Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дик Френсис

По рукоять в опасности

ПЕСНЬ НА СМЕРТЬ БЁДЫ Перед своей кончиной никто не бывает настолько мудр, чтобы задуматься над тем, какой приговор — милостивый или беспощадный — будет вынесен его душе после смертного часа.
ГЛАВА 1

Не думаю, чтобы мой отчим, умирая, хотел захватить меня с собой туда, откуда не возвращаются. И не его вина, что я едва не последовал за ним.

Мать прислала мне почтовую открытку. Я прочел ее, уже выходя из почтового отделения маленькой деревушки, куда приезжал раз в две недели забрать пришедшую на мое имя корреспонденцию. Открытка пролежала, ожидая меня, почти десять дней. Среди прочего там было написано: «Наверное, мне следует сообщить, что у твоего отчима был сердечный приступ».

Вряд ли наши отношения с отчимом можно было назвать сердечными, но известие о его болезни огорчило меня. Я вошел в магазин, торгующий всякой всячиной, и попросил позволения у хозяина позвонить в Лондон.

— Вы заплатите как обычно, мистер Кинлох?

— Разумеется.

Хмурый старик Дональд Камерон поднял перемычку прилавка, открывая мне доступ к его собственному, ревностно охраняемому аппарату, укрепленному на стене. Предусмотрительно установленный снаружи телефон общего пользования из-за варварского обращения с ним чуть ли не каждые полчаса ломался, поэтому старый Дональд предлагал внушающим доверие клиентам воспользоваться его собственным аппаратом. За эту услугу он брал драконовскую плату, отчего я, грешным делом, подозревал, что не кто иной, как сам старик, и выводил регулярно из строя менее прибыльную технику за дверьми своего заведения.

— Мама? — спросил я, как только меня соединили с Лондоном. — Это Ал.

— Александр, — автоматически поправила она, е одобряя моей аббревиатуры. — Ты из Шотландии?

— Да. Как там старина?

— Твой отчим, — с оттенком упрека в голосе произнесла она, — отдыхает.

— Э-э-э... где? В госпитале? Или в лучшем мире?

— В постели.

— Так он жив?

— Конечно, жив.

— Но твоя открытка...

— Ничего страшного не случилось, — холодно сказала мать. — У него были какие-то боли в груди, поэтому он неделю провел в клинике. Но сейчас уже дома.

— Может, мне лучше приехать? — из вежливости спросил я. — Тебе нужна помощь?

— За ним ухаживает фельдшер, — ответила мать.

Мне иногда казалось, что несокрушимое хладнокровие моей матери проистекает из неподдельного дефицита эмоциональности. Я никогда не видел ее плачущей, даже в тот день, когда ее первый муж, мой отец, погиб в результате несчастного случая на охоте. Для меня, тогда семнадцатилетнего, внезапная смерть отца явилась сильным потрясением. Мать же не пролила ни слезинки и требовала, чтобы я держал себя в руках.

Через год, оставаясь невозмутимо спокойной даже во время церемонии бракосочетания, она вышла замуж за Айвэна-Джорджа Вестеринга, баронета, владельца пивоваренного завода, одного из столпов Британского Жокейского Клуба. Мой отчим не был деспотичен, он даже отличался щедростью и широтой натуры. Вот только моего образа жизни он не одобрял. Поэтому я и он были не более чем вежливы друг с другом.

— Как он чувствует себя сейчас? — спросил я.

— Ты можешь приехать, если хочешь, — сказала мать. — Как сам решишь, — добавила она как бы между прочим.

Мать держала себя в руках и говорила ровным голосом, но в ее словах слышалась непривычная для меня просительная интонация.

— Я буду завтра, — твердо сказал я.

— Ты уверен?

Она ничем не выдала своей радости или облегчения.

— Уверен.

— Очень хорошо.

Я сунул деньги за телефонный разговор в протянутую ладонь Дональда и вернулся к своему видавшему виды четырехколесному другу. Меня вполне устраивала его исправная коробка передач, надежные тормоза и немного краски, сохранившейся на тонких металлических боках. В данный момент джип ждал меня, груженный двухнедельным запасом продовольствия, большим баллоном бутана, аккумулятором, а также тремя коричневыми картонными коробками, заполненными предметами, необходимыми для моего ремесла.

Я занимался тем, что писал картины, а жил в старой развалюхе — давно заброшенной пастушьей хижине, стоявшей на открытом ветрам горном плато. Я отрастил волосы до плеч и в свободное от творчества время играл на волынке. Мои многочисленные и весьма благородные родственники считали меня чудаком.

Одни рождаются чудаками, другие ими становятся, третьи притворяются ими. Каждому свое.

Бедный Александр. Заниматься какой-то чепухой с красками! И добро бы еще писал маслом — так нет. Он пишет какими-то ужасными, пошлыми акриловыми красками!

Если бы Микеланджело мог писать акриловыми красками, он, по-моему, был бы рад этому. Акриловые краски дают художнику бесконечное богатство возможностей и никогда не блекнут. Они на целые мили опережают масло.

Будучи двадцатидевятилетним сыном четвертого (покойного) сына графа и имея трех дядюшек, четырех тетушек и двадцать кузенов и кузин, я не рассчитывал на наследство. Но банальной охоте за пропитанием все-таки предпочел уединенные занятия живописью.

