Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Генри Каттнер

«Хотя держит нос налево»

Чтобы сделать эту историю правдоподобнее, следовало бы написать ее по-немецки. Но германоязычный мир и так испытывает немалые трудности из-за того, «что держит нос налево».

Разумеется, это метафора. Так безопаснее. Вполне вероятно, что Резерфорд, деливший свои интересы поровну между семантикой и Бэйсин-стрит, сумел бы — не дай бог! — создать английский вариант того, о чем идет речь. Считалка, о которой рассказывает эта история, из-за reductio ad absurdum[1] ритма и смысла теряет в переводе всякое значение. Это то же самое, что перевести на немецкий «Бармаглота».

В считалке, которую Резерфорд написал по-немецки, нет ни слова о леваках, но, поскольку оригинал по вполне понятной причине не приводится, я заменю его возможно более точным английским эквивалентом. Английской версии недостает того безжалостного совершенства, ради которого Резерфорд работал месяцами, но в общих чертах вам станет ясно, в чем дело.

Начнем, пожалуй, с того вечера, когда Резерфорд швырнул в сына ботинком. У него была причина. Резерфорд заведовал кафедрой семантики в университете и как раз пытался одновременно проверять письменные работы и бороться с похмельем. Физическая слабость закрыла ему дорогу в армию, о чем он сейчас немало жалея, спрашивая сам себя, не стоит ли принять еще пару таблеток тиамина и при этом испытывая особо сильный приступ ненависти к студентам. Их работы никуда не годились, а от большинства за километр воняло. Резерфорд был известен почти набожной любовью к слову и не выносил, когда кто-то этим словом помыкал. Как говаривал Шалтай-Болтай: «Кому быть хозяином».

Студенты редко бывали хозяевами языка, однако работа Джерри О\'Брайена была хороша, и Резерфорд внимательно прочел ее с карандашом в руке. Ему не мешало радио из гостиной, дверь туда была закрыта. Но вдруг радио умолкло.

— Эй! — тринадцатилетний сын Резерфорда просунул в дверь взъерошенную голову. На кончике носа у него виднелся чернильный потек. — Эй, папа! Я все сделал. Можно мне погулять?

— Слишком поздно, — заявил Резерфорд, взглянув на часы. — Очень жаль, но завтра у тебя уроки с самого утра.

— Nom d\'une plume[2], - буркнул Билл. Совсем недавно он начал открывать для себя французский язык.

— Брысь отсюда! У меня срочная работа. Иди, послушай радио.

— Там сегодня такая чушь! Ну ладно… — Билл исчез, оставив дверь приоткрытой. Из соседней комнаты до Резерфорда донесся его приглушенный голос, и он вернулся к работе.

Внезапно он понял, что Билл снова и снова повторяет монотонный ритмичный набор слов. Автоматически он начал прислушиваться, желая уловить значение, и это ему удалось, хотя сами слова оказались бессмысленными — типичная детская считалка:

— Эн-ду-лайк-файк…

Резерфорд понял, что слышит это уже довольно долго, этот глупый стишок, заканчивающийся сакраментальным «и-мо-ле-бакс!» Такие глупости иногда цепко привязываются к человеку.

— Эн-ду, — монотонно напевал Билл. Резерфорд встал и закрыл дверь. Это помогло, но немного. Ритмичный напев доносился до него ровно настолько громко, чтобы заставить мозг работать в том же ритме. Эн-ду-лайк-файк… а, чтоб тебя!

Вскоре Резерфорд поймал себя на том, что шевелит губами и, гневно бормоча, двигает бумаги по столу взад-вперед. Он просто устал, вот и все, а проверка письменных работ требует сосредоточенности. Услышав звонок в дверь, он немало обрадовался.

Пришел Джерри О\'Брайен, образцовый студент. Джерри был высоким худым брюнетом, влюбленным в ту же тонированную музыку языка, которая так влекла Резерфорда. Вошел он, улыбаясь от уха до уха.

— Здравствуйте, господин профессор, — приветствовал он Резерфорда. — Меня приняли. Вчера я получил документы.

— Превосходно. Садись и рассказывай.

Рассказ был недолог, но все же какое-то время отнял. Билл крутился рядом, подслушивая одним ухом. Наконец Резерфорд бросил на него убийственный взгляд.

— Брось ты свое «эн-ду», хорошо?

— Что? Извини, я даже не знал…

— Он делает это целыми днями, — пожаловался Резерфорд гостю. — Я уже во сне это слышу!

— Семантика такие явления не должны беспокоить.

