— О, Зоя! Мам! — повернулась я к окну. — Зоя Холщевникова! Чемпион мира, коньки! Радость-то какая! Зоя здесь, а Эли нет…
Залезаем в машину. Кинула взгляд на окно. Вера Григорьевна, дымя «Беломором», послала воздушный поцелуй.
— Поехали, — тихо приказала шоферу Зоя (она села с ним рядом).
Машина мягко взяла с места, Зоя заговорила:
— Ну что, удивилась?
— Конечно, удивилась.
— Вот попросили. Да не бойся, не покусают. Я с Элей давно дружу.
Машина шикарная. Мелькает Подмосковье: лес, поляны — красота! До чего ж богато, до чего ж прекрасно! Мчимся, перебрасываемся с Зоей пустыми фразами — она скорее подруга мужа, а не моя. Он был спортивным фанатом, всё таблички футбольные заполнял. Велел болеть за «Спартак», а я заболела «Торпедо», потому что, когда знакомилась с игрой в футбол, «Торпедо» «действовало», как объяснял мне муж, и выиграло. С тех пор я болела за «Спартак», только чтоб Слава не скисал, а втайне, конечно, — за «Торпедо».
Сын заскучал — укачало немного. Я взяла его на руки, прижала к груди. Глазки закрыл.
Едем. Наглядеться не могу, как «косит наша косилка», — и машины в сторону, и люди. Мчимся себе без задержки. Влетаем в прохладу, запахи сосны и сена. Летний день в разгаре. Какие мы с сыном важные — отдельно едем, одни!
Вот и дача, Зоя вышла открывать ворота.
…Как стыдно с Элей встречаться! Надо быть с ней повежливей…
С бильярдным кием в руке прыгает через клумбы Эля в синих брюках. Как я узнала через несколько лет, это были джинсы. Голова по-испански повязана цветной косынкой.
— Доехали? Чудно! Выгружайтесь.
Я как за соломинку цепляюсь за Зою — она попроще и познакомее.
— Идите во-он по той тропе. Зоя, проводи, я сейчас…
Сын оживился, побежал к стогу, а мы с Зоей пошли следом.
— Чего ты скукожилась? Они хорошие, — подбадривала Зоя. — Тут и комнат уйма, и на всем готовом. Я люблю сюда ездить.
— Я?! Ты что! Мне нравится. — Я вздохнула полной грудью и блаженно посмотрела вдаль, где застыли крылья старой мельницы. Вот это да! Я и представить себе не могла, что тут такая красота. Сердце запело!
Вот и Эля бежит, за нею девочка лет пяти-шести.
— Дочка ее, — поясняет Зоя.
Выражение лица у девочки как у старой тетки-экскурсовода. Без обаяния. Она оглядела меня с ног до головы, по-хозяйски.
— Нравится вам у нас? — Эля повела вокруг рукой.
Я кивнула, едва удержавшись от возражений против слов «у нас». У кого — у вас? Разве копны, и мельница, и запахи — это все ваше? Это же все ничье, а значит, общее… Когда массовка какого-нибудь завода вываливается из автобуса, чтоб подышать и отдохнуть, люди не думают, чей это праздник — видеть природу. Это общая красота, общая радость. Так и я восприняла комфортную дорогу, нескончаемый пейзаж — как общую радость сегодняшнего дня. Это и Элино счастье, и Зоино, и мое. Сегодня такой день!
— Погуляем и закусим, — выложила свою программу Эля.
Закусим? Это здорово.
Сбежались наши дети, стали кувыркаться в сене. Отлично! Сказка! Мы плюхнулись на теплую землю. Как хорошо, что Зоя помогала мне терпеть хозяйку. Погуляли, попереливали из пустого в порожнее — и к даче. Смотрю — сидя на корточках, подпирает дерево спиной мужчина, похожий на рабочего.
— Пришел, Николай?
Какой же он ей Николай? Пожилой мужик.
— Киномеханик, — пояснила Зоя. — Пообедаем и фильмы посмотрим.
Вот это да! Фильмы!
Сестра Эли, пухлая от жира, улыбнулась, поздоровалась. Господи, сестра какая-то несчастная… Чего ж они такие несчастные? Вроде поджидают чего-то. Некрасивые…
— Мойте руки, — не поднимая головы, пригласила женщина в фартуке, с белой косынкой на голове.
— Спасибо, Катя, — как старой знакомой, кивнула Зоя.
