Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эрнст Теодор Амадей Гофман.

ПУСТОЙ ДОМ

Из цикла новелл \"Ночные этюды\" (часть вторая)



Все были согласны в том, что человек может иногда иметь такие чудесные видения, каких не в состоянии изобрести даже самое разгоряченное воображение.

— Мне кажется,— сказал Лелио,— что в истории можно найти много примеров в подтверждение этому и что именно по этой причине так называемые исторические романы, в которых сочинитель силится выдать наивные вымыслы своего холодного воображения за действия вечной силы, управляющей природой, кажутся нам столь ничтожными и нелепыми. — В непостижимой таинственности,— возразил Франц,— пронизывающей все, что окружает нас, мы прозреваем владычествующего над нами высшего, самостоятельного Духа.

— Ах! — продолжал Лелио,— в этом то и беда наша, что вследствие испорченности после грехопадения мы лишились сей способности прозрения.

— Много призванных, но мало избранных,— перебил Франц своего друга.— Неужели ты не веришь, что некоторым людям прозрение дано как особенное чувство? Но чтобы не запутаться в мудреных умозаключениях, которые могут ввести нас в заблуждение, я объясню это таким сравнением: люди, одаренные способностью прозрения и, как следствие, способностью иметь чудесные видения, похожи, по моему мнению, на летучих мышей, у которых ученый Спаланцани открыл особенное шестое чувство, не только заменяющее, но и превосходящее все прочие чувства, совокупно взятые.

— Ого! — воскликнул Франц смеясь.— Значит, летучие мыши должны быть настоящими сомнамбулами! Сравнение это, однако же, для меня неубедительно, ибо надобно заметить, что это шестое, по-твоему, удивления достойное чувство есть не что иное, как способность во всем усматривать видения, невзирая — лица ли то, причина ли или проявление особенностей, находящихся вне привычного круга наших понятий, подобных которым в обыкновенной жизни мы не находим и потому называем чудесными. Но что такое, однако же, обыкновенная жизнь? Не что иное, как узкий круг, в котором мы не зрим далее своего носа и в котором недостает места не только прыгать и кувыркаться, но даже и прохаживаться самым размеренным шагом. У меня есть один знакомый, который твердо уверен, что одарен способностью иметь чудесные видения. По этой причине случается, что он иногда по целым дням бегает за совершенно незнакомыми ему людьми, имеющими что-нибудь необычное в походке, одежде, голосе или взгляде. Самое обыкновенное происшествие, совершенно незначительный случай, не заслуживающий ни малейшего внимания, заставляют его задумываться, выстраивать странные соображения и умозаключения, которые никому, кроме него, не пришли бы на ум.

— Постой! Постой! — перебил его Лелио.— Я знаю, о ком ты говоришь,— это, верно, наш Теодор. Посмотри, как задумчиво и какими странными глазами глядит он в небо? Похоже в голове у него сейчас нечто совершенно особенное.

— Очень может статься,— согласился Теодор, который до сего времени молчал,— что в моих глазах и вправду было странное выражение: я размышлял об одном в самом деле удивительном происшествии, недавно случившемся со мной.

— Ах, расскажи, пожалуйста, расскажи нам,— в один голос воскликнули его друзья.

— Охотно,— отозвался Теодор,— но я должен заметить, любезный Лелио, что для объяснения моей способности иметь видения ты привел очень дурные примеры. Ты должен знать из \"Синонимики\" Эберхарда, что чудными называются все вообще воплощения прозрений и желаний, которым рассудок не находит объяснения, а чудесным называется то, что обыкновенно почитают невозможным, непостижимым, что переходит за грани законов природы или кажется противным оным. Из этого вытекает, что, говоря прежде всего обо мне, ты смешиваешь чудное с чудесным. Неоспоримо, однако же, что чудное, по-видимому, из чудесного проистекает, только иногда от нас сокрыто то древо чудесного, от которого простираются видимые нами ветви чудного, со всеми своими отпрысками и листьями. В приключении, о котором я вам поведаю, переплелось чудное и чудесное, и, сдается мне, в необыкновенно ужасающем виде.

Теодор вынул из кармана записную книжку, в которой он делал разные заметки во время своего путешествия, и начал свое повествование, подчас заглядывая в нее.

— Вы знаете, что все прошедшее лето я провел в ***. Множество старых друзей и знакомых, которых я там встретил, веселая, вольная жизнь, наслаждение искусствами и науками,— все привязывало меня к этому месту. Никогда не был я так весел, я мог наконец всецело предаваться давней своей страсти бродить в одиночестве по улицам, останавливаться перед каждой выставленной в витрине картиной, перед каждой афишей или разглядывать прохожих, мысленно угадывая их будущее. Обилие произведений искусства и роскоши, множество великолепных зданий,— все приковывало мое внимание, возбуждало мое любопытство. Одна из улиц-аллей, застроенная подобными замечательными строениями, ведущая к *** воротам, служит местом, где обитает публика, которая по праву своего происхождения или состояния ведет весьма роскошную жизнь. Нижние эта леи этих высоких, просторных зданий большей частью заняты шикарными магазинами, в которых торгуют предметами роскоши, а в верхних размещаются апартаменты людей, принадлежащих к упомянутому классу общества. На этой же улице находятся лучшие отели, живут знатные посланники иностранных держав, ни в какой другой части столицы нет такого оживленного движения жизни, как здесь, и сам город в этом месте кажется гораздо многолюднее, чем он есть на самом деле. Желание поселиться здесь заставляет многих довольствоваться гораздо меньшими квартирами, нежели им необходимо; и оттого иные дома так переполнены людьми, что уподобляются ульям. Я уже не раз прогуливался по этой улице, как вдруг однажды мое внимание привлек дом, который самым странным образом отличался от всех прочих. Вообразите себе невысокое, шириной в четыре окна, строение, как бы втиснувшееся меледу двумя высокими, прекрасными зданиями, второй этаж его лишь чуть-чуть выше нижнего этажа соседнего дома, а ветхая крыша, окна, частично заклеенные бумагой ввиду отсутствия стекол, и стены с выцветшей от времени краской свидетельствуют о заброшенности, о совершенном нерадении хозяев к его поддержанию. Можете себе представить, как выглядел такой дом между зданиями, отделанными со вкусом и великолепием. Я остановился и при ближайшем рассмотрении заметил, что окна этого дома плотно занавешены, а окна нижнего этажа даже наглухо заложены кирпичом, что на воротах, находящихся сбоку и служащих входной дверью, нет ни колокольчика, ни замка, ни даже ручки. Я твердо уверился, что дом сей должен быть совсем необитаем, тем более что, в какое бы время и как бы часто мне не случалось проходить мимо, я не замечал в нем ни малейшего следа живой души. Необитаемый дом в этой части города! Странное явление, впрочем, тому может быть весьма естественное и простое объяснение! Вполне могло статься, что владелец, находясь в продолжительном путешествии или постоянно живя в каком-нибудь отдаленном поместье, не хотел этот дом ни продавать, ни сдавать внаем, чтобы тотчас по возвращении в *** расположиться в нем. Так думал я, но что-то непонятное мне самому заставляло меня всякий раз, когда я проходил мимо, останавливаться перед домом и погружаться в самые удивительные мысли. Всем вам, верные товарищи моей веселой юности, известна давнишняя моя склонность делать из себя духовидца; сколько раз вы пытались доказать мне естественное происхождение того, что, по моему мнению, было порождено неким таинственным, непостижимым миром.

Что ж, смейтесь, сколько хотите, я откровенно признаюсь, что нередко сам мистифицировал себя самым забавным образом. И с этим пустым домом могло произойти то лее самое; но поучительная развязка этой истории вас обезоружит! Итак, к делу!

Однажды, в тот самый час, когда согласно правилам хорошего тона надлежит прохаживаться взад и вперед по аллее, стоял я, по обыкновению углубившись в свои размышления, перед домом — и вдруг чувствую, что кто-то останавливается рядом со мной и пристально на меня смотрит. Это был граф П., который, как и я, не раз проявлял себя духовидцем, и я нимало не сомневался, что таинственный дом привлек к себе и его внимание. Когда я сообщил ему, какое необыкновенное впечатление произвело на меня это запустелое строение, он понимающе усмехнулся. Вскоре, однако, все объяснилось. Граф П. сделал более моего: его наблюдения, размышления и соображения выстроились в такую удивительную историю об этом доме, какую могло породить только самое пылкое поэтическое воображение. Я бы охотно рассказал вам историю графа, которая еще очень свежа в моей памяти; но голова моя так занята теперь тем, что произошло со мною в действительности, что я никак не хочу отвлекаться от своего повествования. Каково же было разочарование бедного графа, когда он узнал, как на самом деле обстоят дела: что опустевший дом — это всего лишь пекарня, принадлежащая кондитеру, который содержал в соседнем доме весьма богатое торговое заведение.