— Эти проклятые семестральные работы! А если бы я занимался важной и точной работой, по-настоящему важной? Такая цепочка слов ввинчивается человеку в мозг, и нет силы, способной избавить от нее.

— Особенно в состоянии напряжения или усиленной сосредоточенности. Рассеивает внимание, правда?

— А у меня нисколько, — вставил Билл.

Резерфорд нетерпеливо кашлянул.

— Подожди, пока вырастешь и должен будешь на чем-то сосредоточиться. Точность — вот главное. Посмотри, что с ее помощью достигли нацисты.

— А что такое?

— Интеграция мысли, — возбужденно говорил Резерфорд. — Тренировка абсолютной сосредоточенности. Немцы создавали свою государственную машину годами — сверхбдительность они превратили в настоящий фетиш. Вспомни стимулирующие средства, которые они дают пилотам перед вылетом. Они беспощадно отсекли все факторы, которые могли бы угрожать uber alles[3].

Джерри О\'Брайен раскурил трубку.

— Трудно отвлечь внимание немца. Немецкая ментальность довольно забавна. Они и вправду считают себя сверхлюдьми, верят, что у них нет никаких слабостей. Думаю, с психологической точки зрения было бы интересно убедить их в том, что у каждого из них может быть слабина.

— Конечно, только как это сделать? С помощью семантики?

— Пока не знаю. Разве что с помощью заградительного огня. Но бомба — это вообще не аргумент. Разорвать человека на куски не значит убедить его приятелей, что он был слабаком. Нет… Нужно заставить Ахилла самого поверить в свою пяту.

— Эн-ду-лайк-файк, — буркнул Билл.

— Что-то в этом роде, — сказал О\'Брайен. — Сделать так, чтобы у человека в голове неотвязно звучала какая-нибудь глупая песенка. Тогда ему будет нелегко сосредоточиться. У меня такое бывает, когда я ловлюсь на «баба сеяла горох».

— Помнишь пляски средневековых фанатиков? — спросил вдруг Резерфорд.

— Вы имеете в виду разновидность массовой истерии? Люди становились в ряд и тряслись, пока не падали.

— Ритмическая нервная экзальтация. Исчерпывающего объяснения так и не нашли. Вся жизнь, вся вселенная основывается на ритме… впрочем, не буду морочить тебе голову космогонией. Опустимся до уровня Бэйсин-стрит. Почему люди шалеют от некоторых разновидностей музыки? Почему «Марсельеза» начала революцию?

— Ну и почему же?

— А бог его знает, — пожал плечами Резерфорд. — Ясно одно: определенные наборы фраз, не обязательно музыкальные, имеющие ритм, рифму или аллитерацию, накрепко привязываются к человеку, и избавиться от них очень трудно. А… — тут он умолк. О\'Брайен вопросительно посмотрел на него. А что? Несовершенство семантики, — медленно произнес Резерфорд. — Интересно… Подумай. Джерри, «баба сеяла горох» можно в конце концов забыть. Такого типа фразу можно вычеркнуть из памяти. Но, предположим, существует фразеологическая цепочка, которую забыть невозможно. Ее невозможно изгнать из памяти — само усилие забыть исключило бы результат. Гмм… Предположим, кто-то приказывает тебе ни при каких условиях не вспоминать о носе Билла Филдса. Ты ходишь и постоянно повторяешь: «Не вспоминать о носе, не вспоминать о носе». В конце концов слова эти теряют всякий смысл, а когда ты встречаешь Филдса, то приветствуешь его, скажем, так: «Мое почтение, мистер Нос». Понимаешь?

— Пожалуй. Как в том анекдоте: если встретишь пегую лошадь, получишь большое наследство — при условии, что проходя мимо нее, ни разу не подумаешь о ее хвосте.

— Вот именно. — Резерфорд даже обрадовался. — Хватит одного идеального семантического узора, и забыть его будет невозможно. А идеальный узор должен включать в себя все. Он должен иметь ритм и ровно столько смысла, чтобы человек начал задумываться, в чем тут дело.

— И можно придумать такой узор?

— Конечно. Соединить лингвистику с математикой и психологией и посмотреть, что из этого получится. Возможно, нечто подобное случайно написали в средние века — отсюда и безумные пляски.

— Не нравится мне это, — поморщился О\'Брайен. — Слишком уж отдает гипнозом.

— Даже если так, то это самогипноз, к тому же бессознательный. В этом и состоит вся прелесть идеи. Давай-ка попробуем; двигай сюда стул.

Резерфорд потянулся за карандашом.

