Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дик Френсис

Риск

Глава 1

В четверг семнадцатого марта утро я провел в волнении, день — в экстазе и вечер — без сознания.

В четверг на исходе ночи, где-то в предрассветный час, я медленно выплыл из пучины беспамятства и увидел кошмарный сон. В нем не было бы ничего особенного, если бы я спал.

Мне понадобилось довольно много времени, чтобы осознать, что на самом-то деле я пробудился. Наполовину, во всяком случае.

Ни проблеска света. Я думал, что открыл глаза, но я ничего не видел — темнота стояла кромешная.

Было очень шумно. Слышалось множество разнообразных звуков, громких и непонятных: рев мощного двигателя, дребезжание, скрип, шорохи. Я лежал, смутно представляя, что происходит, подавленный нескончаемой какофонией.

Я лежал на чем-то, напоминавшем матрас. На спине. Я продрог. Тело затекло и ныло. Меня мутило и знобило. Я был совершенно разбит.

Я попытался пошевелиться. Почему-то мне не удалось поднести к лицу ни ту, ни другую руку. Они словно прилипли к бокам. Очень странно.

Прошли целая вечность. Я чувствовал себя все хуже. Я еще больше замерз и полностью проснулся. Попробовал сесть и ударился головой обо что-то твердое, находившееся прямо надо мной. Я снова лег, подавив внезапный приступ паники, и заставил себя еще раз, шаг за шагом, проанализировать ситуацию. Руки. Почему я не могу шевелить руками? Потому, что мои запястья как будто привязаны к штанам. Это казалось бессмыслицей, но ощущение было именно таким.

Место. Интересно, где я? Я с трудом подвигал затекшими ногами, исследуя. Выяснилось, что я без ботинок. В одних носках. Слева, совсем близко, начиналась стена. Сверху нависал очень низкий потолок. Справа я наткнулся на более мягкую преграду, возможно, матерчатую.

Я подался чуть-чуть вправо всем телом и потрогал ее пальцами. Это оказалась не ткань, а сеть. Похожая на туго натянутую теннисную сетку. Она не пускала меня. Я просунул пальцы сквозь ячейки, но не сумел ничего нащупать с другой стороны.

Глаза. Если только я внезапно не ослеп (а у меня были серьезные сомнения на этот счет), я лежал где-то, куда не проникал ни один луч света.

Блестящий вывод. Весьма конструктивный. Чертовски обнадеживает.

Уши. Пожалуй, с этим дело обстояло хуже всего. Непрерывный, навязчивый гул оглушал, надежно замуровав меня в узком, темном склепе: из-за грохота я не слышал ничего, кроме гудевшего поблизости мощного мотора. У меня возникло ужасное чувство, что никто не услышит меня, даже если я закричу. И вдруг мне мучительно захотелось кричать. Чтобы кто-нибудь пришел. И чтобы этот кто-нибудь объяснил, где я нахожусь, почему и что, черт возьми, происходит. Я открыл рот и заорал.

Я орал: «Эй! Сюда!» и «Проклятый ублюдок, выпусти меня!» — и метался в бесплодной ярости. Все усилия привели лишь к тому, что мои крики и страх не нашли выхода в замкнутом пространстве и рикошетом вернулись обратно, усугубив и без того скверное положение. Цепная реакция. Верный способ довести себя до изнеможения.

В конце концов я прекратил вопить и замер неподвижно. Проглотил слюну, скрипнул зубами и попытался собраться с мыслями. Растерянность обычно побуждает к идиотским поступкам. «Сосредоточься, — сказал я себе. — Думай».

Рокот мотора…

Это большая машина. Она работала на пределе и стояла где-то рядом, но не в том помещении, где находился я. За стеной.

Я тупо подумал, как было бы хорошо, если бы она остановилась. Тогда я не чувствовал бы себя таким больным, подавленным и испуганным. Машина продолжала равномерно грохотать, я ощущал вибрацию сквозь стены. Это не газотурбинный двигатель: он работал недостаточно ровно и без подвываний. Поршневой двигатель. Большой мощности, как у трактора… или грузовика. Но я лежал не в грузовике. Я не ощущал движения. Скорость не менялась, машина не разгонялась и не замедляла ход. Никакого переключения передач. Значит, не грузовик. Генератор. Я решил, что это генератор, вырабатывающий электричество. Я лежал в темноте, связанный, на чем-то вроде полки, рядом с электрическим генератором. Окоченевший, больной и перепуганный. Но где?

Что касается того, как я сюда попал… пожалуй, об этом я имел некоторое представление. Я довольно отчетливо помнил, как все началось. Я никогда не забуду семнадцатое марта, четверг.

Но были вопросы, на которые я не мог найти ответов. Почему? Зачем? И что дальше?

Глава 2

В четверг утром клиент, жизнь которого полетела под откос, надолго задержал меня в конторе в Ньюбери: в это время мне уже давно, полагалось ехать на скачки в Челтенхем. Однако я счел неприличным сказать ему: «Да, мистер Уэллс, мне ужасно жаль, что у вас такие неприятности, но я не могу остаться и помочь вам сейчас, поскольку мне хочется поскорее смыться и начать развлекаться». Мистера Уэллса, совершенно отчаявшегося человека с отсутствующим взором, было просто необходимо вытащить из бездны безысходного горя.

Потребовалось три с половиной часа психоанализа, сочувствия, бренди, рассуждений о путях и средствах и общей жизнерадостной болтовни, чтобы посеять в его душе семена надежды. А между тем я не был его врачом, священником, стряпчим или каким-либо доверенным лицом, но всего лишь бухгалтером, которого он, потеряв голову, нанял накануне вечером.

Бесчестный финансовый консультант пустил мистера Уэллса по миру. Мистер Уэллс, обезумев от отчаяния, где-то услышал, что Рональд Бриттен, несмотря на молодость, уже осуществлял спасательные работы. В разговоре по телефону мистер Уэллс пустил в ход веские аргументы: он предлагал двойную плату, рыдал и сулил вечную благодарность. И он надоел мне до смерти.

В тот день я в первый и, вероятно, в последний раз в жизни готовился участвовать в розыгрыше Золотого кубка в Челтенхеме: у английских жокеев-стиплеров эти скачки стоят в табели о рангах на втором месте после Больших Национальных. Не имело значения, что жучки невысоко оценивали шансы моей лошади, а букмекеры принимали предварительные ставки из расчета сорок к одному. Факт оставался фактом: для жокея-любителя, вроде меня, приглашение скакать в розыгрыше Золотого кубка являлось пределом мечтаний.

Из-за мистера Уэллса я не ушел из конторы спокойно и заблаговременно, бегло просмотрев ежедневную почту. Только без четверти час я предпринял первые попытки отделаться от навязчивого клиента. Мне удалось заставить его встать со стула только тогда, когда я поклялся встретиться с ним в ближайший понедельник и снова подробно обсудить его трудное положение. Он открыл дверь и опять застыл на пороге. Уверен ли я, что мы рассмотрели все аспекты проблемы? Не мог бы я уделить ему побольше времени сегодня днем? В понедельник, твердо сказал я. Может, ему имеет смысл обратиться к кому-нибудь другому?

— Сожалею, — сказал я, — мой старший партнер уехал в отпуск.

— Мистер Кинг? — спросил он, указав на аккуратную надпись «Кинг и Бриттен», красовавшуюся на открытой двери.

Я кивнул, мрачно подумав, что мой старший партнер, если бы он не путешествовал в настоящий момент по Франции, обязательно проследил бы за тем, чтобы я вовремя отправился в Челтенхем. Тревор Кинг, крупный, седовласый, властный и практичный, хорошо понимал, что для меня важнее.

