Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дик Фрэнсис

НЕРВ

1

Арт Метьюз застрелился в центре парадного круга на скачках в Данстейбле. Застрелился вызывающе, на глазах у всех.

Я стоял в двух метрах от него, но он выстрелил так быстро, что, если бы я был и в двух сантиметрах, я бы не успел помешать ему.

Из раздевалки он вышел передо мной, глубоко погруженный в свои мысли, низко опустив голову и сгорбив узкие плечи под курткой цвета хаки, которую он набросил поверх жокейской формы. Я заметил его, когда он слегка запнулся на дорожке в двух шагах от весовой. Когда до парадного круга оставалось несколько метров, кто-то заговорил с ним, и было очевидно, что он не слышит. Обычный путь от весовой до парадного круга, обычные скачки в ряду сотен других. Когда он стоял и разговаривал минуты две-три с владельцем и тренером лошади, ничего не предвещало трагедии. Потом он сбросил куртку и, пока она падала на землю, приставил дуло большого автоматического пистолета к виску и спустил курок.

Без колебаний. Без последнего «прости». Сразу после заключительного взвешивания. Беспричинность его поступка так же потрясала, как и результат.

Он даже не закрыл глаза, и они были еще открыты, когда он падал вперед. Я слышал звук, с каким его лицо ударилось о траву, и шлем покатился по земле. Пуля прошла насквозь и вышибла кусок черепа, откуда выпирало кровавое месиво из кожи и мозгов.

Щелчок выстрела эхом раскатился по паддоку, отражаясь от высокой задней стены трибун. Головы вопросительно повернулись, оживленный гул и шум голосов зрителей, выстроившихся в три ряда вдоль забора, постепенно затихал и наконец замолк, когда они осознали потрясающий, невероятный факт: все, что осталось от Арта Метьюза, лежало, уткнувшись лицом в ярко-зеленую скаковую дорожку.

Корин Келлар, тренер, опустился на одно колено и тряс Арта за плечо, будто мог проснуться тот, у кого снесена половина головы.

Солнце ярко светило, сиял голубой и оранжевый шелк на спине Арта, на его бриджах не было ни пятнышка, начищенные ботинки отсвечивали мягким глянцем. У меня мелькнула неуместная мысль: Арт порадовался бы – от шеи до ботинок он выглядел так же безукоризненно, как всегда.

Два распорядителя спешили к нам и остановились как вкопанные, уставясь на голову Арта. От ужаса у них отвисли челюсти и сузились глаза. Они были обязаны стоять в парадном круге перед каждой скачкой, пока проводят лошадей для того, чтобы принимать решение в случае каких-либо нарушений правил. Думаю, нарушение, подобное самоубийству первоклассного жокея стипль-чеза, никогда не случалось в их практике.

Старший из них, лорд Тирролд, высокий худой человек, прирожденный администратор, наклонился над Ар-том, чтобы ближе его рассмотреть. Я увидел, как исказилось его лицо, он взглянул на меня через тело Арта и спокойно сказал:

– Конец… принесите чепрак.

Я прошел шагов двадцать по парадному кругу, туда, где стояла одна из лошадей, которой предстояло участвовать в этой скачке. Ее окружали владелец, тренер и жокей. Не говоря ни слова, тренер снял с лошади чепрак и протянул мне.

– Метьюз? – с сомнением спросил он.

Я кивнул, поблагодарил за чепрак и пошел назад.

Другой распорядитель, угрюмый, похожий на тупого быка человек по имени Боллертон, извергал завтрак – я был почти рад это видеть, – теряя заботливо хранимое достоинство.

Корин Келлар так и водил рукой ото лба к подбородку, все еще стоя на одном колене возле своего жокея. В лице ни кровинки, руки трясутся. Он тяжело воспринял смерть Арта.

Я протянул один конец ковра лорду Тирролду, и мы мягко опустили его на труп Арта. Лорд Тирролд постоял с минуту, глядя вниз на неподвижную коричневую фигуру, затем взглянул на группу жокеев, которые должны были участвовать в этом заезде. Он подошел к ним, что-то сказал, и сразу же конюхи повели всех лошадей с парадного круга назад в денники.

Я смотрел на Корина Келлара, на его страдание и думал, что он его вполне заслужил. Хотел бы я знать, как чувствует себя человек, который понимает, что довел другого до самоубийства.

В громкоговорителе щелкнуло, и голос объявил: в связи с тем, что на парадном круге произошел серьезный несчастный случай, две последние скачки отменяются, а завтрашняя программа состоится, как и планировалось; теперь же всех просят оказать любезность и идти домой.

Бедный Арт. Бедный, затравленный, загнанный в угол Арт, разделавшийся со своими несчастьями с помощью кусочка свинца.

Атмосфера в раздевалке была почти безмятежная, явно от перенесенного шока. Среди жокеев Арт, по всеобщему согласию, занимал позицию старшего и умудренного опытом, хотя ему не было и тридцати пяти. С ним считались и его уважали. Сдержанный, иногда даже замкнутый, но честный человек и хороший жокей. Его единственной явной слабостью, над которой мы с удовольствием подтрунивали, было убеждение, что в проигранной скачке всегда виноваты какие-то изъяны у лошади или недостатки в системе тренировок, и ни в коем случае не он сам. Мы все прекрасно знали, что Арт не исключение из правил, и каждый жокей в какой-то степени предвзято оценивает прошедшую скачку, но он никогда не признавал свою вину и каждый раз, когда его призывали к ответу, мог привести убедительные доказательства.

– Слава богу, – сказал Тик-Ток Ингерсолл, стягивая с себя свитер в голубую и черную полоску, – Арт хорошо рассчитал и позволил нам всем взвеситься перед скачкой, прежде чем пустить себе пулю в лоб. Если бы он это сделал на час раньше, у нас у всех в кармане было бы на десять фунтов меньше.

Тик-Ток был прав. Наш гонорар за каждую скачку начисляется сразу же после того, как мы становимся на весы. Если вес жокея соответствует правилам, ему автоматически выплачиваются деньги, независимо от того, чествовал он в скачке или нет.

– В таком случае, – заметил Питер Клуни, – нам следует вложить половину в фонд его вдовы. – Клуни,

аленький спокойный молодой человек, быстро проникался жалостью и быстро забывал о ней как по отношению к другим, так и к себе.

– Ну и глупо, – возмутился Тик-Ток, откровенно не любивший Клуни. – Для меня десять фунтов – это десять фунтов, а у миссис Метьюз их и без того хватает. И она задирает из-за этого нос.

– В знак уважения к Арту, – настаивал Питер, обводя нас полными слез глазами и осторожно избегая воинственного взгляда юного Тик-Тока.

Я симпатизировал Тик-Току и тоже нуждался в деньгах. Кроме того, миссис Метьюз относилась ко мне – впрочем, как и ко всем другим рядовым жокеям – с особенной обжигающей холодностью. Пять фунтов в память Арта едва ли заставят ее оттаять. Бледная, с соломенными волосами, бесцветными глазами, она была настоящая снежная королева, подумал я.