— Эй, папа, — вмешался Билл. — А может, вы напишете эту штуку по-немецки?

Резерфорд и О\'Брайен переглянулись, и в глазах у них вспыхнули дьявольские огоньки.

— По-немецки… — повторил Резерфорд. — Ты ведь сдавал немецкий, правда, Джерри?

— Да. И вы тоже его знаете. Почему бы и нет, можно написать и по-немецки. Нацистам, наверно, уже до чертиков надоел «Хорст Вессель».

— Ну, ладно… так… ради пробы, — сказал Резерфорд. — Сначала ритм. Назойливый ритм, но с цезурой, чтобы избегнуть монотонности. Мелодия нам не нужна. — Он принялся писать что-то на листке. — Конечно, это маловероятно, и даже если получится, Вашингтон все равно этим не заинтересуется.

— Мой дядя — сенатор, — мимоходом заметил О\'Брайен.

ЛЕВОЙ!

ЛЕВОЙ!

ЛЕВАНТИНЕЦ с РЕВОЛЬВЕРОМ

ЛЕВАКОВ не ПЕРЕНОСИТ.

ХОТЯ держит нос НАЛЕВО

ЛЕВОЙ!

ЛЕВОЙ!

ЛЕВАНТИНЕЦ с РЕВОЛЬВЕРОМ…

— Ну, а если я кое-что знаю об этом? — спросил сенатор О\'Брайен.

Офицер разглядывал содержимое только что вскрытого конверта.

— Мне вручили это пару недель назад, распорядившись, чтобы я не открывал его до получения приказа. И что теперь?

— Вы прочли текст?

— Прочел. Вы мучаете пленных немцев в адирондакском лагере. Дурите им голову считалкой, в которой, по-моему, смысла ни на грош.

— Разумеется, ведь вы не знаете немецкого. Но на немцев это вроде бы действует.

— Я знаю по сообщениям, что они много танцуют и поют.

— Танцуют… не совсем так. Это неосознанные ритмические движения. И при этом они повторяют этот… — как его? — …семантический узор.

— У вас есть перевод?

— Есть, но по-английски это полная бессмыслица, а на немецком имеет подходящий ритм и мелодику. Я уже объяснял вам…

— Я знаю, сенатор, знаю. Но у Военного департамента нет времени на теории.

— Если говорить коротко, то я вам советую передавать эту «считалочку» как можно чаще в программах, предназначенных для Германии. Это может зацепить и дикторов, но они справятся. Впрочем, нацисты тоже, но прежде вся их хваленая организованность лопнет как мыльный пузырь. Привлеките к сотрудничеству радиостанции союзников…

— Вы всерьез верите в это?

Сенатор рассмеялся.

— Честно говоря, не очень. Но мой племянник почти убедил меня. Он помогал профессору Резерфорду разрабатывать эту… формулу.

— И убедил вас?

— Ну-у… не совсем. Но сам он ходит и постоянно бормочет ее по-немецки. То же самое и с Резерфордом. Так или иначе, вреда это не принесет, а я хотел бы изучить вопрос до конца.

— И все же, — офицер взглянул на стишок, — чем может повредить человеку, если он будет повторять эту песенку? И каким образом это поможет нам?..

ЛЕВОЙ!

ЛЕВОЙ!

ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером

ЛЕВАков не ПЕРЕНОСИТ

ХОТЯ держит нос НАлево

ЛЕВОЙ!

ЛЕВОЙ!

— Aber[4]! — раздраженно сказал гауптман Харбен. — Aber, aber, aber!

— Никаких «но»! — оборвал его командир, майор Эггерт. — Деревню следует тщательно обыскать. Люди из ОКВ[5] остановятся здесь по пути на Восточный фронт, и мы должны быть уверены, что нигде нет спрятанного оружия.

— Но мы обыскиваем эту деревню регулярно!

— Ну так обыщите еще раз, — распорядился Эггерт. — Вы же знаете этих проклятых поляков. На минуту отвернешься, а они уже вытаскивают пушку прямо из воздуха. Мы не хотим, чтобы до фюрера дошли критические замечания по этому поводу. А теперь идите, мне нужно закончить рапорт. — Он перелистал пачку записей. — Поголовье скота, поголовье овец, ожидаемый урожай… Идите и дайте мне сосредоточиться. Повторяю приказ: тщательно все обыскать.

— Хайль! — угрюмо отсалютовал Харбен и повернулся кругом. По пути к двери его ноги сами нашли знакомый ритм, и он начал что-то бормотать.

— Капитан Харбен!

