Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дик Фрэнсис

На полголовы впереди

Глава 1

Я шел за Дерри Уилфремом, благоразумно держась шагах в пятидесяти позади, когда он споткнулся, упал ничком на мокрый асфальт и остался лежать без движения. Я остановился. Несколько рук протянулись к нему, чтобы помочь встать, и я увидел, как на лицах тех, кто оказался поблизости, появились недоумение, испуг, ужас. Мне же при виде этого пришло в голову только одно словцо, краткое и крепкое, но вслух я его так и не произнес.

Дерри Уилфрем лежал ничком не шевелясь, а мимо него проехали шагом четырнадцать жокеев на лошадях: в 3.30 на Йоркском ипподроме начинался очередной заезд. Ежась под холодной октябрьской моросью, промокшие жокеи косились на него без особого любопытства, целиком поглощенные предстоящей скачкой. Нетрудно было догадаться, что они подумали: вот лежит пьяный. Не такое уж редкое зрелище на ипподроме ближе к вечеру. Погода скверная, неуютная.

Лежит пьяный, ну и пусть себе лежит.

Я незаметно отступил немного назад и продолжал смотреть. Несколько человек из тех, кто стоял ближе всего к Уилфрему, когда он упал, начали бочком отходить, поглядывая вслед удалявшимся лошадям: им не терпелось посмотреть заезд. Кое-кто нерешительно переминался с ноги на ногу: надо бы идти, но как-то неудобно. А один, самый сознательный, кинулся за помощью.

Я не спеша подошел к открытой двери бара рядом с паддоком,[1] откуда выглядывали посетители. Внутри бара толпились еще не совсем просохшие зрители, созерцая жизнь из вторых рук — по кабельному телевидению.

Один из стоявших в дверях спросил меня:

— Что с ним?

— Представления не имею, — ответил я, пожав плечами. — Пьян, должно быть.

Проталкиваться в бар я не стал, а остался стоять у двери так, чтобы не бросаться в глаза, словно деталь пейзажа, — просто стоял под выступающим вперед карнизом, стараясь, чтобы мне не капало за шиворот.

Тот, сознательный, прибежал назад; за ним шел грузный человек в форменной одежде — санитар из Бригады Святого Иоанна.[2] К этому времени Уилфрема уже перевернули на бок и развязали ему галстук, но при появлении официального лица все с явной радостью расступились. Санитар перевернул Уилфрема на спину и решительным тоном сказал что-то в микрофон своей рации. Потом он запрокинул голову Уилфрема и принялся делать ему искусственное дыхание рот в рот.

Я подумал, что ни при каких обстоятельствах не согласился бы прильнуть ртом к губам Уилфрема.

Возможно, когда совсем не знаешь человека, сделать это легче. Нет, ни за что, даже ради спасения его жизни. Хотя я предпочел бы, чтобы он остался жив. Быстрым шагом подошел еще один человек — худой, в плаще. Я его узнал это был ипподромный врач. Дотронувшись до плеча санитара, он велел ему перестать и сначала приложил пальцы к шее Уилфрема, а потом приставил стетоскоп к его груди под расстегнутой рубашкой. После долгой паузы, которая длилась, наверное, не меньше минуты, он выпрямился и что-то сказал санитару, засовывая стетоскоп в карман плаща. Потом так же поспешно ушел, потому что вот-вот должен был начаться заезд, а во время заезда врач должен находиться у самой дорожки, чтобы оказывать помощь жокеям.

Санитар еще немного поговорил по рации, но вдохнуть воздух в замершие легкие больше не пытался. Вскоре появились несколько его коллег с носилками, уложили на них тело и унесли, деликатно укрыв одеялом серебристые волосы, мятый темно-синий костюм и остановившееся каменное сердце.

Люди, кучкой стоявшие вокруг, с облегчением разошлись. Двое или трое направились прямиком в бар. Человек, который раньше спрашивал меня, задал вновь пришедшим тот же вопрос:

— Что с ним?

— Умер, — лаконично ответил один из них, хотя все было и так ясно. — Господи, мне надо выпить.

Он стал проталкиваться к стойке, а стоявшие у двери зрители, и я в том числе, вошли вслед за ним, чтобы послушать.

— Просто упал и умер. — Он потряс головой. — Вот уж поневоле задумаешься. — Он попытался привлечь внимание бармена. — Слышно было, как он хрипел… А потом взял и перестал. Он был уже мертвый, когда подошел этот, из «Скорой помощи». Бармен, двойной джин. Нет, лучше тройной.

— А кровь была? — спросил я.

— Кровь? — Он покосился в мою сторону. — Конечно, нет. При сердечном приступе крови не бывает… Бармен, джин с тоником… совсем немного тоника… поскорее, если можно.

— А кто он такой? — спросил кто-то.

— Откуда я знаю? Так, бедняга какой-то.

На экране телевизора начался заезд, и все, включая меня, повернулись и стали смотреть, хотя потом я не смог бы сказать, кто его выиграл. Теперь, когда Дерри Уилфрем мертв, выполнить задачу, стоявшую передо мной, будет намного труднее, а может быть, в ближайшее время и вообще невозможно. По сравнению с этим результаты заезда в 3.30 не имели никакого значения.

Я вышел из бара, когда все начали расходиться после заезда, и некоторое время бесцельно бродил вокруг, стараясь заметить еще что-нибудь необычное и, как бывало чаще всего, ничего такого не обнаружив. В первую очередь я высматривал кого-нибудь, кто мог бы разыскивать Дерри Уилфрема, и для этого покрутился у дверей пункта «Скорой помощи», но никто про него не спрашивал. Вскоре из громкоговорителей донеслось объявление: всех, кто прибыл на скачки вместе с мистером Д. Уилфремом, просили подойти к секретарю в управлении ипподрома. Я немного покрутился и там, но на приглашение никто не откликнулся.

Тело Уилфрема на «Скорой помощи» увезли в морг, и через некоторое время я на своей скромной «Ауди» тоже покинул ипподром. Ровно в пять я, как и было велено, позвонил из машины своему непосредственному начальнику Джону Миллингтону.

— Что значит — умер? — возмутился он. — Не может быть.

— Сердце остановилось, — сказал я.

— Его кто-то убил?

Ни он, ни я не удивились бы, если бы так и случилось, но я сказал:

— Нет, никаких признаков убийства. Я весь день за ним следил. Не видел, чтобы кто-нибудь его толкнул, ничего такого. И крови, по-видимому, не было. Ничего подозрительного. Просто умер.

— Черт! — сердито произнес он, словно в этом могла быть моя вина.

Джон Миллингтон, отставной полицейский (в чине главного инспектора), а теперь заместитель начальника службы безопасности Жокейского клуба, похоже, до сих пор так и не смог примириться с тем, что меня каким-то непонятным образом негласно зачислили в штат его отдела, хотя за три года моей работы там мы с ним выдворили с ипподромов немало мерзавцев. «Какого дьявола, он же не профессионал! — запротестовал он, когда меня представили ему в качестве свершившегося факта, а не просто идеи. — Что за нелепая затея!»

Теперь он больше не говорил, что это нелепая затея, но близкими друзьями мы так и не стали.

— Спрашивали про него? — поинтересовался он.

— Нет, никто.

— Вы уверены?

Как всегда, мои способности явно вызывали у него сомнения.

— Да, безусловно.

Я рассказал о том, как сторожил под разными дверями.

— Ну а с кем он встречался? До того, как отдал концы?

— По-моему, ни с кем, разве что рано утром, еще до того, как я его засек. Во всяком случае, никого не разыскивал. Сделал пару ставок в «тотошке», выпил несколько кружек пива, а потом разглядывал лошадей и следил за скачками. Сегодня дел у него было немного.

Миллингтон произнес вслух то самое крепкое словцо, которое я раньше оставил при себе.