– Миссис Метьюз не нуждается в наших деньгах, – сказал я. – Давайте лучше купим венок и, может, еще что-нибудь полезное в память об Арте, такое, что он бы одобрил.

Худощавое лицо юного Тик-Тока выразило восхищение. Питер Клуни взглянул на меня с печальным упреком. Но все остальные кивали в знак согласия.

Грант Олдфилд сказал со злобой:

– Может, он и застрелился потому, что эта бесцветная ведьма сбросила его с постели.

Наступило несколько обескураженное молчание. Год назад, мелькнула у меня мысль, год назад мы скорей всего засмеялись бы. Но год назад Грант Олдфилд сказал бы то же самое и, возможно, так же грубо, ради забавы, а не с такой безобразной, мрачной злобой.

Я понимал, да и все мы понимали, что Грант не знал, да и вовсе не хотел знать подробности семейной жизни Арта, но последние месяцы Гранта будто пожирала какая-то внутренняя злоба, каждая самая обыденная его фраза просто сочилась ядом. Мы видели причину в том, что он покатился по лестнице вниз, даже не поднявшись доверху. По характеру он был очень честолюбив и безжалостен, и это помогало ему совершенствоваться в жокейском ремесле. Но в какой-то момент на гребне успеха, когда он привлек внимание публики вереницей побед и начал регулярно работать для Джеймса Эксминстера, одного из самых высококлассных тренеров, что-то случилось: Грант потерял работу у Эксминстера, и другие тренеры нанимали его все реже и реже. Несостоявшийся заезд был у него сегодня единственным.

Грант был смуглый, волосатый, крепко скроенный мужчина лет тридцати, с высокими выступающими скулами и широким носом с постоянно раздувающимися ноздрями. Мне приходилось проводить в его компании гораздо больше времени, чем хотелось бы, потому что моя вешалка в раздевалке почти на всех скачках была рядом с его, и нашу форму приводил в порядок один и тот же гардеробщик. Грант, не задумываясь, брал мои вещи, не спрашивая и не благодаря, и если он что-нибудь портил, то всегда заявлял, что ничего не трогал. Когда я впервые встретил его, меня забавлял его иронический юмор, но два года спустя, к тому времени, когда умер Арт, меня уже тошнило от взрывов его настроения, грубости и злобного характера.

За шесть недель, с начала нынешнего сезона, несколько раз я видел, как Грант стоит с вытянутой вперед головой и в недоумении разглядывает все вокруг, будто бык, с которым играет матадор. Бык, измученный борьбой с куском ткани, бык, сбитый с толку и сокрушенный. Вся его удивительная сила истрачена на пустяки, которые он не может проткнуть рогами. Конечно, в такие моменты мне было жаль Гранта, но в остальное время я старался держаться от него подальше.

После злобного предположения Гранта мы замолчали. В этот момент один из служащих ипподрома спустился в раздевалку и, увидев меня, крикнул:

– Финн, вас хотят видеть распорядители!

– Сейчас? – переспросил я, стоя в рубашке и трусах.

– Сию же минуту, – усмехнулся он.

– Хорошо. – Я быстро оделся, пригладил щеткой волосы, через весовую прошел к двери распорядителей и постучал.

Все трое распорядителей, секретарь скачек и Корин Келлар сидели за большим продолговатым столом на неудобных на вид стульях с прямыми спинками.

Лорд Тирролд сказал:

– Проходите и закройте дверь. Я так и сделал.

Он продолжал:

– Я знаю, что вы стояли рядом с Метьюзом, когда он… мм… застрелился. Вы действительно видели, как он сделал… это? Я имею в виду, вы видели, как он вытащил пистолет и приставил к виску, или вы посмотрели на него, только услышав выстрел?

– Я видел, как он вытащил пистолет и приставил его к виску, сэр.

– Очень хорошо, в таком случае полиция, наверно, захочет получить ваши показания, пожалуйста, не уходите из весовой, пока они не встретятся с вами. Мы ждем инспектора, он вернется сюда из комнаты первой помощи.

Кивком он отпустил меня, но, когда я уже взялся за ручку двери, спросил:

– Финн… вы не знаете, что могло бы подтолкнуть Метьюза уйти из жизни?

Я слишком долго колебался, прежде чем обернулся и твердо сказал: «Нет». И эта лишняя доля секунды сделала мой ответ неубедительным. Я посмотрел на Корина Келлара, занятого изучением собственных ногтей.

– Мистер Келлар может знать, – неуверенно проговорил я.

Распорядители переглянулись. Мистер Боллертон, все еще бледный от приступа тошноты, вызванной видом тела Арта, сделал отметающий жест рукой и сказал:

– Не считаете же вы, будто мы поверим, что, мол, Метьюз застрелился просто потому, что Келлар был неудовлетворен его работой? – Он посмотрел на других распорядителей и продолжал, подчеркивая каждое слово: – В самом деле, если эти жокеи до того зазнались, что не могут вынести немного явно заслуженной критики, то им самое время искать другое занятие. Но предполагать, что Метьюз покончил самоубийством из-за пары неприятных слов, – безответственно и вредно.

В этот момент я вспомнил, что лошадь Арта, которую тренировал Корин Келлар, принадлежала именно Боллертону. «Неудовлетворен его работой». Бесцветная фраза, какую он использовал для описания целого ряда язвительных стычек между Артом и тренером после скачек, вдруг показалась мне неуклюжей попыткой скрыть беспокойство. «Вы знаете, почему Арт застрелился, – подумал я, – и вы были одной из причин, но не хотите признаться в этом даже себе».

Я снова взглянул на лорда Тирролда и обнаружил, что он задумчиво изучает меня.

– Это все, Финн? – спросил он.

– Да, сэр.

Я вышел, и на этот раз они не задержали меня, но я еще был в весовой, когда дверь снова открылась, и я услышал голос Корина за своей спиной:

– Роб!

Я обернулся и подождал его.

– Весьма благодарен, – саркастически начал он, – за эту маленькую свинью, которую вы мне подложили.

– Вы уже сказали им об этом, – заметил я.

– Конечно, сказал.

Он все еще выглядел потрясенным, морщины на худом лице стали глубже. Келлар исключительно умный тренер, но вспыльчивый и ненадежный человек, который сегодня предлагает дружбу на всю жизнь, а завтра становится смертельным врагом. Но теперь, похоже, он сам нуждался в утешении.

Он заговорил:

– Уверен, что вы и другие жокеи не верят, будто Арт застрелился потому… ну… что я решил меньше занимать его на скачках? У него должны быть другие причины.

– Но в любом случае сегодня он работал бы как ваш жокей последний раз, разве не так? – спросил я.