Бедный смешной Александр!

Я выплатил моему дядюшке (нынешнему графу, которого мы, его родные и близкие, между собой звали «Сам») нечто вроде ренты за ту развалюху, в которой он разрешил мне обитать в его владениях. Целый год я по его заказу и выбору малевал главным образом «портреты» лошадей и собак. Меня это, впрочем, не тяготило. Я с удовольствием угождал дяде Роберту.

Сидя в своем стареньком джипе в то сухое, пасмурное и прохладное сентябрьское утро, я занимался тем, что вскрывал и читал адресованные мне письма и писал ответы на них. Кроме писем, тут было два чека за проданные картины. Эти чеки я отправил в банк. Пришел на мое имя также заказ из Америки на шесть больших картин, которые надо было сделать, как говорится, вчера.

Смешной, сумасшедший Александр при всей его странности в действительности преуспевал, не распространяясь, впрочем, об этом.

Покончив с разбором бумаг и отправкой писем, я повел свой джип на север, сначала по усыпанной гравием равнине, за которой следовал долгий подъем по привычному для меня бездорожью. В конце этого подъема не было ничего, кроме моего безымянного дома в горах Монадлайат. «Между озером Несс и Авимором» — так я обычно объяснял, где искать мой дом, и не видел в этом ничего неладного.

Что ни говори, а тот, кто когда-то давным-давно выстроил эту хижину, удачно выбрал место для нее. Задней стеной она опиралась о гранитную стену, защищавшую домик с севера и востока, благодаря чему зимние вьюги проносились над ним, не занося снегом. Спереди же находилось что-то вроде небольшого каменистого плато, которое круто обрывалось вниз, открывая вид на просторные долины, холмы и дорогу далеко внизу.

С этой дорогой, служившей мне напоминанием о внешнем мире, было связано одно неудобство: с нее было видно мое жилище и слишком уж часто у порога появлялись пешие странники с рюкзаками, в шортах, туристских башмаках на толстенной подошве. Они, казалось, были рады поделиться со мной своей неиссякаемой энергией. Наверное, нигде в мире не осталось больше уголка, недоступного для их вездесущих ног.

В день получения почтовой открытки от матери, вернувшись к себе, я застал возле хижины четырех таких субъектов, без всякого стеснения сующих повсюду свои носы. Мужского пола. В очках. В синих, красных, оранжевых куртках. На спинах — рюкзаки. Говорят по-английски. На диалектах.

Давно миновали те дни, когда я предлагал путникам чай, отдых и приятную беседу. Раздраженный чужим вмешательством в мое уединение, я въехал на плато, остановил джип и, вынув ключ из замка зажигания, направился к своему парадному (и единственному) входу.

Эти четверо прекратили бесцеремонное разглядывание моих владений и выстроились в ряд, загородив дорогу.

— Внутри никого нет, — произнес один из них. — Все заперто.

— Что вам угодно? — спросил я, стараясь оставаться невозмутимо спокойным.

— Это он тут живет, — сказал кто-то из них.

— Может, он самый, — отозвался другой.

Я почувствовал, как по спине у меня пробежал холодок. От них исходила какая-то смутная угроза. Они не испытывали ни малейшей неловкости, свойственной людям, вынужденным злоупотреблять чьим-то гостеприимством. И не собирались уступать мне дорогу. В глазах — ни тени заискивающей учтивости, ни намека на дружелюбие — одна недобрая сосредоточенность.

Я остановился и спросил еще раз:

— Что вам угодно?

— Где это? — спросил тот, что заговорил первым.

У меня вдруг возникло сильное желание прекратить разговор и обратиться в бегство. Потом я жалел, что не последовал совету своего инстинкта, но сразу как-то непросто было осознать, что эти туристы с ободранными коленями и обветренными лицами по-настоящему опасны.

— Не представляю, что вы имеете в виду, — сказал я, поворачиваясь к ним спиной и направляясь обратно к машине. Это было первой ошибкой. Второй раз я ошибся, услышав, как позади меня посыпались камешки под тяжелыми башмаками, но все еще всерьез не поверил в агрессивные намерения пришельцев.

Они схватили меня и, повернув к себе лицом, принялись со знанием дела бить кулаками. Согнувшись от невыносимой боли в животе, я видел перед собой что-то вроде мозаичной картины: сосредоточенные злые лица, серый дневной свет, отражающийся в стеклах неуместных очков, мелькающие в воздухе руки и какие-то беспомощные горы, которые вот-вот рухнут оттого, что опасно наклонилась линия горизонта. Удар ребром ладони по шее. Удар под ребра. Профессионально, классически. Еще и еще. Глухой стук, зверская боль, и снова, и снова...

На мне были брюки, рубашка и свитер. Их тонкая ткань служила моей единственной защитой. Об ответных ударах не могло быть и речи. Я не успевал даже вдохнуть хоть немного воздуху. Поначалу в ярости бросившись на них, я как будто вступил в бой с осьминогом. Ничего хорошего из этого не вышло.

Один из них без умолку повторял:

— Где это? Где это? Где это?

Но его коллеги лишили меня возможности ответить на этот вопрос.

«Что „это“, что им от меня надо?» — пытался понять я. Может, деньги? Их при мне немного. Отдать бы все, пусть подавятся. Только бы они дали мне передышку. Я нечаянно уронил связку ключей, и чья-то рука тут же завладела ими.

