— Ты… его… — произнесла Зоя странным голосом. Я его не узнал. — Ты… его…
Не досказав последнего слова, она осторожно шагнула с кровати, стала одеваться. Руки у нее дрожали. Она одевалась и все время оглядывалась на свисающую мертвую руку, которая как бы продолжала нам угрожать: «Не забуду…» Прошла к столу, схватила стакан с недопитой самогонкой и разом опрокинула в себя. Налила остаток из бутылки и протянула мне:
— Пей, Антон! Теперь пей!
Я помотал головой. Никак не мог отвести глаз от кровавого пятна, которое все больше растекалось по постели. Красная лужица копилась рядом, на полу.
— Да пей же, говорят! — закричала Зоя, голос у нее сорвался. Допила сама и отбросила стакан. Он со звоном покатился по полу, но почему-то не разбился.
Косясь в сторону кровати, она приблизилась ко мне и стала оглаживать мое лицо, волосы, щеки, шею.
— Тоша, милый, родной! Все, все кончилось! Теперь не страшно… Правда?
Заглядывала в глаза, продолжая меня гладить. Потом увела меня в другой конец избы, откуда не была видна кровать, и повернула лицом к стене. Мы сели на пол и прислонились друг к другу. И замерли.
А утречком, с первым светом, в окошко постучались. Мы ждали, что они постучат. И все-таки вздрогнули.
— Пришли, — одними губами, без звука, произнесла Зоя.
26
Приоткрылась дверь, и встал на пороге Ван-Ваныч, в своей дурацкой шляпе, долговязый, несуразный, но сияющий от радости, что увидел нас.
— Майн херц! — воскликнул. — Нашел! Нашел!
Мы с Зоей переглянулись, но встали так, чтобы он от дверей не смог увидеть кровать. Того, что на ней.
— Вас отпустили? — первое, что мне пришло на ум выпалить.
— Как бы не так! — хихикнул он в усики. — Приставили на всякий пожарный случай рядового по имени Сеня. Славный мальчуган, такой счастливый, больше меня свободе обрадовался! Сейчас он очень веселый… Слов «нетрезв» или «пьян» Ван-Ваныч из деликатности не употребил.
После сигнала из немецкой колонии, туда срочно отправили Ван-Ваныча, который, понятно, для ссыльной немчуры — свой в доску. Ему-то они все и выложат. Но ничего ему, конечно, не выложили. Так он объявил начальству.
На той же «кукушке» утренним рейсом, как было велено, они приехали в Зыряновку и с ходу попали на бабий праздник, который за ночь вовсе не исчерпал себя. Милый мальчик Сеня зашел и пропал. С какой красоткой и на каком сеновале его теперь искать, Ван-Ванычу неизвестно. Хотя получается, что не Сеня его, а он теперь должен доставить рядового Сеню по назначению. То есть обратно в эшелон.
— А нас-то как отыскали? — спросила Зоя.
Он опять хихикнул.
— Майн херц! Да о вас и спрашивать не пришлось, бабы наперебой все рассказали! — с детской улыбкой вещал наш друг.
— И наша хозяйка, которая Оля, там была?
— Как же, как же! Певунья! И все о любви!
— А еще об измене? — подсказала Зоя и посмотрела на меня.
Что-то в нас, в нашем настроении было такое, что Ван-Ваныч замолк, вглядываясь нам в лица.
— Что-то случилось?
Зоя спохватилась, попыталась улыбнуться, но вместо улыбки получилась гримаса.
— Мы хотели бы… На два слова, — сказала она. — Не здесь, на улице.
Ван-Ваныч согласился. Мы вышли на крыльцо. Не могу понять, отчего мы с Зоей ждали ареста в доме, когда можно было давно его покинуть? Не бежать, нет, а просто уйти, чтобы не быть рядом с телом, которое мы не стали даже накрывать.
— Насколько мне известно, зондер-команда перекрыла все пути, — сказал Ван-Ваныч. — Вы не решили… Как бы сказать?.. Чтобы мирно сдаться?
— Решили, — отвечал я. — А насчет зондер-команды… Один из них — здесь!