Мы работали вместе в течение шести лет — с тех пор как он переманил меня из столичной конторы, где я проходил практику. Он предложил мне нечто, от чего я был не в силах отказаться: гибкий рабочий график, позволявший выкраивать время для участия в скачках. К тому моменту он имел уже пять или шесть клиентов из «скакового» мира, ибо Ньюбери являлся центром подготовки лошадей, здесь располагались десятки конюшен, обитатели которых топтали своими копытами меловые холмы Беркшира. Подыскивая замену помощнику, который покидал его, Кинг рассудил, что расширит клиентуру в этой сфере, если наймет меня. Конечно, он не говорил об этом прямо — не такой он был человек, чтобы потратить два слова, когда довольно и одного. Но вскоре его интерес стал очевиден, так как он не скрывал удовлетворения, когда его замысел начал постепенно осуществляться.

На первый взгляд способный бухгалтер и жокей-любитель — непримиримые противоположности. Однако все, что Кинг предпринял, проверяя мою квалификацию, сводилось к следующему: он спросил моих бывших нанимателей, готовы ли они значительно повысив мое жалованье, чтобы удержать меня. Они ответили утвердительно и дали мне хорошую прибавку. Тревор улыбнулся, словно кроткая акула, и удалился. Затем он предложил мне стать его полноправным компаньоном и массу свободного времени для скачек. Моя партнерская доля будет стоить мне десять тысяч фунтов, и я могу выплатить ее за несколько лет из своих доходов. Что я об этом думаю?

Я подумал, что все может обернуться просто великолепно. Так и вышло.

В каком-то смысле я и теперь знал Тревора не лучше, чем в первый день знакомства. По сути, наши отношения начинались и заканчивались у дверей конторы. За ее пределами они ограничивались одним ежегодным официальным обедом, на который я получал письменное приглашение от его жены. Он жил в роскошном доме: само здание и интерьер относились примерно к двадцатым годам нынешнего столетия. Друзья Тревора принадлежали в основном к числу крупных предпринимателей или советников графства — состоятельные, солидные, как и сам Тревор.

На профессиональном уровне я хорошо изучил его. Тревор придерживался ортодоксальных, консервативных взглядов, умеренных и традиционных. Он был старомодным без напыщенности и давал своего рода первоклассные советы, казавшиеся разумными даже тогда, когда задним числом выяснялось, что это не так.

Возможно, Тревор был не чужд некоторой жестокости. Иногда у меня возникало впечатление, что ему доставляет истинное удовольствие выводить на чистую воду клиента, уточняя размеры его налоговой задолженности, и наблюдать, как тот сникает.

Расчетливый и методичный, сдержанно честолюбивый; ему нравилось быть местной знаменитостью, и он умел мастерски очаровывать богатых пожилых леди. В качестве клиентов он отдавал предпочтение процветающим компаниям и не любил профанов с запутанными делами.

Наконец я избавился от одного из таких профанов — мистера Уэллса, и со всех ног помчался на автомобильную стоянку около нашей конторы. От Ньюбери до Челтенхема шестьдесят миль, и я изгрыз ногти, пока ехал, так как путь мне без конца блокировали то дорожные работы, то армейские автоколонны. Я знал также, что последнюю милю до ипподрома мне придется полчаса ползти в длинном хвосте желающих попасть на скачки. Уже много раз говорилось о том, насколько рискованно выставлять любителя («пусть и хорошего», как написал некий благожелательный обозреватель) против профессионалов высшей лиги на лучших лошадях королевства, в чемпионском заезде, на самых престижных состязаниях сезона. «Лучшее, что может сделать Роланд Бриттен, это убрать Гобелена с дороги остальных участников», — советовал менее благожелательный журналист. В душе я отчасти соглашался с ним, однако не собирался следовать его рекомендациям. Не явиться вовремя — пожалуй, стало бы самым непрофессиональным поступком из всех возможных.

Опоздание было последним и в настоящий момент наиболее актуальным из целого перечня проблем. Как жокей-любитель я участвовал в скачках с препятствиями с шестнадцати лет, но ныне, на пороге тридцатидвухлетия, сохранять форму мне становилось труднее и труднее. Возраст и сидячая работа постепенно истощали запас сил и выносливости, которую я всегда воспринимал как должное. Теперь мне приходилось затрачивать массу усилий на то, что некогда я проделывал играючи. Каждый день рано утром я по полтора часа работал с лошадьми одного местного тренера, но этих упражнений уже было недостаточно.

Недавно во время нескольких, особенно трудных заездов я почувствовал, что сила вытекает из моих натруженных мускулов, словно вода из ванной. И по этой причине я проиграл по меньшей мере одну скачку. Я не посмел бы поклясться, что физически готов скакать в розыгрыше Золотого кубка.

Объем работы в офисе увеличился настолько, что просто выполнить ее как полагается уже являлось проблемой. Я начал чувствовать себя дезертиром, бросая дела в середине дня и отправляясь на скачки. По субботам все было прекрасно, но нетерпеливые клиенты с негодованием относились к моим поездкам в Аскот по средам или в Стрэтфорд-на-Эйвоне по четвергам. Я работал дома вечерами, чтобы восполнить упущенное время, но это не устраивало никого, кроме Тревора. И клиентура, как говорится, не давала мне продохнуть.

В то утро, кроме встречи с мистером Уэллсом, у меня имелись и другие неотложные дела. Я должен был обжаловать размеры налогов, взимаемых с жокеев экстра-класса. Я должен был подписать аудиторский акт для поверенного. И оставались еще две судебные повестки, обязывавшие клиентов явиться в налоговую комиссию, что требовало немедленных, хотя и формальных, действий.

— Я отправлю прошения об отсрочке, — сказал я Питеру, одному из наших двух помощников. — Позвоните обойм клиентам и скажите, чтобы они не беспокоились. Я немедленно займусь их делами. И проверьте, есть ли у нас все необходимые документы. Если чего-то не хватает, попросите их прислать.

Питер угрюмо и неохотно кивнул, намекая, что я даю ему слишком много поручений. Возможно, он прав.

Тревор вынашивал планы нанять еще одного помощника, но пока не спешил их реализовывать из-за предложения, над которым мы оба ломали голову в настоящее время. Крупная лондонская фирма была не прочь расшириться за наш счет. После предполагаемого слияния они хотели открыть свой филиал в помещении нашей конторы — и вместе с нами в качестве служащих. Материально мы выигрывали, поскольку стремительно возраставшие накладные расходы вроде арендной платы, платы за электричество и секретарские услуги производились сейчас из наших собственных карманов. Наша нагрузка тоже уменьшится, ибо теперь, если один из нас болел или брал отпуск, на плечи другого ложилось тяжкое бремя. Но Тревору нелегко было смириться с перспективой превратиться из хозяина в подчиненного, а я опасался потерять свободу. Мы отложили решение на две недели, до возвращения Тревора из Франции. Но рано или поздно нам придется посмотреть в лицо суровой реальности.

Я барабанил пальцами по рулевому колесу своего «Доломита», с нетерпением дожидаясь, когда загорится зеленый свет на светофоре. Я в сотый раз взглянул на часы. «Давай же, — вслух сказал я. — Давай». Бинни Томкинс придет в ярость.

Бинни, тренер Гобелена, не хотел, чтобы я скакал на этой лошади.

— Только не в Золотом кубке, — решительно заявил он, когда владелица выступила с таким предложением. Они с воинственным видом стояли друг против друга у весовой ипподрома в Ньюбери, где Гобелен только что выиграл трехмильную скачку: миссис Мойра Лонгерман, маленькая блондинка, похожая на птичку, против высокого крепкого мужчины, обманутого в лучших надеждах.

— …лишь потому, что он ваш бухгалтер, — раздраженно говорил Бинни, когда я, взвесившись, присоединился к ним. — Чудовищная нелепость.

— Но ведь он победил сегодня, не так ли? — ответила она.