— И теперь нам начинать все сначала, — сердито сказал он.

— Да, — согласился я.

— Позвоните мне в понедельник утром, — приказал Миллингтон.

— Хорошо, — ответил я и положил трубку. Сегодня суббота. Воскресенье — мой законный выходной, и понедельник тоже, если только не происходит ничего серьезного. Я понял, что в этот понедельник мне выходного, похоже, не видать. Миллингтон, да и вся служба безопасности вместе с правлением Жокейского клуба, до сих пор никак не могли пережить неудачу, которую потерпели в суде, лишившись верного шанса упрятать за решетку, вероятно, самого гнусного из негодяев, подстерегающих свою добычу за кулисами скачек. Джулиус Аполлон Филмер был обвинен в преступном сговоре с целью убийства помощника конюха, который имел неосторожность в пьяном виде заявить во всеуслышание в одном из пабов Ньюмаркета,[3] будто знает кое-что про этого такого-сякого мистера Филмера, за что этого сукина сына могут вышибить со скачек еще быстрее, чем Шергар выиграл дерби. Два дня спустя незадачливого помощника конюха нашли в канаве со сломанной шеей и полиция (при содействии Миллингтона) предъявила Джулиусу Филмеру, казалось бы, неопровержимое обвинение, установив, что убийство было заказано и спланировано им.

Но потом, в день суда, с четырьмя свидетелями обвинения произошло что-то странное. У одной свидетельницы случился нервный припадок, и ее в истерике отвезли в психиатрическую больницу. Один вообще исчез — впоследствии его видели в Испании. А двое по непонятной причине начали путаться в своих показаниях относительно фактов, которые до того помнили абсолютно точно. Защита вызвала в качестве свидетеля некоего симпатичного молодого человека, который под присягой заявил, что мистер Филмер и близко не подходил к отелю в Ньюмаркете, где, как предполагалось, состоялся сговор, а вместо этого всю ночь провел в деловых переговорах с ним за пятьсот километров оттуда, в мотеле (счет из которого был предъявлен суду). Никто не сообщил присяжным, что этот молодой человек с прекрасными манерами, негромким голосом и в безупречном костюме без единого пятнышка в этот момент уже отбывал срок за мошенничество и прибыл в суд в тюремном фургоне. Почти все остальные, кто находился в зале суда — адвокаты, полицейские и даже сам судья, — знали, что этого симпатичного молодого человека в тот вечер отпустили под залог и что, хотя убийцу еще не нашли, убийство помощника конюха, вне всякого сомнения, организовал Филмер.

Джулиус Аполлон Филмер с самодовольной ухмылкой выслушал вердикт «не виновен» и крепко обнял своего адвоката. Правосудие было посрамлено. Родители помощника конюха проливали горькие слезы на его могиле, а члены Жокейского клуба в полном составе скрежетали зубами. Миллингтон поклялся, что рано или поздно, так или иначе, но доберется до Филмера, и теперь это стало для него сродни кровной мести: погоня за этим мерзавцем вытеснила у него из головы почти все остальное.

Он потратил массу времени, обходя пабы Ньюмаркета, хотя до него там уже побывала полиция, пытаясь выяснить, какими именно сведениями, порочащими Филмера, мог располагать Пол Шеклбери — так звали убитого помощника конюха. Этого никто не знал или же не хотел говорить. А можно ли винить человека, если он не хочет идти на риск, что его найдут мертвым в канаве?

Больше повезло Миллингтону со свидетельницей, у которой случилась истерика, — она к этому времени была уже дома, но ее все еще время от времени начинало трясти. Она работала горничной в том отеле, где состоялся сговор.

Она слышала — и первоначально была готова показать под присягой, что слышала, — как Филмер сказал какому-то неизвестному мужчине: «Если он умрет, тебе светят пять кусков, и еще пять — тому, кто его замочит. Так что иди и все устрой». Она вешала в ванной чистые полотенца, когда эти два человека, разговаривая между собой, вошли в номер из коридора. Филмер тут же выпроводил ее, и разглядеть второго она не успела. Эти слова она запомнила точно, хотя, конечно, только потом догадалась, что они могли означать. Догадалась по слову «замочит», которое ей особенно запомнилось.

Через месяц после суда Миллингтон сумел добиться от нее неохотного признания, что ее угрозами заставили не давать показаний. Кто ей угрожал?

Какой-то неизвестный мужчина. Но она будет это отрицать. Она будет отрицать все, у нее снова случится припадок. Этот человек пригрозил, что ее шестнадцатилетней дочери не поздоровится. «Не поздоровится…» Он во всех жутких подробностях описал, что именно ее ждет. Миллингтон, прекрасно умеющий уламывать людей, когда нужно, с помощью множества заманчивых обещаний (которые необязательно намеревался выполнить) уговорил ее провести несколько дней на ипподроме, в служебных помещениях, расположенных в различных местах с хорошим обзором, откуда она, находясь в полной безопасности, должна была смотреть в окно. Она будет сидеть со всеми удобствами, в тени, никому не видимая, а он укажет ей на нескольких людей. Она очень боялась и поехала в парике и темных очках. Очки Миллингтон заставил ее снять. Усевшись в кресло, она оглянулась на меня — я молча стоял сзади.

— Не обращайте на него внимания, — сказал Миллингтон. — Это просто предмет обстановки.

В дни скачек мимо этих окон проходила вся публика — поэтому, разумеется, окна и были расположены там, где они были расположены. За три долгих дня, проведенных на протяжении одной недели на трех ипподромах, Миллингтон указал ей почти на всех известных нам сообщников и приятелей Филмера, но каждый раз она отрицательно качала головой. Во время четвертой попытки, на следующей неделе, мимо прошел сам Филмер, и я подумал было, что у нее снова начнется истерика. Но хотя горничная задрожала, заплакала и принялась умолять нас еще раз поклясться, что он никогда об этом не узнает, она осталась на своем посту. И вскоре после этого повергла нас в изумление, указав на проходившую мимо группу людей, о связи которых с Филмером мы до сих пор и не догадывались.

— Это он, — задыхаясь от волнения, сказала она. — О господи… Это он. Я узнала бы его где угодно.

— Который? — быстро спросил Миллингтон.

— В темно-синем… с такими седыми волосами. О господи… Только бы он не узнал…

В голосе ее звучала паника. Миллингтон принялся ее успокаивать, но я слышал только начало, потому что быстро выскочил на улицу и тут же замедлил шаг, влившись в поток зрителей, которые возвращались от паддока на свои места перед очередным заездом. Человек в темно-синем костюме с серебристыми волосами шел не спеша вместе с толпой. Я осторожно следил за ним до самого вечера, и за это время он только однажды вступил в контакт с Филмером, да и то как будто случайно, словно они были незнакомы. Внешне это выглядело так, будто человек в темно-синем костюме всего лишь спросил у Филмера, который час. Филмер взглянул на часы и что-то сказал. Темно-синий костюм кивнул и отошел. Все ясно, темно-синий костюм — человек Филмера, но никто не должен этого заметить: точь-в-точь как у нас с Миллингтоном.

Когда все начали разъезжаться с ипподрома, я последовал за темно-синим костюмом и из машины позвонил Миллингтону.

— Он едет на «Ягуаре», — сказал я. — Номер А-576-РОО. Он говорил с Филмером. Это тот, кто нам нужен.

— Правильно.

— Как наша дама? — спросил я.

— Кто? А, эта? Мне пришлось послать Гаррисона, чтобы он проводил ее до самого Ньюмаркета. Она опять наполовину в истерике. Ты все еще видишь нашего человека?

— Да.

— Я позвоню позже.