— Кто это? — шепчу.
— Повар.
— Повар! А мать есть?
— В Москве. Завтра к вечеру приедут с отцом.
— С замминистра?
— Чудачка! Конечно, — засмеялась Зоя.
Ну, думаю, мы-то к вечеру ссыплемся отсюда…
Руки помыли, идем в столовую. Стол большущий, а нам приготовлено с одного краю. Занавески гуляют от ветерка. Паркет блестит, кругом диваны и маленькие столики.
Эля, так долго охотившаяся за мной, не проявляет никакой радости. Будто я захлопнута ею в капкан — остальное неважно.
Стали угощать. Прибавилась еще одна женщина в фартуке и с белой косынкой на голове.
— Тоже повар?
— Нет. Это хозяйка дома.
— Хозяйка над кем?
— Дома.
— Расскажите лучше что-нибудь о кино. Вот и Лиля послушает, — кивнула Эля на свою дородную сестру. Улыбающаяся Лиля промокнула салфеткой рот.
На черта вы мне сдались, думаю, не портите мою радость… У меня пока не укладывалось в голове, что первый в жизни такой «выезд» — не общий. И разве можно дергать человека, отвлекая от любования столом, мебелью, паркетом, игрой занавесок? Какое кино?! Закуски разные, вкусные. Уплетаем с сыном, как за себя кидаем.
— Оставляйте, ребята, место, — тактично упреждает Эля. — Обед только начинается.
До моего сознания с трудом доходит сказанное шепотом:
— Суп из форели, борщ куриный, бульон с клецками.
— Борщ!
— Хорошо.
Стали носить тарелочки небольшие. Я выросла на рыбе, но в наших краях форель не водилась.
— Я хочу фоель, — захныкал сын.
Смех меня взял:
— Да ты знаешь, что такое форель? Ты ее ел?
— Форель так форель, — улыбнулась Эля.
Поменяли сыну борщ на суп из форели. Девочка, видно, пропустила через себя тысячи соображений — изумилась свободе гостей. Наверное, тут бывают люди повежливее нас.
— А правду говорят, что в кино снимаются только жены режиссеров? — замахнулась Лиля на светскую беседу о кино.
— Не знаю. Мой муж такой же артист, как и я… Да, сынок? — Куда угодно я ныряла лицом, чтоб только не видеть этих нарушителей блаженства — Элю и ее сестру Лилю.
Дальше обед прошел почти без слов. Сын побежал в кинозал, девочка за ним.
— А что, и правда, — допивая компот, завершила я, — пошли в кино.
Встала, вышла. Оглядела дом. Здоровенный. И вверху окна. Хорошо! Ноги чуть подкашиваются от воздуха и сытного обеда. Вот и кинозал. Тесно. Пахнет табаком. Стулья кое-где прорваны, и видна вата. Сели. Пошли кадры цветного шедевра Диснея…
Еще во время обеда Эля дважды подбегала к телефону с кратким «да, да, я так и сделаю». Чуялось: она обещает что-то такое, в чем мы тоже должны участвовать. Так не хотелось трогаться с дачи. Однако после кино Эля, опираясь игриво на кий, повела нас через скошенную полянку.
— Генерал один важный… — шепнула Зоя.
— Ой, зачем? Сейчас опять притеснять начнут насчет съемок в кино…
Звонок у калитки. Открывает пожилая женщина с водянистым лицом и вытаращенными бесцветными глазами. Она испуганная, простоволосая. Миг замешательства. Потом Эля ладонью отстраняет служку и зовет нас войти на территорию, усеянную цветами.
— Что с тобой? — властно спросила Эля.
Женщина промолчала, провела ладонью по волосам.
Зоя спокойно рассчитывала ситуацию. Слышим — в даче возня: стук, сопенье, удары. Стоим молча.
Наконец вылетает мужчина лет пятидесяти в голубой крахмальной рубашке и тренировочных штанах, красный. На шее царапины с сукровицей, пуговицы почти все оторваны с мясом. Сел на скамейку, не обращая внимания на гостей, запрокинул голову. Следом выпрыгнул парень в тельняшке и шортах.
— Валера! Ты опять?! — жестко упрекнула Эля.
Валера подошел к бочке с водой и окунул голову; отдышавшись, ответил:
— Скотина! Я ему покажу!
— Не обращай внимания — сынок с папой выясняют отношения, — шепнула мне Зоя.