Бинни развел руками. Дышал он тяжело. Миссис Лонгерман предложила мне скакать в Ньюбери импульсивно, под влиянием момента: ее постоянный жокей упал во время предыдущего заезда и сломал лодыжку. Бинни без особого энтузиазма согласился временно ангажировать меня. Но Гобелен считался лучшим скакуном в его конюшне, и для тренера средней руки, вроде Бинни, выставить лошадь на соревнованиях за Золотой кубок в Челтенхеме было событием. Он хотел лучшего профессионального жокея, какого только мог заполучить. Он не хотел бухгалтера миссис Лонгерман, выступавшего в тридцати скачках в год, если повезет. Миссис Лонгерман, однако, пробормотала что-то о передаче Гобелена более сговорчивому тренеру, а я не проявил должного бескорыстия и не отказался от предложения. Бинни бушевал напрасно.

Прежний бухгалтер миссис Лонгерман в течение многих лет позволял ей выплачивать в государственный бюджет намного больше налогов, чем следовало.

Я добился, чтобы ей возвратили переплату, исчислявшуюся тысячами. Разумеется, это не самый лучший критерий при выборе жокея, которому предстоит скакать на вашей лошади, но я понял, что она таким образом благодарит меня, предлагая нечто бесценное. Я от всей души не желал подвести ее, и это стало источником дополнительных переживаний.

Меня тревожило, что я не сумею разумно пройти дистанцию, о падении я не думал. Если жокей боится упасть, значит, ему пора уходить из конного спорта. Наверное, однажды такое произойдет и со мной, но пока не происходило. Я опасался оказаться несостоятельным, освистанным, и я боялся опоздать.

Бинни рассыпал искры, словно подожженный бикфордов шнур, когда я наконец примчался в весовую, едва переводя дух.

— Где тебя носит? — сердито спросил он. — Ты хоть понимаешь, что первая скачка уже закончена и через пять минут тебя оштрафовали бы за неявку?

— Прошу прощения.

Я отнес седло, шлем и сумку с прочим снаряжением в раздевалку, с облегчением плюхнулся на скамейку и попытался перестать потеть. Вокруг царила обычная суета. Жокеи одевались, раздевались, ругались, смеялись; благодаря многолетнему знакомству они считали меня своим. Я вел счета тридцати двух жокеев и неофициально заполнял налоговые декларации еще дюжине. На сегодняшний день я вел бухгалтерию тридцати одного тренера, пятнадцати коннозаводческих ферм, двух распорядителей жокейского клуба, одного ипподрома, тринадцати букмекеров, двух транспортных фирм, перевозивших лошадей, одного кузнеца, пяти торговцев фуражом и сорока с лишним человек, владевших скаковыми лошадьми. Вероятно, я знал о финансовых делах частных лиц в мире скачек больше, чем кто-либо из присутствовавших на ипподроме.

У парадного круга Мойра Лонгерман дрожала от радостного возбуждения.

Ее носик пуговкой задорно торчал из высокого и пушистого воротника. Она куталась в шубку из меха лисы, а на светлых кудряшках держалась пышная лисья шапка. Голубые глаза пожилой женщины сияли от восторга, и, глядя на ее искреннее оживление, было легко понять, почему тысячи и тысячи людей приобретают скаковых лошадей и тратят столько средств на их содержание. Не только ради выигрыша или из хвастовства: скорее во имя острых ощущений, какие дарит усиленный выброс адреналина, и чувства сопричастности. Мойра Лонгерман прекрасно осознавала, что веселье может обернуться разочарованием, слезами.

Но глубокие, тенистые долины делают сияющие горные вершины особенно желанными.

— Гобелен выглядит изумительно, не правда ли? — воскликнула она, и ее маленькие руки, затянутые в перчатки, взметнулись в сторону скакуна, медленно шедшего по кругу под пристальными взорами болельщиков, заполнявших трибуны.

— Великолепно, — искренне согласился я. Бинни хмуро покосился на ясное, холодное небо. Он представил Гобелена в наилучшем виде, какого редко достигали другие его питомцы: безукоризненно заплетенные грива и хвост, смазанные копыта, новая попона, начищенная до блеска кожаная сбруя и причесанные сложным геометрическим узором ухоженные волоски на крупе. Бинни изо всех сил старался показать миру — если его лошадь проиграет, то не потому, что ей уделяли мало внимания. Бинни собирался до конца дней винить меня в потере Золотого кубка.

Не могу сказать, что это особенно тревожило меня. Как и у Мойры Лонгерман, у меня дух захватывало от волнения и предвкушения самого потрясающего события в моей жизни. Надежды могут пойти прахом, но чтобы ни случилось, я удостоился чести соревноваться за Золотой кубок.

Всего было восемь участников. Жокеи сели на лошадей, шагом выехали на скаковую дорожку, проехали парадом перед переполненными, шумными трибунами и легкой рысью направились к старту. Я нервничал и знал, что это глупо.

Только хладнокровие приносит достойные плоды. Скажите это железам, вырабатывающим адреналин.

По крайней мере, мне удавалось сохранять видимость спокойствия. Я подавил нервную дрожь и держался так, словно мне доводилось участвовать в скачках такого уровня не менее шести раз за сезон. Никто из семи других жокеев не выглядел взволнованным или напряженным, но я предполагал, что кое-кто из них наверняка испытывал подобные чувства. Даже для профессионалов высшего класса скачки в Челтенхеме были незабываемым событием. Я решил, что их безмятежность так же притворна, как и моя, и немного успокоился.

Мы приблизились к стартовой ленте неровным строем, натягивая поводья, чтобы удержать разгоряченных скакунов, и всем корпусом откинувшись в седле.

Стартер нажал на рычаг, лента взлетела, и Гобелен сделал резкий прыжок, едва не вывихнув мне руки. Большинство скачек на три с четвертью мили начинаются умеренно, набирают скорость за милю до финиша и могут завершиться постепенно замедляющейся процессией. В тот день участники состязания за Золотой кубок стартовали так стремительно, словно намеревались пройти дистанцию за рекордно короткий срок в истории скачек. Позже Мойра Лонгерман рассказала мне, что Бинни сыпал словечками, которых она в жизни не слышала, когда мне не удалось удержать Гобелена вровень с остальными.

К тому моменту, когда мы перемахнули через два первых препятствия, ближайших к трибунам, мы отстали на добрых шесть корпусов. Этот разрыв сам по себе не так уж велик, но он вполне мог вызвать замечания типа: «Я же вам говорил!», так как состязания только начались. В действительности я просто колебался. Должен ли я скакать быстрее, повисну на хвосте у тех, кто шел впереди? Уже сейчас Гобелен несся с большей скоростью, чем тогда в Ньюбери, когда мы с ним выиграли скачку. Если я заставлю его поравняться с остальными, он может совсем обессилеть к середине дистанции. Если я придержу его, у нас по крайней мере останется шанс закончить скачку.

После того как мы преодолели третье препятствие и воду, разрыв увеличился, а я все еще не решил, какой тактике лучше следовать. Я не ожидал, что другие помчатся во весь опор от стартовой черты. Я не знал, намерены ли жокеи до конца сохранять такую скорость или позже они замедлят бег коней. Я не представлял, как они вероятнее всего поступят.

Но что скажет Бинни, если мои предположения не оправдаются и я так и останусь последним до конца? Чего он только не скажет! Что я делаю на состязаниях не своего класса? Выставляю себя полным идиотом. О Господи, подумал я, и зачем я только ввязался в это?

Считается, что бухгалтеры от природы осмотрительны, но в тот момент я отбросил всяческую осторожность. Все что угодно, только бы не прийти к финишу последним. Осторожность никуда меня не приведет. Я дал Гобелену шенкелей, когда он этого не ждал, и конь стрелой полетел вперед.

— Спокойно, — задыхаясь, пробормотал я. — Спокойно, черт побери.