Окна нижнего этажа были замурованы потому, что там размещались печи, а плотные шторы верхнего этажа были призваны предохранять хранящиеся в этих помещениях готовые лакомства от солнца и насекомых.

Меня тоже будто окатили холодною водою, когда граф сообщил мне эти незамысловатые подробности.

Невзирая на столь прозаическое объяснение, я продолжал невольно посматривать на дом всякий раз, когда проходил мимо; и по-прежнему при виде его по всем членам моим пробегал легкий трепет, а в голове рождались причудливые образы. Я никак не мог привыкнуть к мысли о пекарне, марципанах, конфетах, тортах, засахаренных фруктах и проч. Словно по чьей-то странной прихоти в воображении моем звучал некий сладкий, обворожительный голос: \"Не пугайтесь, дорогой приятель,— нашептывал голос,— мы все претихие маленькие создания. Только вот-вот может грянуть гром!\" \"Ну! Не сущий ли ты безумец и глупец,— говорил я себе.— Хочешь из самого обыденного сделать чудесное, и не поделом ли называют тебя друзья сумасбродным духовидцем?\"

Дом, следуя своему предназначению, о котором рассказал мне граф, оставался, разумеется, все таким же; глаза мои мало-помалу к нему привыкли, и все чудесные видения, которые, бывало, проступали сквозь его стены, постепенно рассеялись и исчезли. Однако случай пробудил все, что казалось уснувшим. Зная мою рыцарскую верность чудесному, вы можете себе представить, что, несмотря на видимое наружное спокойствие, я все-таки не выпускал из виду загадочный дом. И вот однажды в полдень я, как обычно, прогуливался по аллее, и взгляд мой упал на занавешенные окна пустого дома. Внезапно я заметил, что гардина на последнем окне, находящемся подле кондитерской, шевельнулась. Сначала показалась кисть руки, потом и целая рука. Я поспешно вынул из кармана небольшую подзорную трубу и, глядя в нее, отчетливо рассмотрел прелестнейшей формы и ослепительной белизны женскую руку, на пальце с необыкновенной яркостью сверкал бриллиант, а на красивом округлом запястье — богатый браслет. Рука поставила на подоконник высокий, странного вида хрустальный сосуд и скрылась за гардиной. Я окаменел. Необыкновенное, неизъяснимо-сладостное чувство охватило все мое существо блаженной теплотой; я не сводил глаз с таинственного окна, и, должно быть, из моей груди вырвался страстный вздох. Когда я очнулся, то увидел, что вокруг меня собралась целая толпа людей разного звания, которые так же, как и я, с любопытством смотрели на дом. Сначала это меня рассердило, но потом я подумал, что толпа верна себе: упадет с шестого этажа какого-нибудь дома ночной колпак — тотчас соберется целая армия зевак, которые целый день будут стоять на одном месте и дивиться, что в колпаке во время падения не спустилось ни одной петли. Я потихоньку выскользнул из толпы, и демон прозы тотчас шепнул мне, что прекрасная рука принадлежит богатой, по-праздничному принаряженной жене кондитера, которая как раз ставила на подоконник пустой графин из-под розовой воды или что-нибудь в этом роде. И тут мне вдруг пришла в голову весьма благоразумная мысль. Я повернул назад и вошел в богатую, сверкающую зеркалами кондитерскую рядом с пустым домом. Сдувая остужающим дыханием пенку с горячего шоколада, я будто невзначай заметил:

— Право, вы очень хорошо сделали, что присоединили к своему заведению еще и это соседнее строение.

Кондитер ловко бросил несколько разноцветных конфеток в бумажный кулек и, подав его миловидной юной покупательнице, облокотился на прилавок и, близко склонившись ко мне, устремил на меня, улыбаясь, такой вопросительный взор, как будто бы вовсе не понял, о чем речь. Я повторил, что он весьма благоразумно поступил, устроив в соседнем доме свою пекарню, хотя и жаль, что здание из-за этого смотрится нежилым и являет собою резкий контраст с окружающими строениями.

— Помилуйте, сударь! — возразил наконец кондитер.— Да кто сказал вам, что соседний дом принадлежит нам? Правда, сначала мы пытались приобрести его, но не преуспели в этом; впрочем, кажется, об этом не стоит и жалеть, потому что в доме этом творится что-то странное.

Можете себе представить, друзья мои, какое любопытство возбудил во мне ответ кондитера и как настойчиво я стал просить его рассказать подробнее о доме.

— Правду сказать, сударь, я и сам не слишком много знаю; достоверно известно только, что дом этот принадлежит графине З., которая живет в своем поместье и уже несколько лет не была в ***. Когда не существовало еще ни одного из великолепных зданий, украшающих нашу улицу, дом этот стоял уже, как мне рассказывали, точно в таком виде, как теперь, и с тех самых пор всякий ремонт ограничивался тем, чтобы кое-как сберечь его от полного разрушения. В доме обитают только два живых существа: старый нелюдим-управитель и дряхлая собака, которая иногда воет на заднем дворе. Говорят, что в пустом строении вовсю проказничают духи, и в самом деле, мой брат, владелец кондитерской, и я не раз слышали по ночам, когда все стихает, и особенно в канун Рождества, когда мы дольше обычного задерживаемся здесь, странные жалобные стоны, явно доносящиеся из-за стены соседнего дома. После этого поднимался такой ужасный шум и царапанье, что обоих нас мороз по коже продирал. Еще недавно ночью так там распевали, что и описать не могу. Мы ясно различили голос старой женщины, но звуки были так звонки и чисты, рассыпались такими мелодичными трелями на таких высоких нотах, что я такого никогда не слыхивал, а ведь я бывал в Италии и Франции, да и у нас, в Германии, слышал многих отличных певцов. Мне казалось, что поют на французском языке; слов, однако, я разобрать не мог, да и вообще не имел охоты слушать чертовскую музыку, потому что волосы у меня от нее становились дыбом. Иногда также, когда шум на улице утихнет, мы слышим глубокие вздохи, как будто бы у нас в задней комнате, потом глухой дребезжащий смех, как из какого-нибудь подземелья; но, приложив ухо к стене, ясно различаем, что все эти звуки доносятся из соседнего дома.

Прошу вас, — он повел меня в заднюю комнату и показал на окно, — прошу вас обратить внимание на железную трубу, выходящую из стены: из нее временами, иногда даже летом, когда совсем нет надобности топить, валит такой густой дым, что брат мой, опасаясь пожара, несколько раз уже бранился со старым управителем, который утверждает, что варит себе еду; Бог знает, однако же, что он ест, потому что именно в то время, когда эта труба дымит, оттуда тянет каким-то необычным запахом.

Стеклянная входная дверь заскрипела, кондитер поспешил навстречу посетителю и, кланяясь вошедшему, сделал мне выразительный знак глазами.

Я сразу его понял. Кем еще могла быть эта странная фигура, как не управителем таинственного дома? Представьте себе невысокого, сухощавого человека с лицом цвета мумии, острым носом, плотно сжатыми узкими губами с застывшей на них полубезумной улыбкой, с блестящими зелеными, как у кошки, глазами, с напудренными, завитыми в маленькие букли и украшенными высоким старомодным тупеем, забранными в пучок волосами, в коричневом, полинявшем от времени, но довольно еще крепком и хорошо вычищенном платье, в серых чулках и больших тупоносых башмаках с пряжками. При этом сия сухощавая фигура отличалась крепким сложением, особенно приковывали к себе внимание руки с необыкновенно длинными пальцами. Он твердым шагом подошел к прилавку и, все так же беспрестанно усмехаясь и устремив взор на хрустальные вазы с конфетами, произнес неожиданно жалобным голосом:

— Прошу дать мне два засахаренных апельсина, два миндальных печенья, два каштана в сахаре и проч.

Представьте себе все это и судите сами, были ли у меня причины ожидать чего-то необыкновенного? Кондитер выложил все, что требовал старик.

— Взвесьте, взвесьте, почтеннейший сосед! — простонал этот необычный человечек, вынул из кармана, кряхтя и вздыхая, небольшой кожаный кошелек и стал медленно отсчитывать деньги. Я заметил, что монеты, которые он клал на прилавок, были по большей части очень старинные или даже уже вышедшие из обращения. Все это он проделывал с весьма печальным видом, приговаривая при этом:

Надобно, чтобы конфеты были как можно слаще, как можно слаще; сатана потчует супругу свою медом, чистым медом!

Кондитер с улыбкою взглянул на меня и сказал, обратившись к старику:

— Вы, кажется, не совсем здоровы, сударь; что делать! Старость, слабость, силы убывают.

Старик, не изменив своей мины, вдруг громко выкрикнул:

— Что? Старость? Слабость? Силы убывают? Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! — и при этом так крепко сжал кулаки, что хрустнули суставы, а затем подпрыгнул так высоко и с такою силою, стукнув в воздухе нога об ногу, что вся кондитерская затряслась и зазвенела посуда. Но в то же мгновение раздался отчаянный визг: старик наступил на лапу лежавшей на полу у самых его ног черной собаке.