Харбен остановился и повернулся к майору.

— Что вы там, черт побери, бормочете под нос?

— А-а, это… у солдат появилась новая строевая песня. Глупая, но запоминается хорошо. Под нее отлично маршируется.

— Что еще за песня?

Харбен презрительно отмахнулся.

— Полная бессмыслица. Значит, так: «Левой! Левой! Левантинец с револьвером…»

— Ах эта! — прервал его Эггерт. — Я ее слышал.

Харбен отсалютовал и вышел, шевеля губами. Эггерт склонился над рапортом, напрягая глаза — свет был ни к черту. «Десять голов скота, негодных даже на убой, но коровы дают немного молока… Так, теперь пшеница — с ней обстоит еще хуже. Интересно, чем живут эти поляки? Ну, по крайней мере леваков им нечего опасаться. А причем здесь леваки и то, что кто-то держит нос налево?

ЛЕВОЙ

ЛЕВОЙ

ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером

ЛЕВАков не ПЕРЕНОСИТ…»

Эггерт опомнился, и карандаш его вновь забегал по бумаге. Пшеница… Он считал медленнее, чем обычно, потому что разум его снова и снова скатывался в колею вздорного ритма.

«Verdammt[6]! Я не позволю… Количество жителей деревни: тридцать семей… а случаем не сорок? Да, сорок. Мужчины, женщины, дети, семьи, как правило, малочисленные. Левантинца тут днем с огнем не сыщешь. Не говоря уже о леваках. Левантинец. Леваки. Почему он не переносит леваков? Вздор! Неужели так важно, что какой-то несуществующий, гипотетический левантинец не переносит леваков, даже если держит нос налево…

ЛЕВОЙ

ЛЕВОЙ

ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером…»

— Дьявол! — не выдержал Эггерт и в ярости посмотрел на часы. — Я уже давно должен был закончить этот рапорт. «С револьвером»! Тьфу!

Он еще раз склонился над столом, обещая себе не думать о…

Но то, о чем он не должен был думать, упрямо, как назойливая мышь, скреблось в уголках его души. Каждый раз, когда он вспоминал об этом, ему удавалось прогнать из головы этот вздор. К сожалению, он начал муштровать собственное подсознание: «Не думать об этом. Забыть».

«Что забыть?» — автоматически спрашивало подсознание.

«Хотя держит нос НАЛЕво…»

«Ага!» — говорило подсознание.

Патруль не проявлял особого усердия и рвения, солдаты не могли как следует сосредоточиться на задании. Харбен выкрикивал приказы, пот тек у него под мундиром, жесткая ткань царапала, он чувствовал на себе недобрые выжидающие взгляды поляков. Именно это было самым худшим для солдата оккупационной армии — чувство того, что побежденные чего-то ждут. Ну что ж…

— Обыскать! — распорядился Харбен. — Двойками. И тщательно.

Солдаты старались. Они расхаживали по деревне взад и вперед под затверженный назойливый ритм, шевеля при этом губами. Это, конечно, ничему не вредило. Единственный инцидент произошел на чердаке, где двое солдат проводили обыск. Харбен заглянул туда на предмет проверки и не поверил собственным глазам: один из солдат, открыв ветхий буфет, спокойно посмотрел на заржавевший карабин, что там стоял, и закрыл дверцу. На мгновение Харбен потерял дар речи. Солдат же как ни в чем не бывало продолжал обыск.

— Смирно! — рявкнул Харбен.

Стукнули каблуки.

— Фогель, я все видел!

— Да, господин капитан… — Широкое лицо Фогеля выражало искреннее удивление.

— Мы ищем оружие. Может, поляки заплатили тебе, чтобы ты не замечал его?

Фогель покраснел.

— Никак нет, господин капитан.

Харбен открыл буфет и вынул ржавый древний карабин. Как оружие он явно никуда не годился, но его все равно следовало конфисковать. У Фогеля отвисла челюсть.

— Ну?

— Я… я его не видел, господин капитан.

Харбен засопел от злости.

— Я тебе не идиот, Фогель! Я следил за тобой и видел, как ты смотрел прямо на это ружье. Хочешь убедить меня…

Воцарилась тишина.

— Я его не видел, господин капитан, — упрямо повторил Фогель.

— Вот как? Ты становишься рассеянным. Я знаю, что ты, Фогель, не принял бы взятки — ведь ты преданный член партии. Но если уж ты что-то делаешь, то пользуйся при этом головой. Витание в облаках не доводит до добра в оккупированной стране. Продолжать обыск!