Разрыв нужно сократить, думал я, но не слишком быстро. Бешеный рывок, и мы израсходуем запас сил, который нам понадобится на подъеме в гору. Если мы только туда доберемся. Если я не упаду. Если я не позволю Гобелену совершить ошибку, когда он будет брать барьер, если я не позволю отказаться прыгать или совсем сойти с дистанции.

Всего лишь миля позади, а я словно прожил две жизни.

К концу первого круга я по-прежнему отставал, но уже не позорно. Еще круг… и, возможно, до конца заезда мы обгоним одного или двух конкурентов. В это мгновение я начал испытывать удовольствие, острота которого притуплялась тревожной сосредоточенностью, но, тем не менее, я был счастлив. И по прошлому опыту я знал, что позже будет вспоминаться только это, а не мучительные сомнения.

Позади водное препятствие, и мы все еще последние. Остальные скакали плотной группой прямо перед нами. Следующим был открытый ров. Гобелен прыгнул безукоризненно, и в воздухе мы выиграли корпус, приземлившись точно позади опережавшей нас лошади. Так мы продержались до очередного барьера и снова продвинулись вперед в прыжке, на сей раз опустившись на землю рядом с ближайшей лошадью, а не за ней.

Великолепно. Я больше не последний. Вернее, иду вровень с последним.

Пока я беспокоился, сможет ли Гобелен продержаться до конца, он тем временем брал препятствие за препятствием энергично и отважно.

Ход скачки круто изменился у следующего барьера, на дальнем участке скакового круга. Фаворит упал, а второй фаворит споткнулся об него. Гобелен резко отпрянул в сторону, приземлившись в гуще барахтающихся тел, и с силой врезался в соседнюю лошадь. Ее жокей вылетел из седла.

Все случилось стремительно. В один миг спокойная, упорядоченная скачка превратилась в хаос. Трое вышли из игры. Надежды владельцев, тренеров, жокеев и тех, кто ставил на этих лошадей, развеялись как дым. Гобелен рвался вперед изо всех сил, но, когда мы начали подниматься в гору, мы снова оказались в хвосте.

Говорят, нельзя разгоняться на подъеме, так как лошади, которых вы обойдете, снова опередят вас на спуске. Берегите силы, не растрачивайте их.

Я не стал утомлять Гобелена на пути в гору и тянулся последним. На вершине мне показалось, будто остальные внезапно устремились прочь от меня, выкладываясь до конца, стараясь вырваться вперед, тогда как я все еще не напрягался.

Пора, мелькнуло у меня в голове, давай, сейчас или никогда. Сейчас или никогда в жизни. Вперед, Гобелен. Действуй. Я помчался во весь опор вниз по склону. Никогда в жизни я не скакал так быстро.

Препятствие на полпути вниз. Гобелен немного сбился с шага, но его прыжок не посрамил бы и серну.

Еще один жокей лежал на земле по ту сторону барьера, свернувшись калачиком, чтобы его не растоптали.

Три лошади впереди. Осталось пройти всего два препятствия. Внезапно меня осенило, что три скакуна, опережавшие Гобелена, — это все, оставшиеся на дистанции. Причем опережали они его, ненамного. Меня разобрал смех. Боже мой, подумал я, предположим на минутку, что я сумею обойти одну, и тогда финиширую третьим. Третье место в скачке на Золотой кубок. Об этом можно было только мечтать.

Я начал подгонять Гобелена, и он, к моему удивлению, послушался. Это был конь, которому обычно не хватало сил для рывка на финише, он нуждался в поощрении. И этот конь сейчас с гулким топотом летел вперед, как хороший спринтер.

Мы обогнули поворот… оставалось пройти последнее препятствие… Я приближался к нему быстрее других, взял его одновременно с третьей лошадью и, приземлившись, оказался впереди… До финишного столба оставался последний, трудный подъем. Я третий, ликовал я. Черт возьми, третий!

Некоторым лошадям стоит мучительных усилий преодолеть последний отрезок дистанции в Челтенхеме. Одни от усталости сбиваются в сторону, спотыкаются, другие, если ведут скачку, замедляют темп, едва передвигая ноги от изнеможения, и с трудом дотягивают до финиша.

С Гобеленом не случилось ничего подобного, зато случились с обоими лидерами. Одна из лошадей начала уклоняться с прямой под большим углом.

Вторая, казалось, вот-вот остановится. К моему глубокому изумлению и к удивлению всех прочих участников, я с бешеной скоростью промчался мимо них ровным галопом и выиграл Золотой кубок.

Меня нисколько не волновало, что все скажут (и действительно говорили), что, если бы оба фаворита не упали, у меня не было бы ни малейшего шанса. И мне было плевать, что в историю скачек этот заезд войдет как «плохой» Золотой кубок. Я пережил минуты высочайшего блаженства, пока проделал неблизкий путь от финишного столба до паддока, где расседлывают победителей. Наверное, на свете нет ничего, что способно сравниться с этим ощущением полного счастья.

Это было невероятно… и это произошло. Бухгалтер миссис Лонгерман принес ей кругленькую сумму, не подлежащую налогообложению.

Следующий час прошел как в тумане. Я переоделся в свою повседневную одежду. Шампанское текло рекой в весовой, и все, чьим мнением я дорожил, хлопали меня по плечу. Я был настолько счастлив, что мне хотелось бегать по потолку, хохотать во все горло и ходить колесом. Поздравления, представления, слезы радости Мойры Лонгерман, недоверчивое замешательство Бинни все смешалось воедино; мне еще предстояло разобраться во всем этом позже. В тот момент я упивался славой, которая дурманит пуще опия.

В самом разгаре празднества в честь героя дня появился какой-то человек в форме санитара «Скорой помощи» из больницы Сент-Джон. Он искал меня.

— Вы Рональд Бриттен? — спросил он.

Я кивнул, поднимая бокал с шампанским.

— Один жокей хочет вас видеть. Он в машине «Скорой помощи». Заявляет, что не поедет в госпиталь, не поговорив с вами. Он очень взволнован. Вам лучше было бы пойти.

— Кто он? — спросил я, поставив свою выпивку.

— Бадли. Упал во время последней скачки.

— Он серьезно ранен?

— Перелом ноги, — сообщил санитар.

— Чертовское невезение.

Мы вышли из весовой и пересекли запруженную народом бетонированную площадку, направляясь к машине «Скорой помощи», которая стояла в ожидании прямо за воротами. До последнего забега на сегодняшних скачках осталось пять минут, и тысячи людей лихорадочно суетились вокруг, пробиваясь к трибунам и торопясь сделать последние ставки. Санитар и я двигались во встречном потоке тех, кто стремился добраться до стоянки машин раньше, чем начнется еще большее столпотворение.

Я не представлял, зачем Бобби Бадли хотел меня видеть. Его последний годовой отчет находился в полном порядке, и мы уже подписали его у налогового инспектора. У него не могло быть никаких неотложных проблем. Мы, приблизились к задним дверям кареты «Скорой помощи», санитар распахнул их и сказал:

— Он внутри.

Маловата машина для «Скорой помощи», подумал я, забираясь в кузов.

Она больше походила на обычный белый фургон, высоты которого явно не хватало, чтобы встать во весь рост. Я предположил, что в дни скачек в больнице недостает штатных машин.

В кузове находились носилки, на них лежал человек, укутанный одеялом.

Я сделал шаг к нему, согнувшись в три погибели под низкой крышей.

— Бобби? — позвал я.

На носилках лежал не Бобби. Это был некто, кого я никогда прежде не видел: молодой, проворный и без единой царапины. Он вскочил, резко отбросив одеяло, взметнувшееся серым облаком.

Я повернулся, намереваясь уйти, и обнаружил, что санитар забрался в фургон и стоит у меня за спиной. Двери за ним были уже закрыты. Выражение его лица не отличалось дружелюбием, и как только я попытался оттолкнуть его с дороги, он пнул меня в голень.