— С генералом?
— Да. Генераленыш с генералом.
«Генераленыш» привел в порядок волосы и протянул мне мокрую руку:
— Располагайся, артистка! Будь как дома.
На его тельняшке виднелись кровавые разводы… Скорей отсюда, скорей!
Придерживая ворот платья, с крыльца спускалась немолодая блондинка, кучерявая. Взгляд ее был жалок. Во дворе еще витала атмосфера недавней схватки между сыном и отцом. Невиданной, уму непостижимой схватки. «Скотина» — отец. Генерал — «скотина»!
— Садитесь, — пригласила жена генерала.
Я не шелохнулась, а Зоя по-свойски подмигнула и стала подталкивать меня к столу под деревом.
— Вот, ты просил… Я привела, — начала Эля, обращаясь к «генераленышу». Тот еще злился.
— Пошел вон отсюда! — крикнул отцу.
— Замолчи! — вырвалось у меня.
— Ах вот как? — повеселел парень.
Сидим молча.
— Сейчас все наладится, — шепотом успокаивает меня Зоя. А мне-то что! Зачем мне эти чужие люди?.. Надо мотать отсюда.
Выжидаю удобный момент, чтобы попрощаться. Глядь — через забор лезет майор, каблуком сапога чертит по забору. Не поздоровавшись, пробирается к ульям. Надевает намордник и начинает трусить мед.
— Ну куда же вы? — слабо останавливает нас женщина.
Какое счастье, Эля возглавила уход с территории. Мы за нею.
— Чего это они?
— Мелочи жизни… Видишь ли, Кириленкам завезли розовый кирпич для собственной дачи, а этим — рыжий. Уже несколько дней грызутся…
— А этот морячок что ж такой несознательный?
— Морячок! Сейчас морячок, а вечером будет солдатом ООН.
— Меняет форму?
— Меняет.
— А где берет?
— Отец привозит для коллекции всякую военную форму. Сын любит.
— Это ж форма военная!
— Без знаков отличия форма становится просто одеждой, поняла?
Я не ответила, потому что навалилась на меня путаница событий. Бежать, бежать к Эле! Там тихо! А эти — пусть их…
Как же хорошо стало мне у камина на Элиной даче. Красота! Трещат дровишки… Вижу — телефон, решила позвонить домой.
— Мам! Ну как вы там?
— Чего кричишь? Я не глухая. Как у вас?
— У нас? У нас чинно-благородно, едим, беседуем.
— Паняйте (погоняйте домой!), — чем-то недовольна мама…
— Зоя, поехали домой!
— Не дури, ополоснемся в озере.
— В озере? Это хорошо. Пойдем.
Пошли к озеру. Эля уже плавает. Разделись и мы.
— А чего она косынку не сняла?
— Лысая она, с рождения. Пушок только.
— Ой, боже!
— У нее парики из Парижа какие хочешь.
— В Париж ездила?
— Разве только в Париж! Мы за границей с нею и познакомились. Я на соревнованиях была, а она с родителями.
Поесть бы… Как тут едят вкусно… На ужин карп в сметане, салаты, блинчики с мясом, печенка жареная с картошкой, печево сдобное. Теперь уже не предлагали. Все стояло, бери что хочешь. Мы хотели всё и всё ели. И тут до неприличия захотелось спать, спать, спать… Никто нас не останавливал. Мы легли с сыном на широкую кровать и с наслаждением растянулись кто как хотел. Я лежала на спине и следила, как на потолке шевелятся тени ветвей, освещенных фонарями.
Задумалась. Собрать мысли не могу. Сын поднимается на локоть и заговорщически шепчет:
— Давай здесь насовсем останемся.
— А папа?
— Мы и папу сюда возьмем.
— Завтра поговорим.
…Оказывается, не сменив положения, я спала до самого утра, и теперь потолок играл рябью от воды в бочках, освещенной солнцем. Как только веки поднялись, еще не пошевелившись, я увидела в двери женщину в кокошнике.
— Чаёк?
— Да не… Мы встанем, тогда…
На Марсе жить нельзя. Пора домой… Я скоренько доела завтрак и, не глядя сестрам в глаза, стала собираться. А нас никто и не уговаривал остаться.
Черная машина с бархатными сиденьями стояла у ворот.
Зоя осталась.