— Проклятое животное! Сатанинская собака,— прежним тихим и жалобным голосом промолвил старик, развернул кулек и дал ей миндальное печенье. Собака, визг которой превратился почти в человеческое всхлипывание, тотчас же умолкла, села на задние лапы и, как белка, начала грызть печенье. Оба поспели окончить свое дело одновременно: собака съесть лакомство, а старик завернуть и спрятать в карман кулек с конфетами.

— Спокойной ночи, почтеннейший сосед,— сказал он, протянул руку кондитеру и так сильно сжал его пальцы, что тот громко вскрикнул,

— Дряхлый, слабый старикашка желает вам покойной ночи, почтеннейший сосед! — повторил он и вышел; черная собака потащилась за ним, слизывая с морды крошки миндаля. Меня старик, казалось, не заметил; я стоял, оцепенев от изумления.

— Вот видите, сударь,— повернулся ко мне кондитер,— вот таков этот чудной старик; он приходит к нам каждый месяц по крайней мере раза два или три; но все, что мы от него могли выведать, так это то, что он прежде был камердинером у графа 3., что теперь смотрит за его домом и уже несколько лет всякий день ожидает прибытия графской семьи и потому не сдает дом внаем. Брат мой приступил было к нему однажды, чтобы он растолковал ему причину шума, случающегося по ночам у него в доме; на что старик спокойно ответствовал: \"Да! Все говорят, что в доме водятся нечистые духи; не верьте, однако же, это неправда\".

Пришло время, когда хороший тон предписывает посещение кондитерской — дверь распахнулась, щеголеватый народ посыпался в заведение и я не мог более расспрашивать.

Говард Филлипс Лавкрафт

Теперь я по крайней мере узнал достоверно, что сведения графа П. касательно собственности и назначения дома неверны и что в доме этом обитает не только старый управитель — без всякого сомнения, здесь кроется, вернее, тщательно скрывается, какая-то важная тайна. Ибо иначе как соотнести рассказ о необыкновенном и в то же время ужасном пении с явлением прекрасной руки? Было ясно, что рука не принадлежала, не могла принадлежать какой-нибудь сморщенной старухе; вместе с тем, по рассказам кондитера, там пела не молодая, цветущая девушка. Впрочем, могло быть, что голос казался старым и дребезжащим по причине акустического обмана или что кондитер, объятый страхом, расслышал невнятно. Затем я стал размышлять о дыме, о странном запахе, о хрустальном, необыкновенного вида сосуде, виденном мною, и воображению моему ясно представился образ прелестнейшего создания, которое стало жертвой злодейского волшебства. Старик превратился в злого, мерзкого колдуна, который, не имея никакого отношения к семье графа 3., творит свои темные дела в заброшенном доме. Воображение мое кипело; уже в ту же ночь видел я, и нельзя сказать, что во сне — скорее в полусне,— ясно видел я руку с блестящим браслетом вокруг кисти, со сверкающим бриллиантом на пальце. Сначала возникло, как бы медленно проступая из негустого седого тумана, прелестное лицо с томными, печальными небесно-голубыми глазами, а потом и вся женская фигура в расцвете юности и красоты. Вскоре я заметил, что принимаемое мною за туман было на самом деле тонким паром; его клубящиеся кольца выплывали из хрустального сосуда, который это неземное существо держало в руке. \"О, прелестное, очаровательное создание! — воскликнул я, исполненный восторга.— Скажи, где ты обитаешь и кто держит тебя в неволе? Ах, с какой печалью и любовью взираешь ты на меня! О, я знаю: ты во власти гнусного чернокнижника, ты томишься в плену у злого демона, который расхаживает в темно-коричневом платье, носит напудренный пучок на затылке, посещает кондитерские, в которых скачет, бьет там все и ломает, отдавливает ноги адским собакам и задабривает их потом миндальными сластями. О, милое, доброе создание, я все, все знаю! Бриллиант на твоей руке — это отблеск жаркой страсти! Мог ли он так. блестеть, мог ли так переливаться тысячью восхитительных оттенков, если бы не был напоен твоей кровью? Но я примечаю, что браслет, сомкнувшийся на твоей руке, есть кольцо той цепи, которую этот злой старик называет магнетической. Не верь ему, волшебница! Я вижу, что он опустил другой конец этой цепи в голубое пламя реторты. Я разобью ее, и ты будешь свободна! Признайся же, милое, несравненное существо,— неправда ли, что я все, все знаю? Раскрой же свои пленительные уста, промолви хоть одно слово\". Внезапно через плечо мое протянулась мускулистая рука и, схватив хрустальный сосуд, мгновенно обратила его в мелкие осколки, разлетевшиеся по воздуху. Прелестный образ с глухим, скорбным стоном растаял в ночной тьме.

Холод

Ваша улыбка дает мне понять, что я опять кажусь вам неисправимым фантазером; но уверяю вас, что сон мой, ежели вы непременно желаете так это называть — очень походил на самое настоящее видение. Но так как вы продолжаете упорствовать в своем прозаическом недоверии, то я лучше умолчу об этом и стану продолжать мой рассказ.

ВАС УДИВЛЯЕТ, что я так боюсь сквозняков?.. что уже на пороге выстуженной комнаты меня бросает в дрожь?.. что мне становится дурно, когда на склоне теплого осеннего дня чуть повеет вечерней прохладой? Про меня говорят, что холод вызывает во мне такое же отвращение, как у других людей — мерзостный смрад; отрицать не стану. Я просто расскажу вам о самом кошмарном эпизоде моей жизни, — после этого судите сами, удивительно ли, что я испытываю предубеждение к холоду.

Едва забрезжило утро, я выбежал на улицу и, преисполненный тревожного ожидания, остановился перед злополучным домом. Окна в нем были не только задернуты гардинами — на них были спущены жалюзи. На улице еще не было видно ни души; я подошел вплотную к окну нижнего этажа и стал прислушиваться, но в доме было так же тихо, как в могиле.

Наступил день, вокруг стали появляться люди, и я удалился.

Многие думают, будто непременные спутники ужаса — тьма, одиночество и безмолвие. Я познал чудовищный кошмар средь бела дня, при ярком свете, в забитом людьми банальном дешевом пансионе, расположенном в самом центре огромного шумного города; я испытал немыслимый страх, несмотря на то, что рядом со мною находилась хозяйка этих меблированных комнат и двое крепких парней. Произошло это осенью тысяча девятьсот двадцать третьего года в Нью-Йорке. Той весной мне с трудом удалось найти себе дрянную работенку в одном из нью-йоркских журналов; будучи крайне стеснен в средствах, я принялся обходить дешевые меблирашки в поисках относительно чистой, хоть сколько-нибудь прилично обставленной и не слишком разорительной по цене комнаты. Скоро выяснилось, что выбирать особенно не из чего, однако после долгих изматывающих поисков я нашел-таки на Четырнадцатой Западной улице дом, вызывавший несколько меньшее отвращение, чем все те, что были осмотрены мною прежде.

Зачем утомлять вас рассказом о том, как много дней кряду бродил я в разное время около дома, не сделав ни малейшего открытия, как все мои расспросы не приносили никаких положительных результатов и как наконец прелестный образ моего видения начал мало-помалу изглаживаться из моего воображения?

Это был большой четырехэтажный особняк, сложенный из песчаника лет шестьдесят тому назад, — то есть, возведенный примерно в середине сороковых, — и отделанный мрамором и резным деревом. Пансион, вне всякого сомнения, знавал лучшие времена. Теперь же лишь отделка, некогда блиставшая роскошью, а ныне покрытая пятнами и грязными потеками, напоминала о давно ушедших днях изысканного великолепия. Стены просторных комнат с высокими потолками были оклеены обоями аляповатой и совершенно безвкусной расцветки и украшены лепными карнизами, воздух пропах кухонным чадом и многолетней неистребимой затхлостью, извечной жительницей домов, служащих лишь временным пристанищем небогатым постояльцам. Однако полы содержались в чистоте, постельное белье менялось достаточно часто, а горячую воду перекрывали достаточно редко; в общем, я решил, что здесь можно вполне сносно просуществовать до той поры, когда представится возможность жить по-человечески.

