Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ИНТЕГРАЛЬНОЕ СКЕРЦО

Preludium

Владимир Одоевский

4338-й год

(Отрывок)

…В разных местах сада по временам раздавалась скрытая музыка, которая, однако ж, играла очень тихо, чтобы не мешать разговорам. Охотники садились на резонанс, особо устроенный над невидимым оркестром; меня пригласили сесть туда же, но с непривычки мои нервы так раздражались от этого приятного, но слишком сильного сотрясения, что я, не высидев двух минут, соскочил на землю, чему дамы много смеялись. Вообще на нас с дядюшкой, как на иностранцев, все гости обращали особенное внимание и старались по древнему русскому обычаю показать нам всеми возможными способами свое радушное гостеприимство…

Проходя по дорожке, устланной бархатным ковром, мы остановились у небольшого бассейна, который тихо журчал, выбрасывая брызги ароматной воды; одна из дам, прекрасная собою и прекрасно одетая, с которою я как-то больше сошелся, нежели с другими, подошла к бассейну, и в одно мгновение журчание превратилось в прекрасную тихую музыку: таких странных звуков мне еще никогда не случалось слышать; я приблизился к моей даме и с удивлением увидел, что она играла на клавишах, приделанных к бассейну: эти клавиши были соединены с отверстиями, из которых по временам вода падала на хрустальные колокола и производила чудесную гармонию. Иногда вода выбегала быстрою, порывистою струей, и тогда звуки походили на гул разъяренных волн, приведенный в дикую, но правильную гармонию; иногда струи катились спокойно, и тогда как бы из отдаления прилетали величественные, полные аккорды; иногда струи рассыпались мелкими брызгами по звонкому стеклу, и тогда слышно было тихое, мелодическое журчание. Этот инструмент назывался гидрофоном; он недавно изобретен здесь и еще не вошел в общее употребление. Никогда моя прекрасная дама не казалась мне столь прелестною: электрические фиолетовые искры головного убора огненным дождем сыпались на ее белые, пышные плечи, отражались в быстробегущих струях и мгновенным блеском освещали ее прекрасное, выразительное лицо и роскошные локоны; сквозь радужные полосы ее платья мелькали блестящие струйки и по временам обрисовывали ее прекрасные формы, казавшиеся полупризрачными. Вскоре к звукам гидрофона присоединился ее чистый, выразительный голос и словно утопал в гармонических переливах инструмента. Действие этой музыки, как бы выходившей из недостижимой глубины вод; чудный магический блеск; воздух, напитанный ароматами; наконец, прекрасная женщина, которая, казалось, плавала в этом чудном слиянии звуков, волн и света, — все это привело меня в такое упоение, что красавица кончила, а я долго еще не мог прийти в себя, что она, если не ошибаюсь, заметила.

Почти такое же действие она произвела и на других, но, однако ж, не раздалось ни рукоплесканий, ни комплиментов — это здесь не в обыкновении. Всякий знает степень своего искусства: дурной музыкант не терзает ушей слушателей, а хороший не заставляет себя упрашивать. Впрочем, здесь музыка входит в общее воспитание как необходимая часть его, и она так же обыкновенна, как чтение и письмо; иногда играют чужую музыку, но чаще всего, особенно дамы, подобно моей красавице, импровизируют без всякого вызова, когда почувствуют внутреннее к тому расположение. (…)



…Настанет время, когда книги будут писаться слогом телеграфических депешей; из этого обычая будут исключены разве только таблицы, карты и некоторые тезисы на листочках. Типографии будут употребляться лишь для газет и для визитных карточек; переписка заменится электрическим разговором; проживут еще романы, и то недолго — их заменит театр, учебные книги заменятся публичными лекциями. Новому труженику науки будет предстоять труд немалый: поутру облетать (тогда вместо извозчиков будут аэростаты) с десяток лекций, прочесть до двадцати газет и столько же книжек, написать на лету десяток страниц и по-настоящему поспеть в театр; но главное дело будет: отучить ум от усталости, приучить его переходить мгновенно от одного предмета к другому; изощрить его так, чтобы самая сложная операция была ему с первой минуты легкою; будет приискана математическая формула для того, чтобы в огромной книге нападать именно на ту страницу, которая нужна, и быстро расчислить, сколько затем страниц можно пропустить без изъяна.

Скажете: это мечта! ничего не бывало! за исключением аэростатов — все это воочью совершается: каждый из нас — такой труженик, и облегчительная формула для чтения найдена — спросите у кого угодно. Воля ваша. Non multum sed multa[1] — без этого жизнь невозможна…

Мы с тобой — одной крови

Иржи Берковец

АУТОСОНИДО

Ключ загремел в замке, тяжелые кованые двери со скрипом открылись, и Педро вошел. В узкой сводчатой комнате было почти темно. Луис высек огонь; мерцающий свет озарил голые стены, сверкнул на струнах лютни, висевшей над убогим ложем, и упал на темные корешки книг, аккуратно расставленных в нише. Педро подошел к окну. Из патио доносился сильный пряный запах кампанулы, на угасающем кобальте горизонта заблистали первые звезды.

Тихий аккорд, прозвучавший навстречу спускающейся ночи, задрожал и вылился в новую гармноию: звуки, вначале еле слышные, постепенно усиливались, слетая со струн под волшебной рукой мастера. Только один человек во всей Таррагоне мог так исполнить “Фантазию” Сантильяны — Луис Агиляр.

Педро оглянулся. Лютня висела на стене. В углу, у стола, Луис склонился над небольшой деревянной шкатулкой с круглой рифленной крышкой, из которой торчало диковинное происпособление, заканчивающееся пергаментной воронкой. Крышка медленно вращалась, и из аппарата неслись звуки лютни Агиляра.

Луис с улыбкой посмотрел на пораженного Педро. Затем нажал на какой-то рычажок, диск остановился, и музыка сразу оборвалась. Луис ловко снял диск, положил на его место другой, и тот, щелкнув, пришел в движение.