Так или иначе, кончилось все тем, что я уперся спиной в собственный джип. Дальше отступать было некуда. Кто-то из них ухватил меня рукой за волосы и ударил головой о дверцу. Я вцепился ногтями в его щеку и расцарапал ее. В отместку за это он боднул меня головой. Удар сотряс меня от макушки до колен, которые почему то сделались ватными и подогнулись.

Реальность ушла на задний план и померкла. Я повалился наземь, лицом вниз. У самых глаз я видел серые камешки и короткие сухие стебельки травы, скорее бурые, чем зеленые.

— Где это?

Я не отвечал. И не двигался. Закрыл глаза и стал ко всему безучастен.

— Он отключился, — произнес чей-то голос. — Твоя работа.

Визитеры начали нагло обшаривать мои карманы. У меня был выбор — покориться или попытаться что-то еще сделать. Но сопротивление обещало лишь новую боль. Я старался лежать тихо. Сознание еще не совсем вернулось ко мне. Ни силы, ни воли как будто не осталось. Я хотел пробудить в себе злость — и не мог.

Через некоторое время я снова почувствовал их руки на себе.

— Он жив?

— Жив, но ты тут ни при чем. Дышит.

— Пора с ним кончать.

— Зашвырнем его вон туда.

«Вон туда» оказалось краем плато, но понял я это, лишь когда меня проволокли по камням, приподняли и куда-то бросили. Я стремительно и неудержимо покатился вниз по крутому склону, чуть ли не как мячик отскакивая от одного камня к другому, и никак не мог остановиться, едва не теряя сознание от жуткой боли.

Мой «полет» остановил какой-то довольно большой каменистый выступ. Я лежал на нем наполовину на боку, наполовину на животе и никакой благодарности к этому природному объекту не чувствовал. Мне казалось, что я похож на отбивную. Дышалось с огромным трудом, впрочем, как и думалось.

Постепенно до меня дошло, что этот визит — не случайность. Они знали, кто я, где живу, и поджидали именно меня.

Я попытался пошевелить руками и ногами. Черт, как же все-таки больно. Придется, наверное, полежать еще какое-то время.

Ублюдки, думал я, вспоминая физиономии «туристов». Я хорошо их разглядел и смог бы при необходимости нарисовать. Интересно, что же они все-таки искали? Несмотря ни на что, я вдруг улыбнулся, хотя, наверное, кривовато. Я подумал о том, что они, возможно, и сами не знали, что ищут. «Это» могло быть чем-то таким, что их жертва ценила больше всего. Но где гарантия, что, и получив «это», они все равно не сбросили бы меня с горы?

Тут мне пришло в голову поинтересоваться, сколько же сейчас времени. Я взглянул на запястье левой руки, но часов там не было.

Так. Около одиннадцати я вернулся с почты...

Черт побери! Я вдруг вспомнил: мать, Айвэн. Сердечный приступ. Я собирался ехать в Лондон. Или это мне только кажется?

Превозмогая боль, я заставил себя пошевелить пальцами рук и ног. Будь полученные повреждения хоть немного серьезнее, мне не хватило бы силы воли для такого занятия. От спазмов потревоженных мышц перехватило дыхание. Защитная реакция организма.

Ждать. Лежать тихо и не суетиться. Мне стало холодно.

Какая нелепость — оказаться избитым на пороге собственного дома! Позор. Опростоволосился, как какая-нибудь беспомощная старуха.

Небрежное безразличие этих ублюдков показалось мне особенно обидным. Их как будто совсем не беспокоило, останусь я жив или нет, они целиком положились на волю случая. Теперь могут вполне правдиво говорить: «Когда мы видели его в последний раз, он был жив». Уловка, чтобы избежать слова «убийство».

Еще минут пять, и я, пожалуй, смогу двигаться. Тогда стоит попытаться оторвать себя от горы, добраться до станции и сесть в поезд. Хотя думать об этом пока больно.

Благодаря невероятному везению я не сломал ни рук, ни ног, ни ребер, несмотря на весьма крутую акробатику. Дети часто отделываются вот так счастливо, не умея и не пытаясь в похожих случаях ничем помочь себе. Кажется, я следовал тому же принципу.

Со стоном, который я и не старался не то что сдержать, а хотя бы приглушить, мне удалось подняться на колени и взглянуть вверх, туда, откуда началось мое падение. Край плато скрывали выступы скал, но, даже невидимый отсюда, он находился пугающе высоко. Смотреть вниз было, пожалуй, еще неприятнее. Я почти сразу понял, как выбраться из этой западни. Не зря же прожил здесь пять, нет, даже больше пяти лет. Если бы мне удалось обогнуть гору справа, не сорвавшись при этом вниз, и спуститься по другому склону, я попал бы на неровную, но приметную тропу, которая от дороги, проходящей внизу, вела, петляя, до самого плато. Тропа требовала от путника осторожности, но смогли же те четверо подняться по ней к моей хижине.

Да, скорее всего они шли именно этим путем. Как бы не столкнуться с ними, когда они будут возвращаться. Хотя, надо полагать, я «загорал» довольно долго, и они уже успели убраться восвояси.