— В доме?
— В доме.
— Кто?
— Петька-недоносок.
— Но он же послан вас искать! — воскликнул Ван Ваныч.
— Уже нашел! — недобро произнесла Зоя, бросив на меня мимолетный взгляд.
— Он здесь, да? Но я его не видел!
— Лучше не видеть, — сказала Зоя и опять посмотрела на меня. — Он… Как вам сказать… — Она запнулась, подыскивая слова. — В общем, он… Не живой.
В тусклом свете начинающегося дня было видно, как менялось выражение на лице Ван-Ваныча: недоумение, желание что-то понять, даже воспринять как шутку, а потом гримаса недоверия и испуга. Нам показалось, что он прослезился от напряжения. Глаза его повлажнели.
— Я могу посмотреть? — попросил он жалобно. Видно было, что он не до конца верит. Не нам. Себе.
Мы одновременно с Зоей кивнули. Проводили его взглядом. Вернулся он почти сразу и присел с нами на завалинку. Он не стал спрашивать, как это случилось, но лицо его было невероятно бледным. Сорвал лопух, стал вытирать торопливо руки.
— Там винтовка валялась, — пояснил, — в крови. Вот выпачкался.
Отбросил лопух и присел.
— Кто-нибудь видел? — спросил, понижая голос и глядя под ноги.
— Никто.
— Ага. Но скоро придут. — Это он уже сам себе. — Начнутся допросы… Вы хоть придумали, что будете говорить?
— Скажем, как было! — воскликнул я.
— А как было?
— Ну как… Он хотел… Он пытался…
— С Зоей?
— Да.
— Не поверят. Ничему не поверят, — отмахнулся Ван-Ваныч. — Скажут, что боец вас застукал, словил, а вы напали на него, когда уснул, и, чтобы скрыть следы, убили красноармейца! Защитника родины! За это знаете, майн херц, что полагается?
Я сказал, что не знаю. Я, и правда, не знал. А Зоя спросила: «Что?». В ее голосе я услышал тревогу. Даже страх.
Ван-Ваныч не ответил. Он не назвал ни срока, ни статью. Но я запомнил, как он вдруг засуетился. Он-то понимал, что вот-вот нагрянут те, кто нас не пощадит. Конечно, станут бить. Но потом будут допрашивать, как говорят, с пристрастием. И тогда говорить о помощи будет поздно…
Вспоминаю то раннее, едва забелевшее утро. Лаяли собаки, квохтали куры. Прозвучал и тут же аукнулся из-за леска голос «кукушки», которая возвращалась в колонию из ночной смены. Но я сейчас о нашем немецком друге, о том, что он говорил. И делал. Я сейчас лишь до конца оценил, насколько Иоган был решительным человеком. Несмотря на его манеру негромко, даже робко разговаривать.
— Антоша, — обратился он ко мне, — мне надо с вами поговорить. По-мужски. Зоя разрешит?
Зоя разрешила. Мы отошли за угол, на задворки, туда, где начинался огород и где у беспутной певуньи Ольги все заросло сорняками.
В другой бы раз Ван-Ваныч, всплескивая руками, посетовал на такую нерадивость, а возможно, сам прополол бы грядку. Он до спазмов в желудке переживал любую бесхозность на земле. Но сейчас он ничего этого не заметил. Лишь бегло оглянулся и сразу приступил к разговору. А разговор был о том, что мне за убийство красноармейца угрожает «вышка». То же что расстрел. И у него нет никаких сомнений, что меня не пощадят. Поэтому… Он сделал паузу и снова оглянулся. Боялся, что не успеет договорить. Поэтому он предлагает взять вину на себя.
— А вас пощадят? — спросил я прямо.
Так же прямо, глядя мне в глаза, он отвечал:
— Нет, Антон. Меня тоже не пощадят.
— Так в чем же дело? — Кажется, я говорил грубовато. Но ведь и его предложение было не из самых приличных.
Ван-Ваныч постарался не заметить моего тона.
— Разница лишь в том, что это, — он выделил слово «это», — произойдет не с тобой, а со мной.