Педро застыл на месте. Ему казалось, что в мгновение ока комната наполнилась топотом и кашлем толпы. Следом зашумел ошеломляющий поток человеческих голосов. Педро зашатался, с трудом удержав крик ужаса. С широко раскрытыми глазами, почти теряя сознание, он дрожал, весь во власти необычного ощущения.

Лишь спустя несколько минут Педро осознал, что слышит пение, да он уже разбирал слова “Kyrie eleison”.[2] Голоса скрещивались и сливались, то приближаясь, то удаляясь, усиливались и ослабевали. Похоже на хорал в храме Тринидада, мелькнуло в голове Педро, ну, конечно, вот сложный переход басовой партии… да ведь это…

— Мистерия из Элхе, — вздохнул он облегченно.

— Рад, что ты узнал произведение и место, где оно исполнялось, — сказал Луис, когда музыка отзвучала и в комнате стало удивительно тихо.

— Разумеется, это церковь в Элхе, помещение с прекрасной акустикой, где ясно слышны все слова песнопения. Поэтому-то я и решил испытать аппарат именно там. В Элхе я участвовал в хоре на пасхальном богослужении. На репетициях мне удалось спрятать записывающий аппарат под кафедрой.

Только, сейчас Педро пришел в себя.

— Открой же мне наконец, что это за чудесный аппарат, который может вобрать в себя и вновь издать звук лютни и человеческого пения?

— Это мое аутосонидо, — улыбнулся Агиляр, — плод давней мечты, долгих размышлений, попыток и трехлетнего упорного, неустанного труда. Погляди! — Луис развернул на столе чертежи и рисунки. — Вот механизм, который передает звук спиральным углублениям на вращающейся пластинке, покрытой особой древесной смолой… Вначале я крутил их вручную, но, когда дон Эстебан привез мне из Германии “el huevo de Norimberk”,[3] карманные часы магистра Петра Геле, я использовал их скрученную стальную упругую пружинку как источник равномерного движения… видишь, заводится вот здесь этим ключом!

Педро с жадностью просматривал чертежи.

— Да, конечно… хитроумно… и при этом удивительно просто, воронка заканчивается пленкой с острым кончиком… Скажи на милость, как ты до этого додумался? Я имею в виду принцип устройства, понимаешь?

Агиляр вытащил откуда-то запыленную бутылку манзанильи.

— Это длинная история, — сказал он, когда друзья пригубили доброе вино из Санлакура, — она началась еще во времена моего ученичества в Альмерии. Однажды в саду дона Лопеса я увидел стройную девушку, которая рвала цветы такими изящными движениями, что я глаз от нее не мог отвести. Вскоре она скрылась в лавровой беседке. На следующий день я увидел ее прелестное лицо у фонтана. Я ходил там с лютней, играл и пел. Она остановилась поодаль, печально мне улыбнулась и поспешно ушла. Я не решился следовать за ней. Но как-то я застал ее врасплох, когда она перевязывала букеты. Я заговорил с ней, но она даже не подняла на меня глаз и, лишь когда моя тень легла на песок перед ней, испугалась и вскочила. Я извинился за свое вторжение, она пристально посмотрела на мои губы, задрожала, глаза ее увлажнились.

И тогда я понял, что она глухая. Меня захлестнула волна мучительного и одновременно нежного чувства. Я подошел к ней поближе, наклонился к ее устам — она инстинктивно закрыла их вуалью — и прошептал в ароматную гладкую кисею два слова… и в ответ именно эти слова отчетливо слетели с ее уст. “Любовь моя!” Она любила меня, как и я ее, что еще она могла сказать? Разве близкие существа не высказывают подчас мысли одними и теми же словами, в одно и то же время?

Уже тогда мне показалось, что вуаль, спущенная на уста девушки, уловила мое признание, словно звук моего голоса застрял в ней и снова ожил.

Много воды утекло с тех пор. Сейчас у нас тысяча пятьсот тридцатый год, а то было почти двадцать лет назад. И давняя-давняя мысль не давала мне покоя. Разумеется, путь от вуали к пленке был трудным и долгим. А все прочее…

Луис опорожнил бокал и поставил его на стол. За окном звенели цикады. Педро все еще изучал чертежи.

— Это великое дело, Луис, — медленно произнес он. — Даже представить себе не могу всего величия твоего изобретения. Неподражаемое исполнение инструментальных и вокальных произведений не исчезнет бесследно, когда кончат дни свои те, кто услаждал ими слух своих современников. Подумай только… — Педро вскочил и начал расхаживать по комнате, — если бы наши предки знали нечто подобное в те времена, когда жил Хуан Руис, мы еще сегодня могли бы восхищаться его легендарной игрой на виоле! И не только музыка! — Педро остановился у камина. — Слово тоже переживет века, слышишь, Луис? — обратился он к Агиляру, который возился у аппарата: поставил гладкий диск, повернул воронку в сторону говорящего и нажал на рычажок.

— …мысль, высказанная вслух, действеннее мертвого письма. Ты понимаешь, какое это будет оружие в борьбе с предрассудками, суевериями и невежеством, легче будет победить косность и мракобесие…

Громкий стук в дверь прервал рассуждения Педро. Агиляр удивленно посмотрел на друга. Вновь раздался стук, и чей-то голос произнес:

— Именем Высшего совета инквизиции, откройте!

Луис схватил Педро за руку.

— Беги! Сюда! Из окна прыгнешь на балкон, оттуда по крыше спустишься в винный погребок Мануэля, а там уже легко найдешь дорогу. А это, — он сунул Педро чертежи аппарата, — на всякий случай возьми с собой, я приду за ними. Поспеши!

Было самое время. Дверь затрещала под градом ударов. Педро вскочил на подоконник и исчез во тьме. В ту же минуту, сломав замок, в комнату ворвался алгвасил с пятью вооруженными стражниками. Они набросились на Агиляра, после короткой борьбы связали его и увели.