Другого пути у меня все равно нет. Надо спускаться, невзирая на риск, пока я не доберусь до тропы. Идти в противоположном направлении бессмысленно. Чтобы взобраться вверх по отвесной скале, необходимо соответствующее снаряжение.

Я привык один ходить в горы и всегда соблюдал при этом осторожность. Без триконей, крюков и мотка хорошей веревки я никогда не стал бы делать того, что мне сейчас предстояло. Тем более когда каждое движение причиняет мучительную боль и заставляет содрогаться все тело. Намертво вцепляясь в каждый выступ скалы, с величайшей осторожностью продвигался вперед сантиметр за сантиметром. Камни срывались у меня из-под ног и, прыгая, с грохотом неслись вниз. Рыхлая земля не удержала бы меня. Скала была моим единственным шансом, моим спасителем.

Осторожно, осторожно... Осторожно.

Тропа, когда я, наконец, добрался до нее, показалась мне широкой магистралью. Обессиленный и довольный, я уселся на ближайший камень и сидел минут десять, уперевшись локтями в колени и свесив голову, стараясь успокоиться и отдохнуть после почти невыносимого напряжения физических сил и воли.

Проклятые ублюдки. Ярость жертвы наконец-таки поднялась в моем сердце. Мне стало стыдно за себя, и я разозлился. Так или иначе, но я должен был, конечно, оказать им более достойное сопротивление.

С того места, где я сидел, была видна большая часть тропы, ведшая в сторону дороги. Никаких синих, красных или оранжевых пятен я внизу не видел, будь они прокляты!

Вокруг было так тихо, так хорошо! До смерти не хотелось вставать и идти в гору, перебираясь с камня на камень! Но не мог же я навсегда оставаться там, где сидел.

С трудом поднявшись на ноги, я начал подъем.

Никаких «туристов» на плато не оказалось. Инстинкт, подсказавший, что я здесь один, не обманул. Но на всякий случай последние метры тропы я прополз на карачках и, добравшись до гребня, осторожно высунул голову, чтобы посмотреть — не собирается ли кто-нибудь напасть на меня и ударом ноги сбросить обратно вниз.

Я сразу же увидел еще одно подтверждение того, что гости покинули мой скромный приют: джип исчез.

Я выпрямился в полный рост, с ужасом оглядывая последствия вторжения. Ладно бы еще дело ограничилось пропажей одного средства передвижения. Распахнутая дверь хижины жалобно скрипела на ветру, мои пожитки валялись, выброшенные на улицу: стул, одежда, книги, постельное белье. Еле волоча ноги, я пересек плато и заглянул в дом. Эти мерзавцы перевернули там все вверх дном.

Как у всех, кто живет одиноко и не запасает провизию для гостей, предметы моего домашнего обихода были немногочисленны. Ел я прямо со сковородки, а пил — из кружки. Я обходился без электричества и поэтому не пользовался такими привлекательными для воров вещами, как телевизор или компьютер. У меня их попросту не было, как не было и мобильного телефона из-за невозможности подзаряжать аккумуляторы. Из такого рода техники я имел только портативную магнитолу, с помощью которой узнавал, не разразилась ли межзвездная война, и слушал любимую музыку, записанную на кассеты. Но стоимость этого аппарата была не настолько велика, чтобы его кража показалась кому-то выгодным делом. То ли дело антиквариат. Но его в моей хижине воры не нашли бы и при самом большом желании.

Главное богатство, которым я владел, были краски.

Когда пять с половиной лет тому назад я поселился в этом полуразрушенном доме, то занял только центральную — самую большую — из трех его частей. Я обновил крышу над моей комнатой площадью примерно пятнадцать на девять футов, вставил в проем окна вторую раму, заделал дыры в стенах. Газ для маленькой плиты я привозил в баллонах. Проточную воду брал из ручья, протекавшего между скалами неподалеку от моего дома. Сначала я собирался жить в Монадлайате только летом, когда дни длинные и хорошо работается, но потом все откладывал и откладывал свой отъезд. И так до тех пор, пока долгие декабрьские ночи не начали укорачиваться и не пришел морозный январь, а потом и февраль. Преспокойно пережив зиму, я и вовсе раздумал покидать эту хижину.

Кроме кровати, комода и одного удобного стула, в комнате было еще три мольберта, стопка холстов, табурет, стеллаж во всю стену и нечто вроде кухонного стола, заваленного тюбиками с красками и уставленного необходимыми для моей работы предметами: кувшинчиками с кистями и банками из-под варенья, заполненными чистой и мутной водой.

Теснота и мои привычки диктовали определенный порядок жизни. Кроме того, его требовала сама природа акриловых красок: они так быстро сохнут, что банки надо обязательно закрывать крышками, тюбики — завинчивать колпачками. На палитру выдавливать лишь небольшие количества этих красок, а кисти — постоянно промывать, мастихины — вытирать и руки — мыть. Я держал воду в ведрах под столом, использованные тряпки складывал в багажник джипа, чтобы не допускать беспорядка.

Как я ни старался, мне не удавалось уберечь свою одежду от пятен, а деревянный пол приходилось время от времени драить песком, чтобы избавиться от разноцветных разводов.

Четверо дьяволов устроили из моего эдема ад.