Наконец однажды, возвращаясь поздно вечером с прогулки и проходя мимо пустого дома, заметил я, что ворота полурастворены и из них выглядывает старик-управитель. Я тотчас же решился:

— Не здесь ли живет господин тайный советник Биндер? — спросил я, чуть ли не вталкивая старика во внутренность дома, в переднюю, слабо освещенную лампадой. Старик взглянул на меня со своей обычной язвительной улыбкой и произнес тихим, протяжным голосом:

Хозяйкой пансиона была сеньора Эрреро, испанка, женщина довольно неряшливая, если не сказать больше, да к тому же еще и с изрядной растительностью на лице; впрочем, она не докучала мне ни сплетнями, ни попреками за то, что в моей комнате на третьем этаже с окнами на улицу допоздна не гаснет свет. Соседи, в большинстве своем тоже испанцы, публика малоимущая и не блещущая ни светским воспитанием, ни образованием, были людьми тихими и необщительными, и требовать от них большего было бы грешно. Единственной серьезной помехой моему уединенному существованию был непрестанный назойливый шум автомобилей, с утра до ночи проносившихся по оживленной улице под моими окнами. Первое странное происшествие случилось недели через три после моего вселения в пансион сеньоры Эрреро. Вечером, часов около восьми, мне почудился звук капающей воды. Я отложил книгу, которую в этот момент читал, прислушался, и тут же понял, что в воздухе уже давно стоит резкий запах аммиака. Осмотревшись, я обнаружил, что на потолке в одном из углов возникло сырое пятно,и штукатурка в этом месте совершенно промокла, Стремясь как можно скорее устранить причину смрадного вторжения, я поспешил спуститься к хозяйке на первый этаж. Сеньора выслушала мои претензии и темпераментно заверила меня, что порядок будет без промедления восстановлен.

— Нет, такой здесь не живет, никогда не жил и не будет жить, и вообще не живет на этой улице. Люди болтают, что у нас тут водятся духи, но уверяю вас, это неправда; в домике нашем все очень тихо и спокойно; завтра приезжает, чтобы поселиться здесь, ее сиятельство графиня 3., и засим прощайте, желаю вам покойной ночи!

— Доктор Муньос, он пролиль свой химикат! — трещала она, так проворно взбираясь по лестнице, что мне стоило немалых усилий не отставать от нее.

С этими словами старик учтиво выпроводил меня и запер за мной ворота. Я слышал, как он, кряхтя и кашляя, гремел ключами и, удаляясь, шаркал по каменному полу, после чего, как мне показалось, спустился вниз по ступеням. В продолжении короткого моего пребывания в загадочном доме я успел заметить, что стены в передней затянуты старинными пестрыми обоями, кресла, обитые красным штофом, больше подходили бы для меблировки залы. Все это было весьма странно.

— Он такой больной, странно для доктор. Он хуже и хуже, уже никто не лечить, хуже и хуже, никого ему помогать. Такой странный больезнь! Доктор весь день брать ванна, странный запах имьеть вода там, и нельзя волноваться, нельзя у огонь быть, в тепло... У себя доктор сам прибиралься, в мальенький комната держать много-много всякий бутилька и мьеханизьм, делать с ними что-то там, только как доктор не работать! Но я знай, он был знаменитый доктор, мой отец слыхаль про доктор Муньос в Барселона, а недавно доктор выльечиль рука водопроводчик, он ее прораниль... Доктор нигде не ходиль, на крыша только. Мой мучо Эстебан приносиль ему кушать и бьелье, льекарьство и химикат... Санта Мария, нашатирь у доктор, чтоб холед быль!

Эта попытка проникнуть в таинственный дом снова заставила меня ожидать приключений!

Синьора Эрреро поспешила на четвертый этаж, а я вернулся к себе. В углу капать перестало. Я поморщился от резкой аммиачной вони и взялся за тряпку. Пока я подтирал образовавшуюся на полу лужицу и открывал окно, чтобы удалить наполнивший комнату запах, наверху слышался топот тяжелых башмаков хозяйки. Из квартиры, расположенной над моей, ранее доносились только приглушенные ритмичные звуки, будто негромко постукивал бензиновый движок. Шагов доктора Муньоса, моего соседа сверху, я никогда не слышал, вероятно, доктор всегда ступал очень мягко, тихо и осторожно. Помнится, я подумал: что за странный недуг гнетет моего неслышного соседа?.. не является ли его решительный отказ от медицинской помощи своих коллег всего лишь капризным чудачеством? Наверное, так оно и есть. Врачи очень часто недолюбливают собратьев по профессии. Ревнуют, быть может. «Сколь печален удел незаурядной личности, — подумал я, — личности, волею судьбы павшей так низко...»

И что же? Подумайте только: на другой день в полдень иду я по аллее, уже издали невольно устремляя свой взор на пустой дом, и вдруг вижу, что в последнем окне верхнего этажа что-то блестит. Подхожу ближе — и замечаю, что наружные жалюзи подняты и до половины отодвинута гардина. Сверкающий бриллиант слепит мои глаза. О небо! Опершись на руку, на меня печально смотрит мое ночное видение. Среди толпящегося народа невозможно долго оставаться на одном месте. Я вспомнил, что почти напротив пустого дома, в аллее есть скамья, на которой обычно отдыхают гуляющие. Я бросился в аллею и, облокотившись на спинку скамьи, стал без помехи смотреть на загадочное окно. Да! Это, без сомнения, была именно та прекрасная девушка, которую я уже видел прежде! Вот только во взгляде ее было нечто странное: он не был устремлен на меня, как мне сначала показалось, и было в нем что-то неподвижное, безжизненное; если бы не едва заметное движение руками, то я принял бы ее за бездушную картину. Целиком погрузясь в созерцание таинственного создания, вызывавшего такое волнение во всем моем существе, я не услыхал дребезжащего голоса итальянского разносчика, который, должно быть, давно уже стоял подле меня, предлагая свой товар. Чтоб обратить на себя мое внимание, он наконец дернул меня за рукав; я с досадою обернулся и довольно грубо предложил ему отвязаться. Однако он не переставал упрашивать меня купить у него хоть что-нибудь, хоть парочку карандашей, хоть связку зубочисток, сетуя, что он в этот день ничего еще не продал. Потеряв терпение и желая поскорее освободиться от докучливого продавца, я хотел дать ему какую-нибудь мелкую монету и опустил руку в карман за кошельком. Со словами: \"Вот и здесь есть у меня прекрасные вещицы!\" — он выдвинул нижнюю часть своего ящика и вытащил из нее круглое карманное зеркальце, лежавшее сбоку, несколько поодаль от прочих вещей. Я взглянул на него и увидел в нем отражение пустого дома позади меня, окно и в самом резком, ясном ракурсе ангельский лик моего видения. Я тотчас же купил это зеркальце и теперь имел возможность спокойно и беспрепятственно, не привлекая к себе внимания, наблюдать за окном.

Я бы так никогда и не познакомился с ним, если бы не сердечный приступ, приключившийся со мною однажды утром прямо за письменным столом. Врачи неоднократно предупреждали меня, что подобные приступы могут быть чрезвычайно опасны, и я знал, что нельзя терять ни минуты. Вспомнив поведанную сеньорой Эрреро историю об исцелении водопроводчика, я из последних сил вскарабкался по лестнице этажом выше и слабеющей рукой постучал в дверь, расположенную прямо над моей. Отозвались почему-то справа, из-за двери, расположенной по соседству. Удивленный голос на хорошем английском поинтересовался, кто я и зачем пожаловал. Я немного отдышался и ответил, тогда дверь распахнулась, и я сделал неверный шаг вправо...

В лицо мне дохнуло ужасным холодом. На улице царила чудовищная нью-йоркская июньская жарища, к тому же, от приступа у меня поднялась температура, и все-таки меня пробрал неудержимый озноб.

Но чем дольше я смотрел на лицо в окне, тем больше меня охватывало какое-то непонятное, неизъяснимое чувство, которое можно было назвать сном наяву. Мне казалось, что какое-то оцепенение овладело мною,— мой взгляд был прикован к зеркалу, я не мог отвести его. К стыду своему, должен признаться, что в ту минуту мне вспомнилась сказка, которую в детстве рассказывала мне моя нянька, чтобы заставить лечь спать, когда я, бывало, вечером вздумаю смотреться в большое зеркало, висевшее в комнате моего отца. Она говорила, что если дети на ночь глядя засмотрятся в зеркало, то там появляется престрашное лицо и глаза ребенка навсегда останутся неподвижными. Я ужасно боялся этого, но все же не мог иногда удержаться хоть мимоходом взглянуть в зеркало. Однажды мне и вправду почудилось, что в зеркале сверкают два ужасающих глаза; я вскрикнул и упал без чувств на пол. Обстоятельство это ввергло меня в продолжительную болезнь, но мне и до сих пор кажется, что я действительно видел в зеркале эти глаза.

Со вкусом подобранная мебель, выдержанный в рамках определенного стиля интерьер поразили меня. Ничего подобного я не ожидал увидеть в пансионе сеньоры Эрреро. Раскладная кушетка, днем служащая диваном, кресла и столики красного дерева, дорогие портьеры, старинные полотна и полки, заполненные до отказа книгами — все это напоминало скорее кабинет человека из общества, светского, обладающего отличным вкусом, изрядно образованного и вполне культурного. Но никоим образом не спальню в убогих дешевых меблирашках!