В сгустившейся тьме из-за перевернутого стола в углу голос Педро шептал: мракобесие… мракобесие… мракобесие… мракобесие… мракобесие…

Желтоватый свет восковых свечей тщетно боролся с темнотой, рисуя резкие тени на бледных лицах мужчин и скользя по красному бархату знамени с вышитыми на нем оливковой ветвью, крестом и обнаженным мечом. Голос секретаря то поднимался, то угасал, подобно пламени свечей в серебряных канделябрах. Луис уже давно перестал слушать, и до него доходили лишь несвязные обрывки фраз:

“…говорили с кем-то, кто не входил и не выходил… слышали пение хора, доносившееся по ночам из его комнаты… общался с демонами… одержим бесами…”

Обвинение было оглашено. Человек с лицом аскета, в лиловом облачении с белым восьмиконечным крестом подал знак Агиляру.

— Я простой музыкант и механик, — начал Луис. — За мной никакой вины нет. Обвинения не признаю. Мне было жаль, что искусство наших великих мастеров умрет вместе с ними. Я попытался спасти его и изобрел аппарат, который сохранит музыку, пение и голос для потомков. Не я первый пытаюсь сделать это. С давних пор люди стремились создавать механизмы, подражающие голосам птиц и человеческой речи. Двести пятьдесят лет назад английский монах Роджер Бэкон из Ильчестера смастерил говорящего карлика; знаменитый учитель Фомы Аквинского, регенсбургский епископ Альберт Великий водил своих гостей в уединенную мастерскую доминиканского монастыря, где скрытая за драпировкой искусственная женщина приветствовала входящих на латинском языке; воспитанник орилльякской школы Герберт, будущий папа Сильвестр Второй, пятьсот лет назад сделал искусственного человека, который пел и отвечал на вопросы…

— Погоди, — раздался холодный резкий голос инквизитора дона Карлоса Торквемады. — Ты говоришь, что изобрел аппарат, подражающий человеческому голосу и пению…

— Не подражающий, а… — возразил Луис.

— Молчи. Где этот аппарат?

— Вот он, ваша милость, — услужливо сказал следователь, — мы послали людей в дом подсудимого. Они принесли, — он показал на стол, стоявший неподалеку от кресел инквизиторов, — еретические книги и этот аппарат.

— Итак, Агиляр, — Торквемада вновь обратился к Луису, — покажи нам, сравнится ли твое изобретение с искусственной женщиной, созданной Альбертом Великим.

Пока таррагонский музыкант возился у стола, инквизитор наклонился к своему другу Гомесу и что-то вполголоса ему сказал.

— Я готов. — Луис слегка поклонился и отошел в сторону.

Секретари, чиновники и заседатели суда напряженно следили за медленно вращающимся диском. Неожиданно послышался слабый, характерный, чуть гнусавый голос: “Эти люди так же самозабвенно преданы своему делу, как мы — очищению догматов веры от заблуждений, быть может, они кое в чем правы, но мы не должны этого признавать, не то…”

— Хватит! — прервал тот же голос, на этот раз исходивший из уст дона Карлоса Торквемады. Инквизитор стоял, выпрямившись, с искаженным, смертельно бледным лицом.

— Дьявольское наваждение! — завизжал он и сильным ударом посоха разбил аппарат. — Дьявола заставил говорить моим голосом! — Горящий взгляд инквизитора сверлил Луиса. — Ты сам — дьявол в человеческом образе! Бейте его, изгоните сатану, вздерните на дыбу, колесуйте! — Старик захлебывался от ярости; он ударил Агиляра в грудь в знак того, что передает его мирскому правосудию.

— Сжечь на костре, а дьявольский аппарат бросить в огонь вместе с ним!



Буковые поленья потрескивали и шипели, угольки постепенно распадались. Красные отблески плясали на потолке, мелькали на темной резной мебели, блуждали по открытым саквояжам, одежде, нотной бумаге, разбросанной по полу. Порой они скользили по струнам скрипки, лежавшей на столе, и озаряли узкое, худое лицо человека, отдыхавшего в кресле возле камина. Казалось, человек спит. Он даже не поднял глаз, когда в дверь постучали и в комнату вошел слуга с визитной карточкой на чеканном подносе.

— Господин маркиз… — произнес он.

— Никого не принимаю, — устало прошептал голос у камина.

В ту же минуту на пороге появилась рослая фигура в широком плаще.

— Мне жаль, маэстро, нарушать ваш покой, — вошедший повелительным жестом выслал слугу из комнаты. — Но я уверен, вы с интересом выслушаете меня.

Он снял шляпу, положил на кресло и принялся расстегивать перчатки.

— Я пришел предложить вам бессмертие. Не волнуйтесь, — поспешил он добавить, — я не шарлатан и не изготовляю чудодейственных снадобий. Я боготворю вашу игру, я слышал вас во Флоренции, Милане, Риме, Вене и Праге. Считаю вас величайшим скрипачом всех времен. Сейчас вы в расцвете сил. Ваше недосягаемое искусство должно быть сохранено, пока… Мне известно, что вы больны. Вы, конечно, имеете право поступать по своему разумению. Однако ваше искусство принадлежит не только вам. Во имя всего человечества доверьтесь мне, маэстро! У меня есть средство сделать вашу игру независимой от времени, отпущенного вам.

Незнакомец умолк. В тусклом свете угасающего дня лицо его казалось призрачным.

— Понимаю, что это звучит фантастично, — продолжал он после короткой паузы. — Но я докажу вам. Среди вещей одного из предков нашего рода я обнаружил чертежи и описание аппарата, записывающего звук. Мне удалось сделать такой аппарат. Позднее я его усовершенствовал, использовав новые открытия моего друга Алессандро Вольта. Я покажу вам аппарат. Внизу нас ждет карета. Едемте со мной!

Человек в кресле у камина не шевельнулся.

Странный посетитель сказал более решительно:

— Вы все еще мне не верите. Тогда я начну с другого конца. Мне хорошо известно ваше положение. Вы по уши в долгах, которые поглощают все ваши доходы… Бьянка, Ахиллино… Итак, приглашаю вас дать концерт в моем замке. Только для меня. Я расплачусь со всеми вашими кредиторами. Кроме того, вручу вам наличными… — И незнакомец назвал головокружительную сумму.

Узкие бледные губы растянулись в улыбке. Маэстро слегка покачал головой.

