— Я брал призы за меткость, — промямлил доктор.
С перепугу он действительно мог выстрелить.
— Борис Николаевич, — вмешался я, стараясь говорить как можно спокойнее и убедительнее, — пожалуйста, не волнуйтесь. Никто на вас не собирается нападать. Это же я и Сухоруков, тот самый Сухоруков, который в нашем дворе живет. Мы пришли ночевать. Вы узнаете мой голос, правда?
— Голос можно изменить.
— Но кому это нужно?
— Грабителям, — последовал обоснованный ответ.
Дипломатические переговоры через дверь продолжались минут десять. Наконец доктор, не снимая цепочки, приоткрыл дверь и только тогда, убедившись, что мы именно те, за кого себя выдаем, впустил нас в прихожую.
В моей комнате, загроможденной мебелью, было холодно и сыро: дома я бывал редко и топил свою «пчелку» от случая к случаю.
Мы уложили Тузика на большую двуспальную кровать, разжав плотно стиснутые зубы, влили в рот немного микстуры. Тузик дернулся, перевернулся на бок, что-то забормотал.
Виктору я постелил на диване, себе — на кушетке. Вместе растопили печурку. Я смертельно устал, голова была тяжелой. Казалось, лягу и тотчас усну. Но сон не приходил.
— Не спишь? — спросил Виктор.
— Не спится.
— Мне тоже. Вот о нем думаю, о Тузике твоем...
— Завтра я Тушнова попрошу, чтобы посмотрел его.
— Жаль пацана.
— Чего говорить. Ведь для них, вот таких пацанов, мы и революцию делали. Им-то при коммунизме жить.
Виктор встал с дивана, уселся у печки, закурил. Огонек его папиросы то вспыхивал яркой звездочкой, то почти затухал. Мы молчали, потом Виктор неожиданно спросил:
— Ты как себе коммунизм представляешь?
В теории я чувствовал себя достаточно подкованным! ведь как-никак читал в гимназии Маркса, Энгельса, Каутского, Струве. Я начал говорить об отмирании государства, о ликвидации частной собственности.
— Не то, — прервал он меня. — Ты говоришь, не будет эксплуатации, не будет частной собственности, не будет армии. Сплошное «не». А вот что вместо этих «не» будет?
— Ну, сейчас трудно об этом говорить...
— А что тут говорить? Об этом не говорить, мечтать, что ли, надо. — Виктор улыбнулся: — Ко мне недавно Груздь приходил, просил кальку достать. «На кой черт тебе калька?» — спрашиваю. Мнется. То да се. Наконец признался. Оказывается, он с одним архитектором на квартире живет. Глун... Глан... Не помню фамилии. Молодой парень вроде тебя. Так он, этот архитектор, над городами будущего работает. Города из голубого камня. Дома голубые, дороги голубые, улицы голубые... Как небо.
— Ерунда, фантазия...
— Фантазия — это не ерунда. Без мечты жить нельзя. Вот и Груздь... Калька-то, оказалось, для того архитектора нужна. «Боится, — говорит, — что запоздает, в срок свою работу не кончит. А без кальки и керосина много не начертишь: он по ночам работает. Мы, — говорит Груздь, — с ним по этому вопросу в Совнарком неделю назад заявление отправили: так, дескать, и так, учитывая, что на носу мировая революция и посему остро необходимо создать всемирный стиль архитектуры эпохи коммунизма, просим содействия в снабжении товарища Глана, который разрабатывает таковой, керосином и калькой. Что касается оплаты, то товарищ Глан, учитывая остроту международного момента, от нее отказывается и передает все свои чертежи республике безвозмездно...» Очень Груздь этим делом заинтересован. «Архиположительный фактор, — говорит, — и арифметический плюс...»
Виктор засмеялся, щелчком пальцев подбросил папиросу. Взлетев, она описала крутую дугу и упала где-то посреди комнаты. Огонек рассыпался по полу огненными брызгами. И мне на мгновение показалось, что это из тьмы ночи засверкали освещенные электричеством окна городов будущего. Кто его знает, может, они действительно будут голубыми? И еще я подумал, что сейчас где-то на другом конце Москвы склонилась над ватманом голова безвестного архитектора, который убежден, что ему очень нужно торопиться...
Тузик забормотал что-то несвязное, сбросил с себя одеяло. Я укрыл его. Лицо мальчика дышало жаром. А за окном тревожным, беспокойным сном спала Москва — холодная, голодная, разрушенная. Вдоль пустынных улиц гулял ветер, метались в бреду сыпнотифозные, спозаранку выстраивались угрюмые, молчаливые очереди за хлебом, а в гулких комнатах роскошных особняков бывшие аристократы и бывшие либералы раскладывали пасьянсы, пытаясь угадать точную дату падения Советской власти...
* * *
В стране война, голод, разруха, неустроенность, бандитизм. А жизнь продолжалась. Люди рождались и умирали, женились и расходились. И Сеня Булаев не только ловил бандитов, рассказывал смешные истории и показывал фокусы, но и ухаживал за машинисткой из нашей канцелярии (их тогда именовали пишбарышнями) Нюсей, с которой ходил в синематограф Ханжонкова на «жемчужину сезона» — боевик «Сказка любви дорогой. Молчи, грусть, молчи!», а то и посещал школу танцев с красивым и непонятным названием «Гартунг». И ухаживал он за ней так, как ухаживали за девушками, до него и после него. Правда, иногда он вместо цветов вручал ей кусок сала или воблу. И Нюся не делала различий между цветами и воблой, потому что она все-таки была девушкой 1918 года — голодного года.