Я снова повернулся. Лежащий «больной» вскрывал пластиковый пакет. Его содержимое напоминало комок влажной ваты величиной с ладонь. Санитар крепко схватил меня за одну руку, а раненый за другую; я отчаянно боролся и вырывался, но общими усилиями им удалось прижать кусок влажной ваты к моему носу и рту.

Очень трудно одержать верх в драке, когда вы не в состоянии выпрямиться и с каждым вдохом втягиваете в себя чистый эфир. Последнее, что я увидел в сереющем мире, это как упала с головы санитара форменная шапочка.

Его светло-каштановые волосы рассыпались в беспорядке, повиснув спутанными космами, превратив его из ангела милосердия в обыкновенного негодяя. Мне доводилось один-два раза покидать ипподром на носилках, но крепко спящим я это делал впервые.



Очнувшись в грохочущей темноте, я не мог уразуметь смысл всего происходящего.

Зачем они схватили меня? Имеет ли похищение какое-либо отношение к выигрышу Золотого кубка? А если так, что дальше?

Мне показалось, что я замерз еще больше, и меня тошнило все сильнее.

Внешний шум — скрип и шорохи — стал громче. К тому же теперь появилось смутное ощущение движения. Однако я ехал не на грузовике. Где же я? В самолете?

Внезапно до меня дошло: тошнота никоим образом не связана с тем, что я надышался эфира, как я предположил вначале. Она являлась симптомом хорошо знакомого недомогания, которым я периодически страдал с детства. Меня укачивало. На корабле.

Глава 3

Я понял, что лежу на койке. Сетка, туго натянутая с правой, открытой стороны, не давала мне упасть. Загадочный шорох издавали волны, омывая борта судна. Мощные двигатели проталкивали тяжелый корпус сквозь плотную массу воды, от чего возникали разнообразные скрипы и потрескивание.

Я испытал немалое облегчение, получив смутное представление об окружавшей меня действительности. Я снова мог ориентироваться в пространстве и мысленно оценить свое положение. Прояснилась та часть этой таинственной истории, что ставила меня в тупик больше всего; с другой стороны, я острее почувствовал физический дискомфорт. Холодно. Руки привязаны к ногам. Мышцы затекли без движения. Я знал, что нахожусь на корабле, и знал также, что на кораблях меня всегда укачивало. От этой мысли меня тотчас замутило еще сильнее.

Неведение — величайший транквилизатор, подумал я. Сила боли зависит от того, сколько внимания ей уделяют; человек, встречаясь и разговаривая с другими людьми при свете дня, не испытывает и половины тех мук, что поджидают его, когда он остается в одиночестве и в темноте. Если бы сейчас кто-нибудь вошел и поговорил со мной, возможно, я перестал бы замечать холод и ужасную тошноту и не чувствовал бы себя таким несчастным.

Прошло, наверное, целое столетие. Никто не появлялся.

Качка усилилась, а вместе с ней — и мое недомогание. Корабль явственно бросало то вверх, то вниз, его нос попеременно вздымался или зарывался в волны, и соответственно поднимались или опускались мои ноги и голова. Кроме того, мое тело слегка перекатывалось из стороны в сторону.

Мы в открытом море, беспомощно думал я. На реке не бывает такого сильного волнения.

В течение некоторого времени я пробовал улучшить себе настроение, припоминая забавные замечания типа: «Принудительно завербован во флот, Господи!», и «Опоен и увезен на судно матросом!» и «Джим, дружок, одноногий Джон Сильвер поймал тебя». Я потерпел сокрушительное фиаско.

Вскоре я оставил попытки вычислить, по какой причине я туг оказался.

Я больше не испытывал страха. Я перестал реагировать на холод и прочие неудобства. Меня занимало лишь одно: как бы меня на самом деле не стошнило.

Меня спасало только то, что я с утра ничего не ел.

Завтрак?.. Я утратил представление о времени. Я не знал, как долго находился без сознания и как долго пролежал в темноте с тех пор, как очнулся, но пробыл в беспамятстве достаточно долго, чтобы меня успели привезти из Челтенхема на побережье и переправить на борт корабля. И я пробудился уже достаточно давно, чтобы мне снова захотелось спать.

Мотор заглох. Внезапно наступившая тишина была восхитительна. Только теперь я в полной мере осознал, как изнурителен оглушительный шум. Я по-настоящему испугался, что он начнется опять. Может, это метод психологической обработки?

Вдруг где-то над головой послышался другой шум: как будто что-то тащили. Потом раздался металлический лязг, а затем сверху упал ослепительный луч дневного света.

Я вздрогнул и зажмурил глаза, привыкшие к потемкам, потом осторожно открыл их. Луч превратился в квадрат света. Кто-то открыл надо мной люк.

Свежий воздух хлынул внутрь, словно душ, холодный и влажный. Без особого воодушевления я оглянулся вокруг и сквозь крупную белую сетку увидел тесное помещение.

Койка, на которой я лежал, сужалась в ногах, боковые стенки каюты сходились под острым углом, подобно наконечнику стрелы. Ширина койки равнялась примерно двум футам, над ней нависала другая, точно такая же. Я лежал на матрасе, застеленном простыней темно-синего цвета. Большую часть каюты занимали два встроенных деревянных лакированных рундука с откидными крышками. Я решил, что они предназначены для хранения парусов. А значит, я находился в парусном отсеке судна. Дверь за моим правым плечом, в настоящий момент крепко запертая, по-видимому, вела в кают-компанию — к теплу, к жизни.

Странная история с моими руками тоже прояснилась. Они действительно были привязаны к брюкам, по одной к каждой штанине. Насколько мне удалось разглядеть, кто-то разрезал ткань, проделав парочку дырок на уровне боковых карманов, продел сквозь отверстия нечто, напоминавшее бинт, и накрепко прикрутил мои запястья к одежде.

Испорчена пара отличных брюк. Но, с другой стороны, все несчастья относительны. В отверстии люка надо мной появилась голова, она темным силуэтом вырисовывалась на фоне серого неба. Я смутно видел этого человека сквозь сетку, но мне показалось, что он довольно молод и не склонен идти на уступки.

— Очухался? — спросил он, заглядывая вниз.

— Да, — отозвался я.

— Хорошо.

Он исчез, но вскоре вернулся и просунул в люк голову и плечи.

— Если будешь вести себя разумно, я тебя развяжу, — сказал он.

Моряк разговаривал отрывисто, с повелительными интонациями человека, привыкшего приказывать, а не просить об одолжении. К концу каждой фразы его голос набирал силу; в нем отчетливо сквозила угроза.

— У вас есть драмамин? — поинтересовался я.

— Нет, — ответил он. — В каюте есть туалет. Можешь им воспользоваться, если начнет рвать. Ты должен пообещать вести себя тихо, тогда я спущусь и развяжу тебя. Иначе я не стану этого делать. Ясно?

— Обещаю, — сказал я.

— Хорошо.

Без долгих разговоров он легко спрыгнул через люк вниз. Обутый в парусиновые туфли, шести футов и трех дюймов роста, он почти заполнил собой все свободное пространство тесной каюты. Его тело без труда балансировало в такт корабельной качке.

— Здесь, — сказал он, поднимая крышку того, что походило на встроенный лакированный ящик. — Вот здесь гальюн. Открываешь запорный кран и накачиваешь морскую воду с помощью этого рычага. Перекрывай воду, когда закончишь, или тебя затопит. — Он захлопнул крышку и открыл дверцу стенного шкафчика. — Тут стоит бутылка питьевой воды и несколько бумажных стаканов. Пищу будешь получать тогда же, когда и мы. — Он глубоко запустил руки в один из рундуков, казавшийся на первый взгляд пустым. — Здесь одеяло. И подушка. — Он вытащил эти предметы — и то, и другое было темно-синего цвета, — показал мне и кинул обратно.

Он запрокинул голову и взглянул на большой квадрат открытого неба над ним.