Я далеко продвинулся в работе на всех трех мольбертах, так как часто писал по нескольку картин одновременно. Сейчас все они были сброшены на пол лицевой стороной вниз и пропитались водой из опрокинутых ведер. Мой рабочий стол лежал на боку, горшочки, кувшинчики, кисти и краски были разбросаны по всей комнате. Тюбики полопались, растоптанные тяжелыми башмаками. Мерзавцы не забыли перевернуть мою кровать, перерыли содержимое комода, вытащили и бросили на пол ряды ящичков, не лучше обошлись и с книгами, опустошили каждый сосуд, высыпали даже сахар и кофе, превратив их в грязное месиво.

Ублюдки, паршивые ублюдки.

Я стоял на пороге, обессиленный и растерянный, смотрел на печальную картину, которую представляло собой мое жилище, и обдумывал, что же теперь делать. Одежда на мне была изорвана и перепачкана, многочисленные царапины и ссадины кровоточили. Хижину разорили, насколько я мог судить, так основательно, что мне не удастся быстро достать денег на восстановление своего пусть и нехитрого быта. К тому же исчезли мои часы и бумажник. Чековая книжка осталась в джипе.

Я сказал матери, что приеду в Лондон.

Хорош я буду в таком виде!

«Сумасшедший Александр». Ты вполне заслуживаешь, чтобы тебя так называли.

Я занес обратно в комнату стул и другие вещи, валявшиеся снаружи у самого порога, но в основном оставил все как было. Из одежды, выброшенной из комода, я отобрал самые чистые брюки, свитер и рубашку и переоделся возле ручья, отмыв засохшие струйки крови холодной прозрачной водой.

Все мое тело болело.

Паршивые ублюдки!

Из предметов, разбросанных на полу комнаты, покопавшись, я извлек обломок угольного карандаша и засунул его в карман рубашки. Потом нашел альбом для эскизов с несколькими чистыми листами и, оснащенный столь немногочисленными предметами первой необходимости, вышел из дому.

Горы Монадлайат, достигающие в высоту 2500— 3000 футов, отличаются скорее закругленностью линий, чем обилием зубчатых выступов. Однако они почти лишены лесов и совершенно, просто непростительны серы. Тропа вела вниз к заросшим вереском склонам долины и кончалась возле чахлой рощицы. Спуск от моего жилья к дороге всегда был для меня большим, чем просто смена высоты над уровнем моря. Там, наверху, в пустынной местности среди гранитных скал, жизнь казалась — мне, во всяком случае, — простой, цельной и полной тайного и высокого смысла. Там мне хорошо думалось и рисовалось. «Нормальная», обычная жизнь долины притупляла во мне ощущение чего-то мощного, стихийного — того, что я чувствовал в молчании застывшего гранита и потом выражал красками. Правда, холсты, которыми я расплачивался за свой хлеб с маслом, были обычно полны солнца и веселой беспечности. Изображал я на них в основном сцены игры в гольф.

Когда я добрался до дороги, в долину уже спустились сумерки, готовые закрыть все окружающее своими темными крыльями. В такое время дня я обычно прекращал работу. Поскольку на дворе стоял сентябрь, то независимо от того, были при мне часы или нет, я без труда определил, что уже половина седьмого.

В это время здесь автобус уже не ходит, но машин попадается достаточно, чтобы без особого труда тормознуть какую-нибудь. Что я и сделал. Я несколько смутился, увидев, что водитель, остановившийся подобрать меня, женщина лет сорока, причем из тех, кому секс необходим так же, как воздух. Мы не проехали, наверное, еще и полмили, когда ее рука ласково легла на мое колено.

— Мне только до железнодорожной станции Далвинни, — не очень уверенно сказал я.

— Ты без денег, мой дорогой?

— Вроде того, — признался я. «И весь в синяках к тому же». Этого я вслух не сказал, а только поду мал.

— Она убрала руку и пожала плечами. -Тебе вообще-то куда? Могу подбросить до Перта.

— Нет, мне только до Далвинни.

— Ты не гей?

— Хм, — сказал я. — Нет.

Она искоса взглянула на меня.

— Где это ты так расшиб лицо?

— М-м-м, — ответил я.

Она поняла, что со мной каши не сваришь, и в полумиле от станции высадила меня. Я поплелся к вокзалу, с сожалением размышляя о предложении, от которого отказался. Мое воздержание и впрямь затянулось. Однако сейчас было не до того. Ныли ушибленные места.

Всюду уже горели огни, когда я подошел к станции. Радовало то, что удастся найти хоть какое-то укрытие, потому что к ночи катастрофически похолодало. Дрожа и согревая руки дыханием, я позвонил по телефону, преисполненный благодарности судьбе за то, что хотя бы этот аппарат вполне исправен и не страдает от фокусов Дональда Камерона.

Через оператора я сделал заказ за счет того, кому звонил.

Знакомый голос с шотландским акцентом невнятно зазвучал на том конце провода, обратившись сначала к оператору («Да, конечно, я оплачу разговор»), а потом — ко мне:

— Это в самом деле ты, Ал? Какого черта ты оказался в Далвинни?

— Хочу попасть на ночной поезд до Лондона, «Королевский шотландский горец».

— До него еще несколько часов.

— Ничего, подожду... Чем ты сейчас занят?

— Собираюсь ехать со службы домой, Флора ждет меня к ужину.

— Джед...

Он услышал в моем голосе больше, чем одно лишь имя, которое я успел произнести.

— Что-то случилось, Ал? — резко перебил он меня.