Помчались мы с сыном на свое «поле-ягоду». Вот и кнопка дорогого звонка. Рыпнули двери. Мама с Верой Григорьевной, пахнущие зубным порошком и пудрой, вышли навстречу.
— Что с вами, тетя Вера? Вам плохо? — повторила я фразу, сказанную племянником Веры Григорьевны, когда однажды тот увидел свою тетку напудренной.
Вера Григорьевна прыснула от смеха и провела ладонью по лицу.
— Что, переборщила?
— Мам! Что с вами? Вы далеко?
— А в клуб «Каучук» — «Тарзан» идет. — Мама весело вступнула в лакированные босоножки на пробке, привезенные мною когда-то из Грузии. Но ножка-то у нее поменьше моей. И сейчас вижу: задний ремешок вместе с подошвой больше, чем надо.
Мама сбросила босоножки, поискала бумагу, стала комкать ее и приговаривать: «У одной бабки спросили: кто такой миллионер? Бабка ответила: а это когда калоши велики, он в мыски грошей натопчет — и порядок: не соскакивают с ноги».
Я видела, как мама усердно набивала в босоножки бумагу, не желая заводить разговор о нашем путешествии.
А как дошли они с Верой Григорьевной до двери, сказала:
— Располагайтесь, мы ненадолго. Больше не ездий туда, дочка. Это не наши люди…
Как?! Что ей почудилось? Она ж не была там… Огорошила меня, а разбираться было лень. Или не лень, а недоступно пониманию.
Ну ничего, родителям не обязательно все знать… «Там посмотрим», — только и подумала я и спросила уже выходящую из двери соседку:
— Вера Григорьевна, почему они все там такие некрасивые?
— Они не некрасивые — они неодухотворенные.
Про «того» коммуниста отца
Вот сейчас сердце вылетает, жар в груди, ярость от поиска слов, способных описать случай с нашим отцом.
Мы давненько уже разместились: кто в Москве, кто в Подмосковье после окончания институтов.
Мама умерла. Отец не прерывал связи с нами. Пришлет и свининки, и крупы кукурузной. (Никогда не было легко — никогда. По сегодняшний день.)
Прошло два-три года после смерти мамы, и отец наладился к нам повидаться, а главное — выбить себе военную пенсию как инвалид войны, рядовой: тридцать пять рублей вместо колхозных двадцати. Смотрим, уже не два костыля, а один — в правой руке палочка. Куртейка — «самострок», синие галифе. Пустой сапог чем-то набит (культя была до середины икры). Рубаха коричневая, галстук! Галстук небось висит где-то в сенях рядом с хомутом и куриным насестом. Отец доволен. Мы тоже.
Садились за стол, он ловко пристукивал палочкой о костыль и, прежде чем сесть, прислонял к стене.
Спокойно принял от нас мамины вещи. Складывал их и бурчал: бэ-y, бэ-у… Это значит — бывшее в употреблении. Вещей немного: плащ брезентовый темно-красный, платки, юбка, два платья. Все это он складывал в фанерный чемодан с лаской и волнением.
Вспомнила я нищих людей, которые находили причину для неожиданной посылки. Шли на почту и слали в другую станицу или хутор что придется: потертую клеенку со стола, электрического провода метра два, ленту, рамку для фотографий, две заплатанные наволочки. Это посылалось на полном серьезе и получалось на полном серьезе — с благодарностью.
Помалкивает народ. Живет себе. По-другому не знают, как жить.
Подкупили мы отцу кое-каких подарков; недорогое, но свеженькое, живописное. Отец доволен, выражается скупо.
Мы ему и песни пели. Он косо улыбался и сдерживал слезы.
Вообще-то он прибился на Кубани к какой-то вдовушке со взрослыми детьми, но духовно мама навсегда осталась для него царицей.
Погостил от души — пора в путь-дорогу. И вот… Попросил он нас проводить его за город, друга своего фронтового навестить. «А то когда еще приведется!»
Тогда в этом направлении электричек еще не было, а ходил паровичок, с дымом из трубы. «Пригородный», «рабочий» назывался. Ходил редко, народу — толпы! А тут еще гололед. Пускаем отца вперед к двери вагона — дескать, инвалида должны пропустить в первую очередь.
Проводница турнула его в грудь; костыль и палка разъехались, и он упал на спину.