Гаррисон был одним из штатных сотрудников Миллингтона — бывший полицейский, грузный, добродушный, ему оставалось всего несколько лет до пенсии. Я никогда не имел с ним дела, но хорошо знал его в лицо, как и всех остальных. Мне пришлось долго привыкать к такому положению, когда я вошел в состав команды, а все остальные этого не знали; я чувствовал себя каким-то призраком. Я всегда был человеком незаметным. Двадцать девять лет, рост метр восемьдесят два, вес — семьдесят шесть килограммов, волосы каштановые, глаза карие, особых примет, как пишут в протоколах, не имеется. Я всегда был частью бурлящей ипподромной толпы — изучал программку, слонялся, разглядывал лошадей, смотрел заезды, время от времени делал ставку-другую. Это не составляло труда, потому что множество других людей постоянно были заняты тем же самым. Я был всего одной из овечек в пасущемся стаде. Каждый день я приходил иначе одетым и никогда ни с кем не знакомился, так что мне частенько становилось одиноко, но все равно было интересно.

Я знал в лицо всех жокеев и тренеров и очень многих владельцев лошадей, потому что для этого достаточно иметь только хорошее зрение и программку. Но я знал еще и много чего из их биографий, потому что немалую часть детства и юности провел на ипподромах, куда меня брала с собой помешанная на скачках пожилая тетя, которая меня вырастила. Благодаря ее познаниям и острому языку я стал настоящим ходячим банком данных. А когда мне было восемнадцать, она умерла, и я семь лет бродил по свету. Вернувшись, я уже не был похож на прежнего зеленого юнца, и те, кто меня когда-то немного знал, скользили по мне безразличным взглядом.

Окончательно вернулся в Англию я потому, что в двадцать пять лет стал полноправным наследником и тети, и отца — их душеприказчики ждали моих распоряжений. Раньше я время от времени переписывался с ними, и они довольно часто переводили мне деньги в разные глухие места, но когда я вошел в тихий, весь в книжных полках кабинет старшего партнера фирмы «Корнборо, Кросс и Джордж», Клемент Корнборо хмуро поздоровался со мной, не вставая из-за стола.

— Вы случайно не… э-э-э… — произнес он, глядя через мое плечо, как будто ждал кого-то другого.

— Ну да, это я. Тор Келси.

— Господи боже! — Он медленно встал и, наклонившись через стол, подал мне руку. — Но вы изменились. Вы… э-э-э…

— Вырос, возмужал и потолстел, — сказал я, кивнув. — И к тому же еще и загорел, потому что некоторое время провел в Мексике.

— Я… э-э-э… заказал обед, — с сомнением в голосе сказал он.

— Прекрасно, — отозвался я.

Он повел меня в такой же тихий ресторан, заполненный такими же поверенными в делах, которые сдержанно кивали ему. За ростбифом он сообщил, что зарабатывать на жизнь мне никогда не будет необходимости (это я уже знал), и тут же спросил, чем я намерен заниматься, — вопрос, ответить на который я не мог. Я семь лет учился жить, а это совсем другое — формально никакой профессии у меня не было. В канцеляриях у меня начиналась клаустрофобия, и ни к каким наукам я склонности не проявлял. Я разбирался в механизмах и неплохо работал руками. Особым честолюбием не отличался. Предпринимательской жилки от отца не унаследовал, но, с другой стороны, было маловероятно, что я пущу на ветер оставленное им состояние.

— Что вы делали все это время? — спросил старый Корнборо, мужественны пытаясь поддержать разговор. — Вы ведь побывали в разных интересных местах, правда?

Нет ничего скучнее, чем рассказы о приключениях, подумал я. Самому их переживать гораздо интереснее.

— Большей частью имел дело с лошадьми, — вежливо ответил я. — Австралия, Южная Америка, Соединенные Штаты, да мало ли где еще. Скаковые лошади, пони для поло, много занимался родео. Поработал и в цирке.

— Господи.

— Но теперь отрабатывать проезд куда-нибудь уже не так легко и становится все труднее. Слишком много стран это запрещают. И я сам не хочу к этому возвращаться. С меня хватит. Не те годы.

— И что же дальше?

Я пожал плечами:

— Не знаю. Осмотрюсь. Я не собираюсь встречаться с родственниками матери, так что не говорите им, что я здесь.

— Как скажете.

Моя мать происходила из обедневшей аристократической семьи, увлекавшейся конной охотой, — ее родня пришла в ужас, когда она в двадцать лет вышла замуж за шестидесятипятилетнего богатыря из Йоркшира, который владел целой сетью магазинов подержанных автомобилей, но не имел ни одного родственника, занесенного в «Книгу пэров» Берка. Они утверждали, будто все дело в том, что он задарил ее лошадьми, но мне всегда казалось, что она действительно им увлеклась. Во всяком случае, отец был от нее без ума, как мне часто говорила его сестра — моя тетя, и утратил всякое желание жить после того, как она погибла от несчастного случая во время охоты — это случилось, когда мне было два года. Он протянул еще три года и умер от рака, а поскольку семья моей матери не хотела иметь со мной дела, тетя Вив Келси забрала меня к себе и обеспечила счастливое детство.

Для незамужней тети Вив я стал тем долгожданным ребенком, которого ей не довелось произвести на свет самой. Когда она меня забрала, ей было, вероятно, около шестидесяти, хотя я никогда не считал ее старой. Она всегда была молода душой, и мне ее очень не хватало после того, как она умерла.

Голос Миллингтона произнес:

— Эта машина, за которой вы едете… Вы все еще едете за ней?

— Все еще ее вижу.

— Она зарегистрирована на имя какого-то Дерри Уилфрема. Когда-нибудь про него слыхали?

— Нет.

Миллингтон все еще имел кое-какие связи в полиции и, по всей видимости, без труда добывал компьютерную информацию.

— Его адрес — Паркуэй-Мэншнз, Мейда-Вейл, Лондон, — сказал Миллингтон. — Если потеряете его, поезжайте туда.

— Хорошо.

Дерри Уилфрем оказал мне любезность, направившись прямо в Паркуэй-Мэншнз, и позже кому-то из подручных Миллингтона удалось установить, что это действительно он. Миллингтон предъявил его фотографию каждому из двух свидетелей, страдавших провалами памяти, и, как он потом мне рассказывал, они «наложили в штаны от страха и стали бормотать, что никогда этого человека не видели, никогда, никогда». Но оба были так основательно запуганы, что ничего добиться от них Миллингтон не смог.

Миллингтон велел мне следить за Дерри Уилфремом, если я опять увижу его на скачках, и посмотреть, с кем еще он будет разговаривать, чем я и занимался около месяца — до того дня, когда темно-синий костюм оказался распростертым на асфальте. За это время Уилфрем имел крупные разговоры примерно с десятком людей и, по-видимому, приносил им одни только дурные вести, потому что оставлял их потрясенными, дрожащими и с застывшим в глазах ужасом, — очевидно, ничего хорошего он им не сообщал. А так как у меня был хитроумный фотоаппарат, вмонтированный в бинокль (и еще один, в виде зажигалки), мы заполучили вполне узнаваемые портреты почти всех этих его ошеломленных собеседников, хотя опознать удалось пока меньше половины из них.

Люди Миллингтона продолжали этим заниматься. Миллингтон пришел к выводу, что Уилфрем — вымогатель, которого подсылают, чтобы выколачивать долги. Вообще наемный вымогатель, а не только человек Филмера. После того, первого случая я только однажды видел, как он разговаривал с Филмером, хотя из этого и не следовало, что таких разговоров больше не было. В Англии скачки обычно происходят каждый день не меньше чем на трех разных ипподромах, и иногда приходилось гадать, куда отправится каждый из тех, кто нас интересовал. К тому же Филмер ходил на скачки реже, чем Уилфрем, — самое большее два или три раза в неделю. Он имел долю во множестве лошадей и обычно ходил на те скачки, в которых участвовали они; где это будет, я каждое утро узнавал из спортивных газет.