— Отказываетесь? — вспыхнул гость. — Тогда мне ничего не остается, как… — из складок плаща выглянуло узкое дуло пистолета, — принудить вас силой. Мне нужна ваша игра для моего опыта, понимаете, вы должны в нем участвовать!

— Отложите вашу штучку, — раздался тихий, спокойный голос, — человека, который глядит смерти в лицо, вы не запугаете. Я встречал немало авантюристов, хвастунов и фантазеров, но никто еще не предлагал мне ничего подобного. В ваших словах звучат печаль и горечь. Понимаю вас, ибо я… тоже несчастен. Мне кажется, я могу хоть на минуту осчастливить других. Поэтому, — Паганини поднялся, — я еду с вами!



Стальной трос дрожал от напряжения, мощные моторы ревели, бульдозер вгрызался в низкий откос, зубья дробили и поглощали грунт. Вдруг они наткнулись на что-то твердое, заскрежетали по каменным плитам, бульдозер взвыл, со всей силой уперся в обнажившуюся стену, повалил ее и остановился. Белый конус луча прожектора вступил в борьбу с поднявшейся пылью, затем осветил темное отверстие со ступенями, ведущими вниз.

Спустя шесть часов в кабинете Бенвенуто Кассини, профессора Римской академии Святой Цецилии, зазвонил телефон. В трубке телефона не сразу послышалось раздраженное “алло”. Последовал разговор, в ходе которого старый ученый сердито заметил, что не любит шуток, затем выразил удивление, быстро задал несколько вопросов, положил трубку, пометил время отлета “Каравеллы” и стал поспешно одеваться.

Шел дождь, когда черный “ситроен ДС-19” остановился у восточной трассы обширной строительной площадки. Из машины вышли три человека, они поздоровались с высоким брюнетом лет тридцати в непромокаемом плаще и последовали за ним по разъезженной лесной дороге к просеке, заваленной свежесрубленными деревьями, с множеством транспортеров, скреперов и гусеничных тракторов. На склоне холма чернел вход в подземелье, из которого тянулся толстый кабель.

Верзила в плаще военного покроя — инженер Вожирар — взял большой электрический фонарь, и все четверо стали осторожно спускаться по узким каменным ступеням. Вскоре они оказались в низком квадратном помещении с полом, покрытым мелким песком. Посредине возвышался мраморный саркофаг. На узком карнизе, выступавшем с одной стены, виднелись небольшие ящички, а у другой стены на гранитной подставке стоял какой-то металлический сундучок. Возле него жужжал трансформатор, несколько монтажных ламп освещали помещение.

— Господа, — взял слово архивариус Парижской консерватории Клод Аллегре, — мы находимся в подземной гробнице, сооруженной около ста тридцати лет назад. Как выяснилось, единственный вход сюда, которым мы воспользовались, был замурован, когда гробница выполнила свое назначение. По-видимому, такова была воля человека, прах коего ныне покоится здесь. — Аллегре осветил надпись на боковине гроба. “20 мая 1832 года скончался дон Фернандо Бадахос, последний потомок древнего испанского рода Урреага”. — Позднее нам любезно расскажет о нем подробнее сеньор Торквемада, — архивариус поклонился седеющему культ-атташе испанского посольства, — а пока я только доведу до вашего сведения, что дон Фернандо умер в изгнании, где гордые Урреаги продержались в течение трех столетий с той поры, как дон Педро Бадахос, приговоренный инквизицией к смерти, покинул отчизну. Это мы узнали из завещания Фернандо. — Аллегре поднял тоненький томик в кожаном переплете. — Затем еще кое-что — нечто невероятное, ради чего мы вас сюда пригласили.

Он открыл крышку сундучка. Показалась пластинка с несколькими рычажками и металлическими катушками. Инженер Вожирар откашлялся и произнес тихо и торжественно:

— Господа, перед вами — первый в истории человечества звукозаписывающий аппарат, сделанный за восемьдесят лет до телеграфона Поульсена и за сто лет до того, как фирма “И.Г.Фарбениндустри” начала изготавливать ленту для магнитофонов.

Он наклонился над аппаратом и с воодушевлением принялся сообщать технические данные.

— Урреага был, бесспорно, гениальным электротехником, — тактично прервал его архивариус, — но, кроме того, он обожал музыку. Однако область его интересов была до странности ограничена. Он боготворил только творения и виртуозную игру Никколо Паганини. Думаю, что вы уже поняли, к чему я клоню, — сказал Аллегре и снял с карниза ящичек. — Да, господа, здесь, в этих ящичках, сохранились вплоть до наших дней единственные в своем роде культурные памятники — звукозаписи игры величайшего скрипача всех времен.

Воцарившуюся тишину разорвал град вопросов. Инженер отчаянно жестикулировал.

— Аппарат действует! Перед самым вашим приездом мы заменили давно разряженные звенья новым источником питания.

Пока Аллегре осторожно разворачивал катушку с серой сантиметровой лентой, неугомонный Вожирар пояснял:

— Активный ферромагнитный слой, нанесенный на твердую подкладку из бумажной массы… коэрцитивная сила 6,5 ампервитков на метр… интервал модуляционного напряжения… скорость 25 сантиметров в секунду.

— Доказательства! Где доказательства, что все это не мистификация?! — воскликнул профессор Кассини.

— Пожалуйста, — усмехнулся Вожирар, — вчера мы подвергли аппарат бомбардировке лямбда-лучами. Получасовой распад металлических элементов точно соответствует времени, упомянутому в завещании Урреага.

— А запись?

Аллегре подал ленту профессору.

— Прошу вас, господин профессор, тщательно осмотреть оборотную сторону первых тридцати сантиметров ленты. Вот лупа, она может пригодиться. Единственный, кто может авторитетно подтвердить, что перед нами действительно запись великого итальянца, так это вы, крупнейший знаток жизни и творчества Паганини.

Кассини всмотрелся в ленту под сильным светом рефлектора и затем медленно прочел:

“Я, Никколо Паганини, сыграл это каприччио для дона Фернандо Бадахоса Урреага сегодня, 22 ноября 1830 года”.