— Ну... В общем, меня ограбили, — сказал я. — И... я был бы очень признателен, если бы ты согласился помочь мне.

— Выезжаю, — отрывисто произнес Джед после недолгого молчания.

И положил трубку.

Джед Парлейн был служащим моего дяди Роберта, человеком, который управлял шотландскими имениями графа Кинлоха. Он проработал на этом месте меньше четырех лет, но за это время мы с ним стали чем-то вроде приятелей и считали нашу доброжелательность друг к другу само собой разумеющейся. Сейчас Джед — и только он один — мог помочь мне.

Ему было сорок шесть лет. Невысокий коренастый шотландец, житель равнины, родившийся в Джедбурге (отсюда и его имя), он завоевал расположение дяди Роберта своим здравым смыслом и уравновешенным характером. Дядя Роберт порядком устал от предшественника Джеда, шумного, суетливого, заносчивого и недальновидного человека. Потому Джед стал для него сущей находкой. Он быстро успокоил и задобрил обиженных и негодующих арендаторов, поддержав их деньгами. Он не поскупился на то, чтобы смазать кое-какие «двери», и вскоре крупное поместье стало приносить немалую прибыль. Джед, этот хитрый уроженец равнинной части Шотландии, хорошо знал характер горцев и ловко пользовался этим. Знакомство и общение с Джедом принесли мне немалую пользу, о чем сам Джед, возможно, и не догадывался.

Он быстро преодолел двенадцать — или чуть больше — миль, отделявших его от Далвинни, и теперь стоял, основательный, квадратный, напротив той скамьи, на которой сидел я.

— У тебя лицо повреждено, — довел он до моего сведения. — И ты замерз.

Я не без труда встал со скамьи, и Джед, конечно, заметил, как я скривился от боли.

— У тебя в машине работает печка? — спросил я Джеда.

Он молча кивнул, и я пошел следом за ним туда, где он припарковал автомобиль. Я сел на переднее сиденье, на место рядом с водительским, завел двигатель и повертел ручки, чтобы в салон пошел нагретый воздух.

— Порядок! — сказал Джед, зажигая свет внутри салона. — Так что случилось с твоим лицом? Вот тут у тебя синяк, и глаз смотрит, как из преисподней. Слева — на лбу и на виске — шишка... — Он пробормотал еще что-то невнятное и умолк. Я и без того понимал, что не похож на себя всегдашнего.

Меня боднули головой, — сказал я. — И вообще — набросились, избили и обокрали, и не надо смеяться.

— Я не смеюсь.

Я рассказал Джеду о четверых псевдотуристах и о том погроме, который они устроили в моей хижине.

— Дверь осталась незапертой, — сказал я. — Они забрали мои ключи. Так что завтра ты возьми свой собственный ключ и запри хижину, хотя красть там больше нечего.

— Я возьму с собой полицейских, — твердо сказал Джед, удивленный и возмущенный тем, что услышал от меня.

Я неуверенно кивнул.

Джед достал блокнот и карандаш из внутреннего кармана своей куртки и попросил меня перечислить пропавшие вещи.

— Мой джип, — уныло начал я и назвал номер машины. — И все, что было в нем... Продовольствие и кое-какие запасы. Ну и так далее. Из хижины они взяли мой бинокль, камеру и всю мою зимнюю одежду, а еще четыре законченных картины и подъемное приспособление, шотландское виски... и клюшки для гольфа.

— Ал!

— Ладно, взглянем на дело с другой, светлой стороны. Моя волынка в Инвернессе в ремонте, а свой паспорт я отправил на продление. — Тут я сделал паузу. — Они забрали всю мою наличность и кредитную карточку... Ее номера я не помню, но он должен быть где-то в твоем компьютере. Ты предупредишь кого следует? И еще они сняли с меня старые золотые часы моего отца. А пока, — закончил я, — если твоя кредитная карточка при тебе, не одолжишь мне на билет до Лондона?

— Я отвезу тебя в больницу.

— Нет.

— Тогда поехали к нам. Я и Флора позаботимся о тебе, уложим тебя в постель.

— Спасибо, но... нет.

— Зачем тебе в Лондон?

— У Айвэна Вестеринга сердечный приступ. — Я дал Джеду время осознать значение того, что только что сказал. — Ты знаешь мою мать... Хотя, думаю, не очень... Она никогда не стала бы просить меня о помощи, но она не сказала «не приезжай», а это все равно, что сигнал SOS... Вот я и еду.

— Полиции понадобится заявление от тебя.

— Моя хижина лучше всякого заявления.

— Ал, не уезжай.

— Ты одолжишь мне на проезд?

— Да, но... — сказал он.

— Спасибо, Джед. — Я выудил карандаш из кармана своей рубашки и открыл альбом для эскизов, который всегда носил с собой. — Я могу нарисовать их, а не только описать их внешний вид словами.

Джед бросил на меня быстрый взгляд и с оттенком неловкости произнес:

— Они искали что-то определенное?

— Я не мог удержаться от улыбки:

— Один из них все время повторял: «Где это?»

— И ты сказал им? — озабоченно спросил Джед.

— Конечно, нет.

— Если бы сказал, они перестали бы избивать тебя.

— И, прежде чем убраться, удостоверились бы, что я мертв.