Когда в голове моей пронесся весь этот сумбур из ребяческих лет, озноб пробежал по всем моим членам, я хотел отшвырнуть от себя зеркало, но был не в состоянии сделать этого: внезапно небесные глаза прелестного создания обратили на меня свой взор, и он проник в самую глубину моего сердца. Ужас, объявший меня, уступил место сладостному томлению, которое пронзило меня электрическим теплом. \"Какое у вас красивое зеркальце!\" — вдруг произнес рядом со мной чей-то голос. Я пробудился от своих мечтаний и немало удивился, увидев сидящих по обе стороны от меня незнакомых людей, которые пристально смотрели на меня и многозначительно улыбались. Без сомнения, заметив, как пристально я гляжу в зеркало и, возможно, увлеченный своим разгоряченным воображением, даже делаю странные гримасы, они развлекались наблюдая за мной. \"Прекрасное зеркальце у вас!\" - повторил один из незнакомцев, сопровождая свои слова взглядом, в котором можно было прочитать вопрос: \"Но скажите на милость, какого черта вы так уставились в это зеркало, что это вы с таким усердием там разглядываете? Что вы в нем видите и проч.?\" Человек, заговоривший со мною, был уже довольно преклонного возраста, весьма прилично одет, в его голосе и взгляде было что-то необыкновенно добродушное и внушающее доверие. Я без обиняков признался ему, что смотрю в зеркало на лицо прекрасной девушки, сидящей у окна пустого дома, находящегося позади нас, и при этом поинтересовался, не видит ли и он этого лица.

Как выяснилось, расположенная прямо над моим скромным жильем «мальенький комната с бутилька и механизьм», упомянутая сеньорой Эрреро, служила доктору всего лишь лабораторией, а обитал он преимущественно в соседней просторной комнате, в которую и вела вторая дверь. Удобные альковы и смежная ванная комната позволяли скрыть от посторонних глаз все шкафы и прочие утилитарные предметы быта. Благородное происхождение, высокая культура и утонченный вкус доктора Муньоса были видны с первого взгляда.

— Вот там, напротив? В пустом доме? В последнем окне? — с большим удивлением переспросил пожилой господин.

Это был невысокий, но стройный, хорошо сложенный человечек, облаченный в строгий, идеально подогнанный по фигуре костюм от хорошего портного. Породистое лицо доктора с властными, но без надменности, чертами украшала короткая седая бородка; выразительные темные глаза смотрели сквозь стеклышки старомодного пенсне, золотая оправа которого сжимала горбинку тонкого орлиного носа, свидетельствующего о том, что у кельтско-иберийского генеалогического древа Муньоса какая-то часть корней питалась мавританской кровью. Пышные, тщательно уложенные в красивую прическу волосы доктора, разделенные элегантным пробором, оставляли открытым высокий лоб. Все подмеченные мною детали складывались в портрет человека незаурядного ума, благородного происхождения, прекрасного воспитания и весьма интеллигентного...

— Ну, да, разумеется,— отвечал я.

— В самом деле?! Неужто мои старые глаза уже отказываются служить мне? Правда, у меня нет с собой очков; но мне, право, кажется, что в этом окне — всего лишь искусно написанный маслом портрет.

И несмотря на все это, доктор Муньос, стоявший предо мной в потоке холодного воздуха, сразу же произвел на меня отталкивающее впечатление. Причиной моей неприязни к нему мог послужить разве что землистый, мертвенный цвет его лица, но, зная о болезненном состоянии доктора, на подобные детали просто не следовало обращать внимания.

Я поспешно обернулся, чтобы взглянуть на окно, но все уже исчезло и жалюзи были спущены.

Возможно, что меня также смутил царивший в комнате холод, противоестественный в такой жаркий день, а все противоестественное обычно вызывает отвращение, подозрительность и страх.

— Да! Теперь уже поздно удостоверяться в этом,— продолжал старый господин,— ибо слуга, живущий в этом доме, насколько мне известно, в качестве управителя графини 3., только что, обтерев пыль с картины, убрал ее и опустил жалюзи.

Но неприязнь была вскоре забыта и сменилась искренним восхищением, поскольку этот странный человек, как бы ни были холодны его обескровленные дрожащие руки, проявил исключительное знание своего ремесла. Доктор Муньос с одного лишь взгляда на мое бледное, покрытое потом лицо поставил верный диагноз и с ловкостью истинного мастера принялся за дело, попутно заверяя меня своим великолепно поставленным, хотя глухим и бесцветным до странности голосом, что он, доктор медицины Муньос — злейший из заклятых врагов смерти. Он рассказывал мне, что истратил все свое состояние и растерял всех былых друзей, отвернувшихся от него, за время длящегося всю его жизнь небывалого медицинского опыта, целью которого являлась борьба со смертью и ее окончательное искоренение! Он производил впечатление прекраснодушного идеалиста. Речь его лилась неудержимым потоком, он говорил и говорил, не умолкая ни на мгновение, пока выслушивал меня стетоскопом и смешивал лекарства, принесенные им из комнаты, превращенной в лабораторию. Заметно было, что общение с человеком своего круга для доктора-отшельника, запертого болезнью в одиноком заплесневелом мирке, было редкой удачей, подарком судьбы, и лишь нахлынувшие воспоминания о лучших временах смогли пробудить давно иссякший фонтан красноречия.

— Вы уверены, что это был портрет? — ошеломленно переспросил я.

Он говорил и говорил, и постепенно я совсем успокоился, даже невзирая на сложившееся у меня впечатление, что дыхание не прерывает плавного течения учтивых фраз. Доктор старался отвлечь меня от мыслей о приступе и от боли в груди подробным рассказом о собственных теориях и экспериментах; он уверял меня, что сердечная слабость не столь страшна, как принято считать, ибо разум и воля главенствуют над органической функцией тела, и что при правильном образе жизни человеческий организм способен сохранять жизнеспособность вопреки серьезнейшим повреждениям, мало того, даже вопреки отсутствию отдельных жизненно важных органов. Он мог бы, пообещал доктор как бы в шутку, научить меня жить — или, по крайней мере, поддерживать в стабильном состоянии определенного рода сознательное бытие — и вовсе без сердца. Что же касается самого доктора Муньоса, то его болезнь дала непредвиденные осложнения, и теперь он вынужден неукоснительно соблюдать строжайший режим, одно из главнейших условий которого -постоянный холод. Любое существенное и достаточно продолжительное повышение температуры воздуха в комнате станет для него роковым, поэтому холодильная установка с аммиачным испарительным контуром поддерживает неизменный уровень охлаждения — от пятидесяти пяти до пятидесяти шести градусов Фаренгейта. Постукивание бензинового компрессора этого холодильника я и слыхал иногда снизу, из своей комнаты.

— Поверьте моим глазам,— подтвердил старый господин,— нет сомнения, что это отражение в зеркале увеличивало оптический обман. В ваши годы и мое воображение, быть может, сотворило бы из картины живое существо.

— Однако же я ясно видел движение руки,— возразил я.

Промозглую обитель талантливого отшельника я покинул преданным и ревностным его адептом, не переставая изумляться, как быстро он утихомирил сердечную боль и принудил меня позабыть о недомогании. Впоследствии я, укутавшись в пальто, неоднократно навещал доктора Муньоса, слушал истории о тайных исследованиях и их жутких результатах; с трепетом перелистывал страницы древних ведьмовских книг, хранящихся на его стеллажах. Могу добавить, что со временем гений доктора заставил мою болезни сдать позиции бесповоротно. Похоже,в борьбе с недугами он не пренебрегал ничем, даже заклинаниями средневековых целителей. Он верил, что в этих загадочных формулах содержатся уникальные духовные стимуляторы, способные оказывать мощнейшее воздействие на нервные волокна, в которых угасло биение жизни. Меня еще, помнится, тронул рассказ мистера Муньоса о престарелом докторе Торресе из Валенсии; восемнадцать лет назад старый доктор принимал участие в первых опытах молодого тогда Муньоса, как вдруг молодого врача поразила тяжелейшая болезнь, с которой и начались все его последующие мытарства. Доктор Торрес усердно пользовал своего молодого коллегу и сумел спасти его от верной смерти, как вдруг старый доктор сам пал жертвой того самого безжалостного врага, с которым отчаянно сражался, пытаясь вырвать из его лап жизнь Муньоса... Вероятно, напряжение оказалось не по силам старику. Понизив голос и не вдаваясь в подробности, доктор Муньос пояснил, что методы лечения были крайне далеки от традиционных и включали обряды, составы и действия, совершенно неприемлемые с точки зрения старого консервативного эскулапа.

— О! Точно, точно, руки двигались, она вся шевелилась,— засмеялся старый господин и легонько потрепал меня по плечу. Затем он встал, учтиво поклонился и пошел прочь, заметив: \"Берегитесь лживых зеркал. Ваш покорный слуга\".