— Я оставлю люк открытым, так что у тебя будет воздух и свет. Выбраться тебе не удастся. Да и незачем. Мы в открытом море.

Он постоял с минуту, раздумывая, потом принялся снимать сеть, которая держалась просто на хромированных крючках, прицепленных к петлям верхней койки.

— Ты сможешь опять подвесить сетку, если волнение усилится, — заметил он.

Теперь, когда белый сетчатый занавес исчез, я мог рассмотреть его без помех. Волевое лицо с крупными, резкими чертами, крошечные глазки, тонкогубый рот, загрубевшая на открытом воздухе кожа и каштановые волосы, свисавшие прямыми прядями. Примерно моих лет, хотя, кроме возраста, между нами не было ничего общего. Он смотрел на меня сверху вниз без какого-либо намека на садистское удовольствие, за что я был ему благодарен, но также без малейшего раскаяния или сочувствия.

— Где я? — спросил я. — Почему я здесь? Куда мы направляемся? И кто вы такой?

Он проронил:

— Я развяжу тебя, но, если ты выкинешь что-нибудь, я тебе врежу.

И врежет, подумал я. Шесть футов три дюйма крепких мускулов против продрогшего, окостеневшего бедолаги пяти футов десяти дюймов, к тому же страдающего морской болезнью. Нет, большое спасибо.

— В чем дело? — спросил я. Даже в моих собственных ушах эти слова прозвучали весьма жалобно. Но в конце концов, именно так я себя и чувствовал — слабым и жалким.

Он не ответил, согнувшись в три погибели, он навис надо мной и развязал узлы на моей левой руке. Выбравшись из тесного пространства между койками, он проделал то же самое с правой рукой.

— Лежи, как лежал, пока я не уйду, — велел он.

— Скажи, что происходит.

Он встал на крышку рундука, ухватился руками за края люка и подтянулся. Почти выкарабкавшись наружу, он взглянул вниз и обронил:

— Могу сказать, ты доставляешь мне чертовски много хлопот. Мне пришлось сложить все паруса на палубе.

Он сделал резкий рывок, выгнулся, дернул ногой и поднялся наверх.

— Скажи, — настойчиво закричал я, — почему я здесь?

Он возился с крышкой люка и не потрудился ответить. Я перебросил ноги через край койки, скатился с нее и встал, шатаясь из стороны в сторону. Корабль качнуло, и я тотчас потерял равновесие, мешком свалившись на пол.

— Отвечай, — заорал я, снова с трудом поднимаясь на ноги, цепляясь за окружавшие меня предметы. — Отвечай, черт побери!

Крышка люка плавно скользнула на место и закрыла почти все небо. Однако на сей раз она не задраила отверстие наглухо, а легла на металлические подпорки, державшие ее на весу: по периметру остался трехдюймовый зазор; я словно сидел в коробке, приоткрытой на три дюйма.

Я потянулся, просунул руку в щель и опять завопил:

— Отвечай!

В ответ я услышал только звуки, свидетельствовавшие о том, что в данный момент крышку надежно закрепляли, заведомо обрекая на неудачу все мои попытки сдвинуть ее. Потом все стихло, и я понял, что моряк ушел. Через пару минут снова заработал двигатель.

Судно неистово раскачивало и подбрасывало на волнах, и меня одолела неукротимая тошнота. Я стоял на коленях, склонившись над унитазом, и меня выворачивало наизнанку, я корчился в ужасных судорогах, как будто стремился избавиться от собственного желудка. Я не ел уже очень давно, и по сути меня рвало только ярко-желтой желчью, но от этого не становилось легче. Морская болезнь особенно мучительна потому, что человеческое тело не в состоянии понять, что желудок пуст и ему нечего извергнуть из себя.

Я кое-как дотащился до койки и лег, одновременно обливаясь потом и дрожа от озноба. Мне хотелось умереть.

Одеяло и подушка, вспомнил я. В парусном рундуке.

Потребовалось невероятное усилие, чтобы встать и достать их. Я нагнулся, намереваясь вынуть вещи из рундука, и у меня так сильно закружилась голова, что я даже испугался.

И снова я в муках повис над унитазом, проклиная одеяло и подушку. Но я так замерз.

Я добыл их со второй попытки. Плотно закутавшись в колючее шерстяное сукно, я с благодарностью опустил голову на синюю подушку. Наверное, на свете существует милосердие. У меня были кровать и одеяло, свет и воздух и туалет, а сколько пленников до меня, томившихся в недрах кораблей, отдали бы душу за эти блага. Во всяком случае, сейчас не имело смысла требовать объяснений.

С каждым часом я чувствовал себя все отвратительнее. Тому, кто по-настоящему страдал от морской болезни, не нужно рассказывать. Голова болела и кружилась, кожа покрывалась испариной, желудок выворачивало. Если я открывал глаза, становилось еще хуже.

Как долго это будет продолжаться, спрашивал я себя. Мы пересекаем Ла-Манш? Жестокая болтанка наверняка скоро прекратится. Куда бы мы ни плыли, вряд ли наша цель находится далеко.

В какой-то момент моряк вернулся и откинул крышку люка.

— Обед, — объявил он, напрягая голосовые связки, чтобы перекричать гул двигателя. Я не ответил, опасаясь пошевельнуться. — Обед, — снова крикнул он.

Я слабо помахал рукой в воздухе, подавая знак, чтобы он уходил.

Могу поклясться, он рассмеялся. Поразительно, как потешаются над морской болезнью те, кто ею не страдает. Моряк вернул на место крышку люка и оставил меня в покое.

Стемнело. Я то погружался в забытье, то выплывал из сновидений, которые были намного утешительнее реальности. Во время одного из таких коротких снов кто-то пришел и задраил люк. Это меня мало огорчило. Если бы судно пошло ко дну, я отнесся бы к перспективе утонуть как к благословенному избавлению.

Двигатель заглох во второй раз, но это принесло лишь малую толику облегчения по сравнению с моим общим жалким состоянием. Я решил, что мне померещилось, будто суденышко закрутил шторм. Но как только машина застопорилась, я кубарем скатился с койки.

Неуклюже поднявшись на ноги, уцепившись одной рукой за верхнюю полку, я принялся искать дверь и выключатель рядом с ней. Обнаружив выключатель, я нажал на кнопку. Света не было. Проклятый свет не горел. Подлые вонючие ублюдки оставили меня без света.

Я ощупью пробрался в темноте к своей нижней койке. Споткнулся, запутавшись в одеяле. Обернув его вокруг тела, я лег, совершенно не чувствуя себя в безопасности. Тогда я пошарил вокруг в поисках сетки и, кряхтя и постанывая, накинул пару крючков: не сказать чтобы очень аккуратно, но вполне достаточно, чтобы больше с койки не падать.

Судя по звукам, доносившимся из внешнего мира, кто-то ставил паруса.

На паруснике это было единственно разумным решением. Сверху раздавались треск, хлопки и неразборчивые возгласы, и все это меня ни капли не волновало. Казалось довольно странным, что кому-то взбрело в голову в такое время окатывать палубу водой из ведер, пока меня не осенило, откуда взялись эти равномерные тяжелые удары: большие волны с грохотом захлестывали нос. Весьма разумно, что люк задраили наглухо. Никогда и ничего в своей жизни я не желал более страстно, чем ощутить под ногами теплую, твердую, сухую землю.

Я полностью утратил ощущение времени. Жизнь превратилась в сущий кошмар, которому, похоже, не было конца. Я бы с радостью выпил воды, но, во-первых, не мог собраться с силами, чтобы встать и поискать ее, а во-вторых, боялся разлить ее в темноте. Я по возможности не двигался: стоило приподнять голову, как на меня накатывал очередной жестокий приступ тошноты, и в результате я снова страдал на коленях над унитазом. Если я даже успею проглотить воду, она тотчас выльется обратно.