Он с минуту поколебался и затем кивнул, удивленный, что я знаю эту новость. Я не сказал Келлару, что накануне вечером столкнулся с Артом на автостоянке; горькое отчаяние, жгучая печаль, разъедавшие его от чувства несправедливости, пересилили обычную сдержанность Арта, и он признался мне, что Келлар отказал ему в работе. Я только Сказал:

– Метьюз застрелился потому, что вы его уволили, и он сделал это у вас на глазах, чтобы вы испытали раскаяние. Это, если вас интересует, и есть мое мнение.

– Но люди не кончают самоубийством из-за того, что потеряли работу! – воскликнул он с легким раздражением.

– Нет, если они нормальные, не кончают, – согласился я.

– Каждый жокей знает, что рано или поздно ему придется уйти. И Арт был уже слишком стар… должно быть, он был сумасшедший.

– Возможно, – сказал я и ушел. А он остался стоять, пытаясь убедить себя, что не несет ответственности за смерть Арта.

Вернувшись в раздевалку, я с удовольствием отметил, что Грант Олдфилд уже оделся и ушел домой. Ушли и другие жокеи, гардеробщики сортировали грязные белые бриджи и укладывали в большие плетеные корзины шлемы, ботинки, хлысты и другую экипировку.

Тик-Ток, насвистывая сквозь зубы последний хит, сидел на скамейке и натягивал модные желтые носки. Рядом стояли начищенные остроносые ботинки, достающие до лодыжки. Он болтал стройными ногами в темных твидовых брюках (без манжет) и, почувствовав мой взгляд, поднял глаза и усмехнулся.

– В журнале «Портной и закройщик» вас поместят в рубрику «Идеальный парень», – проговорил он.

– Мой отец в свое время, – вежливо ответил я, – входил в число «Двенадцати самых хорошо одетых мужчин Британии».

– Мой дед носил плащ из шерсти ламы.

– Моя мать, – я продолжал игру, – носила только итальянские рубашки.

– А моя, – осторожно вставил он, – стряпала в них на кухне.

Мы перекидывались детскими фразами, глядя друг на друга и наслаждаясь юмором ситуации. Пять минут в обществе Тик-Тока действовали так же, как стакан чаю с ромом на замерзшего человека. Его способность беззаботно радоваться жизни заражала всех, кто был рядом с ним. Пусть Арт погиб, не вынеся позора, пусть мрак окутывает душу Гранта Олдфилда, но пока юный Ингерсолл так весело щебечет, подумал я, королевству скачек не грозит беда.

Он помахал мне рукой, поправил модную тирольскую шляпу, сказал: «До завтра» – и ушел.

И все же в королевстве скачек было неблагополучно. Очень неблагополучно. Я не понимал, в чем дело. Мне были видны лишь симптомы, но их я видел все более и более ясно – возможно, потому, что всего два года, как включился в игру. Казалось, что тренеры и жокеи постоянно раздражены друг другом, скрываемая вражда неожиданно прорывалась наружу и положение ухудшалось, затаенная обида и недоверие перетекали от одного к другому. Положение хуже, думал я, чем в обычных джунглях за кулисами любого бизнеса, построенного на яростной конкуренции, хуже, чем в таком же королевстве беговых конюшен, лошадей и серых фланелевых костюмов. Но Тик-Ток – ему одному я высказал свои подозрения, – не раздумывая, отмел их.

– Вы, должно быть, настроены на неправильную волну, дружище, – воскликнул он. – Сколько улыбок вокруг! Улыбайтесь. По-моему, жизнь прекрасна!

Последние шлемы и ботинки исчезли в корзинах. Я выпил вторую чашку тепловатого чая без сахара и пожирал глазами куски фруктового кекса. Как всегда, потребовалось большое усилие, чтобы не съесть ни кусочка. Единственная вещь, которая не нравилась мне в скачках, – это постоянный голод, и сентябрь – плохое время года: еще оставалась летняя полнота и приходилось голодать, чтобы войти в норму. Я вздохнул, с сожалением отвел глаза от кекса и утешил себя тем, что в следующем месяце аппетит вернется на зимний уровень.

Мой гардеробщик, молодой Майк, закричал с лестницы:

– Роб, здесь полицейский, он хочет видеть вас.

Я поставил чашку и вышел из раздевалки. Неприметного вида полицейский средних лет ждал меня с блокнотом в руке.

– Роберт Финн? – спросил он.

– Да.

– Я узнал от лорда Тирролда, что вы видели, как Артур Метьюз приставил пистолет к виску и спустил курок?

– Да, – согласился я.

Он сделал пометку в блокноте и произнес:

– Это очень простой случай самоубийства. Тут не потребуется больше одного свидетеля, кроме доктора и, может быть, мистера Келлара. Не думаю, что нам придется беспокоить вас в дальнейшем. – Он чуть улыбнулся, закрыл блокнот и положил его в карман.

– Это все? – спросил я довольно безучастно.

– Да, все. Когда человек вот так убивает себя при публике, как в данном случае, здесь нет вопроса о несчастном случае или убийстве. Спасибо, что вы подождали меня, хотя это была идея ваших распорядителей, не моя. Ну тогда всего доброго. – Он кивнул, повернулся и пошел к комнате распорядителей.

2

Дома в Кенсингтоне (Фешенебельный район Лондона, где живут артисты, музыканты, художники. Здесь и далее – прим. пер.) никого не было. Как обычно, гостиная выглядела так, будто совсем недавно на нее налетел небольшой торнадо. На рояле матери громоздились партитуры, некоторые из них каскадом упали на пол. Пюпитры в позе пьяниц валялись вдоль стены, выставив треугольники ног, на одном из них висел скрипичный смычок. Сама скрипка опиралась на спинку кресла, а ее футляр лежал на полу сзади, виолончель и ее футляр стояли рядом около дивана, бок о бок, будто любовники. Гобой и два кларнета прижались друг к другу на столе. Неряшливая, застывшая музыка. И по всей комнате, на всех стульях, принесенных из спальни и заполнявших свободное пространство пола, белел богатый выбор шелковых носовых платков, канифоль и дирижерские палочки.

Пробежав опытным взглядом по разбросанным вещам, я определил, что недавно тут музицировали мои родители, два дяди и кузен. И поскольку они никогда не уезжали далеко без инструментов, я мог безошибочно утверждать, что квинтет отправился на небольшую прогулку и очень скоро вернется. Я с удовольствием подумал, что в моем распоряжении небольшой антракт.

Проделав себе проход, я выглянул в окно. Никаких признаков возвращения Финнов. Квартира занимала верхний этаж дома, двумя-тремя улицами отделенного от Гайд-парка, и через гребни крыш я мог видеть, как вечернее солнце бьет в зеленый купол Альбертхолла. Позади него высился темный массив Королевского института музыки, где преподавал один из моих дядей. Полные воздуха апартаменты, штаб-квартиру семьи Финнов, отец снимал из экономии, так как они были расположены вблизи того места, где все Финны время от времени работали.