Харбен вышел, удивленно качая головой. Солдаты были явно рассеянны. Что у них, черт возьми, могло быть в голове, отчего этот Фогель смотрел прямо на оружие и не видел его? Нервы? Вздор. Нордическая раса славится своей твердостью. Достаточно посмотреть, как идут эти солдаты — четкий ритм говорит об идеальной военной подготовке. Только дисциплина позволяет достичь всех высот. Тело и разум в конце концов просто механизмы, их постоянно нужно контролировать. Вот по улице марширует отряд: «Левой! Левой! Левантинец с рево…»

«Ох уж эта идиотская песенка! Интересно, откуда она взялась, — подумал Харбен. — Подразделения, размещавшиеся в деревне, передавали ее одно другому, но где они ее узнали?» — Харбен оскалился в улыбке. Когда он получит отпуск, нужно обязательно продать эту глупую песенку друзьям с Унтер ден Линден… Сущая чушь, а цепляется к человеку, как репей к собачьему хвосту.

ЛЕВОЙ!

ЛЕВОЙ!

ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером

ЛЕВАков не ПЕРЕНОСИТ…

Вскоре солдаты вернулись и доложили: не найдено ничего. Старое ружье можно не принимать в расчет, хотя, конечно, сообщить о нем нужно, а поляка-хозяина — допросить. Харбен приказал солдатам разойтись, а сам отправился на квартиру к Эггерту. Тот по-прежнему был занят, и это удивляло: обычно он работал очень быстро. Эггерт яростно взглянул на Харбена.

— Подождите, я должен закончить работу. — И он вернулся к своему рапорту. Весь пол покрывали скомканные листы бумаги.

Харбен нашел старый номер «Югенда», которого не видел прежде, и сел с ним в углу. Статья о воспитании молодежи оказалась довольно интересной. Харбен перевернул страницу и понял, что потерял мысль. Пришлось вернуться к прочитанному.

Он перечитал абзац, сказал: «Да-а?» — и снова сбился. Слова были напечатаны черным по белому, он понимал каждое из них, знал, что вместе они имеют какой-то смысл… а как же иначе? Харбен попытался сосредоточиться. Он не позволит, чтобы ему мешала какая-то глупая песенка о том, что кто-то там держит нос наЛЕВО.

ЛЕВОЙ

ЛЕВОЙ

ЛЕВАНТИНЕЦ с РЕВОЛЬВЕРОМ…

Харбен так и не дочитал статью.

Виттер, офицер гестапо, потягивал коньяк и смотрел через стол на доктора Шнейдера. За окном кафе солнечные лучи заливали Кенигштрассе.

— Русские… — начал было Шнейдер.

— Что там русские, — резко перебил его Виттер. — Я по-прежнему не могу понять этот инцидент в Польше: оружие, к тому же автоматическое, хранилось в деревне, которую обыскивали десятки раз. Это просто дичь какая-то. В последнее время партизанских налетов в этом районе не было, значит, поляки не могли собрать столько оружия за несколько последних недель.

— Выходит, оно припрятано у них загодя?

— Припрятано? Мы, герр доктор, обыскиваем тщательно. Я хочу еще раз допросить этого Эггерта. И Харбена. Отзывы об обоих хорошие, но… — Виттер нервно потер усы.

— Нет, нам нельзя ничего признавать очевидным. Вы интеллигентный человек, герр доктор. Что вы об этом думаете?

— Что деревня была плохо обыскана.

— Да нет же! Об этом заботятся Эггерт и Харбен, у них достаточно людей. Глупо думать, что они могли проглядеть пулеметы, как обычные пистолеты, которые в конце концов можно спрятать под полом. Но когда колонна въехала в деревню, поляки убили сорок семь немецких солдат, обстреливая их именно из пулеметов.

Виттер забарабанил пальцами по столу:

Та-та…

Ту-ту…

Та-та-ту-ту-та-та-ту-ту…

— Что вы сказали? — вдруг встрепенулся он. — Простите, я не расслышал…

— Ничего особенного. Полагаю, допрос вы проведете старательно. У вас ведь есть опыт подобных допросов? Это вопрос научной логики — как и в моей работе.

— Кстати, как ваша работа? — сменил тему Виттер.

— Движется.

— Это я уже слышал. Честно говоря, я спишу это уже несколько недель. Зашли в тупик? Нужна помощь?