Подшучивая над Сеней, мы в глубине души все-таки ему завидовали. Я даже предлагал Виктору сходить как-нибудь для смеха в «Гартунг». Он, кажется, не возражал, но мы туда так и не выбрались, хотя бывали во многих местах, посещение которых не входило в наши прямые обязанности, в том числе и в кафе поэтов — «Стойле пегаса».
Видимо, тогда, как и теперь, в сутках было ровно двадцать четыре часа. Но мы за эти двадцать четыре часа успевали все: допросить бандита и побеседовать с пострадавшими от налета, заштопать продранный китель и задержать валютчика, разобрать на оперативном совещании последнюю операцию и принять самое активное участие в общественном суде над Евгением Онегиным. Кстати, общественные литературные суды стали к тому времени повальным увлечением. На молодежных сборищах особенно доставалось Печорину, о котором Груздь говорил, что именно для таких типов революционный пролетариат отливает свинцовые пули на заводах. Мне, честно говоря, Печорин нравился, но я не рисковал, даже будучи официальным защитником, его оправдывать, а только робко просил суд учесть смягчающие его тяжелую вину обстоятельства. И только Нюся, устремив мечтательно глаза куда-то поверх наших голов, упрямо говорила: «А все-таки он был хороший».
По мнению Нюси, Тузик тоже был хорошим, хотя беспризорник, оправившийся, несмотря на мрачные прогнозы доктора Тушнова, уже через несколько дней, относился к ней более чем сдержанно. Нюся водила его в синематограф, в «Стойло пегаса», где порой вместо морковного чая подавали настоящий, но завоевать его любовь так и не смогла: кажется, Тузик был прирожденным женоненавистником. Зато с Груздем он сошелся быстро. Они познакомились у меня, когда Тузик только стал вставать с постели.
— Здорово, шкет! — сказал Груздь, входя в комнату и с любопытством разглядывая маленькую фигурку с прозрачным лицом и всклокоченными волосами.
— Здорово, матрос! — в тон ему ответил беспризорник.
— Шустрый! — поразился Груздь. — Ты откуда такой?
— С Хитровки.
— Житель «вольного города Хивы»? Ясно. А кличут как?
— Тузиком.
— Гм, какая-то кличка собачья. У нас на корабле кобель Тузик был. Выдумает же буржуазия такое: Тузиком человека прозвать. Ты же крещеный?
— Все может быть, — согласился Тузик.
— Ну, родители-то как нарекли?
— Тимофеем.
— Тимоша, значит? Вот это другой коленкор. Ой, Тимоша-Тимофей, хочешь — жни, а хочешь — сей! Ну, Тимофей Иванович, на голове стоять умеешь?
Груздь снял пояс с двумя маузерами и, покряхтывая, стал на голову.
— Силен! — с уважением сказал Тузик. — А на одной руке стоять можешь?
— Запросто.
Груздь сделал стойку на одной руке.
— А колесом перекувырнуться сможешь?
Груздь сделал колесо.
— Силен! — снова сказал Тузик и с этого момента проникся к Груздю уважением, которое уже ничто не могло поколебать.
Когда Груздь доставал кисет, Тузик тотчас же чиркал зажигалкой. Когда Груздю что-нибудь было нужно, Тузик сломя голову кидался выполнять его поручение.
Оказалось, что у этого смешливого, независимого беспризорника душа романтика, жадная до всего необычного и красивого. Тузик мог часами слушать рассказы Груздя про далекие тропические страны, где курчавые черные люди ходят почти совсем голыми по раскаленному золотому песку и грузят на большие пароходы ящики с кофе и бананами, про раскидистые пальмы, колючие кактусы и экзотические деревья со звучным названием баобаб.
На вопросы Тузик был неистощим.
— А там революция тоже будет? — спрашивал он.
— Сам посуди, — обстоятельно объяснял Груздь, — пролетариат там есть? Есть. Мировая буржуазия есть? Есть. Эксплуатация есть? Есть. Материализм есть? Есть. Тогда об чем речь? А революция в России для них арифметический плюс, потому что вроде примера. Увидят, как мы распрекрасно живем без буржуев, и сами так же распрекрасно жить захотят...
— Ну уж распрекрасно! — говорил Тузик, — Жрать-то нечего.
— Тебе бы все жрать... А ты рассуждай диалектически: почему нечего жрать? Потому что разруха. Вот покончим с буржуазией и с ее прихвостнями — всякими спекулянтами и бандитами — и возьмемся за ликвидацию разрухи. Уяснил?
Авторитет учителя был непререкаем. Только раз в душу Тузика закралось сомнение, когда Груздь заявил, что после мировой революции ни одного сыпнотифозного не останется: ни в Англии, ни в Бразилии, ни в России.
— В Англии может, а в России навряд.
— Это почему?
— А потому что сыпняк от вшей, — со знанием дела объяснил Тузик.
— Вот их и не будет.
Тузик подмигнул мне и неудержимо расхохотался:
— Загибай! — А когда Груздь разгорячился, примиряюще сказал: — Я же не говорю, что их миллионы будут, но тыща, чай, останется...
Зато насчет ликвидации преступных элементов у Тузика никаких сомнений не было.
— Вот это точно, — говорил он, — Мартынов и Савельев все могут! Их у нас во как боятся!
Тузик впитывал в себя все, как губка. Он охотно слушал рассуждения Груздя про гегемона революции и про жизнь на флоте, мнение Груздя о бесклассовом обществе и о роли интеллигенции в революции.
— У шкета классовое самосознание на самом что ни на есть недосягаемом уровне! — восхищался Груздь. — Его бы грамоте научить — всех за пояс заткнет.
И Груздь раздобыл у гримера и костюмера уголовного розыска Леонида Исааковича (имелась у нас в те годы такая должность) букварь. Под руководством Нюси и Леонида Исааковича, худого старика с большими темными глазами, Тузик довольно скоро научился читать.