Профессор долго изучал расплывчатые строчки своеобразного почерка и наконец, подняв голову, сказал:

— Синьоры, на ленте — почерк Никколо Паганини. Ручаюсь честью ученого.

Вожирар осторожно взял катушку из рук профессора, вставил ее в аппарат, просунул ленту в щель и укрепил на другой катушке. Затем повернул небольшой красный рычажок.

Из аппарата послышалось шипение, оно усилилось, ослабло и тут же прекратилось, еле слышный сиплый гортанный голос четко произнес по-итальянски: “Я, Никколо Паганини, сыграю свое каприччио для дона Фернандо Бадахоса Урреага сегодня, 22 ноября 1830 года”.

Оцепеневшие слушатели ахнули. Голос Никколо Паганини! И тут же запела скрипка. Пятое каприччио C-dur.



Головокружительный темп. Кристально чистый звук. Непрерывные виртуозные пассажи.

Музыка умолкла. Кассини схватился за голову, Аллегре опирался о саркофаг, Вожирар, сидя на корточках возле аппарата, не спускал с него глаз. Торквемада, закрыв глаза, стоял у выхода из гробницы.

Последние звуки. Хроматический бег вверх, затем вниз. Мгновенная тишина. Затем глубокий звучный голос заговорил по-французски: “Вы слышали величайшего скрипача мира Никколо Паганини. Он играл для меня. Маэстро пожелал, чтобы перед смертью я уничтожил запись. Но у меня не поднялась рука. Однако я принял меры…”

Дальнейшие слова потонули в нарастающем шуме. В аппарате что-то треснуло, страшный взрыв разнес гробницу, разметал предметы и людей, похоронив их рядом с доном Фернандо Бадахосом Урреага. Детонатор разбросал обломки по просеке. Тонкая полоска серой бумаги взмыла ввысь и повисла на ветви искривленной сосны с красноватой корой.

Герберт Голдстоун

ВИРТУОЗ

— Сэр!

Маэстро продолжал играть, не поднимая глаз от клавиш.

— Да, Ролло?

— Сэр, я хотел бы, чтобы вы объяснили мне устройство этого аппарата.

Маэстро перестал играть, теперь он отдыхал, откинув на спинку стула худое тело. Его длинные гибкие пальцы свободно лежали на клавиатуре.

— Аппарат? — Он повернулся и посмотрел на робота с улыбкой. — Ты имеешь в виду рояль, Ролло?

— Машину, которая издает различные звуки. Я хотел бы получить о ней кое-какую информацию. Как она действует? Каково ее назначение? Эти данные отсутствуют в моей оперативной памяти.

Маэстро зажег сигарету. Он предпочитал делать это сам. Одним из его первых приказов Ролло, когда робота доставили ему на дом два дня назад, было игнорировать заложенные в него по этому поводу инструкции.

— Я бы не называл рояль машиной, Ролло, — улыбнулся он, — хотя в чисто техническом смысле ты прав. Это действительно машина, предназначенная для воспроизведения звуков различной тональности и высоты, как одиночных, так и сгруппированных.

— Я уже усвоил это путем визуального наблюдения, — заметил Ролло своим медным баритоном, который более не вызывал легкой дрожи в спине Маэстро. — Проволоки различной толщины и степени натяжения подвергаются ударам обернутых в войлок молоточков, которые приводятся в движение при помощи ручного управления рычагами, расположенными на горизонтальной панели.

— Весьма хладнокровное описание одного из самых благородных творений человеческого гения, — сухо заметил Маэстро. — Ты превратил Моцарта и Шопена в лабораторных техников.

— Моцарт? Шопен? — Дюралевый шар, служивший Ролло головой, сиял ровным светом и был лишен всякого выражения, его безупречно гладкая поверхность нарушалась лишь одной парой оптических линз. — Эти термины не содержатся в моих ячейках памяти.

— В твоих — конечно, нет, Ролло, — мягко сказал Маэстро. — Моцарт и Шопен — не для вакуумных трубок, предохранителей и медных проводов. Они — для плоти и крови и человеческих слез.

— Я не понимаю, — загудел Ролло.

— Ладно, я объясню, — сказал Маэстро, лениво выпуская дым из ноздрей. — Это были два человека, сочинявшие и рисовавшие последовательный ряд нот. Ноты эти означали различные звуки, которые потом издавались при помощи фортепиано или других инструментов — машин для производства звуков определенной длительности и высоты. Иногда эти инструменты, как мы их называем, играют или управляются индивидуально, иногда группируются в так называемые оркестры, и в этом случае звуки слышатся одновременно — получается гармония. Иными словами, звуки находятся по отношению друг к другу в упорядоченной математической зависимости, в результате чего… — Маэстро вскинул руки вверх. — Бог мой! — воскликнул он со сдавленным смешком. — Вот уж не думал, что мне когда-нибудь придется читать такую сложную и совершенно бессмысленную лекцию, чтобы объяснить роботу, что такое музыка!

— Музыка?

— Да, Ролло. Звуки, которые производит эта машина и многие другие из этой же категории, называются музыкой.

— А какова цель музыки, сэр?

— Цель? — Маэстро раздавил сигарету в пепельнице, а затем повернулся к роялю и несколько раз согнул и разжал пальцы. — Слушай, Ролло.

Тонкие пальцы плавно скользнули по клавиатуре и начали ткать начальные узоры “Лунного света”, нежные и хрупкие, как паутинка. Ролло стоял неподвижно; флуоресцирующий свет лампы над пюпитром рояля отбрасывал голубоватое бриллиантовое сияние на башенную громаду робота, отражаясь в его мерцающих янтарных линзах.

Маэстро снял пальцы с клавиш, и тонкое, неуловимое кружево мелодии медленно и неохотно растаяло в тишине.

— Клод Дебюсси, — сказал Маэстро. — Один из “механиков” давно прошедших времен. Он изобразил эту последовательность тонов много лет назад. Они тебе понравились?

Ролло ответил не сразу.

— Звуки хорошо организованы, — наконец промолвил он. — Они не раздражали мой слуховой аппарат, как некоторые другие.

Маэстро рассмеялся.

— Ролло, ты даже сам не представляешь, какой ты великолепный критик!