Один я остался не у дел. Я не унаследовал талантов, которыми так щедро наделена родня обоих моих родителей. Они с горечью убедились в этом, когда мне было четыре года, и я не смог отличить звуки гобоя от английского рожка. Для непосвященного, может, и нет между ними большого различия, но отец имел счастье быть гобоистом с мировой славой, и все другие музыканты мечтали сравняться с ним. К тому же музыкальный талант, если он есть, проявляется у ребенка в самом раннем возрасте, гораздо раньше, чем другие врожденные способности, и в три года (когда Моцарт начал сочинять музыку) на меня концерты и симфонии производили меньше впечатления, чем шум, создаваемый мусорщиками, когда они опрокидывали в машину бачки.

К тому времени, когда мне исполнилось пять лет, огорченные родители вынуждены были признать тот факт, что их ребенок, зачатый по ошибке (я стал причиной того, что пришлось отменить важные гастроли по Америке), оказался немузыкальным.

Моя мать никогда ничего не делала наполовину, поэтому меня между занятиями в школе постоянно отправляли куда-нибудь к знакомым фермерам под предлогом укрепления здоровья, но на самом деле, как я позже понял, чтобы освободить родителей для сложных и длительных гастрольных поездок. Пока я рос, между нами установились отношения, скрепленные своего рода мирным договором, по которому подразумевалось, что, поскольку родители не намерены ставить ребенка на первое место и он для них значит меньше, чем музыкальная репутация (то есть где-то на втором плане), то, чем реже мы видимся, тем лучше.

Они не одобряли мой рискованный выбор жокейской профессии лишь по одной причине: скачки не имели ничего общего с музыкой. Бесполезно было объяснять им, что единственное, чему я научился на фермах во время всевозможных каникул, – это ездить верхом (я был все же сыном своего отца, и фермерство вызывало во мне отвращение и тоску) и что моя нынешняя профессия – прямой результат их действий в прошлом. К тому, что они не хотели слушать, мои родители, наделенные абсолютным слухом, были высокомерно глухи.

Я пошел к себе в спальню и окинул взглядом маленькую комнату со скошенным потолком, переделанную для меня из чулана, когда я вернулся домой после своих странствий. Кровать, комод, кресло, стол и на нем лампа. Импрессионистский набросок скачущей лошади на стене напротив кровати. Никаких безделушек, несколько книг, абсолютный порядок. За те шесть лет, что я скитался по свету, я привык обходиться минимумом вещей, и, хотя я занимал эту маленькую комнату уже два года, я ничего не добавил в нее.

Я переоделся в джинсы, старую полосатую рубашку и задумался, чем занять время до следующих скачек. Беда была в том, что стипль-чез вошел мне в кровь, подобно страсти к наркотикам, так что все обычные удовольствия стали просто способом провести время, отделяющее одни скачки от других.

Желудок подал сигнал чрезвычайного бедствия: последний раз я ел двадцать три часа назад. Я отправился в кухню. Но прежде чем я дошел до нее, парадная дверь с шумом открылась, и в дом ввалились мои родители, дяди и кузен.

– Привет, дорогой, – бросила мама, подставляя для поцелуя нежную, приятно пахнувшую щеку. Так она приветствовала всех, от импресарио до хористов из задних рядов. Материнство не было ее стихией. Высокая, стройная, шикарная; ее стиль казался небрежным, но родился в результате серьезного обдумывания и больших затрат. По мере приближения к пятидесяти она становилась все более и более «современной». Как женщина она была страстная и темпераментная, как артистка – первоклассный инструмент для интерпретации гения Гайдна, его фортепианные концерты она исполняла с магической, щепетильной, экстатической точностью. Я видел, как самые суровые музыкальные критики выходили с ее концертов со слезами на глазах. Поэтому я никогда не ждал, что на широкой материнской груди найду утешения в моих детских горестях, и никогда не ждал возвращения мамы, которая испечет сладкий пирог и заштопает носки.

Отец, всегда относившийся ко мне с деликатным дружелюбием, спросил в форме приветствия:

– У тебя был хороший день?

Он всегда так спрашивал, и я отвечал «да» или «нет», зная, что на самом деле его это не интересует. Я ответил:

– Я видел, как застрелился человек. Нет, это был нехороший день.

Пять голов повернулись в мою сторону. Мать воскликнула:

– Дорогой, что ты имеешь в виду?

– Жокей застрелился на скачках. Он стоял меньше чем в двух метрах от меня. Это было ужасно.

Все пятеро теперь стояли и смотрели на меня, раскрыв рот. Лучше бы я не говорил им, в воспоминаниях все казалось гораздо страшнее, чем тогда.

Но на них это не подействовало. Дядя, «виолончель», со щелчком закрыл рот, вздрогнул и пошел в гостиную, бросив через плечо:

– Раз ты ходишь на такие эксцентричные гонки… Мать проводила его глазами. Когда он поднимал свой

инструмент, прислоненный к дивану, раздался звук басовой струны. И. это подействовало на остальных, как неотвратимое притяжение магнита, они потянулись за ним. Только кузен в задумчивости задержался на несколько минут, оторванных от Искусства, затем и он вернулся к своему кларнету.

Я прислушался: они рассаживались, пододвигали пюпитры, настраивали инструменты. Потом начали играть быструю пьесу для струнных и деревянных духовых, которую я особенно не любил. Квартира вдруг стала невыносимой. Я вышел, спустился вниз на улицу и отправился не зная куда.

Было только одно место, куда я мог пойти, если мне хотелось покоя, но я не позволял себе приходить туда часто из опасения, что наскучу своими визитами. Прошел уже целый месяц, как я не видел кузину Джоанну, и мне было необходимо ее общество. Необходимо. Вот единственно правильное слово.

Она открыла дверь с обычным выражением веселого и доброго гостеприимства на лице.

– Вот это да! Привет! – сказала она улыбаясь. Я последовал за ней в большой перестроенный каретный сарай, который служил ей гостиной, спальней и комнатой для репетиций одновременно. Половина крыши была скошена и застеклена, и сквозь нее еще проходил свет заходящего вечернего солнца. Размеры и относительная пустота помещения вызывали необычный акустический эффект: если говорить громко, создавалось впечатление, что голос доносится из соседней комнаты; если же кто-нибудь пел – а Джоанна пела, – то возникала полная иллюзия отдаленности и усиления звука, отраженного бетонными стенами.

Голос у Джоанны был глубокий, чистый и звучный. Когда она пела драматические пассажи, то при желании она украшала их нарочитой хрипотой, и получалось очень эффектное подражание звуку надтреснутого колокола. Джоанна могла бы сделать состояние на исполнении блюзов, но она родилась в семье истинно классических музыкантов, в семье Финнов, поэтому о коммерческом использовании таланта не могло быть и речи. Блюзам она предпочитала песни, которые мне представлялись немелодичными и не приносящими вознаграждения, хотя она, казалось, добилась приличной репутации среди людей, любивших такого рода музыку.