Жить у меня Тузик наотрез отказался, но заходил часто. Иногда забегал на несколько минут, а порой оставался на два-три дня.
Соседи относились к нему настороженно. Жена доктора, толстая неряшливая женщина с выпученными глазами, демонстративно закрывала на висячий замок свой шкафчик на кухне и просила мужа:
— Бобочка, ты посиди здесь на всякий случай, пока этот босяк не уйдет...
Меня это раздражало, но сам «босяк» не обращал на эти меры предосторожности никакого внимания и, хитро мне подмигивая, спрашивал: «Опять эта корова всю ночь серебряные ложки пересчитывала?»
— Мировецкое сало! — сказал как-то Тузик, покончив за несколько минут с моими недельными продовольственными запасами. — Буржуйская шамовка. Здорово живешь!
— Вот и переходил бы ко мне. Чего на Хитровке болтаться?
— Не, нельзя.
— Почему?
— Пришьют...
В его голосе была такая убежденность, что я вздрогнул. Что я, в конце концов, знал о жизни этого пацана? Только то, что он сирота, живет на Хитровке у Севостьяновой, которая приютила его то ли из жалости, то ли из каких-то своих соображений, что... Нет, пожалуй, я больше ничего не знал. А знать нужно было, хотя бы для того, чтобы помочь ему выбраться с Хитровки, расстаться с уголовным миром.
«Надо будет с Груздем и Виктором посоветоваться», — подумал я и спросил: — Кто же тебя убьет?
— Паханы убьют.
— Какие паханы?
— Всякие, — неопределенно ответил Тузик. — Анна Кузьминична и так говорит, что я продался.
— Чудак, ты же с нами все время будешь. Они и подойти к тебе побоятся!
Тузик упрямо мотнул головой. Я так и не смог больше ничего от него добиться. А через несколько дней после этого разговора произошло событие, которое сразу же отодвинуло на десятый план и литературные суды, и взаимоотношения Сени Булаева с Нюсей, и нашу озабоченность судьбой Тузика...
* * *
В уголовном розыске по ночам всегда дежурила специальная группа — ответственный дежурный, инспектор, субинспектор, два агента и несколько красноармейцев из боевой дружины. Ответственным дежурным был в тот вечер Мартынов, но он не спал уже две ночи и поэтому, устроившись в прилегающей к дежурке комнате, наказал будить себя только в случае чрезвычайного происшествия. Заменял его Сухоруков, который числился инспектором. Помимо него дежурили я и Сеня Булаев.
На днях наш новый завхоз раздобыл грузовик великолепных сухих дров, и стоящая посредине комнаты «буржуйка» румянилась своими чугунными боками. Было не только тепло, но даже непривычно жарко. Сеня снял валенки и забрался на диван с ногами, а Виктор отстегнул ремни и стащил с себя френч.
— Вот так бы всю ночь, без происшествий! — мечтательно сказал Сеня. И не успел он договорить последних слов, как зазвонил телефон.
Виктор снял трубку:
— Ответственный дежурный по уголовному розыску инспектор Сухоруков. Что?.. — Голос его дрогнул. — Что?.. Говорите громче!.. Да, да!.. Не может быть!
Я видел, как обращенная ко мне щека Виктора побелела, и понял, что произошло что-то страшное. Виктор повесил трубку на рычаг и дал отбой.
— Час назад банда Якова Кошелькова напала на машину Ленина. Будите Мартынова. Сейчас подъедут автомобили из МЧК. — Он вытер тыльной стороной ладони мокрый лоб.
— Жив? — вскинулся Булаев. — Владимир Ильич жив?
— Не знаю. Об этом ничего не было сказано.
— Так почему же не спросил?
— Побоялся... — совсем по-детски признался Виктор, — Страшно было спрашивать...
Булаев выругался, подскочил к телефону, яростно начал крутить ручку.
— Барышня! — закричал он. — Соедините меня с дежурным по МЧК! Быстро, быстро!.. Паснов? У аппарата Булаев. Что с Владимиром Ильичей? Я не о том, это я уже знаю. Ранен? Нет?.. Вот это я и хотел знать. Сейчас выходим... Жив! — крикнул Сеня, оборачиваясь к нам. — Ни одной царапины!
Когда мы вышли на крыльцо, во двор уголовного розыска уже въезжали два лимузина. В один из них с трудом втиснулись Мартынов, я и три красноармейца.
— Четыре месяца за Кошельковым охотимся, — сказал Мартынов. — И вот... Доигрались!
Да, страшно было подумать, что жизнь Ленина висела на волоске.
Ленин... Впервые я его увидел на первомайской демонстрации в 1918 году. Мы были втроем: Виктор, Груздь и я. Холодное пасмурное утро. Стройные ряды латышских стрелков, отряд из бывших военнопленных. Обнажив головы, проходят красноармейцы мимо могил павших за революцию к Спасским воротам. Над Красной площадью — одинокий аэроплан, белыми птицами кружат сбрасываемые с него листовки. Рядом с трибуной — автомобиль иностранного посланника; посланник не потрудился даже выйти из машины. К чему?
Но вот на площадь широким потоком хлынули люди. Знамена, транспаранты, лозунги: «Даешь мировую!», «Мир хижинам — война дворцам!». Суровые, истощенные лица улыбаются. Отцы и матери высоко поднимают ни руках детей.
— Ле-нин! Ле-нин! — гремит над площадью.
И кажется, что этот крик многотысячной толпы пугает посланника, он быстро, по-птичьи, начинает вертеть шеей. И вот уже его глаза обращены туда же, куда устремлены тысячи глаз демонстрантов. Он смотрит, не отрываясь, на Ленина...
— Да здравствует всемирная Советская республика! Смерть капиталистам!