Появился моряк и приоткрыл люк: не слишком широко, но вполне достаточно, чтобы впустить в каюту немного тусклого света пасмурного дня и струю свежего воздуха. Он явно не хотел, чтобы я задохнулся.

Снаружи шел сильный дождь, а может, это были морские брызги. Я видел, как ярко блестела его желтая штормовка, и крупные капли залетали в узкую щель. До меня донесся его крик:

— Хочешь есть?

Я апатично лежал, не отзываясь. Он снова закричал:

— Махни рукой, если с тобой все в порядке.

Я подумал, что «все в порядке» весьма относительное понятие, но слабо помахал рукой. Он пробормотал что-то похожее на «шторм» и вновь захлопнул люк.

Проклятие, куда же мы плывем, если ухитрились нарваться на шторм, с горечью подумал я. В Атлантику? И зачем? На ум пришла старая поговорка о морской болезни: «В один миг вы боитесь умереть, а в следующий боитесь, что останетесь жить». В течение многих часов, пока длился шторм, я жалобно стонал, уткнувшись в подушку, испытывая неслыханные муки от малейшего движения.

Я очнулся от счастливого забытья — очередное пробуждение в полной темноте.

Что-то изменилось, мелькнула смутная мысль. Наверху все также свирепствовала буря, нос корабля с грохотом врезался в волны, и потоки воды захлестывали палубу. Точно так же натужно скрипел такелаж и хлопали наполненные ветром паруса. Но со мной, во мне, произошли перемены.

Я глубоко вздохнул с облегчением. Тошнота проходила, отступая медленно, словно отлив, и это значило, что я начал привыкать к чуждой окружающей среде. Я полежал некоторое время, просто наслаждаясь покоем, постепенно приходя в нормальное состояние, что казалось уже забытой роскошью. Но вскоре место прежних заняли новые насущные проблемы: жажда, голод, усталость и тягостная головная боль, которая, как я предполагал, явилась следствием обезвоживания и недостатка свежего воздуха. Горечь во рту, зудевший, заросший щетиной подбородок. Пропотевшая одежда и ощущение, будто ее не меняли в течение месяца. Но хуже физических неудобств был душевный разлад. Смятение имеет свои преимущества. Ясность рассудка совсем не приносит облегчения. Ко мне возвращалась способность мыслить трезво, и чем больше я размышлял, тем мрачнее рисовалась перспектива.

Должны существовать какие-то причины для моего похищения, но самые распространенные из них совершенно ко мне не имели отношения. Выкуп? Невероятно. Никто не заплатил бы миллион за мое освобождение: у меня не было родителей, ни богатых, ни бедных. Заложник… но заложниками берут в основном случайных людей, во всяком случае, не захватывают их в общественном месте по тщательно разработанному плану. Я не обладал политическим влиянием и не располагал специальными знаниями: меня нельзя было обменять, я не знал никаких секретов, не имел доступа к правительственным документам, оборонным программам или научным открытиям. Никто не станет всерьез беспокоиться, жив я или мертв, кроме, наверное, Тревора. Его раздосадует необходимость искать мне замену.

Я бесстрастно, насколько это возможно, поразмыслил об угрозе смерти, но в конце концов отверг подобное предположение. Если бы меня схватили, чтобы убить, это давно бы сделали. Каюту готовили для живого пленника, а не для потенциального трупа. Как только судно вышло в открытое море, ничего не стоило выбросить меня за борт с грузом на ногах — и дело с концом. Так что я еще поживу, если повезет.

Я смог придумать единственную причину, которая тоже представлялась фантастической, но имела хоть какой-то смысл: меня похитили из мести.

Большая часть человечества относится к аудиторам как к педантичным сухарям, которые уныло корпят над столбиками утомительных цифр, но мошенники считают их смертельными врагами.

Я внес свою лепту в раскрытие жульнических махинаций. Я лишил работы дюжину людей, натравил налоговую инспекцию на других и отправил за решетку пятерых растратчиков. Ненависть в глазах некоторых из них обжигала, будто кислота.

Например, если эту морскую прогулку устроил Коннат Павис, мои неприятности еще и не начинались. Он поклялся рассчитаться со мной, когда я видел его в последний раз — четыре года назад в зале суда, где его только что осудили. На днях ему полагалось выйти из Лейхилла. Вдруг под «рассчитаться» он подразумевал четыре полных года в корабельном трюме… нет, это невероятно. Невероятно. Я проглотил комок в горле, убеждая себя, что такой вариант невозможен из чисто практических соображений.

У меня пересохло во рту. От жажды, твердо сказал я себе, не от страха. Страх никуда не приведет. Я осторожно спустился с койки на крошечный пятачок пола, крепко ухватившись за верхнюю лежанку. Темный мир вокруг меня пришел в движение, но головокружение действительно отступило. Мой вестибулярный аппарат наконец приспособился к беспорядочной качке: жаль, что этого не произошло с меньшими потерями.

Я нащупал задвижку стенного шкафа, открыл его и пошарил внутри. Бумажные стаканы, как и обещано. Бутылка воды тоже оказалась на месте. Большая пластиковая бутыль с винтовой крышкой. Налить воду в стакан в полной темноте — затея безнадежная. Я примостился на краешке единственно доступного сиденья — опущенной крышке отхожего места — и отхлебнул прямо из бутылки. И все-таки из-за жестокой бортовой и килевой качки изрядная порция воды пролилась мне на грудь.

Я аккуратно завинтил крышку и, прихватив с собой бутылку, ощупью пробрался назад, к койке. Я снова подвесил сетку, улегся на спину, пристроив бутылку с водой на груди, и принялся насвистывать «О, Сюзанна», желая доказать, что еще жив.

Прошло довольно много времени, в течение которого я выпил почти всю воду и просвистел все мелодии, какие мог вспомнить.

Потом я встал и забарабанил в дверь каюты кулаками и бутылкой, и заорал во все горло, оповещая, что бодрствую, голоден и разъярен всем этим идиотским фарсом. Я израсходовал массу энергии и в результате получил абсолютный ноль.

Вернувшись на койку, я от свиста перешел к брани. Это внесло некоторое разнообразие.

Корабль по-прежнему оставался игрушкой разбушевавшейся стихии. Я бесплодно строил различные предположения о том, где мы находимся, как велико судно, и сколько человек в команде, и хорошо ли они знают свое дело. Я мечтал о горячих сосисках, о свежем хлебе с хрустящей корочкой и о бокале красного вина. Целый час я с истинным удовольствием вспоминало выигрыше Золотого кубка.

Приблизительно в тот момент, когда я начал серьезно опасаться, что за борт смыло всех, кроме меня, опять послышался звук открываемого люка. Мой тюремщик был на месте, одетый в знакомую желтую штормовку. Я с жадностью вдохнул холодный, освежающий воздух, потоком хлынувший через отверстие. Интересно, ударил ли ему в нос застоявшийся, удушливый смрад, вырвавшийся из каюты? Я отцепил сеть и встал, хватаясь за нары и пошатываясь. Ветер наверху пронзительно свистел, словно стая скворцов. Он крикнул:

— Хочешь поесть?

— Да, — выкрикнул я в ответ. — И еще воды. — Я подал ему почти пустую бутыль, и он потянулся за нею.

— Ладно.

Он прикрыл люк и удалился, но я успел бросить мимолетный взгляд, исполненный трепета, на то, что творилось снаружи. Судно тяжело накренилось на левый борт, и прежде чем оно перевалилось на правый, я увидел море. Огромный, неровный вал, вздымавшийся ввысь и заслонивший небо, темно-серый и мерцающий, в ореоле водяных брызг. Когда новая волна с грохотом обрушилась на палубу, моя сухая каюта стала мне нравиться гораздо больше.

Моряк вернулся, приоткрыл люк на несколько дюймов и спустил вниз на веревке клеенчатую хозяйственную сумку. Он крикнул сверху:

— Отдашь сумку, когда я принесу тебе еду в следующий раз. Понял?