Джоанна встретила меня в старых джинсах и черном свитере, измазанном кое-где краской. На мольберте стоял полузаконченный портрет мужчины, и рядом на столе лежали кисти и краски.

– Я пробую теперь писать маслом, – сказала она, взяв кисть и сделав несколько мазков, – но, черт побери, не очень хорошо получается.

– Продолжай работать углем, – заметил я. Когда-то она нарисовала легкими линиями скачущих лошадей, ничего общего не имевших с анатомией, но полных жизни и движения, которые висели теперь в моей комнате.

– Но все же я его закончу, – не согласилась Джоанна.

Я стоял и наблюдал за ней. Она выдавила немного кармина и, не глядя на меня, спросила:

– Что случилось?

Я не отвечал. Рука с кистью остановилась в воздухе, она обернулась и спокойно разглядывала меня несколько секунд, потом сказала:

– Там на кухне есть бифштекс.

Читает мысли моя кузина Джоанна. Я усмехнулся и отправился в узкую длинную пристройку с покатой крышей, где она принимала ванну и стряпала себе еду. Там я нашел большой кусок мяса, поджарил его с парой помидоров, сделал французский соус для салата, который, уже приготовленный, лежал в миске. Когда мясо поджарилось, я разделил его на две части и вернулся к Джоанне. Пахло оно удивительно.

Она положила кисть, вытерла руки о джинсы и села есть.

– Должна сказать тебе, Роб, одну вещь. Ты готовишь настоящий бифштекс, – проговорила она, набив рот.

– Благодарю» пустяки, – проурчал я с полным ртом. Мы съели все до крошки. Я закончил первый и сидел, откинувшись в кресле, наблюдая за ней. У нее было очаровательное лицо, полное силы и характера, с прямыми темными бровями. Она отбросила назад волнистые, подстриженные якобы в художественном беспорядке волосы, но на лоб все равно упала небрежная вьющаяся челка.

В моей кузине Джоанне таится причина, почему я не женат, если можно говорить о причине в двадцать шесть лет. Она старше меня на три месяца, и это дает ей преимущество всю нашу жизнь, и очень жаль, потому что я влюблен в нее еще с пеленок. Я несколько раз просил ее выйти за меня замуж, но она всегда говорила «нет». Во-первых, кузены, твердо объяснила она, слишком близкие родственники. И кроме того, добавляла она, я не волную ей кровь.

Во всяком случае, два других претендента успели больше, чем я. Оба они музыканты. И каждый из них самым дружеским образом рассказывал мне, какая Джоанна великолепная любовница, как она углубляет их восприятие жизни, дает удивительную силу их музыкальному вдохновению, открывает новые горизонты, и так далее и тому подобное. Они оба были довольно хорошо откормленными мужчинами с безусловно красивыми лицами. В первом случае мне было восемнадцать, и я сразу же в отчаянии уехал в чужие края и не возвращался в течение шести лет. Во втором случае я отправился в буйную компанию и напился первый и единственный раз в жизни. Оба приключения прошли не без пользы, дали хороший урок, но не излечили меня от любви.

Она отодвинула пустую тарелку и сказала:

– Ну а теперь в чем дело?

Я рассказал об Арте. Она внимательно слушала и, когда я закончил, проговорила:

– Несчастный человек. И несчастная его жена… Почему он это сделал, как ты думаешь?

– Наверно, потому, что потерял работу. Арт так любил совершенство во всем. И он был слишком гордый… Он никогда не признавал, что допустил какую-то ошибку… Думаю, он просто не мог смотреть в лицо людям, которые знали, что ему дали пинка. Но странная вещь, Джоанна, для меня он оставался таким же совершенством, как и раньше. Я понимал, что ему тридцать пять, но ведь это не старость для жокея, и, хотя все видели, как он и Корин Келлар, тренер, который его уволил, страшно ссорились, если их лошади проигрывали. Арт ничего не утратил в своем стиле, его мог бы нанять кто-нибудь, пусть и не в такие престижные конюшни, как у Корина.

– Я правильно поняла, ты считаешь, что смерть для него была предпочтительнее сползания вниз?

– Да, похоже, что так.

– Надеюсь, когда придет твое время уходить, ты не будешь пользоваться такими сильнодействующими средствами, – заметила она. Я улыбнулся, и она добавила: – Кстати, что ты думаешь делать, когда уйдешь?

– Уйду? Я еще только начинаю, – удивился я.

– И через четырнадцать лет ты станешь второразрядным, разбитым, желчным сорокалетним человеком, слишком старым, чтобы начать жизнь снова, и не имеющим ничего за душой, кроме воспоминаний о лошадях, которые никто не хочет слушать. – В ее голосе звучала досада и раздражение от нарисованной перспективы.

– И с другой стороны, ты, – подхватил я, – будешь толстое, средних лет контральто дублирующего состава, которое боится потерять внешность, и озабочено тем, что голосовые связки все больше и больше теряют эластичность и уходит точность звучания.

– Какая мрачная перспектива, – засмеялась Джоанна. – Ноя понимаю тебя. И потому не пытаюсь разочаровать в твоей работе, хотя она и не дает будущего.

– Но будешь продолжать отговаривать по другим причинам?

– Конечно. Это по сути пустое, непродуктивное, эскапистское (Эскапист (от англ. escape) – человек, стремящийся уйти от действительности) занятие, и оно побуждает людей растрачивать время и деньги на несущественное…

– Например, на музыку. Она взглянула на меня:

– За это ты сейчас пойдешь и вымоешь посуду. Пока я отбывал наказание за самую страшную ересь, возможную в семье Финнов, она снова занялась портретом, но наступили сумерки, и, когда я пришел с миром, предложив ей только что сделанный кофе, она оставила портрет до следующего дня.

. – У тебя телевизор работает? – спросил я, вручая ей чашку.

– Наверное, работает.

– Ты не против, если я включу его на четверть часа?

– Кто играет? – автоматически спросила она. Я вздохнул:

– Никто. Там программа скачек.

– О, прекрасно, если тебе надо…

Я включил телевизор, и мы увидели конец программы варьете. Затем последовал блок рекламы, потом открылись ворота ипподрома, и на фоне ускоренных съемок скачущих лошадей, в самых невозможных ракурсах возникла надпись «Скачки недели» и потом объявление о еженедельной пятнадцатиминутной передаче «Встречи для вас».

На экране появилось знаменитое лицо Мориса Кемп-Лоура, привлекательное, непринужденное, ироничное. Он начал с того, что просто и естественно представил гостя вечера, известного букмекера, и назвал тему сегодняшней передачи, объясняя, как делать ставки, основываясь на математических выкладках.