— О нет, — ответил доктор Шнейдер с легким раздражением. — Мне не нужны всякие там глупые ассистенты. Это тонкая работа, Виттер, требующая абсолютной точности. Я прошел специальный курс термодинамики и только я знаю, когда нужно нажать кнопку или ввести поправку. Тепловое излучение тел в состоянии разложения… — Шнейдер вдруг умолк, сконфуженный. — Может, мне и вправду отдохнуть. Я здорово вымотался, и нервы мои совершенно истощены. Пытаюсь сосредоточиться и вдруг вижу, что провалил важный эксперимент. Вчера нужно было добавить ровно шесть капель… этого… как его… ну, одной жидкости в готовую смесь, и не успел я оглянуться, шприц, из которого я капал, был уже совершенно пуст. Я испортил весь опыт.

Виттер недовольно скривился.

— Вас что-то беспокоит? Какие-то посторонние мысли? Мы не можем себе этого позволить. Если дело в вашем племяннике…

— Нет-нет, за Франца я не беспокоюсь. Ему, наверное, хорошо в Париже. Думаю, что я… А, черт побери! — Шнейдер грохнул кулаком по столу. — Это просто идиотизм. Кретинская песенка!

Виттер недоуменно поднял брови.

— Я всегда гордился своей способностью к самоконтролю. Человеческий мозг — это идеально отлаженный и изумительно работоспособный аппарат. Я мог бы принять его недомогание по какой-нибудь осмысленной причине — невроз или даже безумие… Но если я не могу избавиться от дурацкой, бессмысленной считалки… Сегодня я разбил ценный прибор, — признался Шнейдер. — Еще один проваленный эксперимент. Когда я осознал то, что натворил, то сгреб все со стола на пол. Я не хочу никакого отпуска, мне нужно как можно быстрее закончить работу.

— Важно, чтобы вы ее вообще закончили, — сказал Виттер. — Но я бы предложил вам отдохнуть. Баварские Альпы — очень приятный район. Рыбалка, охота, полное расслабление. Не думайте о работе. Я бы сам охотно поехал с вами, да дела не позволяют. — Он пожал плечами.

По улице Кенигштрассе протопал отряд штурмовиков. Солдаты скандировали слова, от которых Шнейдер даже вздрогнул. Пальцы Виттера принялись выстукивать ритм по столу.

— Я возьму отпуск, — согласился Шнейдер.

— Превосходно. Это поставит вас на ноги. А теперь я должен заняться расследованием этого польского инцидента, а потом проверить парочку пилотов Люфтваффе…

Спустя четыре часа доктор Шнейдер уже сидел в купе поезда и был уже далеко от Берлина. Пейзаж за окном был приятен для глаза, однако Шнейдер, непонятно почему, не чувствовал удовлетворения.

Он сел поудобнее, расслабился. Ни о чем не думать — да, это именно то, что нужно. Пусть совершенный аппарат мозга немного отдохнет. Пусть мысль свободно парит, вслушиваясь в успокоительный стук колес: «так-то, так-то…»

ТАКТО!

ТАКТО!

ТАЛТОтинец с ТАКТОвером

ТАКтаков не ПЕРЕНОСИТ

ХОТЯ держит нос НАЛЕво

ЛЕВОЙ…

Шнейдер яростно выругался, подскочил и рванул рычаг стоп-крана. Он вернется в Берлин, но не поездом. Вообще — к черту колеса!

Герр доктор вернулся в Берлин пешком. Поначалу он шел бодро, потом лицо его побледнело, а ноги стали заплетаться. Однако неотвязный ритм подгонял его. Доктор ускорил шаги, пытаясь выбиться из ритма, и это ему удалось. Но ненадолго. Мысли постоянно сворачивали в ту же колею, стоило доктору отметить, что он идет левой… ЛЕВОЙ…

Шнейдер побежал. Обливаясь потом, с горящим взглядом, доктор Шнейдер — выдающийся ум и так далее — бежал обратно в Берлин, но так и не мог избавиться от тихого голоса, который нашептывал ему все быстрее и быстрее:

ЛЕВОЙ;

ЛЕВОЙ;

ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером

ЛЕВАков не ПЕРЕНОСИТ…

— Почему налет не удался? — спросил Виттер.

Пилот Люфтваффе ничего не мог ответить. Все, как всегда, было прекрасно спланировано. Приняли во внимание все обстоятельства, и налет должен был удаться наверняка. Предполагалось, что самолеты КВС[7] должны будут застигнуты врасплох, а пилоты Люфтваффе беспрепятственно сбросят бомбы на намеченные цели и без труда вернутся обратно.

— Вам делали уколы перед вылетом?

— Так точно.

— Бомбардир Куртман убит?