Я сразу же отверг его предложение. Я сказал, что не согласен. И вообще не понимаю, о чем он говорит.
— О твоем спасении, майн херц!.. Ну подумай сам! — продолжал он торопливо. — Ты не можешь отрицать, что я прожил свое. Впереди у меня ничего нет: ни семьи, ни детей, ни дома. А у тебя все впереди… Подумай, Антон!
— Уже подумал! — сказал я резко. — Виноват и буду отвечать.
— Да, я так и предполагал, — произнес он после короткого молчания.
Он, кажется, не обиделся, только лицо его и дурацкие усики нервно подергивались. — Я знал, что ты такой, что ты откажешься… Но разреши поговорить с Зоей?
Я с облегчением завершил наш разговор. На него, если честно, ушли все мои силы. Я сел на завалинку, наблюдая издалека, как он разговаривает с Зоей. Частью до меня доносились слова, все те же, про семью, про дом, которого у него нет. И нет возможности вернуться на родину, да и кто его пустит! А впереди в лучшем случае вагончик, но скорей всего колония для ссыльных немцев… Это не жизнь, правда?
Зоя помалкивала, глядя себе под ноги. Иногда бросала в мою сторону недоуменные взгляды. Этот разговор тяготил ее.
— Я прошу вас убедить Антона! Ради вашего будущего, и вас, и ваших детей… Ну?
— А у нас есть будущее? — спросила Зоя.
— Думаю, да.
Зоя не стала отвечать так категорично, как я. Кажется, Ван-Ваныч своим напором, своими доводами поколебал ее.
Сейчас я знаю, что мой первый позыв был самым верным. Нельзя было соглашаться на уговоры. Но мы и не согласились. Мы не сказали ни «да», ни «нет». И это все решило. Ван-Ваныч знал, как убедить женщину. Я не слышал его последних слов, они были произнесены негромко. Оказывается, он спросил ее: «Вы же любите Антона? Вы же хотите, чтобы Антон был живой?».
— Хочу, — отвечала покорно Зоя.
— Ну так спасайте его! Я протягиваю вам руку!
27
Следствие оказалось недолгим. Проходило оно в районном центре, где из-за отсутствия тюрьмы меня держали под стражей в том же здании, где находилась прокуратура. Потом перевели в областной центр, в Курган. Я ничего не скрывал. Рассказал подробно, как Петька-недоносок, его фамилия, оказывается, Сидоров, домогался моей жены и при этом угрожал мне винтовкой. Описал и все остальные подробности той страшной ночи.
Следователь, моложавый, но с пролысиной, в пенсне, был похож скорей на научного работника или на учителя, если бы не военный мундир, который ему, как говорят, личил. Звали его Евгений Иванович. Разговаривал он вежливо и все, что я рассказывал, до слова записывал на каких-то листках.
— Так Зоя — ваша жена? — спрашивал он в который раз.
— Моя жена, — отвечал честно я.
— Вы с ней сами так решили?
— Да. Хотя мы не расписаны.
— Ну кто же вас распишет? — не без легкого удивления говорил он. — Вы же утверждаете, что вам шестнадцать лет?
— Шестнадцать. И два месяца.
— А чем это можно подтвердить?
Я молчал.
— Ну может, какие-то справки, — подсказывал он. — Метрики?
— У меня на руках ничего нет. Если только у этих?
— У кого «у этих»? — спрашивал он. — Вы имеете в виду штабистов из эшелона?
— Да.
— Филькина грамота — вот что у них есть! — отмахивался он. — Но хочу вас предупредить. С восемнадцати лет вы проходите совсем по другой статье. А предположим, вы намеренно скрываете, занижаете свой возраст?
— Я не скрываю.
— Ладно. Но если вы такой честный, объясните, почему ваши показания противоречат показаниям гражданина Иогана Фишера, он же Иван Иванович Рыбаков? Гражданин Фишер-Рыбаков, например, утверждает, что это он убил красноармейца Сидорова?
— Это он сказал?