– Но сначала, – сказал Кемп-Лоур, – я хотел бы отдать дань памяти жокею стипль-чеза Арту Метьюзу, который сегодня на скачках в Данстейбле ушел из жизни по собственной воле. Думаю, многие из вас видели на экранах скачки, в которых он участвовал… и вы разделите со мной глубокое потрясение, что такая долгая и успешная карьера закончилась подобной трагедией. Хотя он так и не стал жокеем-чемпионом, Арт был известен как один из лучших мастеров стипль-чеза в стране, и его прямой, неподкупный характер служил великолепным примером для молодых жокеев, только вступающих в игру…

Джоанна, подняв брови, поглядела на меня, а Морис Кемп-Лоур, изящно закончив теплый некролог, посвященный Арту, вновь представил букмекера, который ясно и очаровательно продемонстрировал, как присоединиться к стану выигрывающих. Иллюстрацией к его беседе служили кинокадры и мультипликационные картинки, рисующие минута за минутой, как в Большом Лондоне ежедневно принимаются решения о стартовых ставках. Передача полностью отвечала высоким стандартам всех программ Кемп-Лоура.

Кемп-Лоур поблагодарил букмекера и завершил четвертьчасовую передачу обзором скачек на следующей неделе. Он не касался отдельных претендентов на победу, но давал такую информацию о жокеях и лошадях, которая усиливала бы интерес к предстоящим скачкам, так как публика что-то узнавала о прошлых достижениях соревнующихся. Его анекдоты были всегда интересными или смешными, и я слышал, что он приводил в отчаяние журналистов, пишущих о скачках, потому что его забавные истории всегда превосходили все, что могли придумать они.

Наконец он сказал:

– До встречи на следующей неделе в это же самое время. – И надпись «Скачки недели» исчезла вместе с ним.

Я выключил телевизор. Джоанна спросила:

– Ты смотришь каждую неделю?

– Да, если могу. Сейчас сезон скачек. Полно вещей, которые не стоит пропускать, и очень часто его гости – люди, которых я встречал.

– Мистер Кемп-Лоур собаку съел в своем деле?

– Да. Он вырос в этой среде. Его отец в тридцатые годы побеждал в больших национальных скачках, а теперь он босс в Национальном охотничьем комитете, а этот комитет, – продолжал я, заметив ее отсутствующий взгляд, – самый главный в управлении стипль-чезами.

– О-о. И мистер Кемп-Лоур тоже участвует в скачках?

– Нет. Вряд ли он вообще ездит верхом. У него от лошадей астма или что-то вроде этого. Я точно не знаю… Но он всегда на виду. Он часто бывает на скачках, правда, я никогда с ним не разговаривал.

Интерес Джоанны к скачкам на этом полностью истощился, и час или около того мы дружески и беспредметно болтали о том, как все в мире неустойчиво.

У дверей раздалось звяканье колокольчика, она пошла открыть, и, когда вернулась, за ней шел мужчина, портрет которого она пыталась нарисовать, один из тех, кто волновал ей кровь и волнует до сих пор. Он как собственник обнял ее за талию и поцеловал. Затем кивнул мне.

– Как прошел концерт? – спросила она. Он был первой скрипкой в Лондонском симфоническом оркестре.

– Так себе, – пожал он плечами. – Си-бемоль Моцарта прошел нормально, только какой-то дурак в зале начал хлопать после медленной части и испортил переход к аллегро.

Кузина издала сочувствующий звук. Я встал. Меня не приводил в восторг их вид, так уютно пристроившихся друг к другу.

– Уходишь? – сказала Джоанна, освобождаясь от его руки.

– Да.

– Спокойной ночи, Роб, – проговорил он, зевая. Потом снял черный галстук и расстегнул воротничок рубашки.

– Спокойной ночи, Брайен, – вежливо ответил я, подумав про себя: хоть бы ты провалился к чертям.

Джоанна проводила меня до дверей. Я сказал унылым голосом:

– Спасибо за бифштекс… и за телевизор.

– Приходи еще.

– Хорошо. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, – повторила она и, будто вспомнив, добавила: – Как Полина? – Полина – фотомодель, с которой я проводил время.

– Она собирается замуж, – сообщил я, – за сэра Мортона Хенжа.

Должен признаться, я не ожидал такого взрыва «сострадания», какой увидел. Джоанна радостно засмеялась.

3

Две недели спустя после смерти Арта я остался ночевать в доме Питера Клуни.

Машины у меня нет, и на первое в сезоне соревнование в Челтнеме я приехал, как обычно, поездом для участников скачек, взяв маленький саквояж с необходимыми для ночевки вещами. Меня наняли на два заезда, по одному в день, и я собирался найти на окраине гостиницу, где цены не особенно бы продырявили мой карман… Но Питер, увидев саквояж, спросил, нашел ли я уже где остановиться и предложил мне переночевать у него. Я удивился такой любезности, ведь мы не были даже близкими друзьями, и, поблагодарив, я принял предложение.

С моей точки зрения, день прошел без особых волнений. Неддикинс, мой вздорный начинающий скакун, не имел никакого шанса на победу. В прошлом за ним тянулся печальный список падений и неоконченных скачек. Тяжелое, неуклюжее животное, он всегда шел последним и останавливался где вздумается. Мне пришлось напрячь все силы, чтобы чуть-чуть разбудить Неддикинса. И хотя мы финишировали последними, но из скачек не выбыли. Мы все же закончили круг, что, на мой взгляд, было триумфом. К моему удивлению, такого же мнения держался и тренер, который, похлопав меня по плечу, предложил на следующий день работать еще с одним новичком.

Неддикинс, был первой лошадью, с которой я работал для Джеймса Эксминстера, и я знал: он предложил ее мне, потому что не хотел рисковать своими постоянными жокеями; на Неддикинсе они могли бы получить травму. Много такого рода скачек встречалось на моем пути, но я был рад им. Я считал, что если смогу набраться опыта на плохих лошадях, когда никто ничего от меня не ждет, то буду в нужной форме, если когда-нибудь мне попадется хорошая.

Ближе к вечеру я нашел Питера, и мы поехали в его удобной семейной машине. Он жил милях в двадцати от Челтнема в маленькой деревеньке, окруженной холмами. Мы свернули с шоссе на узкую проселочную дорогу, окруженную с обеих сторон широкой живой изгородью. Казалось, дорога бесконечно будет тянуться меж убранных фермерских полей, но, сделав еще один поворот, мы въехали на край плато, откуда была видна вся деревня, заполнившая ложбину.

Питер показал:

– Вот в том бунгало внизу я живу. Вон то, с белыми окнами.

Я проследил за его пальцем, у меня хватило времени, пока дорога повернула, разглядеть маленький сад, окруженный аккуратным забором, и совсем новый дом. Мы спустились с холма, миновали несколько крутых поворотов, предварительно посигналив, уже в деревне обогнули крохотную лужайку и остановились перед бунгало Питера.