Я нарисовал четырех человек анфас, стоящих в ряд. Изобразил даже их колени, их башмаки, очки, выражение угрозы на их лицах.

— Во всяком случае, они не сказали, что ищут, — продолжал я. — Только повторяли: «Где это?» Так что «это» могло быть все, что угодно. Они могли требовать, чтобы я отдал им то, что мне особенно дорого, дороже всего. Так, наверное. Я выражаюсь достаточно ясно?

Джед кивнул.

— Они не называли меня по имени, но теперь знают, как меня зовут, потому что перерыли в джипе все вверх дном. — Я закончил эскиз и перевернул страницу. — Ты помнишь «туристов», что ограбили в прошлом году отдыхающих на озере Дистрикт? Они угоняли прицепы — дома на колесах.

— Помню, — кивнул Джед. — Полиция поймала их. Но они не избивали людей и никого не сбрасывали с горы.

— Может, эти из той же шайки, хотя, конечно, вряд ли. Наверное, связи тут нет. Так, случайная кража.

Я нарисовал голову парня, который все время повторял «Где это?». Его я запомнил особенно отчетливо и изобразил без очков.

— Вот их главарь, — объяснил я Джеду, тенями подчеркивая впадины и выступы на костистом лице. — Я не могу передать их голоса в акцент, но у этого, по-моему, нечистый выговор жителя юго-восточной Англии. И у остальных, кажется, такой же.

— Крепкие мужики?

— Да, я бы сказал, они кое-чему научились на боксерском ринге. Работали с грушей. — Я как будто снова почувствовал их удары и поежился. — Мне не по зубам.

— Ал...

— Я чувствовал себя полным болваном.

— Это нелогично. Никто не может драться сразу с четырьмя.

— Драться? Да я даже не рыпался. — Тут я запнулся, потому что вспомнил одну немаловажную подробность. — Хотя одну рожу я расцарапал. Тому, что боднул меня головой. Я еще раз перевернул в альбоме страницу и принялся рисовать физиономию с царапинами на щеке. Получилось. Злобные глазки сквозь круглые очки так и сверлили меня, готовые, кажется, вот-вот выпрыгнуть наружу.

— Уж его-то ты точно узнал бы снова, — сказал Джед так, словно любовался и восхищался моим рисунком.

— Я бы узнал их всех, — сказал я, отдавая Джеду альбом.

Некоторое время он разглядывал рисунки, переворачивая страницы. Его лицо сделалось огорченным и озабоченным.

— Поехали ко мне, — еще раз попытался он уговорить меня. — Ты плохо выглядишь.

— Завтра все пройдет.

— На следующий день всегда бывает хуже.

— Не пугай меня. Я должен ехать в Лондон.

Тяжело вздохнув, Джед вылез из машины и пошел на станцию. Вернулся он оттуда с билетом.

— Я взял тебе спальный вагон туда и обратный билет на любой день, когда надумаешь вернуться. Отправление в двадцать два часа, в Юстоне будешь в семь сорок три утра.

— Спасибо, Джед.

Он вынул из кармана деньги и дал их мне.

— Позвони мне завтра вечером.

Я кивнул.

— В зале ожидания включено отопление, — сказал Джед.

Я с благодарностью пожал ему руку и помахал вслед, когда он тронул машину с места, отправляясь домой, к своей заботливой Флоре, которая, наверное, уже заждалась его к ужину.

ГЛАВА 2

Не стоит вспоминать об этой ночи.

Физиономия, смотревшая на меня из продолговатого зеркала на дверце купе, пока поезд погромыхивал на стыках рельсов, понравится моей матери, насколько я мог судить, еще меньше, чем обычно, если учесть ее привередливость и требовательность. Фингал под глазом растекся многоцветной лужей, подбородок украсила щетина, и даже я не мог не признать, что типу, имеющему наглость быть мной, очень не мешало бы вымыть голову.

С помощью полученных от Джеда денег и привокзальной аптеки я, как смог, привел себя в порядок, но мать все равно неодобрительно осмотрела меня с головы до ног, прежде чем отмерить минимальную дозу объятий на пороге ее дома.

— Александр, — спросила она, — неужели у тебя действительно нет никакой одежды без пятен от краски?

— Что-нибудь, пожалуй, найдется.

— Ты похудел. Но выглядишь... неплохо. Не стой, однако, в дверях, лучше, если ты войдешь в дом.

Я последовал за матерью в чопорно-изысканную переднюю архитектурной реликвии, где обитали они с Айвэном в Кресчент-парке.

Мать, как всегда, была опрятна, изящна, женственна и строга на вид. Блестящие темные волосы, короткая стрижка. Осиная талия. Мне захотелось сказать ей, что я очень люблю ее, но я промолчал, потому что мать считала такие эмоции чрезмерными до неприличия.

Я с детства был приучен отцом заботиться о ней. Отец научил меня почитать мать, служить ей. И не потому, что так требует долг, а по зову сердца. Мне навсегда запомнился раскатистый, неудержимый смех отца и сдержанные, но счастливые улыбки матери. Отец жил достаточно долго, чтобы я почувствовал их общее изумление, когда мальчик, о воспитании и образовании которого они так заботились и которому старались привить умение шотландских горцев охотиться, ловить рыбу и незаметно подкрадываться к добыче, выказал первые тревожные признаки своеволия.