Проблема с Филмером заключалась не в том, что он делал, а в том, как его на этом поймать. На первый, второй и даже третий взгляд он не совершал ничего плохого. Он покупал скаковых лошадей, отдавал их в тренинг, ездил смотреть, как они скачут, и переживал все радости владельца. Только понемногу, лет через десять после первого появления Филмера на скачках, люди начали удивленно поднимать брови, недоверчиво хмуриться и в недоумении поджимать губы.

Иногда Филмер покупал своих лошадей на аукционах через агента или тренера, но главным образом приобретал их путем частных сделок — процедура вполне допустимая. Любой владелец всегда имеет право продать свою лошадь кому угодно. Но у всех приобретений Филмера была удивительная особенность: никто и предположить не мог, что их прежний владелец собирался их продавать. Миллингтон рассказал мне о нем в первые же недели моей работы в службе безопасности, но тогда еще просто как о человеке, про которого я должен знать, а не как об объекте первостепенной важности.

— Он наезжает на людей, — сказал Миллингтон. — Мы в этом убеждены, только не знаем как. Он слишком хитер, чтобы делать что-нибудь такое там, где мы можем его увидеть. Не думайте, что сможете его застать, когда он раздает пачки денег за информацию, — это для него слишком грубая работа. Ищите людей, которые начинают нервничать, когда он оказывается поблизости, понятно?

— Понятно.

Несколько таких людей я заметил. Оба тренера, которые работали с его лошадьми, посматривали на него с опаской, а большинство жокеев, которые на них ездили, подобострастно пожимали ему руку при встрече. Репортеры к ним почти не обращались, зная, что они все равно ничего не скажут. Девушка, почтительно сопровождавшая его для антуража, слушалась его, как собачка, а мужчина, которого часто видели с ним, так и суетился вокруг. Но при этом в поведении Филмера на скачках, как правило, не видно было никаких признаков крутого нрава. Он улыбался, когда нужно было улыбаться, кивком головы поздравлял других владельцев, когда их лошади выигрывали, и поглаживал своих лошадей, когда те его радовали.

Ему было сорок восемь лет. Рост — метр семьдесят восемь, телосложение плотное. Миллингтон сказал, что это сплошные мышцы: три дня в неделю Филмер сгонял лишний жир в спортзале. Кроме мышц, у него была правильной формы голова с большими плоскими ушами и густыми черными волосами с проседью. Я ни разу не подходил к нему настолько близко, чтобы разглядеть, какого цвета у него глаза, но у Миллингтона было записано, что они зеленовато-коричневые.

К некоторому неудовольствию Миллингтона, следить за Филмером постоянно я отказался. Во-первых, в конце концов он бы наверняка меня заметил, а во-вторых, в этом не было необходимости. Филмер был человек привычки: можно было заранее сказать, когда он выйдет из машины, когда отправится обедать, или подойдет к букмекеру, или усядется на трибуне, или появится около паддока. На каждом ипподроме у него было свое излюбленное место, откуда он смотрел заезды, излюбленный наблюдательный пункт над площадкой для парадов и излюбленный бар, где сам он пил большей частью пиво, а свою девушку накачивал водкой. На двух ипподромах он арендовал по отдельной ложе, а еще на нескольких был записан в очередь, причем пользовался своими ложами он, по-видимому, скорее чтобы побыть в уединении, чем для щедрых приемов.

Он родился на острове Мэн — в тихой оффшорной гавани вдали от Англии, посреди бурного Ирландского моря, и вырос в местности, населенной миллионерами, которые укрываются там, когда не хотят, чтобы налоговое ведомство страны драло с них три шкуры. Его отец был прожженный делец, и его умение стричь этих блудных овечек вызывало у всех восхищение. Молодой Джулиус Аполлон Филмер оказался способным учеником и по части добывания денег оставил отца далеко позади. А потом он перебрался с острова на более широкие просторы, и тут, как мрачно сообщил Миллингтон, они потеряли его след. Появился он на скачках только лет шестнадцать спустя, представляясь директором компании и храня полное молчание об источниках своих вполне приличных доходов. Готовя дело против него, полиция сделала все, что могла, чтобы раскопать его подноготную, но Джулиус Аполлон прекрасно умел пользоваться преимуществами оффшорных компаний, и ничего найти не удалось. Местом его постоянного жительства по-прежнему официально считался остров Мэн, хотя надолго он там не задерживался. Во время скакового сезона он проводил большую часть времени либо в отелях Ньюмаркета, либо в Париже, а на зиму совершенно исчезал из вида — во всяком случае, из поля зрения службы безопасности.

Скачки с препятствиями, которые проводятся зимой, интереса у него никогда не вызывали.

В то первое лето моей работы в службе безопасности Филмер, ко всеобщему удивлению, приобрел одного из самых многообещающих в стране скакунов-двухлеток. К удивлению, потому что прежний владелец скакуна Эзра Гидеон — один из аристократов скачек, очень уважаемый и весьма богатый пожилой человек — души не чаял в своих лошадях и всегда искренне радовался их успехам. Никому так и не удалось добиться от него, почему он расстаются с украшением своей конюшни и по какой цене: известия о победах скакуна в ту осень, о его блестящих выступлениях в следующем сезоне, среди трехлеток, а потом — о продаже его за много миллионов фунтов на племя Эзра Гидеон неизменно выслушивал с каменным лицом.

После оправдания Филмера Эзра Гидеон еще раз продал ему одну многообещающую двухлетку. Руководители Жокейского клуба чуть ли не на коленях умоляли его сказать, почему. Он отвечал только, что это была частная сделка, и с тех пор его на ипподроме никто не видел.

В день смерти Дерри Уилфрема я ехал обратно в Лондон, в который раз недоумевая, как часто недоумевали многие, каким крючком воспользовался Филмер, чтобы заставить Гидеона это сделать. В наши дни, когда супружеские измены и гомосексуализм уже никого не волнуют, шантажисты оказались почти не у дел, а представить себе старомодного и добродетельного Эзру Гидеона совершающим какое-нибудь новомодное злодейство, наподобие торговли коммерческими тайнами или совращения малолетних, никто не мог. Однако он ни за что не продал бы Филмеру двух таких лошадей, лишив себя самой большой радости, какую имел в жизни, не будь у него на это какой-то в высшей степени веской причины.

Бедный старик, подумал я. Дерри Уилфрем или кто-нибудь еще вроде Дерри Уилфрема добрался до него, как добрался до свидетелей, как добрался до Пола Шеклбери, убитого и брошенного в канаву. Бедный старик — он слишком испугался последствий, чтобы просить кого-то о помощи. Я еще не доехал до дома, когда в машине опять замурлыкал телефон, я взял трубку и услышал голос Миллингтона.

— Босс хочет тебя видеть, — сказал он. — Сегодня вечером в восемь, где всегда. Есть вопросы?

— Нет, — ответил я. — Буду там. А вы не знаете… хм… почему?

— Я думаю, — сказал Миллингтон, — скорее всего потому, что Эзра Гидеон застрелился.

Глава 2

Мой босс, бригадный генерал Валентайн Кош, начальник службы безопасности Жокейского клуба, был небольшого роста, худощав и выглядел настоящим командиром, от начищенных ботинок до редеющих светлых волос на макушке. Он обладал всеми организаторскими талантами, какие требуются в армии, чтобы дойти до больших чинов, был умен и неизменно внимательно, не спеша выслушивал все, что ему говорили.