— Так точно.

— Безо всякой причины?

Пауза, потом:

— Так точно.

— Он мог сбить атаковавший вас самолет?

— Я… так точно.

— Так почему он этого не сделал?

— Потому что… он пел.

Виттер откинулся на спинку кресла.

— Пел? И так увлекся пением, что забыл выстрелить?

— Так точно.

— В таком случае почему… почему вы не сбили этот самолет?

— Я тоже пел.

Самолеты КВС были уже совсем близко. Солдат-зенитчик насвистывал какой-то мотивчик и ждал. Лунный свет поможет ему. Поудобнее устроившись на кресле, он заглянул в визир. Все было готово.

Это происходило во второстепенном уголке оккупированной Франции, да и солдат не был каким-то особенным, — просто хорошим наводчиком. Он посмотрел вверх, на поблескивающее в небе облачко. Это напоминало негатив. Британские самолеты будут темными в отличие от этого облака, пока их не поймают прожектора. И тогда…

Впрочем, неважно. «Левой. Левой. Левантинец с револьвером…»

Они пели это прошлым вечером в кантине. Привязчивая штука. Когда он вернется в Берлин — если вернется, — нужно обязательно рассказать приятелям. Как там было?

Мысли солдата текли независимо от механического ритма, который пульсировал в его голове. Неужели он задремал? Зенитчик резко встряхнулся и тут же понял, что вовсе не спит. Нечего бояться. Песенка его будит, а вовсе не усыпляет. Ее бодрый, стремительный ритм проникал человеку в кровь с этим своим

ЛЕВОЙ

ЛЕВОЙ

ЛЕВАНтинец…

Но он должен быть бдительным. Когда прилетят самолеты КВС, нужно сделать все четко. А они как раз подлетали. Издали доносилось слабое пульсирующее гудение моторов, монотонное, как та песенка. Самолеты летят на Германию, леваков не переносят, хотя держат нос налево…

ЛЕВОЙ!

ЛЕВОЙ!

ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером

ЛЕВАков не ПЕРЕНОСИТ…

Не забыть о самолетах, рука на спуске, глаз к визиру, нос налево…

ЛЕВОЙ!

ЛЕВОЙ!

ЛЕВАНтинец с РЕВО…

Самолеты все ближе, англичане подлетают. Постой, не стреляй, подожди, пока приблизятся, и тогда…

ЛЕВОЙ

ЛЕВОЙ

ЛЕВАНтинец и моторы, прожектора, они уже близко, очень близко, не переносит, хотя держит нос налево…

ЛЕВОЙ!

ЛЕВОЙ!

ЛЕВАНтинец с РЕВОЛЬвером…

Пролетели. Самолеты пролетели над ним. А он не выстрелил.

Забыл!!!

Они пролетели над его головой, и не осталось ни одного. «Хотя держит нос налево…»

ЛЕВОЙ!

Рейхсминистр пропаганды посмотрел на рапорт так словно лист бумаги вот-вот превратится в Сталина и бросится на него с оскаленными зубами.

— Нет, — решительно заявил он. — Нет, Виттер. Если это неправда, то неправда. Но если правда… нам нельзя признаваться в этом.

— Не понимаю, почему, — возразил Виттер. — Дело наверняка в этой самой песенке. Я изучаю вопрос уже давно, и это единственное логическое объяснение. Эта песенка опутала германоязычный мир. Или вскоре опутает.

— Но чему может повредить какая-то там песенка?

Виттер постучал пальцем по рапорту.

— Пожалуйста, прочтите. Отряды нарушают строй, пускаясь в… как же это называется? Ах, да, ритуальный танец. И при этом непрерывно поют эту песенку.

— Запретите им петь, — распорядился министр, но в голосе его звучало сомнение.

— Да, но разве можно запретить им думать? Они всегда думают о том, что verboten[8]. И с этим ничего нельзя поделать, это в природе человека.

— Это я и имею в виду, Виттер, говоря, что мы не можем признать угрозу этой… песенки. Ни к чему раскрывать всей Германии размеры угрозы. Пока ее считают бессмысленным набором слов, может, как-то удастся забыть о ней. Когда-то же ее все равно забудут, — добавил министр.

— Фюрер…

— Он ничего не должен знать. Нельзя говорить ему об этом. Фюрер — весьма нервный человек, Виттер, о чем вы, конечно, знаете. Надеюсь, эта песенка не дойдет до его ушей. А если даже дойдет, нельзя допустить, чтобы он осознал ее потенциальную опасность.

— Потенциальную?