— Папа!.. Ах ты, сучка! — крикнула я проводнице. Она зычно свистнула в свисток, паровичок тронулся…
Раньше родители ни в какую не допускали возможности быть смешными или жалкими перед детьми. Отец отверг нашу помощь и, не вставая, погрозил пальцем с наигранной веселостью:
— Во! Видали, дети, каких Москва терпит… А еще столица!
Встал на одной ноге, четко, по-мужски собрал в руки костыль и палочку. А мы быстренько замяли происшедшее, мы негордые. Подошел пассажирский, и доехали в тамбуре до Петушков. Ничего, Виктор Константинович Мордюков! Живы будем — не помрем…
Проводили отца весело, хотя с пенсией — от ворот поворот.
«Гоп со смыком»
Трусоватые мы были насчет вождей. Песни ввысь их поднимали, а только пусть они там, в песнях. Пусть, зачем приближаться к ним — боязно. И не их страшно, к ним-то и не подпустят, страшен был черный буран охраняющих отца родного.
Стали приглашать на званые приемы. Вроде тебе почет, а от локтя одного охранника долго болела грудь — это когда Никита Сергеевич с фужером в руке взмяк, закраснелся и докричался до такой братской доступности, что мы в экстазе зааплодировали и легонько подались к его столу… Тут и помаду стерли с губ каменным плечом. В общем, рта подхалимского не разевай, того и гляди, в жернова угодишь.
Хрущев. Степная манера говорить, митинговать по-свойски — прямо-таки колхозный бригадир всея Руси. Не ощущая его поначалу ни хорошо, ни плохо, жили мы себе, каждый на своем месте: вверху разберутся, как править страной.
И вдруг там, вверху, назначается воскресная встреча: дружеские контакты правительства с творческой интеллигенцией. В число приглашенных попали шестеро киноактеров: Скобцева с Бондарчуком, Николай Рыбникове Аллой Ларионовой, Вячеслав Тихонов и я.
В Архангельское нас вез маленький автобусик. Милицейские мотоциклы будто не сопровождали, а конвоировали колонну машин, чтобы кто-нибудь не сбежал. Приехали — батюшки! Иззелень-зеленый лес. Прохладно. В глубине круглый тент из полотна в красную полоску. Под ним множество столов. Ясно, что там обед назначен. Прохаживаемся. Народу масса. Никто не находит себе места. Правительство топчется с народом: Хрущев, Микоян, Ворошилов, Буденный.
Озеро. По берегу баночки с червями и удочки.
— Милости просим рыбки половить! — звонко крикнул незапоминающийся человек. Не боится, наверное, ни правительства, никого.
— Знаю я вашу рыбку, — вальяжно отвечает Никита Сергеевич. — Небось вчера сгрузили в озеро машину карпов, а теперь хоть рукой лови…
— Ха-ха-ха! — торопливо засмеялся народ.
Все движутся медленно, приноравливаясь к шагу вождей. Вдруг как крикнет на весь лес взбесившийся тенор: «А-а-ар-шин мал-а-лан…» На миг остановили дыхание, потом поняли, что это Рашид Бейбутов сотрясает пространство. Он разрядил неловкость и робость собравшихся. Хорошо, что песня имеет слова, — куплет за куплетом идет время. Поаплодировали. Никита Сергеевич, подняв палец, пожурил за что-то республику в лице Рашида Бейбутова. Не успели поблагодарить судьбу за, слава богу, прошедшие минуты прогулки с вождями, как справа пересекает дорогу цепочка джигитов — мальчики в черкесках, с кинжалами грациозно на мысочках протанцевали мимо и скрылись в кустах. Аплодисменты. Мальчики из-за кустов не возвращаются.
— Давайте «Гоп со смыком»! — призвал простодушный вождь. Народ опять: «Ха-ха-ха!»
— Купаться, купаться, — заворковали те, кто посмелей.
От озера стрелка показывала, где брать купальные костюмы.
Вскоре многие барахтались в воде. Помню, Аджубей подплыл к Рыбникову и сострил: вот где можно топить актеров, а не на страницах газет… Он симпатичный и умный был. Потом и газета «Известия», как все помнят, жила интересной жизнью, пока Аджубей был главным редактором. Рассказывают, что, когда его «ушли», он собрал газетчиков в своем кабинете, чтоб по-доброму проститься. Пожал всем руки и отдал ключи.
Но вернемся к пикнику.