Впервые я познакомился с ним в тот день, когда старый Клемент Корнборо снова пригласил меня пообедать с ним, чтобы в подробностях обсудить, как он сказал, вопрос о прекращении его обязанностей по доверительному управлению моей собственностью, которые он выполнял двадцать лет. Это надо как-то отметить, сказал он. В его клубе. Оказалось, что это клуб «Хоббс-сандвич» недалеко от крикетного стадиона «Овал» в Суррее — небольшой особняк в викторианском стиле с погруженным в полумрак роскошным баром и залами, где отделанные дубовыми панелями стены увешаны бесконечными портретами джентльменов в маленьких крикетных шапочках, широких фланелевых брюках и — в большинстве своем — в бакенбардах.

«Хоббс-сандвич», сказал он, пропуская меня в стеклянную дверь, украшенную витражом, назван так в честь двух великих крикетистов из Суррея, прославившихся в период между мировыми войнами, — сэра Джека Хоббса, одного из немногих крикетистов, удостоенных рыцарского звания, и Эндрю Сандхема, который в свое время набрал десять тысяч семьсот очков в первой лиге. Задолго до моего рождения, сказал он.

Я играл в крикет только в далеком детстве, в школе, да и тогда не особенно его любил; но Клемент Корнборо, как оказалось, всю жизнь был ярым фанатиком крикета.

В баре он познакомил меня с другим таким же фанатиком — своим другом Вэлом Кошем, который потом сел обедать вместе с нами. Про управление моей собственностью не было сказано ни слова. Минут пятнадцать они говорили только о крикете, а потом его друг Кош принялся расспрашивать меня о моей жизни. Через некоторое время я забеспокоился, догадавшись, что он проводит со мной беседу, как делают обычно перед тем, как взять человека на работу, но зачем все это, я не понимал. И только потом я узнал, что как-то в перерыве крикетного матча Кош в ходе разговора пожаловался Корнборо, что ему позарез нужен кто-то, кто хорошо разбирался бы в скачках, но кого на скачках никто бы не знал. Глаза и уши. Молчаливый, никому не известный сыщик.

Муха на стене, которую никто не замечает. Они оба повздыхали по поводу того, что найти такого человека вряд ли удастся. А когда несколькими неделями позже я вошел в кабинет Корнборо (или, во всяком случае, к тому времени, когда я оттуда вышел), адвоката осенила счастливая идея, которой он поделился со своим другом Вэлом.

Обед в клубе «Хоббс-сандвич» (где нам подавали все, что угодно, кроме сандвичей) продолжался чуть ли не до вечера, и к концу его я получил работу. Особенно уговаривать меня не пришлось: дело с самого начала показалось мне интересным.

— Испытательный срок для обеих сторон — месяц, — сказал генерал Кош и назвал цифру жалованья, услышав которую Корнборо широко улыбнулся.

— Что тут смешного? — спросил генерал. — Это нормально. Мы почти всем вначале столько платим.

— Я забыл сказать. У этого Тора… хм… — Он замолк. Возможно, ему пришла в голову мысль — не нарушит ли он адвокатскую тайну, если закончит фразу, потому что после недолгой паузы он продолжил: — Пусть лучше сам скажет.

— Я согласен на это жалованье, — сказал я.

— Что вы от меня скрываете? — спросил Кош, и в голосе его вдруг зазвучали строгие начальственные нотки, а взгляд стал не то чтобы подозрительным, но отнюдь не улыбчивым. Я понял, что мне предстоит иметь дело не с каким-то добродушным чудаком, помешанным на крикете, а с человеком властным и целеустремленным, который прежде командовал бригадой, а сейчас намерен искоренить мошенничество на скачках. «Это вам не в игрушки играть» — вот что он имел в виду, а если я думаю иначе, то ничего у нас не выйдет.

— Мой личный доход, за вычетом налогов, примерно в двадцать раз больше того жалованья, которое вы мне предложили, — сказал я, усмехнувшись. Тем не менее я не намерен отказываться от ваших денег, сэр, и честно их отработаю.

Это, в сущности, означало, что я принимаю на себя некие обязательства и собираюсь добросовестно их выполнить. Выслушав мое заявление, он помолчал, а потом слегка улыбнулся и кивнул.

— Отлично, — сказал он. — Когда сможете приступить?

Приступил я на следующий же день — на скачках в Эпсоме. Мне пришлось заново изучать действующих лиц, вспоминать то, что я когда-то о них знал, и в ушах у меня совсем как живой явственно звучал звонкий голос тети Вив:

«Вот это Падди Фредерикс. Я тебе говорила, что это бывший муж Бетси, которая теперь миссис Гловбайндер? Брэд Гловбайндер был партнером Падди Фредерикса, у них было много лошадей, но когда Падди увел у него Бетси, он и лошадей забрал. Нет справедливости в этом мире… Привет, Падди, как дела?

Это мой племянник Торкил, ты, наверное, помнишь — ты много раз его видел.

Хорошо поработал твой победитель, Падди…»

И Падди приглашал нас выпить и угощал меня кока-колой.

В тот первый день в Эпсоме я неожиданно столкнулся лицом к лицу с тренером Падди Фредериксом, и он меня не узнал — его взгляд безразлично скользнул по мне, не задержавшись ни на мгновение. Прошло уже восемь лет с тех пор, как умерла тетя Вив, а я слишком изменился. И тут я впервые поверил в то, что эта новая и непривычная безликость может себя оправдать.

Поскольку ипподромные мошенники считали своим долгом знать в лицо всех до единого сотрудников службы безопасности, генерал Кош сказал, что, если ему понадобится поговорить со мной лично, это будет ни в коем случае не на ипподроме, а только в баре клуба «Хоббс-сандвич» — там мы и встречались все эти три года. Он и Клемент Корнборо поручились за меня, и я стал полноправным членом клуба. Хотя такая склонность генерала к таинственности казалась мне несколько излишней, я подчинился его желанию, а вскоре полюбил этот клуб, хотя волей-неволей слышал там о крикете куда больше, чем мне хотелось.

Вечером того дня, когда умер Дерри Уилфрем, я вошел в бар без десяти восемь и заказал себе бокал бургундского и пару сандвичей с ростбифом, которые мне принесли очень быстро, потому что с окончанием крикетного сезона здесь уже не толпилось, как обычно, не меньше сотни болельщиков, старающихся перекричать друг друга и с жаром обсуждающих крученые мячи от ноги и тайны крикетной политики. Правда, посетителей было все же довольно много, но с конца сентября до середины апреля здесь вполне можно было разговаривать весь вечер, не рискуя утром проснуться с ларингитом, и поэтому я хорошо слышал появившегося вскоре бригадира, который дружески поздоровался со мной, словно с приятелем по клубу, и тут же стал излагать свои соображения по поводу сборной команды, которая отправлялась за границу в зимнее турне.

— Зря они не взяли Уизерса, — сокрушался он. — Как они собираются выбить Бэлпинга, если оставляют лучшего нашего подающего кусать локти дома?

Я не имел об этом ни малейшего представления, и ему это было известно. Слегка улыбнувшись, он взял себе двойное шотландское, обильно разбавленное содовой, и повел меня за один из маленьких столиков у стены, все еще рассуждая о тонкостях подбора игроков в сборную.

— Так вот, — сказал он потом в точности тем же тоном. — Уилфрем мертв, Шеклбери мертв, Гидеон мертв, и вопрос в том, что нам теперь делать.

Я знал, что этот вопрос наверняка риторический. Он всегда вызывал меня в «Хоббс-сандвич» не для того, чтобы попросить совета, а чтобы отдать какое-то новое распоряжение, хотя неизменно выслушивал меня и вносил в него поправки, если я выдвигал какое-нибудь серьезное возражение, что бывало нечасто. И на этот раз он сделал паузу, словно ожидая ответа, и не спеша, с удовольствием отпил глоток своего разбавленного виски.

— Оставил мистер Гидеон какую-нибудь записку? — спросил я через некоторое время.