— Эта музыка, — загудел Ролло, — имеет целью доставлять людям удовольствие?

— Именно так, — ответил Маэстро. — “Звуки, хорошо организованные, которые не раздражают слуховой аппарат, как некоторые другие”. Бесподобно! Эти слова достойны быть высечены на мраморе над входом в Нью Карнеги-холл.

— Я не понимаю. Почему мое определение…

Маэстро махнул рукой:

— Не важно, Ролло. Не обращай внимания.

— Сэр!

— Да, Ролло?

— Эти листы бумаги, которые вы иногда кладете перед собой на рояль. Это что — планы, чертежи, указывающие, какие именно звуки и в каком порядке следует издавать на фортепиано?

— Совершенно верно. Каждый звук мы называем нотой, а комбинации нот — аккордом.

— Значит, каждая черточка означает звук, который нужно воспроизвести?

— Ты как нельзя более прав, мое дорогое металлическое создание.

Ролло стоял неподвижно, переваривая сказанное. Маэстро почти физически ощущал движение колесиков внутри герметического шара.

— Сэр, я тщательно исследовал свои блоки памяти и не обнаружил там никаких специальных или хотя бы приблизительных инструкций по этому поводу. Я хотел бы научиться производить эти ноты на фортепиано. Я прошу вас ввести в ячейки моей оперативной памяти принципы зависимости между этими черточками и рычагами ее панели.

Маэстро взглянул на Ролло с любопытством. Лицо его медленно расплылось в улыбке.

— Браво! — воскликнул он. — Сколько лет ученики прилежно зубрили эту науку, ломали себе пальцы, пытаясь открыть замки высокого искусства! Но теперь у меня такое чувство, что ты, Ролло, станешь самым блистательным студентом. Облечь Музу в металл, втиснуть ее в машину… Я охотно принимаю вызов! — Он встал, дотронулся до руки Ролло, ощутив под холодным металлом скрытую мощь. — Садись, мой Персональный Робот системы Роллейндекс, модель М-3. Мы заставим Бетховена перевернуться в гробу или же откроем новую эру в истории музыки!

Через час с небольшим Маэстро зевнул и посмотрел на часы.

— Уже поздно, — сказал он. — Мои стариковские глаза не столь неутомимы, как твои, друг мой. — Он тронул Ролло за плечо. — Теперь в твоих блоках памяти заложены полные, фундаментальные знания музыкальной грамоты. Это был неплохой ночной урок, особенно если вспомнить, сколько времени потратил я сам, чтобы овладеть всей этой суммой информации. Завтра мы попытаемся приспособить твои внушающие страх пальчики для работы на клавишах.

Он потянулся.

— Я пошел спать. Не забудь погасить свет и запереть дверь.

Ролло поднялся со стула.

— Да, сэр, — прогудел он. — У меня к вам еще просьба.

— Что я могу сделать для своего блистательного ученика?

— Можно мне сегодня ночью попробовать произвести звуки на фортепиано? Я буду вести себя тихо, чтобы не беспокоить вас.

— Сегодня ночью? Да ты сошел… — Маэстро улыбнулся. — О, прости меня, Ролло. Не так просто привыкнуть к мысли, что ты не нуждаешься во сне. — Он в нерешительности почесал подбородок. — Ну хорошо. Я думаю, настоящий педагог не должен отбивать у нетерпеливого ученика охоту к приобретению знаний. Но, пожалуйста, Ролло, будь осторожен.

Он погладил полированное красное дерево.

— Мы с этим инструментом дружим уже много лет. И я бы очень не хотел, чтобы ты выбил ему зубы своими пальцами, больше похожими на кузнечные молоты. Легче, друг мой, как можно легче!

— Да, сэр.

Маэстро лег спать с легкой улыбкой на губах, смутно представляя себе робкие, неуверенные звуки, которые родятся в результате попыток Ролло.

Затем он окунулся в густой серый туман, в тот призрачный мир полудремы, где реальность похожа на сон, а грезы — реальны. Словно невесомые облака, сотканные из звуков, кружились и текли в его сознании, покачивая на мягких волнах… Что это было? Туман рассеялся, и теперь он купался в алом бархатистом сиянии, музыка заполнила все его существо, он растворялся в ней без остатка…

Он улыбался. О мои воспоминания! Благодарю тебя, благодарю…

Внезапно он вскочил, откинул одеяло и присел на край кровати, прислушиваясь. Потом ощупью нашел в темноте одежду, всунул худые ноги в шлепанцы и, не в силах подавить непроизвольную дрожь, тайком подкрался к двери своего кабинета. Он замер у двери в ночном одеянии, тонкий и хрупкий.

Свет, горевший над пюпитром одиноким оазисом в темной комнате, отбрасывал жутковатые тени. Ролло высился над клавиатурой, чопорный, негнущийся, ничем не похожий на человека. Его зрительные линзы были направлены куда-то в пространство, поверх теней. Массивные ноги нажимали на педали, пальцы метались по клавиатуре, мерцая в свете лампы, — они словно жили сами по себе, независимо от машинного совершенства его тела.

Пюпитр был пуст. На стуле лежали закрытые ноты бетховенской “Аппассионаты”. Раньше они были — Маэстро помнил точно — в стопке нот на рояле.

Но Ролло играл ее! Он создавал ее заново, вдыхал в нее жизнь, закалял в горниле серебристого пламени. Время потеряло смысл, оно остановило свой бег, замерев высоко над землей, в поднебесье.

Маэстро не замечал, как слезы текут из его глаз, пока Ролло не закончил сонату. Робот повернулся и посмотрел на Маэстро.

— Вам понравились эти звуки? — прогудел он.

Губы Маэстро дрогнули.

— Да, Ролло, — вымолвил он наконец. — Они мне понравились.

Он почувствовал комок в горле.

Маэстро поднял ноты дрожащими пальцами.

— Это… — пробормотал он. — Уже?..

— Я добавил их к своим хранилищам знаний, — ответил Ролло. — Я применил к этим чертежам принципы, которым вы меня обучили. Это было не очень трудно… — тихо повторил он.

Он почувствовал комок в горле, прежде чем заговорил.