Молодой звонкий голос уверенно запевает:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Песню подхватывают. И грозно несется, вздымаясь к небу, знакомая мелодия.
— А я думал, что Ильич ростом повыше, — говорит Виктор.
— Мал золотник, да дорог! — отзывается Груздь. — Видал, какой лобастый?! Голова! Миллионы книг там вместились.
О том, что он видел Ленина, Груздь потом часто рассказывал Тузику.
— Такой человечище раз в тысячу лет рождается, никак не чаще, — говорил он. — Все насквозь видит: где революционная ситуация, а где, наоборот, буржуи норовят подгадить. Ильич — это Ильич, нам, пролетариату, без него ну никак нельзя. Понял, шкет?
— А чего тут не понимать? Не сявка, чай. Конечно понял.
— То-то же! Накрепко запомни, что Ленин обо всех нас в общем мировом масштабе, и о тебе в частном мировом масштабе, ежели рассуждать диалектически, сердцем изболелся и на последний решительный бой с буржуями весь сознательный пролетариат ведет.
После одного из таких разговоров Тузик у меня попросил книжку про Ленина, но у меня ее не оказалось. Не знаю, была ли тогда вообще такая книжка. А сегодня Ленин мог погибнуть от руки бандита, того самого бандита, которого до сих вор не могла изловить наша группа...
О том, как именно произошло нападение на машину Ленина, я узнал много позднее. Как выяснилось, в тот вечер Владимир Ильич вместе со своей сестрой Марией Ильиничной поехал в одну из лесных школ в Сокольниках, где находилась Надежда Константиновна Крупская. Их сопровождал только один охранник — Чебанов. За рулем сидел любимец Ленина Степан Казимирович Гиль. Недалеко от Каланчовской площади их окликнули. Не обращая внимания, Гиль продолжал ехать. Но когда стали подъезжать к Калинкинскому заводу, на середину дороги выскочило несколько человек с револьверами в руках.
— Стой!
Ленин, решив, что это милицейский патруль, наклонился к Гилю:
— Остановитесь, Степан Казимирович.
Гиль затормозил. В ту же секунду неизвестные плотным кольцом окружили машину.
Ленин приоткрыл дверцу, спокойно спросил:
— В чем дело, товарищи? Вот пропуск.
— Молчать! — резко крикнул высокий и сутулый, с маузером в руке, и, держа, дуло оружия на уровне груди Ленина, распорядился: — Обыскать!
— Какое право вы имеете обыскивать? — возмутилась Мария Ильинична. — Предъявите ваши мандаты!
— Уголовным мандатов не надо, у них на все права есть! — усмехнулся сутулый.
Сопротивляться было уже поздно. Теперь малейшая попытка к сопротивлению могла кончиться трагически — смертью Ильича.
Бандиты забрали документы и оружие, влезли в автомобиль. Кто-то из них передернул затвор винтовки.
— Брось, ни к чему...
Взревел мотор — и машина мгновенно исчезла в пелене снега.
Нападение произошло недалеко от здания районного Совдепа, откуда Ленин и позвонил в ВЧК Петерсу. Никто из бандитов не знал, что ограбленный — Председатель Совета Народных Комиссаров. Это обстоятельство и спасло Ленину жизнь... В дальнейшем один из бандитов, некий Клинкин, по прозвищу Ефимыч, шофер Кошелькова, на допросе показал, что после ограбления Кошельков уже в машине начал просматривать отобранные документы.
— Вдруг слышу, — говорил Клинкин, — орет: «Останови автомобиль! Гони назад!» — «Почему?» — «Да потому, — отвечает, — что то был сам Ленин... Кто на нас подумает? На политических подумают... Дело-то какое, раз в сто лет пофартит так-то...»
Клинкин развернул машину — поехали назад. Но заваленная снегом дорога была пустынна... Кошельков и его ближайший подручный Сережка Барин выскочили из автомобиля. Проваливаясь по колено в глубокий снег, выбрались, в переулок.
Кошельков заглянул в раскрытые ворота одноэтажного домика, в окнах которого мерцал огонек:
— Может, сюда завернули?
— Нет. Не видишь разве, какой сугроб у крыльца намело?
Побродив минут десять по безлюдному переулку, ругаясь, вернулись к автомобилю.
Обо всем этом мы с Мартыновым тогда не знали. Нам было лишь известно, что Кошельков напал на Владимира Ильича и как выглядит разыскиваемая автомашина.
* * *
Москва была разбита на десять участков, для каждого из них выделили патрульную машину. Часть машин принадлежала ВЧК, остальные были взяты в различных учреждениях.
Ехали мы почти вслепую: зима была снежная, вьюжная. Ветер швырял в ветровое стекло пригоршни снега, фигуру человека можно было различить не дальше чем за пять метров. Кругом только сугробы снега. На Петровке мы влетели в какую-то яму. Пришлось выйти из автомашины и вытаскивать ее. Один из красноармейцев рассек при толчке бровь. Он приложил ко лбу пригоршню снега, который сразу же стал розовым. У гостиницы «Националь», первого Дома Советов, нас остановил патруль. Затем опять остановка — на Якиманке. Пожилой бородатый красноармеец из боевой дружины уголовного розыска знал Мартынова в лицо, поэтому документов не потребовал. От него мы узнали, что в Сокольниках убито два милиционера, а у Мясницких ворот постовой ранен. Машина с бандитами не задержана.
— Раненого опрашивали? — спросил Мартынов.
— Говорит, с машины стреляли. Подъехала машина, кто-то с нее свистнул в милицейский свисток. Думал, начальство. Подошел, натурально, доложился, а те стрелять... В трех местах пораненный...