Освежившись, мы немного освоились с обстановкой. Вроде опасностей нет, и Фурцева, министр культуры, не отходит от нас. Держится просто, демократично. А все же какая-то «хока» стережет, поджидает момент, чтоб грызнуть. Молоды мы были, и родители наши не испытали ночного дыхания «черных воронов», а страх засел крепко. Стали обносить гостей рюмочками на подносе да лакомствами. Глядь — за руки и за ноги поволокли Ворошилова. «Умер?» — «Напился. Не смотрите в ту сторону», — посоветовал кто-то из наших.
Стали скликать к столам. Гостей было человек двести; наш столик оказался в нескольких метрах от правительственного. На актеров каждый смотрит с любопытством, вот и теперь: пусть «живьем» посидят рядом с руководителями партии и правительства. Ухватились мы разглядывать меню. Чего там только не было, начиная от ухи из форели и кончая раками, сваренными в пиве!
Смирненько ведем себя, как полагается. Пьем вишневый сок, прохладный, натуральный. Кто-то напрягается с тостами, буреет, старается провести мероприятие на уровне. Помню, как Константин Федин закричал: «И это аквамариновое море!..» — о только что построенном бассейне «Москва».
Дальше сплошняком пошла химия. Химия, химия. Химия тут, химия там… Вплоть до того, что все имеющееся на столе сможет сотворить химия.
Хрущев хохотнул и сказал:
— Давайте наедимся сегодня пока что натуральной едой!
Снова подхалимское «ха-ха-ха», аплодисменты. Я тоже ловила себя на том, что смеюсь заразительнее, чем того заслуживает острота вождя. Наверное, один из всех Николай Рыбников ликовал искренне, по-детски: светился, чуть не криком кричал, довольный Никитой Сергеевичем. Его очень даже устраивал образ секретаря ЦК — мужичка. «Наконец-то!» — говорило все его существо. Он взглядом напутствовал вставшего с фужером Бондарчука (тому заранее был поручен тост от нашего стола). А Бондарчук всю жизнь выступал редко, но феноменально — без заботы о мысли, которую хочет донести до слушателей. Мы напряглись, жадно ловя то, что он хочет сказать, потом с облегчением вздохнули, выловив все же, что Ленинская премия за фильм «Судьба человека» дана не только ему, а всему съемочному коллективу. Звонкие аплодисменты Рыбникова перекрыли последнее слово оратора. Ну ничего! Они утонули в рукоплесканиях остальных гостей.
Слава тебе господи, справился более-менее. Ушла волна напряжения от нашего стола и полетела дальше.
А в котловине неподалеку шла своя жизнь. Масса черных машин марки «ЗИС-110», автобусики и кишащие между ними мужчины. Это были не только водители. Черт меня дернул туда посмотреть. Напугалась чего-то. А чего? Да вот Колькин восторг был громче, чем надо. Он-то восхищался вовсю, а там дяденьки в костюмах: еще неизвестно, одобрят ли такой восторг.
Наконец берет слово Хрущев.
— А где Колька? — спохватилась Алла Ларионова.
Мы оглядываемся в ожидании чего-то недоброго. И вдруг из-за наших спин радостно и громко крикнул Рыбников:
— Никита Сергеевич! Расскажите лучше про Кубу!
— А-ах! — пронеслось по столам.
Не поднимая головы от маленького, как змейка, микрофончика, стерегшего уста вождя, Никита Сергеевич ответил:
— А я что, с Кубы приехал? Читай газеты, там все написано.
Пауза тяжкая. Кашлянув в кулак, он произнес низким голосом:
— Ну вот, сбил меня теперь…
Потом, собравшись, стал говорить дальше. Мы не слышали ни одного слова. Наш стол стал тлеть вместе с нами. «Арест! Тюрьма, увольнение с “Мосфильма”», — мелькало в моей голове.
Юлий Яковлевич Райзман поглядывал на нас: дескать, эти артисты… Все шло пока своим чередом.
Николай куда-то исчез. Алла в полуобмороке ищет мужа, и вдруг мы видим: идет со стороны кухни Рыбников и тащит по траве, держа за «ухо», бумажный мешок к нашему столу. Поставил возле нас.
— Что это?!
— Раки! — торжественным шепотом сообщил Коля.
В это мгновение вежливая фигура в костюме спросила:
— Вы, наверное, хотите домой?
— Да! Поехали отсюда! Хватит! — ответил Николай нервно.