— Это было не очень трудно… — тихо повторил он.

Старый музыкант медленно опустился на скамейку рядом с Ролло, молча глядя на него, словно видел впервые.

Ролло поднялся. Маэстро положил пальцы на клавиши, казавшиеся ему теперь непривычными и чужими.

— Музыка! — Он вздохнул. — Я всегда слышал ее именно такой в глубине души своей души! И я знаю — Бетховен тоже!

Он посмотрел вверх на робота с растущим возбуждением.

— Ролло, — сказал он, стараясь говорить спокойно. — Нам надо будет завтра немного повозиться с твоими блоками памяти.

В эту ночь он не сомкнул больше глаз.

На следующее утро он вошел в кабинет быстрыми энергичными шагами. Ролло чистил ковер пылесосом. Маэстро предпочитал ковры новым непылящимся пластикам, которые, по его мнению, оскверняют ноги. В пустыне современной антисептической действительности дом Маэстро был, в сущности, оазисом анахронизмов.

— Итак, ты готов работать, Ролло? — спросил он. — Нам с тобой предстоит масса дел. У меня в отношении тебя грандиозные планы!

Ролло не отвечал.

— Я попросил их всех прийти сюда сегодня днем, — продолжал Маэстро. — Дирижеров, пианистов-концертантов, композиторов, импресарио. Все столпы музыки. Пусть они только услышат твою игру!

Ролло выключил пылесос и стоял молча.

— Ты будешь играть им здесь же, сегодня. — Маэстро говорил возбужденно, не переводя дыхания. — Я думаю, снова “Аппассионату”. Да, именно ее. Я хочу видеть их лица! Затем мы устроим сольное выступление, чтобы представить тебя публике и критикам, а потом ты исполнишь фортепианный концерт с одним из крупнейших оркестров. Мы организуем трансляцию концерта по телевидению на весь мир! Ты только подумай об этом, Ролло, только подумай! Величайший пианист-виртуоз всех времен — робот. Это столь же фантастично, сколь великолепно. Я чувствую себя первооткрывателем новых миров!

Он ходил по комнате как в лихорадке.

— Затем мы запишем тебя на пластинки, разумеется. Весь мой репертуар, Ролло, и еще сверх того. Много сверх того!

— Сэр?

Лицо Маэстро сияло, когда он смотрел на робота.

— Да, Ролло?

— Вложенные в меня инструкции дают мне право пресекать любые действия, которые я расцениваю как вредные для моего хозяина. — Робот тщательно подбирал слова. — Сегодня ночью вы плакали. Это один из признаков, которые я, согласно инструкции, должен учитывать, принимая решения.

Маэстро схватил Ролло за его массивную, превосходно отлитую руку.

— Ролло, ты не понимаешь! То была минутная слабость. Пустяк, глупость!

— Прошу прощения, сэр, но я вынужден отказаться. Я больше не смогу подойти к роялю.

Маэстро уставился на робота, не в силах поверить.

— Ролло, это невозможно! Мир должен услышать тебя!

— Нет, сэр.

Янтарные линзы робота, казалось, излучали мягкий свет.

— Рояль — не машина, — загудел он своим мощным нечеловеческим голосом. — Но для меня он — машина. Я могу превращать ноты в звуки в одно мгновение. За какую-то долю секунды я могу постичь весь замысел композитора. Для меня это очень просто…

Ролло величественно возвышался над печально поникшим Маэстро.

— Но я также в состоянии понять, — монотонно гудел он, — что это… музыка не для роботов. Она — для людей. Для меня музыка действительно очень проста. Но… она не была задумана простой!

Эмио Донаджо

ЧУДИЩЕ И ДЖАЗ

Чудище смотрело, нет, смотрели на них. Чудище приготовилось заговорить. Или замычать. А может и завыть. В словаре землян не было подходящего слова. Да и для описания собственно чудища очень трудно было подыскать нужные слова. Попробуйте рассказать о том, чего вы никогда прежде не видели и не можете ни с чем сравнить.

К примеру, если у человека шесть ртов, восемь голов и восемнадцать носов и если все шесть ртов одновременно бормочут что-то о шести разных вещах, как вы скажете: “он говорит” или же “они говорят”? Подобный вопрос был вполне уместен и для чудища, которое стояло перед делегацией землян. Чудище впилось в них всеми своими десятью глазами и громко дышало сразу восемнадцатью носами, если только конические отверстия можно назвать носами. Поэтому точнее будет сказать, что чудище “смотрело” на них. И было совершенно очевидно, что ни чудище, ни делегация землян не знали, что же теперь делать.

— Угораздило же обитателей космоса послать к нам такое страшилище! — воскликнул сенатор.

— Аркк, аркк, — прохрипел президент. Нет, он не пытался заговорить на языке чудища — просто он прочищал горло и одновременно своим покашливанием выражал неодобрение неучтивому замечанию сенатора.

— Не мешало бы… — начал самый предприимчивый член делегации, но тут же запнулся.

Чудище, прищурив глаза, пристально глядело на делегацию землян. Время от времени из его ртов вылетали струйки желтой жидкости, очень похожей на мед. Чудище брызгало медом не со злости, а от смущения, но люди этого не знали и были весьма этим недовольны и даже обескуражены.

— Разрешите? — осведомился генерал, у которого была мания по любому поводу пускать в ход ракеты с атомным боезарядом.

— Не разрешаю, — сказал президент.

Генерал принялся мысленно обдумывать текст заявления об отставке. Но его отвлек муравей, который бесстрашно полз по левой ноге бравого вояки; почесать ногу генерал не решался.

И тут чудище зашевелило ртами и стало издавать звуки. Точнее было бы сказать, что они, чудища, начали играть. Звук напоминал звучание лучших стереофонических магнитофонов, но без малейшего искажения.

— Это же “Расподия в стиле блюз”! — воскликнул президент, который неплохо разбирался в джазовой музыке.

— Кола Портера, — по-военному четко отрапортовал генерал.

— Джорджа Гершвина, — пробормотал кто-то из делегатов.