Это, конечно, работа Кошелькова. Я до боли в глазах вглядывался в белую мглу, чувствуя, как от напряжения по щекам катятся слезы. Внезапно мне показалось, что впереди в свете фар мелькнуло что-то темное и расплывчатое. Машина? Нет... А может быть, все-таки машина? Точно, машина.
— Мефодий Николаевич, автомобиль!
— Вижу, — почти не разжимая губ, сказал Мартынов. — Приготовьтесь!
Сидящий рядом со мной красноармеец, держа в одной руке винтовку, вылез на подножку. Его примеру последовал другой. В машину ворвались ветер и снег. Я не вижу, но чувствую, как Мартынов достает из кобуры наган.
— Заезжай сбоку, — наклонился он к шоферу, — слева, жми его к домам.
Но когда мы почти настигаем мчащуюся впереди нас машину, шофер опознает ее.
— Из МЧК, — говорит он и сворачивает направо.
И вот наконец возле Крымского моста мы наталкиваемся на автомашину Владимира Ильича. Она стоит у обочины дороги, в ней никого нет, дверцы распахнуты, горящие фары освещают два трупа, лежащих недалеко от передних колес. Я обращаю внимание на пулевые отверстия в ветровом стекле, от них лучами разбегаются в разные стороны трещинки. На спинке переднего сиденья заледеневшие следы крови: кто-то из бандитов ранен. Подхожу к убитым — это молоденький красноармеец и милиционер в островерхой шапке с красной матерчатой звездой. Красноармеец сжимает мертвыми руками винтовку. Стрелял, видимо, он, милиционер нагана достать не успел.
— Ишь как держит! — говорит один из красноармейцев, приехавших с нами, пытаясь разжать пальцы убитого. — И после смерти свое оружие отдавать не хочет!
— Родерик Уорд, этот жалкий воришка и грязный ублюдок, — произнес он это тихо, но вполне отчетливо. — С радостью бы свернул ему шею. — И он протянул ко мне обе руки, точно собирался вцепиться мне в горло.
— Не надо! — машет рукой Мартынов. — Оставь!..
Он медленно стаскивает с головы ушанку. Мы следуем его примеру. Несколько минут стоим молча, Потом Мартынов проводит ладонью по покрытым снегом волосам, надевает шапку.
— Родерик Уорд уже мертв, — сказал я.
— Проверь, машина может своим ходом пойти? — обращается он к шоферу и приказывает красноармейцам перенести убитых в машину.
Руки старины Саттона безвольно опустились на колени.
— Мефодий Николаевич, может, поищем? Не могли они далеко уйти, тем более ранен у них кто-то.
— Вот и славно, — произнес он. — Кто его убил?
— Погиб в автокатастрофе, — ответил я.
— Попытаемся.
— Слишком легкая для него смерть, — с ненавистью заметил Саттон. — Я бы убивал его медленно.
Подъехал грузовик с красноармейцами. Разбившись на небольшие группки по два-три человека, мы тщательно прочесали все близлежащие улицы и переулки. Безрезультатно.
Мне показалось это странным.
* * *
— А что он вам, собственно, сделал? — спросил я. Очевидно, за столь пылкой ненавистью стояло нечто большее, чем выбитое кирпичом стекло в окне.
Через несколько дней после нападения на Ленина в «Известиях» были опубликованы обращение Московского Совета к населению и приказ начальника Московского окружного комиссариата по военным делам.
— Он украл все мои сбережения, — сказал старик.
«С обнаглевшими бандами начата решительная борьба, в которой население должно содействовать органам Советской власти, — говорилось в обращении. — Бандитизм, нарушающий нормальное течение жизни Москвы, будет твердой рукой искоренен как явление, дезорганизующее и играющее на руку контрреволюции».
— Каким образом?
А приказ комиссариата заканчивался словами:
— С помощью придуманной им хитроумной схемы, — ответил Саттон. Потом покачал головой. — И я, старый дурак, купился. Не надо было его слушать.
«Всем военным властям и учреждениям народной милиции в пределах линии Московской окружной железной дороги расстреливать всех уличенных и захваченных на месте преступления, виновных в производстве грабежа и насилий».
— Так он украл ваши сбережения не в прямом смысле слова?
Этим двум документам предшествовало совещание ВЧК, МЧК, Московского уголовного розыска и административного отдела Московского Совета, созванное заместителем председателя ВЧК Петерсом по поручению Дзержинского.
— Какая разница, — устало произнес Саттон. — Сын мой страшно обозлился. Говорил, что я промотал все его наследство.
— В наше распоряжение переданы дополнительные средства, транспорт, оружие, — говорил на ночной оперативке Мартынов. — Теперь дело за нами. Сегодня утром ко мне приходила делегация с завода Гужона. Рабочие, возмущенные нападением бандитов на вождя, хотят нам помочь. Мы благодарны им и воспользуемся их помощью. Сейчас мы будем проводить массовую проверку гостиниц и частных квартир, в которых могут найти приют преступники. К этому следует привлекать рабочих. В отличие от царской полиции мы работаем для народа, а следовательно, всегда найдем у него поддержку, только надо научиться ею пользоваться.
Видно, этот Саттон-младший большим тактом не отличается, подумал я.
Я никогда не подозревал, что в Москве столько гостиниц: «Люкс», «Гренада», «Догмара», «Бельгия», «Астория», «Утеха», «Брюссель», «Париж», «Гамбург» и даже «Приют ловеласа».
— Так в чем же состояла эта хитроумная схема Родерика Уорда? — спросил я.
Каждую гостиницу, в зависимости от ее размера, обследовала группа, состоявшая из одного сотрудника уголовного розыска и восьми — пятнадцати вооруженных рабочих.
Какое-то время он сидел молча, глядя на меня и словно прикидывая, стоит ли говорить всю правду. А может, просто пытался вспомнить.