Можете представить, каково мне было видеть, что со мной обходятся как с глупым, романтическим мечтателем. Я убедил себя, что старик был прав и что все это было лишь плодом моего неутолимого воображения.

Шли недели, и я с величайшим сожалением констатировал, что сеньора Эрреро не ошибалась, говоря, что недуг медленно, но верно берет верх над синьором Муньосом. Все приметнее делался синюшный оттенок кожи, речь становилась все глуше и невнятнее, ухудшалась координация движений, притуплялась острота мысли, слабела воля. Он и сам замечал в себе эти печальные перемены, и все чаще в его глазах светилась мрачная ирония, все язвительней звучала речь, доходя до черного сарказма, отчего во мне вновь шевельнулось уже позабытое чувство неприязни... К тому же у мистера Муньоса развилось капризное пристрастие к экзотическим пряностям, в основном к египетским благовониям, и в конце концов в его комнате атмосфера сделалась примерно такая, как в усыпальнице какого-нибудь фараона в Долине Царей. К этому времени ему стало не хватать установленного ранее уровня охлаждения. Я помог установить новый компрессор, причем мистер Муньос усовершенствовал привод холодильной машины, что позволило остудить жилье сначала до сорока градусов по Фаренгейту, а затем добиться еще большего успеха и выстудить комнату до двадцати девяти; естественно, ни ванную, ни лабораторию до такого уровня мы не замораживали, чтобы не превратилась в лед вода и не прекратилось нормальное течение химических реакций. В результате сосед доктора Муньоса стал жаловаться что от смежной двери тянет ледяным сквозняком, так что нам пришлось занавесить эту дверь тяжелой портьерой.

Рассерженный и огорченный отправился я домой, твердо решив выкинуть из головы таинства злосчастного дома и по крайней мере хотя бы несколько дней не ходить по этой аллее. И я следовал своему намерению; днем сидел за письменным столом и трудился над некоторыми неотложными делами, а вечера проводил в кругу веселых и остроумных приятелей и таким образом сумел почти позабыть обо всех этих тайнах. Только изредка случалось, что ночью я вдруг пробуждался, как будто от чьего-то прикосновения, и потом ясно понимал, что меня разбудила мысль о таинственном создании, явившемся мне в окне пустого дома. Часто во время самого увлекательного занятия или в пылу оживленного разговора с друзьями, вдруг безо всякой видимой причины, подобно электрической молнии пронзала меня эта мысль. Впрочем, подобные мгновения бывали непродолжительны. Карманное зеркальце, в котором я столь живо видел отражение прелестного лица, я предназначил для самого прозаического употребления: завязывал перед ним галстук.

Я стал замечать, что моего нового друга терзает острый, неотступный, все усиливающийся страх. Доктор все время говорил о смерти, но стоило мне лишь упомянуть о похоронах и прочих неизбежных формальностях, как Муньос разражался глухим мрачным хохотом. Да, мой сосед сверху медленно, но верно превращался в безумца, и даже находиться в его обществе становилось слегка жутковато. Но я был обязан ему исцелением и не мог покинуть его на сомнительную милость чужих людей, а потому, облачась в специально для этого приобретенное длинное зимнее пальто, я вытирал пыль в кабинете доктора, прибирался там и старался всячески помогать ему. Я стал даже покупать необходимые ему реактивы, с искренним изумлением читая наклейки некоторых банок, полученных от аптекарей и на химических складах.

Однажды, приступая к этому важному делу, я увидел, что зеркальце несколько потускнело, и, чтобы протереть его, как водится, дохнул на него. Кровь застыла в моих жилах, сердце затрепетало от какого-то неизъяснимо-упоительного страха! Не знаю, как иначе обозначить то чувство, которое охватило меня, когда я увидел в зеркале, едва его коснулось мое дыхание, в голубоватом тумане изображение моего прелестного существа, смотрящего на меня томными, проникающими в душу глазами! Вы смеетесь? Что ж, мне все равно; пускай кажусь я вам неисцелимым мечтателем, говорите, думайте, что хотите: я точно знаю, что пленительное лицо действительно смотрело на меня из зеркала и исчезло в то же мгновение, когда его поверхность снова стала ясной и гладкой.

Мне стало казаться, что вокруг жилища доктора все плотнее сгущается атмосфера необъяснимой тревоги. Я уже говорил, что весь дом сеньоры Эрреро пропитался запахом плесени, но в комнатах доктора запах ощущался гораздо явственней. Он был гораздо более противным и пробивался даже сквозь ароматы специй и благовоний, сквозь смрад едких химических испарений, исходящий от ванн, которые принимал доктор. Он утверждал, что эти процедуры ему жизненно необходимы. В конце концов я заключил, что отвратительные миазмы разложения — результат болезни мистера Муньоса, и содрогнулся от ужаса при мысли о том, каким же страшным должен быть его недуг!

Не хочу утомлять вас пересказом всех последовавших за этим событий. Скажу только, что я вновь и вновь пытался вызвать чарующий образ, и иногда мне это удавалось. Но случалось и так, что все мои попытки не приносили никаких результатов. Тогда я метался как безумный перед ненавистным домом — но тщетно! Там не было никаких признаков жизни. Время остановилось для меня, я ни о чем больше не мог думать, я забросил все свои занятия и стал избегать друзей.

Синьора Эрреро при встрече с несчастным страдальцем неизменно крестилась, а со временем совершенно оставила доктора на мое попечение, запретив и своему сыну Эстебану прислуживать больному. Мои робкие попытки убедить мистера Муньоса обратиться за помощью к другим врачам обычно приводили его в ярость, сдерживаемую лишь страхом перед сильными эмоциями, которые могли сказаться на состоянии его здоровья. Но его воля и энергия не только не слабели, но, напротив, усиливались и крепли, так что больной не допускал и мысли о постельном режиме. Апатия, овладевшая было доктором в первые дни ухудшения, уступила место прежней фанатичной целеустремленности, и весь его вид свидетельствовал о внутренней готовности противостоять демону смерти даже когда тот запустит в него свои когти. Доктор Муньос и ранее принимал пищу с таким видом, словно соблюдал пустую формальность, теперь же он и вовсе отказался от ненужного притворства; казалось, лишь сила разума удерживала его на краю могилы.

Порой это состояние сменялось тихой, мечтательной грустью, и тогда прелестный образ, казалось, утрачивал свою власть надо мной; иногда же оно усиливалось и принимало такие размеры, что и сейчас еще мне страшно об этом вспоминать. Не стоит скептически улыбаться и посмеиваться надо мной: это душевное состояние могло стать для меня роковым; лучше послушайте и постарайтесь понять и разделить со мной все, что мне довелось пережить.

У доктора вошло в обычай сочинять длинные послания, которые он тщательно запечатывал в конверты и вручал мне, сопровождая подробнейшими указаниями, смысл коих сводился к тому, что я обязан был после кончины автора переслать все эти письма поименованным лицам, в большинстве своем проживающим на островах Ост-Индии; впрочем, среди указанных адресатов я обнаружил имя некогда знаменитого врача-француза, уже давно числившегося умершим и о котором в свое время ходили самые немыслимые слухи. Помнится, я подумал, что француз, которого считали и считают покойным, быть может, таковым вовсе и не является?.. Все эти конверты я впоследствии сжег не вскрывая.

Как я уже сказал, когда зеркало не отзывалось на все мои усилия, я физически заболевал, а волшебный образ так завладевал моим воображением, так живо и блистательно являлся мне, что казалось, я могу прикоснуться к нему. Но тут же возникало отвратительнейшее чувство, будто этот образ — я сам, будто это мое собственное отражение выступает из голубого тумана на стеклянной поверхности. Такое состояние обычно имело своим следствием жестокую боль в груди и глубокую депрессию, после которой я чувствовал себя совершенно обессиленным. В такие минуты зеркало было глухо к моим мольбам; когда же я ощущал прилив сил, пленительное лицо глядело из зеркала как живое, и меня охватывало — не буду лукавить — какое-то особенное, ранее неведомое мне чувство физического наслаждения.

К сентябрю ни слушать, ни глядеть на доктора Муньоса без внутреннего содрогания я уже не мог: цвет его лица и тембр голоса внушали откровенный страх, и я с огромнейшим трудом выносил его общество. Однажды у доктора испортилась настольная лампа, и пришедший электромонтер, столкнувшись лицом к лицу с хозяином квартиры, рухнул на пол в эпилептическом припадке. Даже пройдя сквозь кошмар большой войны, человек этот никогда не испытывал такого беспредельного ужаса. Доктору удалось прекратить судороги, причем он старательно избегал попадаться бедняге на глаза.