— Да. Он сознался. И не просто сознался. Он подробно описал и показал в ходе следственного эксперимента, с выездом на место происшествия, как он наносил удары пострадавшему Сидорову, а его свидетельство, кстати, подтверждает ваша, как вы ее называете, жена. Желаете, я могу вам зачитать показания гражданина Фишера-Рыбакова?
— Нет, — сказал я.
— Ваше право. Тогда перескажу своими словами. Гражданин Фишер-Рыбаков признался чистосердечно, что он давно замышлял убийство военнослужащего Сидорова, которого он, по его словам, всегда ненавидел. — Евгений Иванович оторвался от бумаг и спросил, глядя на меня сквозь угрожающе поблескивающие стекла: — А ведь были у него конфликты с военнослужащим Сидоровым, там, в эшелоне?
— Не помню, — отвечал я. — Может, и были.
— А ваша так называемая жена точно помнит, что были такие конфликты. Военнослужащий Сидоров, например, принимал участие в поимке бежавшего из-под охраны преступника Скворцова, и обвиняемый Фишер-Рыбаков из вагона через окно оскорбительно выражался в его адрес. Даже угрожал. Не так ли?
— Не помню, — повторил я.
— А как гражданин Фишер-Рыбаков наносил смертельные удары военнослужащему Сидорову, тоже не помните? А на винтовке, между прочем, найдены отпечатки его пальцев…
Я промолчал.
— Не хотите говорить?
— Нет. То есть да. Не хочу.
Евгений Иванович закрыл папку с бумагами и стал протирать стекла пенсне белым платочком. Глаза у него без пенсне были светло-голубые и совсем не милицейские.
— Послушайте, Антон! — произнес он почти дружески, перегибаясь через стол в мою сторону. — Вам, кроме побега, вменяется и соучастие в особо тяжком преступлении, то есть его сокрытии. Но, может, вы, и правда, о нем не знали?
— Как же я мог ничего не знать? — сказал я. — Когда я убил.
— А вот подследственный гражданин Фишер-Рыбаков, — тут Евгений Иванович снова приоткрыл сероватую папку, — утверждает, что ни вас, ни вашей, как вы называете, жены в избе в момент убийства вообще не было. Как это понимать? Или это неправда?
— Неправда.
Евгений Иваныч, будто ничего не слыша, монотонно продолжал:
— А труп военнослужащего Сидорова, как выясняется, вы увидели после происшедшего и были, как говорят, не в себе. И даже… Вот-вот! — Следователь поводил пальцем по строчке. — В приступе возбуждения вы хотели мертвому Сидорову чем-то помочь… Позвать людей на помощь. То же самое хотела сделать ваша так называемая жена…
— Почему так называемая? — взорвался я. — Она жена! Жена! Жена!
— Ну, конечно, жена. Только успокойтесь.
Евгений Иванович сразу же согласился и оглянулся на дверь помещения, где происходил разговор. Комната была убогая, канцелярский стол, за которым сидел следователь, в пятнах чернил, старенький стул, на котором восседал сам следователь и железный, ввинченный в пол табурет для меня. Стены, местами облупившиеся, крашены в зеленый ядовитый цвет. Окошко с решеткой, грязно-рыжее, оно едва пропускало свет.
Я шарил глазами по стенам, а в лицо следователя, почему-то меня выгораживающего, да еще так примитивно, я старался не смотреть.
— Так и запишем, — заключил он между тем. — Увидев труп Сидорова, вы были не в себе и плохо помните, что было дальше. Вы подтверждаете, что хотели позвать людей на помощь…
Я не стал спорить со следователем. Не сказал, как надо бы сказать: «Не так все было, Евгений Иванович. А все, что вы сейчас сказали, не похоже на правду». Но я промолчал. Меня увели.
В камере, где сидели еще четверо подследственных: один домушник, один щипач и двое так называемых спекулянтов — они перепродавали галоши, — мне очень наглядно разъяснили систему следования: «Прав не тот, кто прав, а у кого больше прав. Все равно напишут то, что им нужно. А не подпишешь — сделаешь себе же хужей!».
На следующий день Евгений Иванович пододвинул ко мне листок со своими записями, и я не читая подписал.