— Да, — крикнул я в ответ, отвязывая веревку. — Сколько времени?

— Пять часов дня.

— Какой сегодня день?

— Воскресенье. — Он вытянул веревку назад и начал закрывать люк.

— Дайте мне свет, — заорал я. Он крикнул что-то, прозвучавшее как «аккумулятор», и снова запер меня в кромешной темноте. Ну, что же… и без зрения можно неплохо прожить.

Я скользнул обратно на койку, прикрепил сетку и исследовал содержимое сумки. Полная бутылка воды, яблоко, и сверток с двумя толстыми, чуть теплыми сандвичами, как выяснилось, довольно вкусными. Я съел все до крошки.

Воскресенье, пять часов. Прошло целых три дня с той минуты, как я залез в проклятый белый фургон.

Интересно, нашелся ли хоть один человек, которого мое отсутствие серьезно обеспокоило, настолько серьезно, что он пошел в полицию? Я внезапно исчез из весовой, но едва ли это вызвало подозрения. Гардеробщик, наверное, удивился, что я не забрал свой бумажник, ключи и часы, которые, как обычно, хранились у него во время заезда; к тому же я ему не заплатил. Но он отнесет мою рассеянность на счет волнения. Моя машина, как я предполагал, до сих пор спокойненько отдыхает на автомобильной стоянке для жокеев, и это тоже вряд ли кого-нибудь насторожит.

Я жил один в коттедже в трех милях от Ньюбери. Моя ближайшая соседка просто решит, что я уехал на выходные, чтобы от души отпраздновать победу.

Наши помощники в конторе, молодой человек и девушка, скорее всего обменялись снисходительными или язвительными репликами, когда я не явился на работу в пятницу; клиенты, с которыми мне полагалось встретиться в тот день, возмутились, и только.

Тревор был в отпуске. Я пришел к выводу, что никто не станет меня разыскивать.

В понедельник утром обанкротившийся мистер Уэллс, возможно, поднимет шум. Но если даже люди поймут, что я пропал, как они сумеют найти меня?

Приходилось признать очевидное — никак. Спасение маловероятно. Я буду сидеть в парусном отсеке, пока некто не соизволит выпустить меня, если не удастся бежать.

Ночь с воскресенья на понедельник выдалась долгой, холодной, бурной и тоскливой.

Глава 4

В понедельник, 21 марта, люк поднимался дважды, открывая доступ воздуху, пище, морским брызгам и позволяя мельком полюбоваться на хмурое, серое небо. Каждый раз я требовал объяснений и не получал их. Моряк в штормовке дал понять, что в разгар бури у команды парусника забот более чем достаточно и нет времени отвечать на всякие идиотские вопросы. Я привык к одиночеству. Я жил один и в основном работал один. Одиночка по натуре, я редко чувствовал себя одиноким. Единственный ребенок, я с детства умел довольствоваться своим собственным обществом. Я не любил компании; постоянное соседство большого количества народа тяготило меня, и я стремился удрать при первой возможности. Но по мере того как томительно тянулось время, одинокое прозябание в парусном отсеке казалось все более унылым.

Растительное существование, думал я. Заточение в темной капсуле, которую без конца швыряет в разные стороны. Сколько нужно времени, чтобы рассудок пришел в расстройство, если бросить человека в одиночестве и полной неизвестности в грохочущем, подвижном мраке?

Чертовски много времени, отвечал я себе. Если Целью похищения и заключения было превратить Меня в полную развалину, тогда ничего не выйдет.

Тягостные мысли, резкие слова… Оценив ситуацию более трезво, я признал, что все зависит от реальных обстоятельств. Я вполне сносно мог протянуть тут с неделю, две — с трудом, а дальше… кто знает.

Куда мы все-таки плывем? Через Атлантику? Или, если замысел действительно состоял в том, чтобы сломить меня, может, мы просто бороздим вдоль и поперек Ирландское море? Они, возможно, решили, что плавание в любых бурных водах соответствующей протяженности сделает дело. Но кто такие «они»?

Конечно, это не моряк в штормовке. Он смотрел на меня как на обузу, не как на объект ненависти. Наверное, он получил на мой счет определенные инструкции и выполнял их. Забавно, если ему поручено доставить меня домой, как только я сойду с ума.

Вот дьявольщина. Будь он проклят. Ему придется чертовски долго ждать.

Черт бы его подрал. Чтоб ему провалиться. Брань, оказывается, приносит огромное утешение.

Прошло довольно много времени после того, как я во второй раз в понедельник бросил мимолетный взгляд во внешний мир; и вдруг сумасшедшая качка стала как будто успокаиваться, и ход корабля постепенно выровнялся. Появилась надежда устоять на ногах, поднявшись с койки. По-прежнему приходилось за что-нибудь держаться, но можно было уже не цепляться за Предметы так, словно от этого зависела жизнь. Нос судна одолевал волны более мягко. Потоки воды гораздо реже и с меньшей силой обрушивались на крышку моего люка.

На палубе слышались голоса и звуки приведенных в движение блоков. Я предположил, что команда вновь ставит паруса.

Кроме того, я больше не мерз — впервые с момента моего первого пробуждения.

Я все еще носил одежду, которую надел в далеком мире нормальных людей: темно-серый деловой костюм, пуловер без рукавов вместо жилетки, светло-голубую рубашку, нижнее белье и носки. Где-то на полу, в темноте, валялся мой любимый итальянский шелковый галстук, повязанный по случаю выигрыша Золотого кубка. Ботинки исчезли. Раньше вся эта многострадальная амуниция, вместе с одеялом, не спасала от холода, теперь ее неожиданно оказалось слишком много.

Я снял пиджак и аккуратно его свернул. От щеголеватого мужского костюма осталось одно воспоминание, но в качестве дополнительной подушки пиджак превращался в предмет роскоши. Просто поразительно, как быстро нужда учит ценить малейшие излишества.

Категория времени перестала существовать. Очень непривычно и странно засыпать и просыпаться без каких-либо внешних ориентиров. В большинстве случаев я не отважился бы сказать с уверенностью, сколько длился мой сон несколько часов или всего несколько минут. В полудреме меня посещали видения, иногда столь краткие, что счет шел на секунды. Иные грезы были и глубже, и продолжительнее, и я знал, что они рождаются во время более крепкого сна. Ни те, ни другие не имели никакой связи с моим нынешним бедственным положением. И ни разу во сне не всплыла мало-мальски полезная информация, хранившаяся в подсознании, относительно того, почему я тут оказался. Похоже, я не знал этого в самых сокровенных тайниках души.

Утром во вторник — по моим подсчетам, наступило утро вторника — моряк пришел без штормовки. Воздух, хлынувший в открытый люк, по обыкновению был свежим и чистым, но на сей раз сухим и чуть теплым. Небо сияло голубизной. Я увидел кусочек белого паруса и услышал, как корпус корабля с шипением рассекает воду.

— Еда, сообщил он, спуская вниз одну из уже знакомых клеенчатых сумок.

— Объясни, почему я здесь, — спросил я, распутывая узел.

Он не ответил. Я снял сумку, привязал вместо нее пустую и придержал веревку.

— Кто вы? Что это за корабль? Почему я тут нахожусь? — повторил я.

На его лице не отразилось ничего, кроме легкого раздражения.

— Я здесь не для того, чтобы отвечать на твои вопросы.

— Тогда зачем ты здесь? — упорствовал я.

— Пожалуйста, скажи, почему я тут нахожусь? — попросил я.

Он равнодушно смотрел вниз.

— Если будешь задавать вопросы дальше, не получишь ужин.

Незатейливая угроза, как и примитивный склад ума человека, додумавшегося до нее, вызывали некоторое изумление. Я выпустил веревку, но все же попытал счастья еще раз.