Постоянное напряжение, в котором я пребывал, пагубно влияло на меня, бледный как смерть, рассеянный и потрясенный, я не замечал ничего вокруг, друзья полагали, что я болен, их неутомимая забота и уговоры заставили меня всерьез обратить внимание на свое здоровье. Наверное, неслучайно один из моих друзей, изучавший фармакологию, как-то оставил у меня книгу Рейля об умственных расстройствах. Я начал ее читать и в описании навязчивых состояний узнал себя! Представьте себе, какой глубокий ужас охватил меня при мысли, что я близок к сумасшествию! Это заставило меня принять твердое решение, и я сразу же приступил к его исполнению.

И вот в середине сентября, как гром среди ясного неба, на нас обрушился ужас всех ужасов. Как-то вечером, часов около одиннадцати, вышел из строя компрессор холодильной машины, и уже три часа спустя испарение аммиака окончательно прекратилось. Доктор затопал ногами по полу, призывая меня. Он сыпал проклятиями, голос его стал невероятно сиплым и дребезжащим. Я изо всех сил старался сделать хоть что-нибудь, но мои дилетантские потуги не принесли никакого успеха. Когда же я привел механика из расположенного неподалеку круглосуточно работающего гаража, то выяснилось, что до утра все равно ничего сделать нельзя, потому что необходимо достать новый поршень. Ярость и ужас обреченного отшельника перешли все границы и, казалось, стали раздирать изнутри распадающуюся оболочку; доктор вдруг судорожно зажал глаза ладонями и опрометью бросился в ванную. В комнату он возвратился с плотно забинтованной головой, слепо ощупывая воздух руками; глаз его я уже больше никогда не увидел.

Я отправился на прием к доктору К., известному психиатру, который весьма успешно лечил душевнобольных, глубоко проникая в то психическое начало, которое обладает способностью не только вызывать физические болезни, но и излечивать их. Я рассказал ему все, не умолчав ни о малейшей, далее незначительной детали, умоляя спасти меня от грозящей мне жуткой участи. Он выслушал меня, оставаясь внешне совершенно спокойным, но я прочел в его глазах глубокое изумление.

Температура в комнате заметно поднималась. Около пяти пополуночи доктор заперся в ванной, а меня услал в город с категорическим наказом скупать для него весь лед, какой удастся разыскать в ночных аптеках и закусочных. Всякий раз, возвращаясь из не всегда удачных походов, я сваливал добычу у запертой двери ванной комнаты и слышал доносящийся из-за нее несмолкающий плеск воды, и глухую хриплую мольбу: «Еще... еще!». И я вновь бросался на поиски льда.

— Пока еще дело обстоит не так скверно, как вам кажется,— вынес свое суждение доктор.— И я убежден, что смогу отвести от вас эту угрозу. Несомненно, вы стали жертвой сильнейшего психического воздействия, по, так как вы ясно осознали это воздействие как нечто враждебное, то есть все основания полагать, что мы сможем с успехом ему противостоять. Отдайте мне ваше зеркальце и займитесь каким-нибудь делом, которое потребует от вас напряжения всех сил — умственных и физических, а потом отправляйтесь на прогулку и к друзьям, с которыми вы так долго не встречались! Подкрепите свое здоровье хорошей пищей, пейте крепкое вино. Вы видите, я хочу в корне уничтожить вашу навязчивую идею — завораживающее вас лицо в окне пустого дома и в зеркале, я хочу обратить ваш ум к другим предметам и укрепить ваше тело. От вас же требуется всячески мне содействовать.

Наконец, рассвело. Утро сулило теплый день. Один за другим открывались магазины. Хозяева лавок поднимали жалюзи. Я попросил Эстебана помочь мне либо носить лед, пока я буду добывать поршень, либо заказать поршень, пока я таскаю лед. Но, послушный наущениям матери, мальчишка наотрез отказался помогать.

Нелегко мне было расстаться с зеркальцем, доктор заметил это, и взяв зеркальце у меня из рук, подышал на него, а затем подмес к моему лицу:

— Вы что-нибудь видите? — спросил он.

В конце концов, я нанял на углу Восьмой авеню какого-то замызганного бродягу, приволок его в лавку, в которой имелось много льда, попросил хозяина доверять ему лед, а сам бросился на поиски поршня и механика, способного его установить. Это оказалось крайне непростым делом. Теперь уже я, подобно затворнику-доктору, сыпал страшными проклятиями, охотясь по городу за поршнем нужного качества и размера. Меня терзало чудовищное чувство голода, но нечего было и думать о еде в этой кутерьме бесплодных телефонных переговоров, напрасной беготни, лихорадочных метаний от конторы к конторе, от мастерской к мастерской. Я сновал по городу на автомобилях, я мчался в вагонах подземки, я без отдыха измерял шагами мили и мили улиц, и добился своей цели. Где-то к полудню я отыскал-таки фирму, готовую удовлетворить мои требования и выполнить заказ; около половины второго пополудни я вернулся в пансион, где умирал доктор Муньос, со всем необходимым и в обществе двух крепких и толковых механиков. Я сделал все, что было в моих силах, и надеялся, что успел вовремя. Но черный ужас оказался проворнее. В доме я застал небывалый переполох; сквозь хор перепуганных голосов прорезался густой бас -кто-то громогласно читал молитву. Вонь стояла исключительно мерзкая, и один из нищих испанцев, перебирая четки, заявил, что смрад исходит из-под запертой двери доктора Муньоса. Нанятый мною бездельник, как оказалось, принес лед всего лишь дважды, причем во второй раз выскочил из квартиры с громкими воплями, выпучив глаза, и бросился вон. Видимо, бродяга заглянул куда не следовало, за что и поплатился... Но, как бы там ни было, перепуганный бродяга вряд ли стал бы затворять за собой дверь; а теперь она была заперта. За дверью царила тишина, лишь изредка падали на твердое медленные тягучие капли. Подавляя ворочающиеся в глубине души скверные предчувствия, я предложил вышибить дверь. Но хозяйка пансиона принесла откуда-то согнутую проволоку и, орудуя ею, сумела отпереть замок. Мы заранее подняли оконные рамы и распахнули все двери в комнатах четвертого этажа. Лишь после этого, зажимая платками носы, мы отважились переступить порог этой проклятой комнаты. Сквозь окна ее, выходящие на южную сторону, били жаркие лучи послеполуденного солнца.

— Ничего,— ответил я, и это была истинная правда.

От распахнутой двери ванной тянулась полоса черной слизи, вначале к входной двери, а оттуда к столу, под которым собралась жуткого вида лужа. Уродливые карандашные каракули, будто наощупь начертанные слепцом, покрывали оставленный на столе листок, изгаженный той же неверной, елозившей по бумаге липкой рукой, поспешно выводившей прощальные слова. Далее слизистый след тянулся к кушетке, где и заканчивался тем, что описанию не поддается.

— Подышите теперь сами,— сказал доктор, протягивая мне зеркало.

Я исполнил это — и волшебный образ выступил гораздо более отчетливо, чем когда-либо.

Я не способен, не смею говорить о том, что мы увидели на кушетке. Но я все же могу повторить то, что, дрожа как в лихорадке, разобрал на гадко липнущем к пальцам листке, прежде чем превратить его в пепел; что я с ужасом вычитал, пока хозяйка и оба механика, очертя голову, неслись прочь из этого адского места, чтобы дать бессвязные объяснения в ближайшем полицейском участке. Написанное в предсмертной записке казалось более чем неправдоподобным при свете яркого солнца, при поднимающемся от асфальта забитой машинами Четырнадцатой улицы реве грузовиков и шелесте шин автомобилей, врывающемся в окно, но я, признаюсь, поверил каждому слову — тогда. Верю ли я в это сейчас?.. Откровенно говоря, не знаю. Над некоторыми явлениями лучше не задумываться, чтобы сохранить здравый рассудок, поэтому лишь повторю, что с той поры ненавижу запах аммиака и чувствую дурноту, как только повеет холодом.

— Она здесь! — воскликнул я.

«Вот и конец, — корчились зловонные каракули, — лед кончился, этот парень заглянул и бросился наутек. С каждой минутой теплеет, и ткани больше не держатся. Вы ведь помните, что я рассказывал о силе воли, активности нервов и сохранении жизнеспособности тела после прекращения деятельности органов. Теория хороша, но до определенного предела. Я не предвидел опасности постепенного распада. Доктор Торрес понял это, и умер от потрясения. Он не перенес того, что был вынужден совершить. Получив мое письмо, он спрятал меня в укромном темном месте и выходил. Однако органы моего тела к жизни возродить не удалось. Доктору Торресу ничего иного не оставалось, как прибегнуть к моему методу искусственной консервации. Поэтому знайте: Я УМЕР ЕЩЕ ТОГДА, ВОСЕМНАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД!»

Врач бросил взгляд на туманное стекло и слегка вздрогнул:

— Я ничего не увидел, но, не скрою, когда я заглянул в зеркало, то ощутил необъяснимый страх, впрочем, он сразу же прошел. Видите, я откровенен с вами, и вы вполне можете мне доверять. Попробуйте-ка еще раз.