Его жена открыла белую дверь и спустилась на дорожку, чтобы встретить нас. Я заметил, что совсем скоро у нее будет ребенок. Она выглядела так молодо, что казалась почти школьницей. И говорила, сильно смущаясь.

– Проходите, – сказала она, протягивая мне руку, – Питер позвонил и сказал, что вы приедете, у меня все готово.

Я последовал за ней в дом, он был удивительно чистый и опрятный и пах полиролем для мебели. Полы были покрыты мягким голубым линолеумом в крапинку, и кое-где лежали терракотовые, связанные из тряпок половики. Позже, вечером, жена Питера сказала, что половики сделала сама.

В гостиной стояли только софа, телевизор, обеденный стол и четыре стула. Пустота комнаты казалась бы неприятной, если бы одна стена почти полностью не была увешана фотографиями. Рамки для фотографий Питер сделал сам, и для краев паспарту он подобрал картон ярких цветов, так что впечатление они производили веселое и радостное.

Казалось, они были очень привязаны и прекрасно подходили друг к другу. Это выдавало каждое слово, каждый взгляд, каждое движение: оба доброжелательные, быстрые на проявление симпатии, впечатлительные и не без чувства юмора.

– Давно вы женаты? – спросил я.

– Девять месяцев, – ответил Питер, и его жена залилась румянцем.

Мы пообедали, вымыли тарелки и провели вечер возле телевизора, разговаривая о скачках. Когда мы отправлялись спать, они извинились за вид моей спальни.

– Мы еще не обставили ее как следует, – сказала жена Питера, глядя на меня озабоченными глазами.

– Мне будет очень удобно, не сомневайтесь. Вы были так добры, пригласив меня.

Она улыбнулась от удовольствия.

В спальне стояли кровать и стул. На голубом линолеуме лежал терракотовый половик. На стене маленькое зеркало и плотные цвета ржавчины шторы на окне, вешалка с двумя крючками на двери служила гардеробом. Спал я хорошо.

Мы выехали в Челтнем позже, чем собирались, потому что Питер настоял, что надо заехать вниз в деревню и купить хлеба, а то жене придется идти пешком.

Мы неслись по извилистой дороге между холмов гораздо быстрее, чем требовало благоразумие, но, к счастью, ничего не попалось нам на пути. И пока мы пролетали мимо фермерских полей, казалось, удача сопровождает нас. Но, сбавив скорость при выезде на шоссе, мы увидели военную автоцистерну. Она загородила по диагонали дорогу, полностью блокировав ее.

Настойчивые гудки Питера привлекли внимание солдата, он заспешил к машине и успокаивающе заговорил:

– Простите, сэр, но мы искали дорогу в Тимберли.

– Вы рано повернули. Тимберли – следующий поворот направо, – нетерпеливо объяснил Питер.

– Да, я знаю, – согласился солдат. – Мы поняли, что повернули слишком рано, и мой товарищ попытался развернуться; что он тут натворил, просто ужас, мы въехали в изгородь. Короче говоря, – небрежно продолжал он, – мы окончательно застряли. Товарищ поймал грузовик и поехал позвонить в военную автоинспекцию.

Питер и я вышли из машины, чтобы убедиться самим, но солдат говорил правду. Огромная, тяжелая в управлении автоцистерна намертво перегородила выезд с узкой дороги, а водитель уехал.

Бледный, мрачный Питер снова сел за руль, я позади него. Он проехал четверть мили задним ходом, прежде чем мы нашли въезд в ворота и смогли развернуться, потом долго спускались вниз с холма по дороге, вьющейся серпантином, промчались через деревню и выехали на шоссе с другой стороны. Оно вело на юг, в противоположную сторону от Челтнема, и нам пришлось делать длинный объезд, чтобы вернуться на нужное направление, хотя автоцистерна преградила путь всего в двенадцати милях от цели нашего путешествия.

Несколько раз Питер повторил: «Я опоздал» – ив голосе его звучало отчаяние. Я знал, что он участвовал в первой скачке, и тренер, для которого он работал, любил за час до начала видеть в весовой своих жокеев. Тренеры утверждали их имена по крайней мере за четверть часа до заезда. Если бы они заявили жокея, который еще не приехал, а он бы по самой уважительной причине действительно не приехал, у тренера были бы неприятности с распорядителями. Питер работал для человека, который никогда не рисковал такими вещами. Если его жокей не приезжал за час до скачек, он заменял его. А так как тренер был человеком порывистых решений, то он не допускал и мысли, что кто-то или что-то нарушит его планы.

Мы были на ипподроме за сорок пять минут до начала первого заезда. Питер помчался с автостоянки к раздевалке, но мы оба знали, что он не будет участвовать в скачках. Я не спеша пошел за Питером и, когда проходил широкую асфальтированную площадку на пути в весовую, услышал щелчок громкоговорителя, и объявляющий начал перечислять участников первого заезда. Питера Клуни среди них не было.

Я нашел его в раздевалке, он сидел на скамье, обхватив голову руками.

– Он не стал ждать, – повторял Питер несчастным голосом. – Он не стал ждать. Я знал, что он не будет ждать. Я знал. Он взял вместо меня Ингерсолла.

Я посмотрел туда, где Тик-Ток натягивал ботинки. Он сидел уже в алом свитере, который должен был бы надеть Питер. Тик-Ток поймал мой взгляд, состроил гримасу и в знак сочувствия покачал головой, но он был не виноват, ему предложили работу; естественно, он ее взял.

Хуже всего было то, что Тик-Ток выиграл скачку.\" Я стоял рядом с Питером на местах для жокеев, когда алые цвета проскользили мимо финишного столба, он издал такой подавленный звук, будто собирался разразиться рыданиями. Он сумел взять себя в руки, но лицо у него стало серо-белым.

– Ерунда, – смущенно сказал я, встревоженный его видом. – Это еще не конец света.

Разумеется, наше опоздание – большая неудача, но тренер, для которого работал Питер, был разумный человек, хотя и нетерпеливый, и он не собирался отказываться от Питера. В тот же день Питер работал для него, но лошадь прошла не так хорошо, как ожидали, и захромала. Последний раз его лицо со следами разочарования мелькнуло передо мной, когда он приставал ко всем в раздевалке с назойливым рассказом об автоцистерне, который он повторял снова и снова.

У меня дела оказались чуть лучше. Новичок упал, когда прыгал через ров с водой, но потом медленно закончил скачку, и я не пострадал, лишь несколько травинок зацепилось за мои бриджи.

Молодая кобыла, с которой я работал в последнем заезде для Джеймса Эксминстера, имела такую же отвратительную репутацию, как и ее сосед по конюшне, доставшийся мне вчера, когда я дошел до финиша только ради самого себя. Но в этот раз по какой-то причине капризное животное и я с самого старта хорошо подошли друг другу, и, к моему удивлению, и это удивление разделяли все до единого из присутствующих, мы прошли последнее препятствие следом за лидирующей лошадью и потом помчались к финишному столбу. Лошадь, которую считали фаворитом, пришла четвертой. Это была моя вторая победа за сезон и первая в Челтнеме, и она была встречена мертвым молчанием.