Даже мне, ничего не смыслящему в следовательских делах, было очевидно, что при желании любой судья мог бы увидеть массу противоречий в деле. Например, время, когда все произошло, и появление, куда позже совершенного убийства, в доме Ван-Ваныча. И пьяные бабы, при всей их загульности, могли бы подтвердить, что немец, как и сопровождающий его Сеня, от которого и вправду прок был невелик, — он ничего о той ночи вспомнить из-за потери памяти не смог, — сперва побывали в их доме. Но женщины, как выяснилось, говорили разное, цены их показаниям не было никакой. Тоже и наша певунья Ольга. Она якобы сама видела с сеновала Петьку-недоноска, выходившего на двор помочиться, а рядом с ним, по ее словам, был незнакомый ей мужчина, который, как ей кажется, был похож на Ван-Ваныча.
Все сходилось на том, что повесить убийство на меня с Зоей смысла нет, как и нет видимых причин. Приставание пострадавшего Сидорова к Зое всерьез даже не обсуждалось. А вот образ немца, возможно, тайного агента, внедрившегося в нашу советскую жизнь, срабатывал на сто процентов. Скрытый враг, притворявшийся все это время лояльным гражданином и даже сменивший имя и фамилию, на самом деле ненавидел наш строй и особенно тех, кто этот строй защищал, то есть советских красноармейцев.
Подготавливая свое злодейство, он выжидал удобного случая, который, по нерасторопности штабного начальства из эшелона, ему представился в селе Зыряновка. Конечно, чтобы развязать себе руки, он подпоил сопровождающего его бойца, а потом застращал и двух свидетелей, то есть нас с Зоей.
Ну и все дальнейшее в том же роде, расписанное в самых что ни на есть жестоких, потрясающе натуральных, кровавых подробностях.
Это же, как мне потом рассказали, было распечатано в здешней областной и районной газете, а потом пересказано по радио. Статья называлась так: «Враг не дремлет». Она заканчивалась призывом к бдительности, требовала устрожения режима ссыльных вообще, а для немцев, которые, как выяснилось, поддерживали контакты с бандой, той самой, которой руководил главный преступник Фишер-Рыбаков, — особенно. Банда, это понятно, тоже были мы.
Никакой встречи с врагом народа, опасным для любых контактов, как я ни просил, мне не позволили. А вот с Зоей благодушный следователь Евгений Иванович свидание до суда разрешил. Понятно, встреча происходила в его присутствии и под охраной в той же комнате, где меня допрашивали.
Узнав о предстоящей встрече, я так разволновался, что сперва не смог даже стоять, и мне разрешили присесть. Зоя, которую привели, тоже нервничала, но она и здесь оказалась сильней меня. Она долго глядела на меня, потом перевела взгляд на следователя и спросила:
— Вам надо все слышать? Да?
— Мне положено здесь находиться, — чуть ли не оправдываясь, произнес он.
— Ну и находитесь, — сказала она. — Можете пока посмотреть в окошко.
— Вы теряете отпущенное время, — напомнил он.
Зоя вдруг испуганно оглянулась на него, и я понял, что вся ее дерзость происходит от страха. Не за себя, а за меня. Она торопливо заговорила, будто продолжала долгий мысленный разговор:
— Понимаешь, — сказала, — они обещали тебе не наматывать большой срок.
— А тебе?
— Меня не допрашивали… Почти. Ну один раз. Я все рассказывала, как надо, и мне объяснили, что меня должны освободить. Я прохожу как свидетель.
Я обратил внимание, что она не сказала, что говорила им правду, а именно так: «Рассказывала как надо».
— А куда тебя освободят? — спросил я. — В вагончик?
Она кивнула. Но тут же, спохватившись, поправилась:
— Не знаю. Я туда не хочу.
Она не хотела напоследок меня огорчать. Я посмотрел на следователя, который рылся в своих бумагах и как бы нас не слушал. Но, конечно, он слушал и, уж точно, все запоминал. Однако какое это теперь имело значение, после того как мы все подписали?
— Ты меня не забудешь? — спросил я.
Не мог же я в присутствии постороннего спросить: а ты меня по-прежнему любишь?