Проверки большей частью проводились ночью. Мы перекрывали все выходы, знакомились с книгой регистрации, а затем начиналось путешествие по номерам. Кого тут только не было! Актеры провинциальных театров, валютчики, представители богемы, мелкие и крупные спекулянты, темные личности с иностранными паспортами, вызывавшими серьезные сомнения в их подлинности, томные дамы в платьях из портьер и с фальшивыми бриллиантами.
Потом снова вынул вставную челюсть и стал ее разглядывать. Я не был уверен, что он понял мой вопрос, но через некоторое время он вернул искусственные зубы на место и начал свой рассказ:
— Я заложил дом, а полученные деньги инвестировал в какой-то крутой фонд, благодаря которому, как уверял меня Уорд, я разбогатею. — Он вздохнул. — А потом этот самый фонд лопнул, и я не получил ни гроша и остался на руках с закладной.
Проверки обычно проходили бесшумно, если не считать истерик излишне впечатлительных дам и горячих протестов постояльцев, не совсем уверенных в безупречности своей биографии. Но было и несколько случаев вооруженного сопротивления. В «Приюте ловеласа» мне чуть не прострелил голову маленький, поросший, как обезьяна, бурым мехом гражданин, который по паспорту числился, если не ошибаюсь, бароном Гревсом, подданным Перу. На допросе барон заговорил почему-то с одесским акцентом. После этого его угрозы нотой протеста правительства Перу ни на кого уже не производили впечатления. А еще через полчаса он мирно беседовал с Савельевым и стыдливо шмыгал носом, когда тот укоризненно ему говорил:
Теперь я понял, почему сержант-детектив Фред впал в такую ярость.
— И не стыдно Одессу позорить? Ведь теперь вся Пересыпь смеяться будет. Где твоя фантазия? Перу! Ты хоть знаешь, где Перу находится?
— Что за фонд это был? — спросил я.
— В Китае? — с надеждой спрашивал «барон Гревс».
— Не помню, — ответил он. Возможно, просто не хотел вспоминать.
— Ах, Леня, Леня! Чтобы взламывать сейфы, география не требуется, но чтобы подделывать паспорта, нужно с ней познакомиться по крайней мере в пределах гимназического курса.
— А с чего это вдруг Уорду понадобилось швырять кирпич вам в окно?
В результате обследования гостиниц было задержано свыше двухсот человек, среди них 65 крупных рецидивистов. Савельев опознал нескольких уголовников, близких к шайке Кошелькова, — Гришку Кобылью Голову, Заводного и Лешку Картавого. Допросы дали многое. Прежде всего, мы узнали адрес невесты Кошелькова Ольги Федоровой и установили за ней наблюдение. А затем Виктор Сухоруков, работавший с Лешкой Картавым, показал мне протокол допроса. Картавый утверждал, что за последнее время дважды видел Кошелькова на Хитровом рынке у нашей старой знакомой Анны Кузьминичны Севостьяновой. Первый раз Кошельков был там с Сережкой Барином и Ефимычем, а во второй — со своей невестой. Так подтвердились наши подозрения о связи Севостьяновой с Кошельковым.
Старик улыбнулся:
В «нумерах» Севостьяновой был произведен обыск, и на письменный стол Мартынова лег клочок бумаги:
— Да я насолил ему. Так, самую малость.
«Смотался в Вязьму, буду в «Хиве» в следующем месяце. Сообщи Ольге».
— Что? — удивленно воскликнул я. — Каким образом?
Подписи под запиской не было, но Федор Алексеевич Савельев хорошо знал почерк Кошелькова...
— Он пришел сказать, что я потерял все деньги. Я сказал, что надо что-то делать, как-то спасать ситуацию, но он сидел и с наплевательским видом твердил, что я должен понять одно: инвестиции могут расти, а могут и обрушиться, разом, как в этом случае. — Он снова улыбнулся. — Ну и тогда я просто вылил горячий чай из чайника ему на колени. — Он захохотал, вставная челюсть едва не выпала изо рта. Толчком большого пальца он вернул ее на место. — Видели бы вы, как он подпрыгнул! Недаром говорят: как ошпаренный. Едва штаны не сорвал. Обвинил меня в том, что я обварил ему яйца. Надо было оторвать их этому негодяю!
В тот же день в Вязьму выехала оперативная группа во главе с Савельевым. Первые дни сотрудникам розыска никак не удавалось напасть на след Кошелькова. Бандит словно сквозь землю провалился. Савельев даже высказывал предположение, что Кошельков в Москве, а его записка предназначалась только для отвода глаз. Вскоре, однако, выяснилось, что Кошельков все-таки в Вязьме. Удалось даже выяснить, с кем он встречается. Это была бывшая «хитрованская прынцесса» Натка Сибирячка. Кошельков должен был посетить Натку вечером в субботу. К его встрече подготовились, но он не пришел. Не появился он и на следующий день, и в понедельник. Тогда арестовали Натку. Она все начисто отрицала. Кошелькова, дескать, она действительно знает, но никаких отношений с ним не поддерживала и не поддерживает. И чего ей только жить не дают спокойно?! Кому она мешает? Что от нее, несчастной, хотят? Она такого беззакония не потерпит и будет писать жалобу самому Дзержинскому.
— И тогда он пошел и запустил кирпичом вам в окно?
Пришлось Натку выпустить. А на следующий день были убиты купец Бондарев и его приживалка Кислюкова. В квартире ничего тронуто не было. Только на кухне, под мусорным ведром, сорвано две половицы, под которыми зиял провал — там находился тайник, до него-то и добирались убийцы.
— Да, когда уходил, но сын застукал его и арестовал. — Смех прекратился. — Ну и тогда мне пришлось рассказать Фреду об этой истории с деньгами.