— Насколько нам известно, нет. Во всяком случае, не оказал нам такой услуги и не объяснил, почему он продал своих лошадей Филмеру, если вы это имели в виду. Разве что на будущей неделе мы получим от него письмо по почте, в чем я сильно сомневаюсь.

Гидеону пригрозили чем-то таким, что страшнее смерти, подумал я. И эта угроза наверняка касалась оставшихся в живых — угроза, которая останется в силе навсегда.

— У мистера Гидеона есть дочери, — сказал я.

Генерал кивнул:

— Три. И пятеро внуков. Его жена умерла много лет назад — вы, вероятно, знаете. Я вас правильно понял?

— Что дочери и внуки оказались заложниками? Да. Как вы считаете, им это могло быть известно?

— Точно знаю, что не было, — ответил генерал. — Сегодня я говорил с его старшей дочерью. Приятная, неглупая женщина лет пятидесяти. Гидеон застрелился вчера вечером, они полагают, что около пяти, но обнаружили его только через несколько часов, потому что он сделал это в парке. Сегодня я побывал у них. Его дочь Сара говорит, что в последнее время он был крайне подавлен, и чем дальше, тем сильнее, но причину она не знает. Он не хотел об этом говорить. Сара, конечно, была в слезах, и еще она, конечно, считает себя виноватой, что этого не предотвратила. Но она никак не могла это предотвратить: остановить человека, который решил покончить с собой, почти невозможно, никого нельзя заставить продолжать жить. Разве что посадить его в тюрьму, разумеется. Так или иначе, если она и была заложницей, то об этом не знала. И считает себя виновной не из-за этого.

Я предложил ему один из своих сандвичей, к которым еще не прикасался.

Он рассеянно взял его и начал жевать, а я принялся за другой. «Что делать с Филмером?» — было явственно написано на его угрюмо нахмуренном лбу. Я слышал, что неудачную попытку добиться его осуждения он воспринял как свой личный промах.

— После того как вы с Джоном Миллингтоном вышли на Уилфрема, я отправился к самому Эзре Гидеону, — сказал он. — Я показал Эзре вашу фотографию Уилфрема. Мне показалось, что он тут же упадет в обморок, так он побелел, но он все равно ничего не сказал. А теперь, черт побери, мы в один день лишились обеих ниточек. Мы не знаем, на кого наедет Филмер в следующий раз, не знаем, приступил он уже к действиям или нет, и нам предстоит головоломная задача — засечь того, кого он будет подсылать теперь.

— Не думаю, чтобы он его уже нашел, — сказал я. — Во всяком случае, не такого подходящего. Их не так уж много, верно?

— В полиции говорят, что теперь этим стали заниматься люди помоложе.

Для человека, добившегося таких внушительных успехов во всех прочих отношениях, он выглядел непривычно растерянным. Победы быстро забываются, поражения оставляют горечь надолго. Я прихлебывал вино и ждал, когда этот озабоченный человек снова превратится в боевого командира и развернет передо мной свой план кампании. Однако он, к моему удивлению, сказал:

— Я не думал, что вы так долго продержитесь на этой работе.

— Почему?

— Вы прекрасно знаете почему. Не такой уж вы тупица. Клемент рассказал мне, что куча денег, которую оставил вам отец, за двадцать лет только и делала, что росла — как гриб. И все еще растет. Как целая грибная поляна. Почему вы не хотите заняться сбором этих грибов?

Я откинулся на спинку стула, размышляя, что ему ответить. Сам я прекрасно знал, почему не занимаюсь сбором грибов, но не был уверен, что для него это будет иметь какой-то смысл.

— Выкладывайте, — сказал он. — Мне надо это знать.

Я встретил его напряженный, сосредоточенный взгляд и вдруг понял, что его будущий план, возможно, каким-то неясным мне образом зависит от моего ответа.

— Это не так легко, — медленно начал я. — И, пожалуйста, не смейтесь, это действительно не так легко — знать, что ты можешь позволить себе все, что угодно. Кроме разве что бриллиантов или чего-нибудь в этом роде. Вот… Ну, я и обнаружил, что это не так легко. Я как ребенок, которого пустили в лавку кондитера и дали ему полную волю. Пожалуйста, можешь есть и есть… можешь жрать, сколько хочешь, пока не обожрешься… и стать жадиной… и превратиться в какую-нибудь безвольную медузу. Вот почему я держусь подальше от сластей и занимаюсь тем, что ловлю мошенников. Не знаю, годится вам такой ответ?

Он что-то буркнул про себя.

— А искушение сильное?

— Когда, скажем, на ипподроме в Донкастере стоит собачий холод, моросит дождь и дует ветер, — очень сильное. А в Аскоте, когда светит солнце, я никакого искушения вообще не испытываю.

— Давайте говорить серьезно, — сказал он. — Я спрошу по-другому. Насколько вы преданы службе безопасности?

— Это совсем другое дело, — ответил я. — Сбором грибов я не увлекаюсь, потому что не хочу потерять себя… хочу прочно стоять на ногах. В конце концов, грибы бывают и галлюциногенные. Я работаю на вас, на службу, а не в банке или на ферме, потому что мне это нравится, и у меня не так уж плохо получается, и это полезное дело, и я не очень умею бездельничать. Но способен ли я умереть за вас, не знаю. Вас ведь это интересует?

Его губы дрогнули:

— Сказано откровенно. А как вы сейчас относитесь к опасности? Я знаю, что в своих путешествиях вам приходилось изрядно рисковать.

После короткой паузы я спросил:

— К какой именно опасности?

— Ну, к физической, что ли. — Он потер нос и посмотрел мне прямо в глаза. — Допустим.

— Что вы хотите мне поручить?

Мы подошли к сути — к тому, ради чего он меня вызвал. Но он все еще никак не мог решиться.

Я почему-то чувствовал, что все дело именно в том, что он назвал грибами, это из-за них он привык разговаривать со мной вот так, как будто что-то предлагает, а не приказывает. Он действовал бы более прямолинейно, будь я младшим офицером в форме. Миллингтон, который о моих грибах ничего не знал, не стеснялся командовать мной, словно армейский, старшина, и в трудные минуты бывал довольно резок. Обычно Миллингтон звал меня Келси и только иногда, когда был в хорошем настроении, — Тор. («Тор? Это еще что за имя?» — спросил он меня в самом начале. «Это уменьшительное, а полное имя Торкил», — сказал я. «Торкил? Хм-м. Вот уж, действительно…») Себя он всегда называл Миллингтоном («Миллингтон слушает», — говорил он, беря трубку), так же называл его про себя и я: он никогда не предлагал мне звать его Джоном. Наверное, всякий, кто долго проработал в такой организации, где существует жесткая иерархия, должен считать обращение по фамилии естественным.

Все внимание генерала, казалось, было по-прежнему поглощено стаканчиком с виски, который он медленно крутил в пальцах. Наконец он поставил его точно посередине картонного кружка для пивных кружек, словно пришел к какому-то окончательному решению.

— Мне вчера звонил один человек, который занимает такую же должность в Жокейском клубе Канады.

Он снова помолчал.

— Вы когда-нибудь бывали в Канаде?

— Да, — ответил я. — Однажды прожил там довольно долго — месяца три. Главным образом на западе. Калгари, Ванкувер… А оттуда отправился пароходом на Аляску.

— Ходили в Канаде на скачки?

— Да, несколько раз, но это было лет шесть назад… И я там никого не знаю.

Я умолк, недоумевая, каких ответов он от меня ждет.

— Вы слышали об этом поезде? — спросил он. — О Трансконтинентальном скаковом поезде с таинственными приключениями?

— Хм… — Я задумался. — На днях что-то об этом читал. Компания самых известных в Канаде лошадников отправляется в увеселительную поездку вместе со своими лошадьми и по пути будет устраивать скачки на всех ипподромах. Вы про это говорите?