Зоя отвечала так, как было возможно при постороннем.
— Я тебя никогда не забуду.
— Правда?
— Правда.
— И я.
Так закончилась наша встреча. О Ван-Ваныче вслух не было произнесено ни словечка. Хотя мы не могли не думать о нем. Через несколько дней мне принесут его прощальное письмо. Я думаю, это смог устроить следователь Евгений Иванович, пытаясь как бы в такой форме загладить перед Ван-Ванычем свою вину.
На школьном листе в клеточку аккуратным почерком было написано:
«Дорогие мои! Хочу, чтобы вы до конца поняли, и ты, Антон, и ты, Зоя, что решение мое, какой бы исход ни имело, необходимо не только вам, но и лично мне. Мне, мне нужно, чтобы я исполнил хоть что-то стоящее в этой жизни! Каюсь, приехав в вашу страну созидать будущую счастливую жизнь для человечества, я крайне заблуждался. Теперь я осознал, что счастье можно приносить лично, и лишь тем, кого любишь.
Если я смогу помочь только вам двоим, я буду считать свою жизнь исполненной. А может, и продленной. Ваш Иван Рыбаков.
P.S. Если у вас будет сын, назовите, пожалуйста, Иваном».
Фишера-Рыбакова судили, как я узнал потом, военным трибуналом, который в народе именуется «тройкой». Он был приговорен к высшей мере наказания: расстрелу. Приговор приведен в исполнение 26 августа 1944 года.
Эпилог
За побег из-под стражи, за соучастие в преступлении, за его сокрытие коллегией военного суда я был осужден на четырнадцать лет с содержанием в колонии строгого режима. В пятьдесят третьем, в год смерти Сталина, я попал под амнистию, мне скостили три года, и в пятьдесят пятом я оказался на свободе. И хоть въезд в столицу нашей родины в пределах ста километров был мне заказан, я нашел возможность приехать из Торжка, где проживал, и через справочное бюро разыскать человека по фамилии Мешков.
Вообще-то Мешковых в столице, как оказалось, проживало немало, но я вычислил по году рождения того Мешкова, который был нужен. А может, мне просто повезло.
В какой-то день я пришел по адресу, выданному мне горсправкой, — стоило это семьдесят четыре копейки, — поднялся на третий этаж блочной башни, расположенной на краю Москвы, в Черемушках, в 44-м квартале. Лифт в доме, как ни странно, работал и даже не был загажен. Дверь квартиры номер одиннадцать — вот, подумалось, совпадение, ровно столько я отсидел! — была оббита коричневым дерматином, кое-где порванным. Из дыр торчала стекловата. Вместо глазка тоже дырка. Но звонок работал.
Из-за двери не сразу раздался глухой стариковский голос: «Вам кого?».
Я ответил, что мне нужно Мешкова. С минуту там возились с замками, и передо мной открылись прихожая, плохо освещенная, и сам хозяин, которого я с ходу подробно не разглядел. Но запомнил, что был он в полуспущенных пижамных штанах, цветной майке, тапочках на босу ногу.
Он сразу же, принимая меня за жековского рабочего, стал жаловаться, что давно вызывал слесаря, и сколько заявлений вообще надо писать заслуженному персональному пенсионеру, каковым он является… Краны текут, водоспуск в туалете засорился, а последние два дня вода вообще не поступает, так что приходится пользоваться горшком.
Я не перебивал, слушал, упершись глазами в небритое одутловатое лицо в красных склеротических пятнах, пытаясь разглядеть черты некогда властного, даже могущественного человека, при имени которого дети иной раз могли описаться. Не мы, а младшая группа.
Я смотрел и ничего от прежнего Мешкова не находил. Передо мной стоял немощный старик, ничтожество, насекомое, которое можно было сейчас раздавить, лишь шевельнув пальцем. Тем более без свидетелей. Да и я за одиннадцать лет отсидки кое-чему научился в колониях, мог справиться и с кем-нибудь покрепче.