Он понимал, что проштрафился, и помнил, что мы, как дети, ждали раков в пиве. А до них было еще далеко…
Мешок большой. Боже ж ты мой, выше стула! Смотрим: Николай и мужчина в костюме взялись за два «уха» и потащили по траве мешок к котловине с машинами.
Идем молча. Доводят нас до «ЗИСа-110», и мы все вшестером умещаемся. Эта машина может быть шестиместной, если откинуть сиденья. На них и сели Коля с Аллой, а между ними мешок с раками. Тихонов сел рядом с водителем, негодуя. Какое-то время едем молча. И вдруг заголосила Ирина Скобцева, как плакальщица на похоронах.
— Чего ты? — спросил Бондарчук. Мы все трое сидели сзади.
— Сережа, дорогой, сколько раз тебя просила — не выступай!
— А что?..
— Вы же, — это я и он, — из Ейска… Вам не надо… И Нонке, и тебе выступать противопоказано… — хлюпает Скобцева. Она-то окончила два института.
Мы не ответили. Выступление Бондарчука явно меркло перед рыбниковским. Снова едем молча. Вот и начало Москвы. Светофор. Машина остановилась рядом с пивным ларьком. Несколько мужичков отошли с пеной в кружках к дереву и приготовились утолить жажду. Один из них левую руку засунул в карман, придерживая локтем гробик сантиметров семидесяти. В правой — кружка с пивом. Он слегка подался вперед. Стал сдувать пену… Мы тронулись.
Утром огнем горели телефонные аппараты. Шел перезвон… Пока сама Фурцева не позвонила Рыбникову и не сказала:
— Николай Николаевич! Не волнуйтесь. Всё в порядке…
Ястребок
Как-то во время войны я увидела, как взмыл в небо ястребок на подмогу в воздушном бою. Смотрю — мазнул мимо схватившихся ввысь. Затем лег на спину, показав брюшко солнцу, на миг застыл, потом уронил нос книзу и штопором пошел к земле.
Когда ж он словил снаряд врага? Пошел, пошел, хрустальный, маленький, холодный. Столкнулся с землей и взорвался всем своим ретивым корпусом…
Не так давно сидим мы в люксе киевской гостиницы у композитора Марка Фрадкина. Пьем чай, кофе. Телефон звонит непрерывно: то приглашения послушать новую музыку, то отзывы о нашем концерте. Вдруг лицо хозяина розовеет, глаза расширяются, и он кладет трубку на рычаг.
— Ребята! Что сейчас будет! Телятников зайдет! Леня!
Леня Телятников, спасший мир от катастрофы со своими ребятами-пожарниками… Пробежал в голове Чернобыль, все, что знала из прессы и от очевидцев.
— Телятников, Телятников! Пожарники, мальчики! — начался патетический галдеж. Два сына у Лени, жена. В квартире шведская стенка и другие спортивные снаряды. Всё по часам: и еда, и уроки, и гулянье… Недавно папа разрешил ложиться спать в полдесятого. Всё им — двум любимым, похожим на папу.
— Тэтчер приглашала! Не успевает ездить по миру! Да и не хочет.
— Да-да! — торжественно отвечает хозяин на стук в дверь.
Стремительно входит невысокий, пропорционально сложенный молодой человек в военной форме. Улыбка до ушей, белые кудри, лицо возбужденное:
— Здравствуйте!
Всем обстоятельно пожал руку. Шинель прирасстегнута. Поставил на стол бутылку коньяка и положил огромную коробку конфет.
— Посиди, Леня, — приглашает хозяин.
— Некогда! — едва не кричит Леня, застегивая шинель. Проводит рукой по кудрям, надевает фуражку.
— Растут?
— Растут!..
Композитор давненько знаком с Леней и видел его еще без волос — после катастрофы. Телятников глядит на часы и откланивается. Дверь порывисто, но бесшумно затворяется. Немая сцена.
Так вот же они! Правильно! На том стоим и стоять будем! Мы же такие! Это Телятников… Наши, наши!..
Жизнь Лени угасает. У жены равное с мужем количество рентген. У детей значительно меньше. Да, Леня влетел в случившееся как ястребок. Взмыл высоко в сердцах благодарных людей. Подал сигнал от имени хороших, от имени наших; призвал, крикнул и запрокинулся, как тот ретивый ястребок, и пошел камнем вниз…
С той только разницей, что сейчас все знают, где он «словил снаряд»…
Не плачь, казачка!