— Да. Но там будут не только канадские лошадники. Кое-кто из Штатов, кое-кто из Австралии, а кое-кто из Англии. Точнее, из Англии один человек Джулиус Филмер.

— Ах, вот что, — сказал я.

— Да, вот что. Жокейский клуб Канады дал свое «добро» на всю эту затею, потому что она прогремит на весь мир и, как они надеются, привлечет толпы зрителей. Хорошая реклама для канадского скакового спорта. Вчера мой тамошний коллега Билл Бодлер сказал мне, что у него был разговор с фирмой, которая все это организует, — они, по-видимому, регулярно общаются, — и он обнаружил, что в последний момент в списке пассажиров появился Джулиус Филмер. Билл Бодлер, конечно, знает все про нашу неудачу в суде. Он хотел выяснить, не можем ли мы каким-нибудь образом сделать так, чтобы нежелательный для них мистер Филмер не попал на этот престижный поезд. Не можем ли мы, скажем, объявить его персоной нон грата на всех ипподромах, в том числе — и особенно — на канадских. Я сказал ему, что, если бы у нас были основания лишить его допуска на ипподромы, мы бы давно это сделали, но он оправдан судом. Мы не можем лишить его допуска за то, что он приобрел двух лошадей у Гидеона. В наше время никого нельзя просто так лишить допуска на ипподром лишь потому, что нам этого хочется, лишить допуска можно только за какое-то нарушение правил.

Его голос дрожал от ярости, накопившейся в Жокейском клубе и не находившей выхода. Он был не из тех, кто легко мирится со своим бессилием.

— Билл Бодлер все это, конечно, знает, — продолжал он. — Он сказал если мы не можем не допустить Филмера на этот поезд, то не пошлем ли мы туда еще и кого-нибудь из наших грандов? Хотя все места уже проданы, он выкрутил руки организаторам и выбил из них один билет. Он хочет, чтобы кто-нибудь из наших распорядителей, или начальник какого-нибудь отдела Жокейского клуба, или я сам отправился с ними, чтобы Филмер знал, что он под наблюдением, и не вздумал выкинуть какую-нибудь штуку, которую замышляет.

— И вы едете? — спросил я с интересом.

— Нет, не еду. Вы едете.

— Хм-м… — У меня на мгновение захватило дух. — Но я вряд ли подходящая для этого фигура.

— Я сообщил Бодлеру, — лаконично сказал генерал, — что пришлю ему такого пассажира, которого Филмер знать не будет. Одного из своих людей. Тогда, если Филмер попробует что-нибудь выкинуть — ведь, в конце концов, это еще далеко не факт, — мы, возможно, получим реальную возможность выяснить, что и как, и поймать его с поличным.

Господи, как просто это у него звучит, подумал я. И как абсолютно невыполнимо. Я сделал судорожный глоток:

— И что сказал мистер Бодлер?

— Я его уговорил. Он вас ждет.

Я удивленно посмотрел на него.

— Ну, не именно вас, — сказал генерал. — Кого-то. Кого-то довольно молодого, как я ему сказал, но опытного. Кого-то, кто не будет выглядеть не на своем месте… — на его губах на мгновение мелькнула улыбка, — в экспрессе для миллионеров.

— Но… — начал было я и умолк. В голове у меня теснилось множество важных оговорок и сомнений в своей пригодности для такого дела. Но вместе с тем как заманчиво!

— Поедете? — спросил он.

— Да, — ответил я.

Он улыбнулся:

— Я был уверен, что вы согласитесь.

Генерал Кош, живший в Ньюмаркете, в полутораста километрах от Лондона, собирался провести эту ночь, как он нередко делал, в комфортабельной спальне на втором этаже клуба. Через некоторое время я распрощался с ним и проехал километр, остававшийся до тихой улочки в Кеннингтоне, где я живу.

Место, где пустить корни, я стал подыскивать именно в этом районе, чтобы не ездить в клуб с другого конца города. Кеннингтон, расположенный к югу от Темзы, бок о бок с пыльными Ламбетом и Брикстоном, не слишком привлекал завсегдатаев скачек, и я действительно ни разу не встретил там никого из тех, кого знал в лицо по ипподромам. Как-то мне попалось на глаза объявление: «Сдается часть дома одинокому приличному яппи.[4] Две комнаты, ванная, совместное содержание и выплаты по закладной. Звонить вечером». — И хотя я подумывал, не купить ли собственную квартиру, мысль о том, чтобы жить в одном доме с кем-то еще, вдруг показалась мне заманчивой, особенно после того, как я уже некоторое время поработал в одиночестве. Я договорился о встрече, явился, был освидетельствован остальными четырьмя жильцами и принят с испытательным сроком.

Все сложилось очень удачно. Кроме меня, в доме сейчас жили еще четверо: две сестры, занимавшиеся издательским делом (это их отец когда-то купил дом и установил порядок его оплаты), один младший сотрудник адвокатской конторы — он немного заикался — и актер на вторых ролях в телесериалах.

Правила были несложные: платить вовремя, всегда вести себя прилично, не совать носа в чужие дела и не позволять оставшимся на ночь девушкам или молодым людям утром надолго занимать любую из трех ванных.

Жили мы весело и дружно, но делились друг с другом не столько сердечными признаниями, сколько кофе, пивом, вином и кастрюльками. Я отрекомендовался завсегдатаем скачек, и никто не спрашивал, выиграл я или проиграл.

Актер по имени Робби, живший на верхнем этаже, оказал мне огромную услугу, хотя сам вряд ли об этом догадывался. Однажды вечером, через несколько дней после того как я туда переехал, он пригласил меня к себе выпить пива. Я застал его сидящим перед ярко освещенным гримировальным столиком он сказал, что придумывает новый грим для роли, которую только что получил.

Я был поражен, увидев, как изменили его другая прическа, большие накладные усы и густые брови.

— Инструменты нашего ремесла, — сказал он, указывая на тюбики грима и парики, аккуратными рядами разложенные перед ним. — Что вы предпочтете трехдневную щетину или локоны, как у маленького лорда Фаунтлероя?

— Локоны, — сказал я, подумав.

— Тогда садитесь, — весело сказал он, вставая и уступая мне место. Он достал щипцы для завивки, тут же разогрел их на газовой горелке и принялся наматывать на них мои почти прямые волосы. Через несколько минут моя внешность разительно изменилась — я стал похож на лохматого, плохо расчесанного пуделя.

— Ну как? — спросил он, нагнувшись и глядя вместе со мной в зеркало.

— Поразительно!

И очень легко, подумал я. Все это я смогу сам делать в машине, когда захочу.

— Вам идет, — сказал Робби. Он опустился рядом со мной на колени, обнял меня за плечи, слегка прижал к себе и недвусмысленно заглянул в глаза.

— Нет, — сказал я спокойно. — Мне нравятся девушки.

Он не обиделся:

— А ничего другого не пробовали?

— Нет, дорогой мой, это просто не для меня, — ответил я.

Он засмеялся и убрал руку:

— Ну, неважно. Попытка — не пытка.

Мы выпили пива, и он показал мне, как расчесать и наклеить густые пиратские усы, а для полноты картины протянул мне очки в широкой оправе. При виде незнакомца, смотревшего на меня из зеркала, я сказал:

— Никогда не думал, что так легко выдать себя за кого-то другого.

— Конечно. Все, что нужно, — это немного нахальства.

И он был прав. Я купил себе щипцы для завивки, но целую неделю возил их с собой в машине, прежде чем, набравшись храбрости, остановился на обочине по пути на Ньюмаркетский ипподром и впервые ими воспользовался. За три года, прошедшие с тех пор, я делал это десятки раз без всяких колебаний, а на обратном пути причесывался по-старому и размачивал завивку.