Я повиновался. Доктор стал сзади меня, я почувствовал его руку на своем позвоночнике. Лицо проступило снова, доктор, который из-за моего плеча тоже смотрел в зеркало, побледнел, затем взял у меня зеркало, еще раз взглянул на него, запер в свое бюро и несколько минут стоял молча, приложив руку ко лбу. Затем повернулся ко мне:

— Точно следуйте моим предписаниям. Признаться, мне не совсем ясно то состояние, когда вы, как бы отделившись от своего \"я\", ощущали его только как физическую боль. Но я надеюсь в скором времени в этом разобраться.

Несмотря на то, что это было необычайно трудно, я начал с той же самой минуты вести жизнь, сообразную предписаниям доктора, и скоро ощутил благотворное влияние предписанных мне режима и диеты. Вместе с тем я не освободился от мучительных приступов, которые обычно случались со мною около двенадцати часов дня и были гораздо более сильными около двенадцати часов ночи. Нередко даже в самой веселой компании, где пили и пели, я вдруг чувствовал, как все мои внутренности будто пронзают раскаленные острые кинжалы, и тогда, не в состоянии превозмочь эту боль, я должен был удаляться и возвращался не прежде, как по прекращении некоторого обморочного состояния.

Однажды мне случилось присутствовать на вечерней беседе, где разговор шел о психических влияниях и о темном, непостижимом могуществе магнетизма. Всего более толковали о возможности психического воздействия на расстоянии, в подтверждение чего были приведены многие примеры. Один молодой, приверженный магнетизму врач утверждал, что он, как и многие другие или, вернее, как все сильные магнетизеры, может воздействовать на своих сомнамбулических пациентов издали, посредством только целенаправленной мысли и твердой воли. Было упомянуто все, что говорили об этом предмете Клуге, Шуберт, Бартелъс и многие другие.

— Наиболее важным из всего этого,— утверждал один из собеседников, проницательный и наблюдательный медик,— по моему мнению, есть то, что магнетизм объясняет, по-видимому, некоторые таинства, которых мы не хотим признать таковыми. К этому, конечно, нужно подходить с осторожностью. Каким образом случается, например, что безо всякого внешнего или внутреннего известного нам повода, часто разрывая цепь наших мыслей, перед нашим внутренним взором вдруг возникает изображение какого-либо лица или даже целого происшествия и овладевает всеми нашими чувствами с такою силой, что мы сами тому удивляемся? Всего замечательнее, что мы иногда вскакиваем во сне. Сновидение погружает нас в темную бездну и там со всей живостью являет нам видение, которое переносит нас в какую-то далекую страну, где перед нами возникают лица, которые давно уже стали для нас чужими и о которых мы на протяжении многих лет далее не вспоминали. Скажу больше: нередко в сновидениях необычно отчетливо являются нам лица, с которыми мы знакомимся лишь некоторое время спустя. Всем нам известно чувство: \"Боже мой, как знакомо мне лицо этой женщины или этого мужчины, словно я с ним где-то встречался!\" — есть, может быть, не что иное, как воспоминание о таком сне. Что ежели это внезапное появление незнакомых образов в ткани нашего мозга, которое с какой-то особенной силой поражает нас, есть результат воздействия чужого психологического начала? Что ежели чужой дух при известных обстоятельствах может безо всякой подготовки установить магнетическую связь такой силы, что мы против воли должны подчиняться ей?

— Отсюда, — перебил со смехом один из присутствовавших, — всего один шаг до учения о волшебстве, магии, зеркалах и прочих глупых и суеверных бреднях, бытовавших в невежественное старое время.

— Прошу прощения, — возразил медик своему оппоненту, — время никогда не бывает ни старым, ни невежественным; в противном случае так можно назвать любое время, в котором человек начинает мыслить, а следовательно, и то, в котором мы с вами живем. Нельзя же начисто все отвергать, и в особенности вещи, которые нередко подтверждаются самыми строгими юридическими доказательствами. Я не берусь утверждать, что в темной, таинственной обители нашего духа мерцает хотя бы маленький огонек, доступный для наших слабых, беспомощных глаз, но все же трудно предположить, чтобы природа отказала нам в способностях, которыми наделила кротов. Несмотря на свою слепоту и на темноту, окружающую нас, мы тщимся продвинуться вперед. Но подобно слепому, который по шелесту листьев, по журчанию и плеску воды узнает близость леса, в котором надеется найти прохладительную тень или ручей, который утолит его жажду, и достигает таким образом цели своих желаний, подобно этому слепому мы, прислушиваясь к тихому шуму крыльев витающих вокруг нас неведомых существ, предчувствуем, что странствие наше ведет нас к источнику света, перед которым глаза наши прозреют!

Я не мог дольше молчать.

— Итак, вы утверждаете, — обратился я к медику,— возможность влияния постороннего, чужого духа, начала, которому мы против своей воли вынуждены покоряться?

— Да, я полагаю, что такое влияние не только возможно,— подтвердил медик,— но и сходно с другими способами психического воздействия, которые проявляют себя через магнетическое состояние.

— Вы считаете, что и демонические силы могут иметь над нами власть?

— Проказы падших духов? — улыбнулся медик.— Нет! Им мы не поддадимся. И вообще прошу мои высказывания принимать всего лишь как предположения, к которым я еще могу добавить, что отнюдь не признаю безусловной власти одного духовного начала над другим. Скорее, я готов допустить существование какой-то зависимости, слабости внутренней воли или некоего их взаимодействия.

— Вот теперь только,— вступил в разговор очень пожилой господин, который до сих пор молчал и только внимательно слушал,— теперь только я начинаю соглашаться с вашими странными суждениями о таинствах, которые от нас сокрыты. Ежели и существуют таинственные силы, угрожающие нам нападением, то в нашем духовном организме мы должны находить крепость и силу, способные эти нападения отразить. То есть только болезнь духа подчиняет нас злому началу. Примечательно, что с самых древних времен из-за душевной неустойчивости люди подвержены влиянию демонических сил. Я имею в виду любовные заговоры, о которых так часто рассказывают старинные хроники. В магических действах ведьм нередко присутствуют такие вещи, и далее в законах одного весьма просвещенного государства упоминается о любовных зельях, имеющих будто бы способность посредством психического влияния привораживать человека, вызывать в нем желание любви.

Разговор этот напомнил мне одно трагическое происшествие, случившееся недавно в моем собственном доме. В то время, когда Бонапарт наводнил своими войсками нашу землю, на квартире у меня стоял полковник итальянской гвардии. Он относился к числу тех немногих офицеров так называемой великой армии, которые отличались тихим, скромным поведением. Лицо его было покрыто мертвенною бледностью, мрачные глаза говорили о болезненной, глубокой меланхолии. Однажды, когда я находился в его комнате, он вдруг со стоном схватился за грудь, будто ощутил сильнейшую боль. Не будучи в состоянии произнести ни слова, он упал на софу, потом взор его словно застыл, а сам он одеревенел и уподобился бездушной статуе. Спустя некоторое время он вздрогнул, как будто внезапно пробудился ото сна, и пришел в себя; но был так слаб, что еще долгое время не мог пошевелиться. Мой врач, которого я к нему прислан, безуспешно испробовав все известные медицинские средства, стал лечить его посредством магнетизма; похоже, это на него подействовало, но, к сожалению, врач вскоре вынужден был прекратить лечение, ибо, магнетизируя больного, сам почувствовал крайнее расстройство здоровья. Однако же он успел завоевать доверие полковника, и тот поведал ему, что во время подобных припадков ему является образ девушки, с которой он был знаком в Пизе; и тогда ему кажется, что ее пламенные взоры пронзают его сердце, вызывая невыносимую боль, которая терзает его до тех пор, пока он не погрузится в беспамятство. От этого состояния остается тупая головная боль и слабость во всех членах. Он никогда подробно не рассказывал об отношениях, в которых, быть может, находился с этой девицею.

Войска должны были выступить в поход, повозка полковника, уже уложенная, стояла у дверей, а сам он завтракал; и вдруг в ту самую минуту, когда он подносил ко рту стакан мадеры, он вдруг с глухим вскриком упал со стула замертво. Врачи нашли, что с ним сделался удар. Несколько недель спустя мне принесли письмо, адресованное полковнику. В надежде узнать что-либо о родственниках полковника, чтобы сообщить им о его внезапной кончине, я решился распечатать письмо. Оно было из Пизы и состояло всего из нескольких слов без подписи: \"Несчастный! Сегодня, 7-го числа, ровно в полдень, Антония, прижимая к себе твое вероломное изображение, скончалась!\" Я посмотрел в календарь, в котором записал день смерти полковника, и обнаружил, что Антония и он умерли в один и тот же час.