Но не случилась ли ошибка, не принимаю ли я в ослеплении одного человека за другого, ни в чем не повинного? И, лишь приглядевшись, хоть свету было маловато, по обесцвеченным глазам угадал: он… Точно, он! Язва! И хоть продолжали одолевать сомнения по поводу расправы, для которой я, рискуя новым сроком, сюда прибыл, но злая память диктовала свое: эта уродина, кусок тухлятины и есть всесильный в прошлом Мешков, который поломал мою, Зоину и многие другие жизни… А теперь ты готов простить?
— Послушай, мешков… — начал я свою обвинительную речь. Все слова были продуманы заранее. — Послушай, мешков, — я его обозначил для себя вот так, с маленькой буквы. Но голос мой осекся. В горле встал комок, мешавший говорить. Я помолчал, стараясь совладать с собой. Глубоко вздохнул и повторил: — Послушай, мешков! Таловку помнишь? Та-лов-ку, говорю?
По его растерянности, по тому, как в его белых, слезящихся глазах появилось осмысленное выражение, даже оживление, я понял, что он понимает, о чем его спрашивают.
— Да, да. Было. Был… — зачастил он. — Был. В смысле, руководил. Как же! А ты кто, собес?
— Нет, я не собес, — сказал я. — Я бес. Я — оттуда.
— Откуда, говоришь? — переспросил он, подаваясь вперед, чтобы меня рассмотреть.
— От-ту-да! — повторил я уже на нерве. — Из прошлого твоего, мешков. Из вагончика…
— Вагона? Какого вагона? — спросил он чуть встревоженно. — Но я не служил на железной дороге. Я служил совсем по другой части…
И тут он завел свою нудь по поводу текущих кранов, маленькой пенсии и всяких других вокруг неполадок, которые никак не хочет исправлять нынешняя власть, хотя он человек заслуженный, это все знают. Вот раньше-то порядка было больше…
А я глядел на него и даже плюнуть в его заслуженную рожу расхотелось. Я увидел, что он все равно ничего не поймет.
Я повернулся и ушел. Знал, что те, кто остался навсегда в том вагончике, меня не оправдают. Хоть бы морду ему намылил, что ли, если уж раздумал убивать… Так сказали бы они. Или в унитаз его вонючий или горшок тот головой окунул… Чтобы его осенило!
Ну а я повернулся и ушел. Уехал. Господи, подумалось, если бы, если все бывшие палачи на искончании своего века стали бы так убоги, какой смысл в твоем суде?!
А в 2004 году, в августе, как у нас намечалось с Зоей, я справил юбилей нашей свадьбы. Я открыл бутылку шампанского из Абрау, под названием «Надежда», и произнес короткий тост. Я сказал: «Зоя, я тебя люблю».
По-прежнему живу в Торжке, городок выбран мной не случайно. Здесь проживал Ван-Ваныч, мой спаситель. И хоть домик на окраине, где он жил, разыскать не удалось — его скорей всего прибрали к рукам, — я поселился на окраинной улице, неподалеку от Осташковского шоссе, устроился работать в здешнюю оранжерею.
Выращиваю на продажу цветы, но особенно люблю розы. Это совсем не те розы, что везут с юга, которые благоухают, но не пахнут… И похожи на ярко расцвеченные бумажные цветы. Мои розы совсем другие. Они вырастают из стихов… Розляйн, розляйн, розляйн рот… Их любят покупать влюбленные и утверждают, что они долго не вянут.
А вот семьи у меня нет. И хоть некоторые из моих друзей считают, что я немного рехнутый, — это их выражение, — я по-прежнему все эти годы пишу во все организации, какие только можно придумать, по поводу затерявшегося среди российских дорог вагончика.
Я даже разыскал очевидцев, которые его видели в пятидесятые годы: якобы он стоял на станции Тулун, под Иркутском, и из него слышались многие голоса. Есть косвенные подтверждения, что его замечали в семидесятые на станции Обзь, неподалеку от Воркуты. А потом в восьмидесятые и девяностые… Мне пишут из разных мест: видели! Да я и сам знаю, что он существует. А может, он стоит там, где я его оставил, на приколе у поселка Полуночного, и ждет, ждет меня…