Воскресенья я обычно проводил в двух своих больших светлых комнатах на втором этаже (молодой адвокат жил надо мной, а сестры внизу): спал, читал, занимался домашними делами. Некоторое время назад я около года проводил воскресенья с дочерью одного из членов клуба «Хоббс-сандвич», однако для нас обоих это было скорее быстротечным взаимным удовольствием, чем подлинной страстью, и в конце концов она перестала со мной встречаться и вышла за кого-то замуж. Я полагают, что когда-нибудь тоже женюсь, знал, что рано или поздно этого захочу, но считал, что до тридцати спешить некуда.

В воскресное утро после встречи с генералом в клубе я начал думать, что взять с собой в Канаду. Он сказал, что я должен стать тем, кем так старался не быть — богатым молодым бездельником, который проводит время исключительно в развлечениях.

— Все, что от вас требуется, — это говорить с пассажирами о лошадях и держать ухо востро.

— Хорошо, — сказал я.

— Вы должны выглядеть естественно.

— Да, понял.

— Знаете, я несколько раз замечал вас на скачках. Вы выглядели то биржевым маклером, то неотесанным провинциалом. Миллингтон говорит, что часто не может вас обнаружить, хоть и знает, что вы там.

— Я думаю, у меня теперь есть кое-какой опыт, но я ничего особенного не делаю. Меняю прическу, одежду, немного сутулюсь.

— Получается неплохо, — сказал он. — А теперь станьте тем, кого ожидает увидеть Филмер.

Разглядывая разнообразные пиджаки, висящие у меня в гардеробе, я подумал — дело не столько в том, кого ожидает увидеть Филмер, сколько в том, чтобы этого хватило на все десять дней поездки. Локоны, например, не годятся: под дождем от них ничего не остается. Накладные усы тоже не годятся: они могут отклеиться. Не годятся и очки: их можно забыть надеть. Я должен выглядеть, в сущности, таким, каким создала меня природа, и при этом по возможности незаметным — никаким. Из всех своих вещей я отобрал самые дорогие и меньше всего ношенные и решил, что надо будет купить новые рубашки, туфли и кашемировый свитер.

В понедельник утром я, как и было велено, позвонил Миллингтону и застал его в обычном состоянии раздражения. Да, он слышал о поезде. Он был против того, чтобы я ехал: служба безопасности (то есть генерал) должна была послать хорошо обученного оперативника, лучше всего — бывшего полицейского. Например, его. Кого-то, кто знаком с техникой слежки, на кого можно положиться и не бояться, что он по незнанию и неловкости уничтожит какие-нибудь важные вещественные доказательства.

Я слушал молча, не перебивая, и так долго, что под конец он резко спросил:

— Вы слушаете?

— Да, — ответил я.

— Я хочу видеть вас, лучше всего сегодня же утром, попозже. Ваш билет на самолет будет у меня. Надеюсь, паспорт у вас не просрочен?

Мы договорились встретиться там, где часто встречались раньше, — в довольно неплохом маленьком баре-закусочной рядом с вокзалом Виктория. Это было удобно и для Миллингтона, который жил километрах в трех оттуда к юго-западу, за мостом Баттерси, и для меня: надо было проехать всего несколько станций на метро.

Я приехал на десять минут раньше, чем было назначено, и обнаружил, что Миллингтон уже сидит за столиком. Перед ним была кружка с каким-то бурым пойлом и несколько пирожков с колбасным фаршем. Я взял поднос, подошел к стойке самообслуживания и, открыв стеклянную дверцу, взял ломоть ватрушки. Мне всегда нравилась эта система со стеклянными дверцами: благодаря им можно надеяться, что на ваш пирог успели чихнуть не все посетители по очереди, а всего лишь один-два повара да кто-нибудь из девушек на раздаче.

Миллингтон бросил взгляд на мою более или менее диетическую ватрушку и сказал, что предпочитает лимонный торт с меренгой.

— Я тоже его люблю, — спокойно ответил я. Миллингтон был большой любитель пива и пирожков, неважно каких — наверное, он с радостью перестал следить за своим весом, как только ушел из полиции. Сейчас он весил, должно быть, за сотню килограммов и был если не толстым, то, во всяком случае, грузным, однако, несмотря на это, не утратил легкости в движениях, которая часто приходилась очень кстати. Не один мелкий ипподромный мошенник совершал роковую ошибку, считая, что Миллингтону его ни за что не догнать, если надо ужом пробираться сквозь толпу, — но понимал это только тогда, когда рука возмездия тяжело опускалась ему на плечо. Однажды я видел, как Миллингтон в акробатическом броске поймал на трибуне карманника, это было внушительное зрелище.

В большом зале бара-закусочной, чистом и светлом, всегда стоял адский шум: громко играла музыка, ее сопровождали скрежет отодвигаемых стульев и стук посуды, похожий на топот лошадей, несущихся галопом. Посещали бар большей частью пассажиры, прибывшие и отбывающие на поездах, где нет вагонов-ресторанов, а также проголодавшиеся или просто экономные. Они то и дело смотрели на часы, наспех глотали чересчур горячий кофе, не обращали ни на кого внимания и поспешно уходили. Нас с Миллингтоном никто не удостаивал даже взгляда, и подслушать нас тоже никто не мог.

Мы никогда не встречались там в те дни, когда скачки происходили в Пламптоне, Брайтоне, Лингфилде или Фолкстоне: в эти дни через вокзал Виктория волной катилась вся скаковая публика. Не встречались мы и поблизости от штаб-квартиры службы безопасности, которая помещалась в Жокейском клубе, на Портмен-сквер. Мне иногда приходило в голову — как странно, что я ни разу не был в кабинете своего непосредственного начальника.

— Я не одобряю эту вашу поездку с Филмером, — сказал Миллингтон.

— Я так и понял, — сказал я. — Вы уже говорили.

— Этот человек — убийца.

Он, конечно, заботился вовсе не о моей безопасности — он просто считал, что такой противник мне не по плечу.

— Ну, может быть, за эту поездку он никого и не убьет, — пошутил я.

— Это не шутки, — строго возразил он. — А после нее он запомнит вас в лицо, и нам не будет от вас никакой пользы на скачках, когда нужно будет следить за ним.

— Генерал сказал, что в эту поездку отправляется человек пятьдесят. Я не буду лезть Филмеру на глаза. Вполне возможно, что потом он меня и не узнает.

— Вы окажетесь слишком близко к нему, — упрямо сказал Миллингтон.

— Ну что ж, — задумчиво произнес я, — пока что это наш первый шанс оказаться действительно близко к нему. Даже если он едет только для того, чтобы отдохнуть и приятно провести время, мы будем знать о нем гораздо больше.

— Я не хочу вас потерять, — сказал Миллингтон, качая головой.

Я удивленно посмотрел на него:

— Это что-то новенькое.

— Сначала я был против того, чтобы вы у нас работали, — сказал он, пожав плечами. — Я не видел, какой может быть от вас толк, и считал, что это глупая затея. Теперь вы мои глаза. Те самые глаза у меня на затылке, на которые мошенники жалуются с тех пор, как появились вы. У меня хватает ума это понимать. И, если уж вы хотите знать, я не хочу вас потерять. Я говорил генералу, что, посылая вас в эту поездку, мы впустую потратим свою козырную карту. А он сказал, что мы, может быть, сумеем ее там разыграть и что, если мы сможем избавиться от Филмера, это того стоит.

Я посмотрел на озабоченное лицо Миллингтона и медленно произнес:

— Может быть, вы или генерал знаете о планах Филмера на эту поездку что-нибудь такое, чего мне не сообщили?

— Когда он мне про это рассказал, — отвечал Миллингтон, не поднимая глаз от своих пирожков, — я задал ему тот же самый вопрос. Он не ответил. Сам я ничего не знаю. Я бы сказал вам, если бы знал.

«Может, и сказал бы, — подумал я. — А может, и нет».