Мне было шестнадцать лет, когда в один прекрасный день я заявил:

— Папа, я не хочу идти в университет. (Ах, какая это была ересь!) Я хочу стать художником.

— Неплохое хобби, Ал, — сказал отец, нахмурясь.

Он давно уже не раз хвалил меня за ту легкость и непринужденность, с которыми я рисовал, но никогда не принимал моего увлечения всерьез. И так и не принял до самой своей смерти.

— Я говорю вполне серьезно, папа.

— Да, Ал.

Он не имел ничего против моей тяги к уединению. В Британии слово «бирюк» вовсе не вызывает неприятия, не то, что в Соединенных Штатах, где желание жить как все внушают детям с дошкольного возраста. Там «бирюки», как я узнал потом, это люди, у которых не все дома. Мой же образ жизни многие расценивали как оригинальный, но никто не находил в нем ничего предосудительного или ненормального.

— Как Айвэн? — спросил я у матери.

— Хочешь кофе? — сказала она.

— Кофе, яичницу, гренки... да все, что угодно.

Я спустился следом за матерью в полуподвальное помещение кухни, где приготовил и съел завтрак, отчего мое настроение и состояние заметно улучшились.

— Что с Айвэном? — снова спросил я.

Мать смотрела куда-то в сторону, как будто игнорируя мой вопрос, и вместо того, чтобы ответить на него, сама спросила:

— Что у тебя с глазом?

— Я наткнулся... Да ладно, чепуха, не имеет значения. Скажи мне лучше, здоров ли Айвэн.

— Я, э-э-э... — Мать казалась непривычно нерешительной и неуверенной в себе. — Врачи говорят, что он мог бы постепенно прийти в норму...

— Что значит «мог бы»? — спросил я.

— Он не хочет.

— Расскажи мне все подробно, — после паузы сказал я.

Возник тот неуловимый момент, когда поколения меняются местами и дети становятся на место родителей. И, может быть, это произошло с нами раньше, чем в большинстве семей, из-за того, что я сызмальства привык заботиться о матери. Когда мать вышла за Айвэна, эта привычка отошла на второй план, но теперь вновь естественно заняла свое прежнее место, возродившись с удвоенной силой.

Я сказал:

Джеймс-Джеймс Моррисон-Моррисон,

А попросту маленький Джим...

Мать засмеялась и продолжила:

Смотрел за упрямой рассеянной мамой,

Больше, чем мама за ним...

Я кивнул.

— О, Александр. — Впервые в жизни я услышал, как ее голос дрогнул, но чувства так и не прорвали плотину, что сдерживала их.

— Расскажи мне все как есть, — сказал я. Мать помедлила. Потом произнесла:

— Он так угнетен.

— Болезнью?

— Не могу понять чем и не знаю, что с этим делать. Он почти не встает с постели, не хочет одеваться, почти ничего не ест. Я советовала ему вернуться в клинику, но он ни за что не соглашается, говорит, что ему там не нравится, и доктор Роббистон, кажется, не в состоянии посоветовать ничего дельного, что помогло бы Айвэну по-настоящему.

— Ну а есть ли у Айвэна серьезная причина быть угнетенным? У него действительно так плохо с сердцем?

— Врачи говорят, для беспокойства нет никаких оснований. Они применили одно из сосудорасширяющих средств — и это все. Ну и, конечно, пока он должен принимать витамины. — Он боится, что это конец, что он умирает? Мать наморщила свой гладкий лоб:

— Он только говорит мне, что беспокоиться не о чем.

— Можно я... пойду наверх и поздороваюсь с ним?

Мать взглянула на большие кухонные часы, висевшие высоко на стене над огромной плитой. Было пять минут десятого.

— Сейчас у него фельдшер, — сказала она. — На самом деле Айвэн в таком уходе не нуждается, но фельдшера отпускать не хочет. Вильфред, фельдшер, не нравится мне, он какой-то слишком подобострастный. Спит он у нас наверху в старой мансарде, Айвэн установил там внутреннюю телефонную связь, так что в случае чего может вызвать Вильфреда к себе и ночью, если вдруг почувствует боль в груди.

— А у Айвэна бывают такие боли ночью?

— Не знаю, — неуверенно ответила мать. — Не думаю. Но, конечно, были, когда с ним случился приступ. От этого он проснулся в четыре часа утра, но тогда он подумал, что это желудок.

— Он разбудил тебя?

Мать покачала головой. У них с Айвэном были хотя и смежные спальни, но у каждого — своя. Не потому, что между ними существовало отчуждение, а просто им так хотелось.

— Я вошла к нему пожелать доброго утра, — сказала мать, — и дать ему газеты, как всегда, а он был весь в испарине и прижимал руку к груди.

— Надо было сразу сообщить об этом мне, — сказал я. — Джед передал бы мне телеграмму. Вам самим со всем этим трудно справиться.

— Приходила Пэтси...

Пэтси — дочь Айвэна. Хитроглазая. Ее главный интерес — и навязчивая идея — помешать Айвэну завещать свое состояние и свой пивоваренный завод моей матери. Документа о передаче имущественных прав Айвэна не существовало, и Пэтси, наверное, с удовольствием утопила бы меня, как потенциального наследника матери, в серной кислоте. Я же всегда приторно улыбался ей.

— Пэтси? Зачем она приходила? — спросил я.