Министр сделал уклончивый жест.

— Люди кончали с собой из-за этой песенки. Например, доктор Шнейдер. Очень нервный человек, в сущности подверженный маниакально-депрессивному психозу. Не сумел смириться, что леваков… что этот стишок постоянно звучит у него в голове. В приступе депрессии он принял яд. Были и другие. Между нами говоря, Виттер, это очень опасная вещь. И знаете, почему?

— Потому что не имеет смысла?

— Вот именно. Я помню стихи — может, и вам они известны: «жизнь — это взаправду, жизнь — это серьезно». Немцы верят в это. Мы — раса логиков. Мы побеждаем логикой, поскольку арийцы — это суперраса. Но когда сверхлюди понимают, что не могут справиться с собственным разумом…

Виттер вздохнул.

— В голове не умещается, что паршивая песенка может оказаться так важна.

— От такого оружия нет защиты. Если мы признаем, что она опасна, это удвоит или даже утроит ее значение. В данный момент множество людей имеют проблемы с концентрацией внимания, некоторые не могут справиться с неконтролируемыми ритмическими движениями. Представьте себе, что случится, если мы запретим людям думать об этой песенке.

— А нельзя использовать психологию? Осмеять это явление, как-то объяснить его?

— Да это и так уже смешно: абсурдный набор слов, претендующий разве что на звание дури. Так что и объяснять нечего. Кроме того, поговаривают, будто кое-кто находит в этой песенке какие-то намеки, а это уже верх идиотизма.

— Да? Что вы говорите!

— На голод. На нужду. Даже на отход от идеалов национализма. Даже… до чего вздорная идея… намек на… — министр указал взглядом на портрет, украшающий стену.

Виттер удивленно хмыкнул, но после минутного колебания рассмеялся.

— Мне это даже не приходило в голову. Абсолютный идиотизм. Правда, поначалу мне было интересно, как левантинское происхождение связано с ненавистью к левакам. Может, какая-то этническая черта?

— Не думаю. Это скорее связано с… Гауптштурмфюрер Виттер!

Последовала немая пауза. Наконец Виттер поднялся, отсалютовал и вышел, старательно ломая навязчивый ритм. Министр вновь посмотрел на портрет, побарабанил пальцами по толстому рапорту, а затем отодвинул его в сторону, чтобы прочесть машинописную бумагу с грифом «Срочно». И правда, дело было срочное. Через полчаса фюрер должен был выйти в эфир с речью, которой ждал весь мир. Она должна была объяснить кое-какие щекотливые вопросы — например, русскую кампанию. Это была хорошая речь, превосходный образец пропаганды. Передач должно было быть две: одна будет транслироваться на Германию, вторая — на весь остальной мир.

Министр встал и начал ходить взад-вперед по пушистому ковру. Его лицо кривила нервная гримаса. Был только один способ справиться с врагом: задушить его. Встать к нему лицом и разнести в пыль. Если бы все немцы обладали его ментальностью, его уверенностью в себе, идиотская песенка никогда не набрала бы такую силу.

— Как там этот стишок? — бормотал министр. — Левой. Левой. Левантинец с револьвером… — ну и что тут такого? Мне это нисколько не вредит, не выводит из строя мой разум. Я повторяю ее, но только если сам хочу. И сейчас я делаю это по собственной воле, чтобы доказать, что этот стишок нисколько не опасен… по крайней мере, для меня. Пожалуйста: «Левой! Левой! Левантинец…»

Министр пропаганды расхаживал взад-вперед, декламируя несносный стишок. Он делал это не в первый раз… разумеется, только для того, чтобы доказать, что он сильнее.

Адольф Гитлер думал о леваках. И о России. Кроме того, имелись и другие проблемы. Нелегко быть вождем. Придет час, и явится некто лучший, а он отойдет в тень с сознанием выполненного долга. Заигранную пластинку заело, и Гитлер вновь задумался над текстом своей речи. Да, она была хороша. Эта речь многое объясняла: почему не удалось в России, почему провалилось вторжение в Англию, почему англичане совершают невозможное — атакуют континент. Проблемы эти сильно тревожили его. Собственно, это были никакие не проблемы, но народ мог превратно истолковать факты и потерять веру в своего фюрера. Речь объяснит все — даже темное дело Гесса. Геббельс целыми днями шлифовал психологические нюансы выступления, поэтому было особенно важно произнести речь без запинок. Гитлер потянулся за ингалятором и освежил горло, хотя необходимости в этом и не было: его голосовые связки были в идеальной форме.

Было бы ужасно, если бы…