Когда нам было лет по пять-шесть, любили рисовать. Давили бузину, курьи перья приматывали к щепочке — вот и кисточка. Бумаги тоже не было. Брали в сельпо рыжую толстую — для заворачивания покупок. Валина бабка — мы у нее частенько рисовали — нарежет, утюгом придавит, когда печь топит.
Ох, печь, печь…
Печь — это зев добра. Она кормилица. Сосок от земли. Затопить печь — это сладить приготовление пищи, это ожидание к столу близких. Счастье, когда горит печь.
Сперва она горит неаппетитно, трещит, поддымливает, потом набирает благо — и стелется тепло, и веет запахом кипящей в чугунках еды. Хозяйка то кочергу возьмет в руки, то ухват. Гордится. Лицо вспотело.
Тепло, пища, хлеб. Хлеб. Хлеб! Какой бы ни был — белый-пребелый или темный, как земля. Ничего, что с примесями. Корень — «месить». Пусть там и макуха, и лебеда, и крапива. Это ж хлеб! Испекся! Пахнет буханочка. Косятся ожидающие на хозяйку — скоро ли… «Скоро, скоро!» «Чем Бог послал».
Печь надо топить обязательно; пусть в чугунке булькает всего лишь мелкая рыба с травой. Это — действо для страждущих от холода и голода. Остуженная, давно не топленная печь — скорбь, обида, безысходность. Дует из нее холодным кирпичом и золой, напоминающей о прогоревших когда-то дровах.
На разрушенных войной в пух и прах просторах удерживалось много печных труб. Тянут они свои шеи к небу, обнадеживают. Люди подходят, затапливают, греют кипяток — это алтарь жизни, это возрождение.
Так вот, сидим мы, рисуем, а душа и нос слышат жизнь бабушкиной печки. Слюни текут, а просить нельзя. Просить не положено, как и жаловаться.
Подкрался голод тридцать третьего года. Начали люди умирать. Упал — и всё. Кранты.
— Ты-о-о-о-ты-а-а! — взвоет какой-нибудь подросток из другого села. Рядом девчушка с маленьким ведерком для подаяния.
— Иди, иди! Ты уже был! — погонят его из-под окон.
Мальчик ломающимся баском скрипнет беспомощно: «Не был», — утрет пальцем под носом и поплетется дальше. Девочка за ним.
За подаянием по своему селу ходить нельзя.
Никто не плачет. Выносят мертвого из хаты — и на кладбище. Бывало, и без гроба. Умер так умер. Завтра опять умрут…
Бабка топит… Что-то там есть в чугунке.
— Есть-то есть, да не про вашу честь.
Возле ухватов, кочерег стоит деревянная лопата. Бабка берет ее в руки и, вглядываясь поверх печки, начинает толкать девчонку, которая на печи прячется. Ее почти не видно, одни глаза как у кошки. Круглыми стекляшками светятся в темноте.
Бабке трудно: жертва молчит, если и ткнет ее лопата как следует.
— Холера!.. О, холера… Молчишь? Вот тебе! Вот тебе! — кряхтит бабка и мнет лопатой послушное тело провинившейся.
А провинилась девчонка тем, что подкинули ее из соседнего села, потому как сын бабки и сноха — мать девочки — утонули в море с баркасом, шедшим на Ейск, чтоб выменять соль на тюльку.
Сноху не любила бабка за то, что с приблудком за ее сына замуж пошла. А Бог взял да и кинул в подол к бабке ненавистную девчонку.
— Кругом люди мрут, а этой хоть бы что… — бурчит бабка.
Девчонка скользнет с печи, схватит чего-нибудь, проглотит не прожевывая — и обратно на печь ждать лопаты.
— Ах ты зараза, уже успела!..
Как солнце садится, Валина мама приходит за Валей и кинет что-нибудь на печку девочке: картошку или кусок кукурузной лепешки. Кусок ударится о тельце девочки, отскочит — она не шевелится, только глаза блестят.
— Бери, бери, доля горемычная!
Стоит нам направиться к двери, как она рывком схватит угощение — и в рот.
Как-то прихожу к бабке, а девочка сидит во дворе под яблоней, обняв колени. Грязная-прегрязная, лицо будто смазано мокрой пылью. А глаза недоступны для пыли и грязи. Синенькие да чистенькие, как ключевая вода.
— Валька тут?
Отвернулась, не ответив. Смотрю — привязана к дереву за ногу. Помалкивает.