Итак, он потерял деньги примерно год назад. До того, как та же судьба постигла мою мать.
— Работа Кошелькова, его почерк, — заключил Савельев, тотчас приехавший на место происшествия. — Для того и Вязьму навестил, а наводчицей была Натка.
— Скажите, мистер Саттон, — начал я, — вы хоть что-нибудь помните об этом лопнувшем инвестиционном фонде?
Действительно, дальнейшее расследование показало, что Натка часто бывала у Кислюковой, засиживаясь допоздна, гадала ей на картах. При вторичном обыске у нее обнаружили несколько золотых вещиц, которые опознала дальняя родственница Бондарева, жившая во дворе во флигеле. Она же описала мужчину, который на рассвете выходил из дома Бондарева с узелком в руках. Вне всякого сомнения, этим мужчиной был Кошельков.
Он покачал головой.
На этот раз Натка уже не запиралась и рассказала обо всем. Узнав от Кислюковой, что старик хранит золото, она послала письмо Кошелькову, который вскоре и приехал в Вязьму. Кошельков хотел «обтяпать это дельце», забрать свою невесту и уехать на юг. «А то в Москве мне теперь хана», — сказал он. Разрабатывая план ограбления, Кошельков бывал у нее ежедневно. Но потом сказал, что за ним из Москвы «прихряли легавые». После этого разговора Кошелькова она больше не видела, а золотые вещи, долю в деле, ей передал барыга по кличке Шелудивый.
— Это был оффшорный фонд?
Он недоуменно уставился на меня. Очевидно, что термин «оффшорный» был ему незнаком.
К тому времени Вяземская ЧК по просьбе Савельева установила круглосуточное наблюдение за вокзалом и перекрыла дороги, ведущие в город. Одновременно в Вязьме было проведено несколько массовых облав, которые никаких результатов не дали. И вдруг совершенно неожиданно Савельев наткнулся на бандита в трактире Кухмистрова. Кошельков спокойно сидел за столиком и о чем-то разговаривал с опилочником Ахмедом.
— Да я в этом не разбираюсь, — ответил он. — Не понимаю ни черта.
Увидев Савельева, он дважды выстрелил. Одна пуля оцарапала Савельеву плечо, вторая застряла в левом легком. Савельев упал, а Кошельков, выбив плечом оконную раму, выскочил на улицу. Он бы наверняка ушел, если бы не наткнулся на группу красноармейцев, которые как раз проходили мимо трактира. На него навалились, обезоружили, скрутили руки и доставили в ЧК.
— Ну а слово «Гибралтар» там не звучало? — не унимался я.
В тот же день Кошелькова в сопровождении Булаева (Сухоруков остался при раненом Савельеве) и конвоя Вяземской ЧК отправили в Москву. Два молоденьких красноармейца, опасаясь побега, не спускали с него глаз. Но Кошельков вея себя настолько спокойно, что решили даже развязать ему руки. В Москву прибыли без всяких происшествий. На перроне к Булаеву подошла молодая женщина, закутанная в серый платок, и попросила разрешение передать арестованному буханку хлеба. Булаев не возражал. Ему не могло прийти в голову, что в буханке браунинг, а стоящий недалеко от водогрейни чубатый парень — подручный Кошелькова Сережка Барин...
Он снова покачал головой.
В следующее мгновение загремели выстрелы. Один из красноармейцев был убит наповал, а другой умер, не приходя в сознание. Булаев, в которого Кошельков выстрелил в упор, а затем сбил с ног ударом в подбородок, отделался легко — несколько царапин и надорванное пулей ухо.
— Не помню. — В уголке рта снова показалась слюна, глаза увлажнились.
Так закончилась вяземская операция, за которую Булаев неделю находился под арестом, а Мартынов получил выговор в приказе.
Я понял — мне пора уходить.
* * *
Субботнее утро выдалось морозным и ясным, зимнее солнце вовсю старалось оттаять заледеневшую землю. По радио на кухне сообщили, что в девять часов состоится повторная инспекция беговых дорожек на ипподроме в Ньюбери, это она уже будет решать, можно ли проводить скачки. Очевидно, места старта и приземления после взятия препятствий прикрыли чем-то на ночь, и организаторы скачек надеялись, что соревнования все же состоятся.
* * *
Я же тем временем скрещивал пальцы в надежде, что их отменят.
В пятницу днем я провел более часа в комнате для скачечного инвентаря, трудясь над уздечкой Сайентифика — так, чтобы она порвались во время скачек. Мать показала мне одну, для которой подходил австралийский нахрапник, и я расстроился — уж больно новенькая она была, прямо с иголочки. Недаром мать всегда твердила о том, что лошади с конюшен Каури не выйдут на скачки в чем попало.
— Вам письмо, гражданин Белецкий! — сказала жена доктора, когда я забежал вечером переодеться. (После того как я завязал дружбу с Тузиком, Тушновы разговаривали со мной сугубо официально.)
Поначалу задача казалась мне несложной — всего-то и надо несколько раз перегнуть в разные стороны кожаный ремешок внутри защитного резинового рукава, и тогда полоска эта порвется, и поводья будут держаться только на резине. Ну а потом и она тоже лопнет, стоит только жокею в пылу скачки сильно натянуть поводья.
«Наверно, от сестры», — подумал я, взяв серый конверт. Но мадам Тушнова, кривя губы, объяснила:
Но все оказалось далеко не так просто, как я представлял. Слишком уж новенькой была уздечка. Из гибкой и крепкой кожи.
— От вашего приятеля, босяка с Хитровки.
— Спасибо, — поблагодарил я, направляясь к себе.