На площадке, где расседлывали победителей, я попытался объяснить происшедшее Джеймсу Эксминстеру:

– Я очень сожалею, сэр, но я не мог удержать ее.

Я знал, что он не поставил на нее ни пенни, а владелец даже не пришел посмотреть на скачки.

Эксминстер задумчиво посмотрел на меня, но ничего не ответил, и я подумал: вот и появился тренер, который не скоро еще раз наймет меня. Иногда так же плохо неожиданно выиграть, как и проиграть, когда ожидают победу.

Я распустил подпругу, перекинул седло через руку и стоял, ожидая, когда разразится буря.

– Ну, – резко сказал он, – теперь идите и взвесьтесь. И когда оденетесь, я хочу поговорить с вами.

Когда я вышел из раздевалки, он стоял у весовой и разговаривал с лордом Тирролдом, чью лошадь тренировал. Они замолчали и повернулись ко мне, но я не мог видеть выражения их лиц, потому что они стояли спиной к свету.

Джеймс Эксминстер спросил:

– В каких конюшнях вы чаще работаете?

– В основном я работаю для фермеров, которые тренируют собственных лошадей, – пояснил я. – У меня нет постоянной работы с профессиональными тренерами, но когда они просят меня, я работаю и для них. Мистер Келлар несколько раз брал меня. – Ив этом, подумал я, истинная причина того незначительного впечатления, которое я до сих пор производил в мире скачек.

– Я слышал, как два или три тренера говорили, – сказал лорд Тирролд, обращаясь к Эксминстеру, – что для своих плохих лошадей они всегда могут взять Финна.

– Что я и сделал сегодня, – усмехнулся Эксминстер, – и посмотрите на результат! Как я смогу убедить владельца, когда он услышит о победе, что это был такой\" же сюрприз для меня, как и для него? Сколько раз я говорил ему, что лошадь никуда не годится. – Он повернулся ко мне: – Вы выставили меня совершеннейшим дураком, вы понимаете это?

– Я очень сожалею, сэр, – еще раз повторил я, и я действительно сожалел.

– Не отчаивайтесь. Я дам вам другой шанс, вернее несколько шансов. У меня есть старая, медлительная кляча, вы можете работать на ней для меня в субботу, если вы уже не заняты на этих скачках, и две или три следующие недели. А потом… там посмотрим.

– Спасибо, – сказал я изумленно. – Большое спасибо. Все вышло так, как если бы он бросил мне в руки золотой слиток, когда я ожидал скорпиона. Если я оправдаю себя на его лошадях, он может использовать меня регулярно как запасного жокея. Для меня – гигантский шаг наверх.

Он тепло улыбнулся почти озорной улыбкой, от которой собралась кожа вокруг глаз, и сказал:

– Герань, стипль-чез в субботу. Вы свободны?

– Да.

– И вы сможете сбросить вес? Чтобы было не больше шестидесяти трех килограммов?

– Да, – ответил я. Мне предстояло сбросить полтора килограмма за два дня, но никогда еще голод не казался мне таким привлекательным.

– Очень хорошо. Там увидимся.

– Да, сэр, – подтвердил я.

Он и лорд Тирролд вместе пошли к выходу, и я слышал, как они смеялись. Высокий нескладный лорд Тирролд и тренер даже еще выше его – пара, которая выигрывала почти каждый важный заезд во всех национальных скачках.

Джеймс Эксминстер был крупным человеком во всех смыслах. Под два метра ростом, крепко сбитый, он двигался, говорил и принимал решения легко и уверенно. Его большое лицо с выдающимся вперед носом и тяжелой квадратной нижней челюстью знакомо всем любителям конного спорта. Когда он улыбался, его нижние зубы выдвигались дальше, чем передние, хорошие, сильные зубы, очевидно, здоровые и необыкновенно белые.

Он владел крупнейшей конюшней в стране, его жокей Пип Пэнкхерст последние два сезона держал звание чемпиона, и его лошади, примерно шестьдесят, считались самыми лучшими среди участвующих в скачках. Я получил предложение от человека, стоявшего на самой вершине пирамиды, что было так же пугающе, как и невероятно. Если я проиграю этот шанс, мелькнула у меня мысль, я могу с успехом последовать за Артом в мир забвения.

Весь следующий день я провел, бегая вокруг Гайд-парка в трех свитерах и ветровке. Часов в шесть я сварил три яйца, съел их без хлеба и соли и поспешил удрать, потому что мать пригласила друзей к обеду, и девушка, которая приходила в подобных случаях, наполнила кухню деморализующими, соблазнительными запахами. Я решил пойти в кино, чтобы отвлечь сознание от желудка. После кино я отправился в турецкие бани, где провел всю ночь. Затем вернулся на квартиру, съел еще три яйца вкрутую, даже не почувствовав их вкуса, и наконец поехал на скачки.

Стрелка вздрогнула, когда я встал на весы в легких ботинках и с самым легким седлом. Она поднялась вверх над отметкой шестьдесят три килограмма, но потом заскользила вниз и наконец остановилась на толщину волоса ниже нужного веса.

– Шестьдесят три килограмма, – объявил удивленно служащий, фиксирующий вес. – Как вы это сделали? Наждаком?

– Почти, – усмехнулся я. В парадном круге Джеймс Эксминстер посмотрел на доску, где были цифры: какой вес должна нести лошадь и какой у ее жокея, и обратился ко мне.

– Лишнего веса нет? – спросил он.

– Нет, сэр, – ответил я так, будто сбросить лишний вес – самое пустяковое дело, какое только бывает.

– Гм. – Он, махнув рукой, подозвал конюха, который водил по кругу вялую старую кобылу, ту, с которой мне предстояло работать, и сказал: – Вам придется все время пинать эту старую клячу. Она ленивая. Хорошо прыгает, но больше ничего.

Я привык пинать ленивых лошадей. Пинал я и эту кобылу, которая хорошо прыгала: мы финишировали третьими.

– Гм, – снова промычал Эксминстер, когда я распускал подпруги. Я взял седло и пошел взвешиваться – на Двести граммов легче, чем до заезда. Я переоделся в цвета другой лошади, с которой должен был работать в этот же день, и, когда вышел из весовой, Эксминстер ждал меня. В руке он \"держал лист бумаги и, ни слова не говоря, протянул его мне.

Это был список пяти заездов в различных скачках на следующей неделе. Против каждой лошади он поставил вес, который она должна нести, и скачки, в которых она участвовала. Я внимательно прочел список.

– Итак, – сказал он, – вы сможете работать с ними?

– Я смогу взять четырех из них, но меня уже наняли на скачки новичков в среду.