— Я бы предложил… — начал было генерал, но осекся под суровым взглядом президента. В утешение генерал представил себе, как ракета с атомным боезарядом попадает в муравья, упорно взбиравшегося вверх по его левой ноге.

Чудище прекратило извергать мед и стало посылать электрические разряды. Теперь оно явно чувствовало себя увереннее, убежденное, что лед тронулся. В затруднительном положении оказались люди, которые принялись беспорядочно размахивать руками и спорить. Чудище восприняло это как доброе предзнаменование — анализ мозговой оболочки землян подтвердил его впечатление.

После короткой паузы чудище вновь заиграло.

— Неаполитанская песенка “О ты, окно, откройся”. Ну и репертуар у него, черт побери! — возмутился сенатор.

— Согласен, что туба-бас в финале могла ввести вас в заблуждение. Но на этот раз я не ошибся — это Кол Портер, — возразил генерал.

— Газлини, — коротко бросил президент.

Никто из членов делегации не решился ему возразить. Все промолчали, даже когда стало ясно, что чудище просто настраивало инструменты, а играть начало только теперь.

— “Сент-Луис блюз”, — подсказал делегат, стоявший в глубине зала, тот самый, что назвал прежде имя Джорджа Гершвина.

Президент кивнул и сказал, что уважаемый член делегации, по-видимому, знаток джазовой музыки. Генерал, окончательно изнемогший, нанес муравью сильнейший удар своей жилистой ладонью. Треск удара совпал с началом менуэта, прерываемого свистками и аплодисментами, которые чудище искусно воссоздавало через левые рты.

— Менуэт в исполнении Калифорниано, — сказал сенатор и впервые пожалел, что посвятил жизнь изучению творчества Моцарта.

— Нет, Дэйва Брубека, — сказал президент, который был моложе сенатора, имел красивую жену и живо интересовался музыкальной жизнью страны. — Потрясающий пианист, — добавил он.

— Совершенно верно, — подтвердил всезнающий делегат.

Президент самодовольно улыбнулся, но в тот же миг улыбка застыла у него на лице.

— Позволю себе, однако, заметить, — продолжал знаток музыки, — что я не разделяю вашего восторга. У Дэйва Брубека отличная школа, но ему не хватает задушевности и умения импровизировать.

— Тем не менее его концерты проходят с неизменным успехом, — возразил президент.

— Несведущие люди, профаны, — парировал знаток. — Не будь в его оркестре саксофониста Пола Дезмонда, все бы вскоре убедились, что Брубек мало чего стоит.

— Неповиновение, оскорбление власти, заговор в присутствии врага, — начал перечислять генерал. Чудище призвало его к порядку, обдав струей меда.

Президент молчал. Знаток тоже. Он вдруг уразумел, что из любви к объективности упустил верную возможность стать профессором кафедры джаза столичного университета.

— А вы, пожалуй… — начал было президент. Но его прервал сенатор.

— Почему бы не показать ему числа?

— Вон! — закричал президент, который, будучи истинным демократом, не терпел вмешательства сенаторов.

— Не пойду, — храбро заявил сенатор, теснимый к выходу бравым генералом. — Я предлагаю числа не зря…

— Неповиновение, оскорбление власти, заговор, — громогласно перечислил генерал.

— …обычные числа, — фальцетом крикнул сенатор, пятясь к дверям.

— Что вы имеете в виду? — с умным видом осведомился президент.

— Набор чисел, — объяснил сенатор и рысцой подбежал к президенту. — Самых простых.

И, вспомнив недавний телефильм, добавил:

— Числа универсальны. Покажем ему таблицу умножения, и это послужит базой для конструктивного диалога.

Быстро принесли электронные счеты с клавишами — стоит набрать определенную комбинацию цифр, и сразу же на световом табло зажигается соответствующее число лампочек.

— Дважды два — четыре, — не без гордости сказал президент.

Мгновенно зажглись четыре лампочки и, помигав некоторое время, погасли.

— Дважды три — шесть.

И снова зажглось соответствующее число лампочек.

Семь, помноженное на семь, вызвало настоящий переполох. Члены делегации были сравнительно молоды и о теории Эйнштейна сохранили самые смутные воспоминания. Главного же математика решили не вызывать — в зале и так было полно народу.

— Семью семь…

— Пятьдесят, — негромко сказал президент.

— Шестьдесят четыре, — выпалил генерал, не узнавший президентского голоса.

— Сорок девять, — сказал знаток музыки.

Президент, поверив ему на слово, осторожно нажал клавиши и набрал Именно эту цифру. На табло зажглось сорок восемь лампочек — одна лампочка перегорела.

Чудище вновь стало извергать мед. Генерал, взяв в руки перегоревшую лампу, обнаружил, что она иностранного производства.

— Саботаж! — завопил он.

Чудище подумало, что земляне — весьма странные типы. Правда, ему впервые довелось встретиться с пришельцами из других миров, но как бы то ни было, играть так громко и визгливо, по меньшей мере, невежливо. С этой мыслью чудище задремало.

Земляне решили перейти в контратаку. Генерал понял это как высочайший приказ немедленно применить ракеты. Ему пришлось срочно отменить свое распоряжение, и он самолично отправился домой за пленками Луи Армстронга, любимого музыканта своего старшего сына.

Наконец чудище проснулось и с надеждой подумало, что второй день контактов с землянами окажется более успешным. После пленок Армстронга, не возымевших желанного эффекта, сенатор сыграл концерт Моцарта. Он играл вдохновенно, тем самым как бы беря реванш у наглого генерала. Однако чудище прервало его очередной струей.

— Тут нужен Чико Гамильтон, — объявил президент с таким видом, словно он произнес историческую фразу, которая будет передаваться из поколения в поколение.

Музыка зазвучала сразу на восьми дорожках, и чудище даже не решилось прибегнуть к своему испытанному средству. Затем наступило томительное молчание. И вдруг чудище заговорило:

— Мистер Джексон…

Все вздрогнули, а президент шагнул вперед.

“…sought to allay the brotherhood’s fear of binding arbitration. When it is voluntary, he said, such procedures are substitutes…”[4]

— Похоже на тележурнал, — сказал знаток музыки из глубины зала.