Я осмотрел то место, где поводья соединялись с металлическими кольцами по обе стороны от мундштука. Кожа была прошита толстыми нитками в несколько строчек. Я изо всей силы дергал их, но отделить не удалось ни на йоту. А что, если перерезать эти толстые нитки? Но чем? И потом, сразу будет видно. Ведь Джек первым делом должен убедиться перед скачками, что все держится надежно.
Но жена доктора меня окликнула:
На полке стояли четыре зеленые коробки — аптечки неотложной помощи, — и я открыл одну в поисках ножниц. Но нашел кое-что получше. В прозрачном пластиковом футляре хранился медицинский скальпель.
— Минуточку, гражданин Белецкий!
И вот я начал аккуратно перерезать стежки из толстых ниток по правую сторону уздечки — эта сторона находится дальше других от конюха, когда он водит лошадь по парадному кругу. Я старался перерезать стежки ровно посередине, концы оставлял нетронутыми, чтоб повреждение было меньше заметно. И уже затем перерезал несколько стежков на каждом конце. Я понятия не имел, достаточно ли этого, но что сделано, то сделано.
Все то время, что Джек собирал необходимое для скачек оборудование, а потом загружал его в огромную плетеную корзину, я нервно расхаживал вблизи комнаты. И видел, как он взял уздечку с австралийским нахрапником и тоже опустил ее в корзину.
— Да?
Тихо так, спокойно опустил, без всяких причитаний на тему того, что упряжь испорчена.
Ну что, пока все складывалось удачно. Но настоящее испытание ждет уздечку, когда он будет надевать ее на Сайентифика чуть позже, днем, на ипподроме.
Хотя в цветастом капоте, с торчащими из-под ночного чепца бумажными папильотками трудно было изобразить богиню мщения, мадам Тушнова воплощала Немезиду.
Я постарался сделать все от меня зависящее, чтоб никто ничего не заметил. Не оставил ни одного торчащего кончика обрезанной нитки, а сама плотность кожи помогала уздечке держаться. Так что если даже кто-то и подергает поводья перед скачками, выглядеть они будут нормально и лопнут не сразу — только после того, как ослабнут во время скачки. Тогда и лопнут. Но я понятия не имел, удалось ли мне соблюсти нужный баланс.
— Нам не нравятся ваши подозрительные знакомства, гражданин Белецкий.
* * *
— Вот это меня меньше всего интересует.
К сожалению, организаторы решили, что скачки должны состояться, морозная погода им не помеха, а зрителям и участникам выдадут пледы и попоны. И вот мама повезла нас всех троих в Ньюбери на своем стареньком синем «Форде», отчим сидел рядом с ней, я примостился на заднем сиденье у нее за спиной. Я всегда так сидел по дороге на скачки и с них, домой.
— Естественно. Вас интересует лишь ваш юный приятель с Хитровки, — как это в вашей среде выражаются? — ваш малолетний кореш. Так вот, убедительно прошу сюда его больше не приводить. Мы не хотим быть обворованными. И еще вас прошу не являться домой позже шести часов вечера. После шести можете ночевать на Хитровке. Никто двери вам после шести вечера открывать не будет.
Посещение скачек было неотъемлемой частью моего детства и юности. Какое-то время знание географии Британии базировалось исключительно на местах проведения загородных скачек. Научившись в семнадцать водить машину, я понятия не имел, где находятся большие города, зато безошибочно находил дорогу к таким местам, как Маркет-Рейзен, Пламптон или Фейкерхем, а также знал все объездные пути, помогающие сэкономить время, не выезжая на забитые машинами главные дороги.
— Только попробуйте!
Ипподром Ньюбери — самый ближайший к Лэмбурну, всего-то в пятнадцати милях, и давно уже стал домом для большинства местных тренеров, которые, с учетом экономии на дорожных расходах, старались отправить туда как можно больше лошадей.
— Да, не будет, хоть стреляйте!
Ко времени, когда наш «Форд» подкатил к тренерской стоянке, мест там уже почти не было, и я с огорчением заметил, как долго придется идти пешком до самого ипподрома. Культя опухла и побаливала, и я обещал себе впредь так не нагружать больную ногу, хотя бы на время. Известно, куда вымощена дорога добрыми намерениями…
— Привет, Джозефин, — послышался мужской голос, как только мы вышли из машины. Перед нами стоял Ивен Йорк в тяжелом овчинном полушубке.
— А вот начну стрелять, тогда посмотрим! — пообещал я, уже не в силах сдержать нарастающее раздражение.
— Привет, Ивен, — ответила мама, без особой, впрочем, теплоты в голосе.
Эффект от сказанного превзошел всякие ожидания: мадам Тушнова побелела — ее щеки приобрели цвет бумажных папильоток.
— О, приветик, Том! — воскликнула Джулия Йорк, вылезая из роскошного новенького белого «БМВ» — мать не преминула отметить этот факт и сразу помрачнела. Теперь я понял, почему она вдруг загорелась идеей апгрейдить свой старый «Форд».
— Выродок! Бандит! Хулиган! — взвизгнула она, скрываясь в своей комнате. Из-за двери до меня донеслись громкие рыдания и истерические выкрики: — Бобочка! Этот негодяй нас убьет! Он приведет сюда хитрованцев!
Я вошел к себе в комнату и демонстративно громко щелкнул задвижкой.
С чего Тузик решил затеять со мной переписку? Со времени нападения на Ленина мальчишка ко мне не заходил. Совсем от рук отбился. Уж если Груздь взял над ним шефство, то пусть по-настоящему займется пацаном, а то болтается неизвестно где, дружит неизвестно с кем. Да и мы с Сухоруковым тоже хороши. Недаром говорят, что у семи нянек дитя без глазу.
Надорвав конверт, я достал тщательно сложенную записку. На пористой серой бумаге, видимо оберточной, химическим карандашом было нацарапано: