Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дик Френсис

Кураж

I

Арт Мэтьюз застрелился — шумно и нелепо: в самом центре смотрового круга, во время скачек в Данстэбле.

Я был футах в шести от него, но он проделал это с такой быстротой, что будь я в шести дюймах — и то не успел бы помешать ему. Он шел впереди меня из раздевалки — кожаная куртка цвета хаки наброшена на жокейский камзол. Сдвинув узкие плечи, сгорбившись, он, казалось, глубоко задумался. Я заметил, как он слегка споткнулся, спускаясь со ступенек весовой. И когда кто-то окликнул его, он словно и не слышал.

А между тем это был самый обычный путь к скаковой дорожке и самые обычные скачки, ничем не отличавшиеся от сотен других.

Когда он спокойно разговаривал с тренером и владельцем лошади, на которой ему предстояло скакать, невозможно было предположить, что сейчас он сбросит куртку, выхватит из-под нее большой автоматический пистолет, приложит дуло к виску и нажмет курок. Без всяких колебаний. Не задумавшись, чтобы окончательно все взвесить. Не попрощавшись.

Обыденная небрежность его поступка была не менее потрясающа, чем результат. Он даже глаз не закрыл, упав ничком и ударившись лицом о землю. Шлем соскочил и откатился в сторону.

Пуля прошла сквозь череп. Звук выстрела эхом разнесся по паддоку. Головы зрителей вопросительно обернулись, и оживленный гул, доносившийся с трибун, постепенно стал стихать. Наконец все замолкли перед лицом потрясающего, невероятного, но бесспорного факта — то, что осталось от Арта Мэтьюза, лежит теперь на яркой зелени смотрового круга.

Пожилой владелец лошади, на которой Арту предстояло скакать, мистер Джон Бреуор беззвучно разинул рот, глаза остекленели от удивления. Его полная, молодящаяся жена рухнула на землю в глубоком обмороке. Тренер Корин Келлар упал на колени и потряс Арта за плечо — будто еще можно расшевелить того, у кого прострелена голова.

Солнце светило ярко. Шелк камзола на спине Арта блестел голубым и оранжевым. На белоснежных брюках ни пятнышка, скаковые сапоги начищены до блеска. И я как-то не к месту подумал — он был бы доволен, что хоть фигура его выглядит так же безукоризненно, как до выстрела.

Торопливо подошли двое распорядителей скачек и замерли, уставившись на голову Арта: разинули рты от ужаса. Их обязанностью было присутствовать при каждой проводке лошадей по смотровому кругу — чтобы стать свидетелями или третейскими судьями, если случится какое-либо нарушение правил. Но ни с чем, нарушающим правила сильнее публичного самоубийства жокея высшего класса, как мне кажется, сталкиваться не приходилось.

Старший из них, лорд Тирролд, высокий, сухощавый, решительный человек, наклонился над Артом. Было видно, как у него напряглись лицевые мускулы. Он посмотрел на меня поверх мертвого тела и сказал спокойно:

— Финн… принесите попону!

Я сделал шагов двадцать к одной из лошадей, которая ожидала очередную скачку. Не говоря ни слова, тренер снял попону и протянул мне.

— Мэтьюз? — недоверчиво спросил он.

Я кивнул с несчастным видом, поблагодарил его и зашагал обратно. Не без злорадства заметив при этом, что второго распорядителя — огромного злобного типа по имени Баллертон — стошнило, несмотря на все его тщательно оберегаемое достоинство.

Мистер Бреуор одернул задравшуюся юбку жены, лежавшей без чувств, и встревоженно стал щупать ей пульс. Корин Келлар все гладил себя ладонью по щекам, стоя на коленях у тела своего жокея. В лице ни кровинки, руки трясутся. На него это здорово подействовало.

Я протянул конец попоны лорду Тирролду, мы развернули ее и осторожно прикрыли мертвого. Лорд Тирролд постоял немного, уставившись на неподвижное тело под коричневой попоной, потом оглядел стоявшие вокруг молчаливые группки — тех, у кого сегодня должны были скакать лошади. Он перекинулся кое с кем словами, и тут же конюхи увели лошадей со смотрового круга — назад в конюшни.

Я наблюдал, как корчился Корин Келлар, и думал: он вполне заслужил свои мучения. Каково это чувствовать, что довел человека до самоубийства!

В репродукторе щелкнуло, и громкий голос объявил: «Из-за серьезного происшествия две последние скачки отменяются. Состязания, назначенные на завтра, состоятся согласно расписанию. А сейчас всех убедительно просят разойтись по домам».

Это относилось к зрителям, но они будто и не слышали. Облепили смотровой круг и глазели на попону, прикрывшую тело. Поднимая с земли шлем и хлыст Арта, я думал о том, что ничто так не привлекает людей, как любая кровавая катастрофа.

Бедняга Арт. Несчастный, затравленный, преследуемый Арт, избавившийся от всех своих страданий с помощью одного кусочка свинца.

Я отвернулся и побрел назад в весовую.

Пока мы снимали камзолы и переодевались, между нами установилась атмосфера несерьезности, помогавшая скрыть потрясение.

По общему согласию Арт занимал положение старшины среди жокеев. И, хотя ему было тридцать пять, был он самым старшим. С его мнением считались и его уважали все без исключения.

Порой суховатый и замкнутый, он был честным человеком и хорошим жокеем. Лишь над одной его всем известной слабостью мы снисходительно посмеивались: если Арту случалось проиграть скачку, он никогда не допускал, что в чем-то ошибся сам, — обязательно находил какой-нибудь порок у лошади или виноваты оказывались те, кто готовил ее к состязаниям.

Мы-то все прекрасно знали, что каждый жокей порой ошибается в своих расчетах. Но Арт этого не признавал и настойчиво защищался всякий раз, когда приходилось давать объяснения.

— Слава богу, что Арт, прежде чем бабахнуть в себя, дал нам всем взвеситься перед скачкой, — заметил Тик-Ток Ингерсол, сдирая с себя сине-черную клетчатую фуфайку. Широкая ухмылка его сразу же слиняла, поскольку никто не засмеялся в ответ. — Ведь если бы он сделал это час назад, — Тик-Ток рассеянно бросил фуфайку на пол, — у нас у всех было бы в кармане на десять фунтов меньше.

Он был прав. Плата за скачку считалась практически заработанной, если мы успевали взвеситься и правильный вес был зарегистрирован. В этом случае нам платили автоматически, независимо от того, участвовали мы в скачках или нет.

— Раз так, нам следует отложить по пять фунтов для вдовы, — предложил Питер Клуни, невысокий, тихий молодой человек, склонный поддаваться мгновенным вспышкам жалости к другим, как и к самому себе.

— Ни черта подобного! — отрезал Тик-Ток, открыто его недолюбливавший. — Десять фунтов — это десять фунтов, а миссис Арт купается в деньгах да еще носик задирает. Если кто-нибудь увидит, как я с ней здороваюсь, — ему здорово повезет.

— Это было бы знаком уважения, — упрямился Питер. Стараясь избежать воинственного взгляда Тик-Тока, он взирал на нас со слезами на глазах.

Я сочувствовал Тик-Току. Наравне с ним я нуждался в деньгах. А миссис Арт обдавала меня, как и остальных рядовых жокеев, особой, свойственной ей одной ледяной холодностью. Если мы соберем ей по пятерке в память об Арте — она не оттает, эта светлоглазая ледяная статуя с соломенными волосами.

— Миссис Арт не нуждается в наших подачках, — сказал я. — Вспомните: прошлой зимой она купила себе норковую шубку и отгородилась ею от нас. И кого она знает по именам? Одного-двух. Давайте лучше закажем Арту венок и сделаем что-нибудь полезное в память о нем. Такое, что он одобрил бы, — например, горячие души в здешней душевой.

На угловатом лице Тик-Тока отразилось удовольствие. Питер Клуни взглянул на меня с печальным упреком. Остальные покивали, соглашаясь.

Грэнт Олдфилд свирепо проворчал:

— Он, наверно, из-за того и застрелился, что эта бледная шлюха не пускала его к себе в постель.

Все примолкли удивленно. «Год назад, — подумал я, — мы, наверное, рассмеялись бы. Но год назад Грэнт Олдфилд произнес бы это со смехом, пусть и вульгарным, но без столь грубой мрачной злобы».

Как и все мы, я понимал, что он ничуть не интересовался интимными подробностями супружества Мэтьюзов. Но Грэнта все сильнее и сильнее сжигала какая-то внутренняя ярость. И в последнее время он едва мог сделать самое обычное замечание без того, чтобы не дать ей выход. Мы считали, все дело в том, что он, не добравшись в своей карьере до самого верха, стал опускаться вниз по лестнице успеха. Грэнт всегда был честолюбив и жесток, и в скачке у него выработался соответствующий стиль. Но стоило ему, победив несколько раз подряд, привлечь к себе наконец внимание публики, и один из тренеров высшего класса Джеймс Эксминстер стал регулярно занимать его в скачках — что-то произошло, и все испортилось. Он потерял работу у Эксминстера, и другие тренеры стали приглашать его все реже и реже. И сегодня — единственной скачкой, где он был занят, должна быть та, которую отменили.

Грэнт был смуглым, волосатым мужчиной лет тридцати, скуластый, с широким искривленным носом. Мне приходилось терпеть его общество гораздо чаще, чем хотелось бы: из-за того, что за нашими жокейскими костюмами присматривал один и тот же служитель, на всех скачках наши места в раздевалке были рядом. Грэнт, не спросив разрешения и не поблагодарив потом, часто брал мои вещи. А если ему случалось что-нибудь сломать или испортить — категорически отрицал это.

Года два назад, когда я с ним познакомился, меня забавляли его насмешки. Но сейчас я был сыт по горло его мрачными вспышками, его грубостью и несносным характером.

Один или два раза я видел, как он стоял, вытянув вперед голову, оглядываясь в недоумении вокруг, словно бык, уставший бороться с куском тряпки. В такие минуты мне было жаль Грэнта, сломленного тем, что вся его великолепная мощь потрачена на нечто такое, во что он не смог вонзить свои рога. Но все остальное время я старался держаться от него подальше.

В раздевалку заглянул служитель и крикнул:

— Финн, тебя вызывают распорядители!

— Прямо сейчас? — Я был в кальсонах и рубашке.

— Немедленно! — ухмыльнулся тот.

— Ладно…

Я быстро оделся, пригладил волосы и, выйдя из раздевалки, постучался в комнату распорядителей. Мне велели войти, и я вошел.

Там собрались все три распорядителя, секретарь скачек и еще Корин Келлар. Сидели вокруг большого прямоугольного стола в неудобных креслах с прямыми спинками.

Лорд Тирролд потребовал:

— Закройте дверь поплотнее.

Я сделал это. Он продолжал:

— Я знаю, что вы были рядом с Мэтьюзом, когда он… э-э… Вы видели, как он это сделал? Меня интересует, как он вынул пистолет и навел его. Или вы взглянули туда, лишь услышав выстрел?

— Нет, сэр. Я видел, как он вынул пистолет и прицелился.

— Очень хорошо. В таком случае полиции могут понадобиться ваши показания. Пожалуйста, не уходите из раздевалки, пока они вас не повидают. Инспектор сейчас вернется из пункта первой помощи. — Он кивнул, отпуская меня, но когда я уже взялся за ручку двери, спросил вдруг: — Финн… вам известны какие-нибудь причины, побудившие Мэтьюза расстаться с жизнью?

Прежде, чем обернуться, я чуточку помедлил, и мое «нет» прозвучало неубедительно. Корин Келлар старательно изучал свои ногти.

— Мистер Келлар может это знать лучше, — попробовал я уклониться от прямого ответа.

Распорядители переглянулись. Баллертон, все еще бледный после недавнего приступа дурноты, отмахнулся:

— Не хотите же вы заставить нас поверить, будто Мэтьюз покончил с собой только из-за того, что Келлар был недоволен его ездой? — Он с жаром обратился к другим распорядителям: — Ну, знаете, если эти жокеи так заважничали, что не желают выслушать несколько вполне заслуженных замечаний, им надо менять профессию. Но считать, что Мэтьюз мог застрелиться из-за пары горьких слов — это легкомыслие, если не злонамеренность!

Тут я вспомнил, что лошадь, которую тренировал Корин, принадлежала Баллертону. Нейтральная фраза «Недоволен его ездой», которой он определил нескончаемые желчные препирательства между Артом и тренером, видимо, должна была все сгладить.

«Ты-то знаешь, почему Арт покончил с собой, — подумал я. — Ты тоже способствовал этому, а признаться не хочешь».

Я обнаружил, что лорд Тирролд задумчиво разглядывает меня.

— Пока все, Финн…

— Да, сэр, — ответил я ему и вышел.

На этот раз меня не вернули. Но прежде чем я пересек весовую, дверь снова открылась, и я услышал, что меня окликает Корин:

— Роб!

Я обернулся и подождал его.

— Огромное спасибо за ту бомбочку, что ты мне подбросил! — саркастически заметил он.

— Вы им уже все объяснили?

— Да, но это ничего не меняет.

Он все еще выглядел потрясенным, на худом лице обозначились беспокойные морщинки. Корин был исключительно знающим тренером, но человеком нервным и неустойчивым. Мог сегодня предложить дружбу до гроба, а завтра сделать вид, что знать тебя не знает. Сейчас ему хотелось, чтобы его успокоили.

— Не может же быть, что ты и другие жокеи считаете, будто Арт покончил с собой из-за того, что я… ну решил меньше пользоваться его услугами? Верно, у него была какая-нибудь другая причина.

— Но сегодня он в последний раз должен был выступать в качестве вашего жокея, не правда ли?

Корин помедлил, потом, удивленный моим знанием того, что еще не было объявлено, кивнул утвердительно.

А я не стал сообщать ему, как накануне вечером на стоянке машин наткнулся на Арта, и тот в порыве горького отчаяния, страдая от едкого чувства несправедливости, утратил свою обычную сдержанность и поведал мне: кончилась его служба у Келлара.

Я сказал только:

— Он убил себя из-за того, что вы его уволили. И сделал это у вас на глазах, чтобы вас сильнее мучили угрызения совести. Вот как все это было, если хотите знать мое мнение.

— Но никто не поступает так из-за потерянной службы! — возразил он с оттенком раздражения.

— В нормальном состоянии, конечно, нет, — согласился я.

— Любой жокей знает, что рано или поздно ему придется уйти. А Арт стал стареть… Может быть, он сошел с ума?

— Возможно…

И я ушел. А он остался там, пытаясь убедить себя в том, что ничуть не виноват в гибели Арта.

Грэнт Олдфилд, к моему удовольствию, уже оделся и отправился домой. Большинство жокеев тоже уехало, и гардеробщики были заняты тем, что разбирали свалку, оставленную жокеями, — складывали грязные белые брюки в мешки, а шлемы, сапоги, хлысты и остальное снаряжение запихивали в большие плетеные корзины.

Наблюдая за тем, как быстро и ловко они смахивали в корзины вещи, готовясь унести грязное домой, там вычистить и принести назавтра выстиранное и выглаженное, я подумал, что, вероятно, они заслужили то высокое жалование, которое мы им платим за услуги. Я часто видел, как Арт расплачивался со своим гардеробщиком. В разгар сезона он платил больше двадцати фунтов в неделю.

Мой гардеробщик Майк схватил со скамьи шлем и улыбнулся, проходя мимо.

Тик-Ток, насвистывая сквозь зубы модный мотивчик, сидел на скамейке и напяливал пару пронзительно-желтых носков и высокие узконосые туфли, доходящие до щиколоток. Почувствовал на себе мой взгляд, поднял глаза и подмигнул:

— Ты видишь перед собой картинку из модного журнала.

— Ничего, мой отец был одним из «Дюжины мужчин, одетых лучше всех», — как можно ласковее сказал я.

— А мой дедушка носил плащи с подкладкой из шерсти викуньи!

Во время этой детской пикировки мы добродушно поглядывали друг на друга. Пять минут, проведенных в обществе Тик-Тока, ободряют, как ромовый пунш в стужу, — его беспечная жизнерадостность легко передается другим.

Пусть Арт умер от стыда и позора, пусть в душе Грэнта Олдфилда воцарился мрак, но пока юный Ингерсол живет так весело и беззаботно, в мире скачек не может быть непоправимого непорядка.

Он помахал мне: «До завтра!» и, поправив свою тирольскую шляпу, ушел.

И все-таки какой-то непорядок в мире скачек был. И непорядок серьезный. Я точно не знал, в чем дело. Я только видел симптомы этого. И видел их яснее, чем другие. Может быть, потому, что всего лишь два года участвовал в этой игре.

Между тренерами и жокеями все время ощущалась какая-то напряженность: внезапные вспышки ненависти и скрытые приливы и отливы возмущения и недоверия. «Во всем этом, — думал я, — было нечто большее, чем законы джунглей, господствующие во всяком деле, связанном с яростной конкуренцией. И что-то большее, чем обычные интриги». Но Тик-Ток, единственный, с кем я поделился своими ощущениями, начисто все отмел: «Ты, старик, настроился не на ту волну. Оглянись вокруг, дружище! Все кругом улыбаются, смеются! По мне все идет — о’кей!»

Последние детали костюмов исчезли в корзинах, крышки уже были закрыты. Я выпил вторую чашку несладкого, чуть теплого чая, завистливо поглядывая на остатки фруктового торта. Требовалась особая выдержка, чтобы не съесть кусочек. Постоянное чувство голода — единственное, что отравляло мне удовольствие от скачек. А сентябрь — самое трудное время: надо сгонять остатки жира, накопившиеся за лето.

Я вздохнул, отвернулся от торта и попытался утешиться мыслью, что в следующем месяце мой аппетит сократится до обычного зимнего уровня.

Майк крикнул, протаскивая сквозь дверь корзину:

— Роб, тут вас спрашивают!

Поставив чашку, я вышел в весовую. Пожилой, неприметного вида полицейский в форменной фуражке ожидал меня с блокнотом в руках.

— Роберт Финн? Лорд Тирролд сообщил мне, что это вы видели, как Артур Мэтьюз приставил пистолет к виску и нажал курок.

— Да, видел, — подтвердил я.

Он записал. Потом сказал:

— Значит, совершенно бесспорный случай самоубийства? Тогда, кроме доктора, следствию понадобится лишь один свидетель — им будет, видимо, мистер Келлар. Я не думаю, что нам придется еще раз вас беспокоить.

Он захлопнул блокнот и сунул его в карман.

— И это все?

— Все. Когда человек убивает себя у всех на глазах, не возникает предположения о несчастном случае, а тем более об убийстве. Единственное, что предстоит решить следователю, — как сформулировать заключение о смерти.

— В приступе умопомешательства или что-нибудь в этом роде?

— Ну да, примерно так. Спасибо, что подождали. Хотя это была идея вашего распорядителя, не моя. — Кивнув мне, он повернулся и ушел в комнату распорядителей.

Я взял шляпу и бинокль и двинулся к станции. Скаковой поезд уже ждал, набитый битком. Единственное место, которое я отыскал, было в купе, занятом клерками букмекеров. Они играли в карты на чемодане и предложили мне присоединиться. И пока мы ехали от Лутона до Сайт Пэнкраса, я отплатил им за любезность тем, что отыграл у них стоимость проезда.

II

Квартира в Кенсингтоне была пуста. На внутренней стороне двери, в проволочной корзине лежало несколько писем, пришедших с дневной почтой. Я вынул два, адресованных мне.

Гостиная, куда я прошел, выглядела так, будто над ней пронесся смерч. Рояль моей матери был погребен под партитурами. Несколько папок валялось на полу. Два пюпитра привалились к стене, как пьяные. На одном висел скрипичный смычок. Сама скрипка прислонилась к спинке кресла, а раскрытый футляр красовался на полу рядом. Виолончель и еще один пюпитр, как любовники, прилегли на тахте. Гобой и два кларнета валялись на столе. На креслах и по полу в беспорядке были разбросаны шелковые носовые платки, канифоль, кофейные чашки и дирижерские палочки…

Окинув опытным взглядом весь этот беспорядок, я установил, что здесь недавно находились мои родители, двое дядей и кузен. А так как они не уезжали далеко без своих инструментов, можно было с уверенностью угадать, что вся компания очень скоро вернется. Мне просто повезло — я как раз попал в перерыв.

Я пробрался к окну и выглянул. Квартира была на верхнем этаже, через две или три улицы от Гайд-парка. И, глядя поверх крыш, я видел, как вечернее солнце освещает зеленый купол Альберт-холла. Королевский музыкальный институт возвышался за ним огромной темной массой. Там преподавал один из моих дядей.

Я был не таким, как все они. Талант, которым щедро были наделены члены нашей семьи, мне не достался: в возрасте четырех лет я не смог отличить звук гобоя от английского рожка. А мой отец был гобоистом с мировым именем, и музыкальный талант, если он есть, проявляется чуть ли не с пеленок. На меня концерты и симфонии производили в детстве не большее впечатление, чем звук очищаемых мусорных баков.

К тому времени, когда мне исполнилось пять лет, мои потрясенные родители вынуждены были признать тот факт, что дитя, рожденное ими по ошибке, — немузыкально. Я был отправлен из Лондона в школу, а долгие каникулы проводил не дома, а на фермах, якобы с целью поправки здоровья. На самом же деле, как я понял позже, для того, чтобы освободить своих родителей, совершавших продолжительные концертные турне.

Когда я вырос, между нами установилось своего рода перемирие. И того, что я стал жокеем, они не одобрили лишь по единственной причине: скачки не имеют отношения к музыке. Бесполезно было объяснять им, что во время каникул, проведенных на фермах, я только и мог выучиться скакать на лошадях. Мои наделенные острым слухом родители умели быть абсолютно глухими к тому, что им не хотелось слышать.

Их все еще не было видно на улице. Ни их, ни дядю, который жил вместе с нами и играл на виолончели, ни пришедших в гости другого дядю и кузена — скрипку и кларнет.

Я вскрыл письма. В первом сообщалось, что я опоздал со внесением подоходного налога. Второй конверт я разорвал, самодовольно улыбаясь в предвкушении удовольствия. Но жизнь умеет стукнуть по морде, когда ты этого меньше всего ожидаешь. Знакомым детским почерком было выведено:


«Милый Роб!
Боюсь, это удивит тебя, но я выхожу замуж. Он — сэр Мортон Хендж, о котором ты мог слышать. Он очень хороший и добрый и, пожалуйста, не говори, что он мне в отцы годится и в таком роде. Думаю, будет лучше, если я не стану приглашать тебя на свадьбу. Мортон ничего о тебе не знает, и я надеюсь, ты будешь таким милым и никому не расскажешь про нас с тобой. Я вовеки не забуду тебя, дорогой Роб, и того, как нам славно было вместе. Спасибо тебе за все и до свидания.
Любящая тебя Паулина».


Сэр Мортон Хендж — вдовец средних лет, хитрый воротила. Так, так. Я сардонически подумал, как обрадуется его деловитый сынок перспективе заполучить в качестве мачехи видавшую виды двадцатилетнюю манекенщицу. Но, хоть меня хватило на то, чтобы посмеяться над Паулининой добычей, все равно, это был удар.

С тех пор как я впервые ее встретил, она за полтора года из никому не известной девицы с волосами мышиного цвета превратилась в ослепительную блондинку, красующуюся на глянцевитых обложках журналов не менее одного раза в неделю.

Ее сияющие глаза улыбались мне (и восьми миллионам других мужчин) с рекламы сигарет на каждой станции лондонского метро. Я понимал, конечно, что, добившись успеха, она меня бросит. И наши отношения с самого начала так и строились. Но вдруг будущее без ее счастливой беспечности и щедрых ласк показалось мне куда мрачнее, чем я ожидал.

Я положил письмо Паулины на сервант в своей комнате и заглянул в зеркало. Вот то лицо, которое ей приятно было видеть рядом с собой на подушке. Темные волосы, карие глаза… не выделяющееся лицо, не красивое, пожалуй слишком худое. Не плохое и не хорошее. Просто лицо. Конечно, оно не может конкурировать с титулом сэра Мортона Хенджа и его крупным состоянием.

Я отвернулся и оглядел комнату с покатым потолком — бывший чулан, превращенный в мою спальню, когда я из своих странствий вернулся домой. Вещей мало — кровать, сервант, кресло и прикроватный столик с настольной лампой. Напротив кровати висел импрессионистский рисунок: мчащаяся скаковая лошадь. Украшений никаких больше не было, если не считать нескольких книг. За шесть лет скитаний по свету я так привык обходиться минимумом вещей, что не приобрел ничего лишнего. Я открыл дверцу встроенного шкафа для одежды и попытался увидеть содержимое глазами Паулины. Один темно-серый костюм, смокинг, пиджак для верховой езды, две пары серых брюк и пара галифе. Снял с себя костюм из коричневого твида и повесил его в конце скудного ряда. Мне этого платья было достаточно: оно годилось на все случаи жизни. Сэр Мортон Хендж, наверное, исчислял свои костюмы дюжинами и держал специального лакея, чтобы присматривать за ними.

Но вся эта критическая инвентаризация была бесполезной: Паулина потеряна, вот и все, и надо с этим мириться.

Достав резиновые тапочки, я закрыл шкаф, натянул джинсы, старую клетчатую рубашку и стал обдумывать, куда деть ту пропасть времени, что осталась до завтрашних скачек. Моя беда в том, что я пристрастился к стипль-чезу, как к наркотику. И все нормальные человеческие удовольствия, и даже сама Паулина — все это были лишь способы побыстрее убить время между ездой.

В желудке у меня снова засосало. Я бы, конечно, предпочел думать, что это последствие моей лирической скорби, но я не ел уже двадцать три часа. Нет, не лишился я аппетита из-за того, что меня отвергли. И отправился в кухню. Но тут хлопнула входная дверь, и появились мои родители, дяди и кузен.

— Привет, дорогой, — сказала мать, подставив мне для поцелуя сладко пахнущую щеку.

Так она здоровается со всеми — от импресарио до последнего хориста. В ней вообще нет материнских качеств. Стройная, элегантная — что кажется таким естественным, но требует больших забот и расходов, — она, приближаясь к пятидесяти, становилась все более внушительной. Обладая страстным темпераментом, она была первоклассным интерпретатором Гайдна, чьи фортепьянные концерты исполняла с волшебной исступленностью. После ее концертов мне приходилось видеть слезы даже на глазах закаленных музыкальных критиков.

И в своих детских горестях я никогда не рассчитывал найти утешение на широкой материнской груди. У меня не было доброй маменьки, штопающей носки и пекущей вкусные пироги.

Отец, относящийся ко мне с вежливым дружелюбием, вместо приветствия спросил:

— Ну как, удачный был день?

Он любит спрашивать. Обычно я коротко отвечаю: «да» или «нет», зная, что в сущности его это не интересует.

Но тут поделился подробнее:

— Плохой день! У меня на глазах человек покончил с собой.

Пять голов обернулось ко мне. Мать удивилась:

— Что ты хочешь этим сказать, милый?

— Жокей застрелился, на скачках. Всего в шести футах от меня. Это было ужасно!

Все пятеро прямо-таки опешили. Я пожалел, что рассказал. Вспоминать оказалось еще хуже, чем быть там на месте.

Но их это не тронуло. Дядя-виолончелист закрыл рот, пожал плечами и вышел в гостиную, бросив через плечо:

— Ну если вы начнете вникать во все эти странные дела…

Будто притянутые непреодолимым магнитом, все они последовали за ним. Я слушал, как они устанавливают свои пюпитры и настраиваются. Потом заиграли танцевальную пьесу для струнных и духовых, которая особенно мне не нравилась. Я вышел на улицу и побрел куда, глаза глядят.

Для душевного успокоения у меня есть только одно место. Но бывать там слишком часто я не хотел, боясь надоесть. Правда, прошел уже месяц, как я видел свою кузину Джоан. А я так нуждался в ее обществе.

Она, как обычно, встретила меня добродушно и приветливо.

— А, входи, — улыбнулась Джоан.

Я последовал за нею. Перестроенные под квартиру бывшие конюшни служили ей одновременно гостиной, спальней и залом для репетиций. Сквозь наклонную застекленную крышу еще проникали отблески заходящего солнца. Огромная и почти пустая комната создавала какую-то особую акустику. И если запеть, как Джоан, — возникала необходимая иллюзия расстояния, а бетонные стены усиливали звук.

У Джоан был глубокий голос, чистый и звучный. В драматических местах она по своему желанию могла придавать ему своеобразный оттенок, напоминающий звучание надтреснутого колокольчика. Как джазовая певица она могла бы сделать состояние. Но рожденная в семействе Финнов не могла и помышлять о коммерческом использовании таланта.

Джоан встретила меня в джинсах — почти таких же старых, как и мои собственные, — и в черном свитере, кое-где вымазанном краской. На мольберте стоял незаконченный мужской портрет, на столике валялись кисти и краски.

— Пробую писать маслом, — пояснила она, сделав легкий мазок, — но получается не ахти!

— Раз так, продолжай писать углем.

Это она легкими, летящими линиями сделала тот рисунок скаковой лошади, который висит у меня в комнате. Несмотря на погрешности в анатомии, он полон силы и движения.

— Ну этот-то портрет я закончу, — заявила она.

Я стоял и смотрел, как она работает. Выдавив немножко кармина, она спросила, не глядя на меня:

— Что случилось?

Я не ответил. Кисть замерла в воздухе, она обернулась:

— В кухне есть бифштексы.

Ну просто она ясновидящая, моя кузина Джоан. Я улыбнулся ей и отправился в длинную, узкую пристройку, где ванная и кухня.

Там лежал добрый кусок вырезки, толстый и сочный. Я зажарил его на рашпере вместе с парочкой помидоров. Потом приготовил заправку для салата, который был предусмотрительно вымыт и сложен в деревянную миску.

Когда мясо зарумянилось, я разложил его на две тарелки и принес Джоан. Пахло потрясающе!

Она оставила свои кисти и присела к столу, вытирая руки прямо о джинсы. Мы съели все до крошечки. Я справился первым и, откинувшись от стола, смотрел на нее. Прелестное лицо, в котором чувствуются сила и характер. Прямые черные брови и, в этот вечер, никакой помады. Свои короткие волнистые волосы она подобрала по-деловому, за уши; но спереди они по-прежнему вились и небрежной челкой спадали на лоб.

Джоан была причиной того, что я в свои двадцать шесть лет все еще оставался холостяком. Она на три месяца старше меня, что всю жизнь давало ей преимущество, потому что влюблен я был в нее с колыбели. Я уже несколько раз просил Джоан выйти за меня замуж, но она мне отказывала: двоюродные брат и сестра — слишком близкие родственники. И кроме того, я ее не волную.

Зато двое других ее волновали. Оба были музыкантами. И оба по очереди, самым дружеским образом говорили со мной о том, насколько Джоан в качестве возлюбленной углубила в них ощущение радости бытия, дала толчок их музыкальному вдохновению, открыла новые горизонты и т. д. и т. п.

Оба они были несомненно красивыми мужчинами. И выслушивать все это мне было неприятно.

Когда это случилось в первый раз — мне тогда сравнялось восемнадцать, — я с горя убрался на край света и лет шесть не возвращался домой.

Во втором случае — я прямиком отправился в какую-то разгульную компанию, старательно напился, первый и единственный раз в жизни, и очнулся в постели у Паулины. Оба мероприятия оказались поучительными, но от любви к Джоан меня не вылечили.

Она отодвинула пустую тарелку и повторила свой вопрос:

— Ну, что же все-таки случилось?

Я рассказал ей про Арта. Она выслушала внимательно, а когда я закончил, заметила:

— Вот бедняга! И жену его жаль… А как ты считаешь, почему он это сделал?

— Скорее всего из-за того, что потерял работу… Понимаешь, он во всем хотел достичь совершенства. Был слишком горд и никогда не признавал, что в чем-то ошибся во время скачек… И мне кажется, он просто не смог пережить, что все будут знать о его увольнении. Но самое странное во всем этом, что работал он так же хорошо, как всегда. Ему было уже тридцать пять, но это еще не предел для жокея. И хотя они с Корином Келларом, тренером, у которого он служил, вечно скандалили, если их лошади проигрывали, — Арт полностью сохранил свой стиль. Его обязательно пригласил бы на службу кто-нибудь другой, пусть не с такими первоклассными конюшнями, как у Корина.

— В этом-то я думаю, все дело, — заметила Джоан. — Он решил, лучше смерть, чем потеря положения.

— Похоже на то.

— Надеюсь, когда тебе придет время уходить в отставку, ты сделаешь это не таким радикальным способом. — Я улыбнулся, а она добавила: — А что ты будешь делать, когда придется все-таки уйти?

— Уйти? Я же только начал!

— А через четырнадцать лет ты станешь сорокалетней посредственностью, потрепанной, ожесточившейся… И будет слишком поздно изменить жизнь. Да и жить останется нечем, кроме никому не интересных лошадиных воспоминаний! — Такая перспектива вызвала у нее раздражение.

— Ну а ты, в свою очередь, станешь пожилой толстой дублершей-контральто, жутко боящейся потерять форму. А твои драгоценные голосовые связки с каждым годом будут становиться все менее гибкими.

Она засмеялась.

— Как мрачно! Что ж, я постараюсь не осуждать больше твою работу за то, что она лишена будущего.

— Но будешь осуждать ее из других соображений?

— Конечно. Ведь в самой основе своей это — пустое, непроизводительное, развлекательное занятие, лишь побуждающее людей выбрасывать деньги и время на ветер.

— Так же, как и музыка, — согласился я.

— За это ты будешь мыть посуду, — сверкнула она глазами, вставая и собирая тарелки.

Пока я, допустив самую страшную для семейства Финнов ересь, отбывал наказание, Джоан снова взялась за портрет. Но близились сумерки, и, когда я явился с мирным предложением в виде свежезаваренного кофе, она согласилась оставить на сегодня свою работу.

— Ты не возражаешь, если мы включим на четверть часа телевизор?

— Кто играет? — машинально спросила она.

Я вздохнул.

— Никто. Будет передача о скачках.

— A-а, пожалуйста, — улыбнулась она. — Раз тебе нужно.

Я включил телевизор. Мы посмотрели хвостик эстрадного представления и после порции рекламных объявлений наконец раздались будоражащие и настойчивые начальные аккорды «Майора, скачущего галопом». На экране замелькали мчащиеся лошади — обложка еженедельной четвертьчасовой передачи «На скаковой дорожке».

Появилось знакомое, небрежно улыбающееся, красивое лицо Мориса Кемп-Лора. В своей обычной приятной манере он представил гостя сегодняшней передачи — известного букмекера — и объявил, что речь пойдет о том, как подсчитываются суммы ставок и выигрышей. «Но прежде всего я хотел бы отдать должное памяти Арта Мэтьюза, жокея стипль-чеза, принявшего смерть из собственных рук сегодня, на скачках в Данстэбле. Многие из вас видели, как он скачет, и вы разделите со мной потрясение из-за того, что такая долгая и успешная карьера внезапно оборвалась так трагически. Арт, хотя и не был чемпионом, числился в шестерке лучших жокеев страны по стипль-чезу. Его прямой, несгибаемый характер будет служить прекрасным примером для молодых жокеев, только вступающих на свой путь…»

Джоан, подняв бровь, покосилась на меня, а Морис Кемп-Лор, аккуратно закруглив свой блестящий некролог Арту, снова представил букмекера. И тот наглядно и увлекательно продемонстрировал, как нужно поступать, чтобы выиграть. Его рассказ, иллюстрированный кинокадрами и мультипликацией, вполне соответствовал высокому уровню передач Кемп-Лора. Поблагодарив букмекера, Кемп-Лор закончил обзором скачек следующей недели. Он не указывал, какая лошадь может победить, но давал кое-какие отрывочные сведения о людях и лошадях, разумно считая, что так публика будет больше заинтересована результатами скачек. Его рассказы об участниках интересны, забавны, и он приводит в отчаяние спортивных журналистов, умудряясь опередить их с какой-нибудь занятной историей… Изображение померкло под звуки «Майора, скачущего галопом», и я выключил телевизор. Джоан спросила:

— Ты смотришь это каждую неделю?

— Мне необходимо. Гостями передачи часто бывают люди, которых я знаю…

— А мистер Кемп-Лор мастер своего дела?

— Еще бы! Он на этом вырос. Его отец еще в тридцатых годах выиграл Большой Национальный Приз. А сейчас он — важная шишка в Национальном Комитете по конному спорту. — В ответ на ее недоумевающий взгляд я пояснил: — Это административный орган, которому подведомственны скачки с препятствиями.

— A-а! А сам Кемп-Лор выигрывал какой-нибудь Национальный Приз?

— Нет. По-моему, он вообще не ездит верхом. У него от лошадей астма, что ли… Он часто бывает на скачках, но мне с ним разговаривать не приходилось.

Скачки никогда особенно не трогали Джоан, а тут ее интерес и вовсе угас. Прозвенел дверной звонок. Она пошла открывать и вернулась в сопровождении того мужчины — с незаконченного портрета. Это был один из тех двух. Он все еще продолжал волновать ее. Уверенно обняв Джоан за талию, поцеловал ее и кивнул мне.

— Ну, как прошел концерт? — спросила она.

Он играл партию первой скрипки в Лондонском симфоническом оркестре.

— Так себе, — ответил он. — Моцарт прозвучал неплохо, если не считать того, что какой-то идиот начал аплодировать после замедления и испортил переход к аллегро.

Джоан сочувственно поахала. Я встал. Мне неприятно было видеть, как хорошо им вдвоем.

Зевнув, он пожелал мне доброй ночи, снимая при этом черный галстук и расстегивая воротничок рубашки.

Я вежливо ответил: «Доброй ночи, Брайан!», а про себя подумал: «Чтоб ты сдох!»

Джоан проводила меня до двери. Ее силуэт четко выделялся на фоне мягко освещенной комнаты, где Брайан, усевшись, снимал туфли.

Я сказал ровным голосом:

— Спасибо за бифштекс… и за телевизор.

— Приходи еще.

— Обязательно.

— А как Паулина?

— Замуж собирается. За сэра Мортона Хенджа.

Джоан рассмеялась.

III

Через две недели после того, как погиб Арт, я провел ночь в доме Питера Клуни.

Это был первый день Челтенхэмских скачек. Машины у меня не было. Я, как обычно, приехал специальным скаковым поездом, прихватив с собой лишь маленький чемоданчик с кое-какими вещичками.

Я был занят в двух скачках — по одной в день — и собирался найти какую-нибудь гостиницу подешевле. Но Питер предложил заночевать у него. Я поблагодарил и согласился.

День предстоял неинтересный. Я должен был скакать на новичке с противной кличкой Ослик, не обещавшем никаких шансов на победу. «Сошел с дистанции» или «Внезапно остановился» — вот что про него было известно. Не могу понять, почему его владелец так носится с этим проклятым животным. Но на всякий случай заранее подготовил Ослику несколько комплиментов. Ведь владельцам не нравится, когда им прямо дают понять, что их лошадь никуда не годится. Такого жокея, режущего правду-матку, просто перестают нанимать.

Ценою больших усилий мне удалось чуть-чуть разбудить Ослика — от старта к финишу. Так что, хотя мы и финишировали практически последними, с дистанции все-таки не сошли. Победа была уже в том, что лошадь вообще выдержала скачку. К моему удивлению, тренер считал так же. Он похлопал меня по плечу и предложил скакать назавтра еще на одном новичке.

Ослик был первой лошадью из конюшен Джеймса Эксминстера, на которой я скакал. Он пригласил меня, чтобы не подвергать риску своих постоянных жокеев. Вообще на мою долю доставалось много таких скачек. Но я был рад и этому. Если наработать достаточно опыта на плохих лошадях, это сослужит добрую службу, когда достанется хорошая.

В конце дня мы с Питером уселись в солидный семейный автомобиль и поехали к нему. Он жил вблизи Котсуолдовских холмов — милях в двадцати от Челтенхэма — в маленькой деревушке, расположенной в лощине.

Питер указал:

— Вон тот дом с белыми окнами — мой.

Мы спустились с холма и остановились у современного, кирпичного домика с подстриженной лужайкой и ровными цветочными клумбами.

Жена Питера вышла нам навстречу. На вид она была не старше школьницы, но вскоре ожидала ребенка.

Она застенчиво пожала мне руку.

— Питер звонил, что вы приедете. Все готово.

Я последовал за ней. Внутри дома было удивительно чисто. Пахло полировкой для мебели. Полы покрыты голубоватым линолеумом, и на нем разложены терракотовые коврики. Жена Питера сделала их сама.

В. гостиной одна из стен была сплошь покрыта фотографиями. Пока жена готовила к столу, Питер показывал мне снимки.

Было ясно, что супруги любят друг друга. Это проявлялось в каждом взгляде, слове, прикосновении. Оба такие добродушные, отзывчивые.

— Вы давно женаты? — спросил я, откусывая кусочек сыра.

Питер ответил:

— Девять месяцев. — А его жена очаровательно покраснела.

Мы убрали посуду и потом весь вечер смотрели телевизор и болтали о скачках. Когда собрались спать, супруги начали извиняться:

— Мы еще не успели обставиться как следует…

— Мне будет вполне удобно.

Выспался я прекрасно.

Утром, после завтрака, пока Питер хлопотал по хозяйству, его жена показывала мне свой садик. Каждый цветок и овощ она, казалось, знала «в лицо». Растения были ухожены так же тщательно, как и все в доме.

— Питеру теперь приходится делать за меня всю домашнюю работу, — сказала она с любовью.

— Он очень заботливый муж.

— Самый лучший на свете! — горячо откликнулась она.

Мы выехали в Челтенхэм позже, чем собирались. Вверх на холм по извилистой дороге мы поднялись на большой скорости, не думая об осторожности. На наше счастье, в этот момент встречных машин не было. Но перед поворотом на главное шоссе мы заметили танковый перевозчик, наглухо загораживающий проезд. Бледному мрачному Питеру пришлось примерно с четверть мили ехать задом, прежде чем он смог развернуть машину. Танковый перевозчик удлинил наш путь миль на двадцать.

Несколько раз Питер восклицал с отчаянием:

— Я опоздаю!

Он был занят в первой скачке. А тренер, у которого он служит, требовал, чтобы Питер появлялся в весовой за час. Ведь тренеры должны объявлять, какой жокей скачет на их лошади, примерно за сорок пять минут до начала скачек. И если они рискнут и объявят жокея, который не явится, — то какие бы уважительные ни были на то причины, сам тренер не оберется неприятностей.

И тот тренер, для которого должен был скакать Питер, предпочитал не рисковать. Если ровно за час до скачки жокей не появлялся, он находил замену.

Когда мы добрались, до начала первой скачки оставалось сорок три минуты. От стоянки Питер бросился бежать, хотя мы оба понимали, что ему не успеть, — до весовой не близко. Я последовал за ним и когда подходил, со звонким щелчком включился репродуктор, и диктор стал объявлять лошадей и жокеев, участвующих в первой скачке. П. Клуни в списке не было.

Я нашел его в раздевалке, сидящим на скамье и обхватившим голову руками.

— Он не стал дожидаться, — с несчастным видом воскликнул Питер. — Я знал, что так и будет. Я знал! Вместо меня поставили Ингерсола.

Я посмотрел на Тик-Тока. В другом конце раздевалки он натягивал скаковые сапоги поверх нейлоновых чулок. На нем — алый вязаный камзол, тот самый, в котором должен был скакать Питер.

Тик-Ток заметил мой взгляд, состроил гримасу и сочувственно покачал головой. Но он не был виноват в том, что эту скачку отдали ему, и не считал нужным извиняться.

Хуже всего было то, что он победил. Когда алый камзол победителя проскочил финиш, я стоял рядом с Питером на жокейских скамьях. И услышал, как он сдавленно всхлипнул, — вот-вот расплачется. Ему удалось сдержаться, но глаза были влажные, и ни кровинки в лице.

— Не расстраивайтесь, — неловко ободрил его я, смутившись. — Это еще не конец света.

Конечно, ему не повезло, что мы опоздали. Но тренер, для которого он должен был скакать, — человек хотя и нетерпеливый, но разумный. Поэтому и речи не было о том, чтобы больше не приглашать Питера. В тот же день, попозже, Питер скакал на его лошади. Но она шла хуже, чем ожидали, и, захромав, сошла с круга. И в весовой он жутко всем надоел, твердя без конца про танковый перевозчик.

Мои дела были чуточку лучше. И хоть в скачке молодняка моя лошадь упала, прыгая через воду, я отделался травяными пятнами на брюках.

У молодого жеребца, на котором я в последней скачке должен был скакать для Джеймса Эксминстера, была такая же дурная репутация, как и у Ослика. И я опасался, что мне придется заканчивать скачку в единственном числе. Но, по непонятным причинам, мы от самого старта великолепно поладили с этим капризным животным. И, к моему изумлению, — а это чувство разделяли все присутствующие на ипподроме — мы перескочили через последний барьер вторыми. И на прямой у финиша, шедшей в гору, вырвались вперед. А предполагаемый фаворит закончил скачку четвертым.

Эта моя вторая победа в сезоне и первая в Челтенхэме встречена была гробовым молчанием. В загоне, где расседлывают победителей, я попытался как-то оправдаться перед Джеймсом Эксминстером:

— Мне очень жаль, сэр, но я не смог иначе…

Я знал, что он не поставил ни пенни на эту лошадь. А ее владелец даже не явился, чтобы полюбопытствовать, как она пройдет дистанцию.

Не отвечая, он задумчиво смотрел на меня. И я подумал, что этот тренер уже никогда — даже в самом крайнем случае — не пригласит меня. Бывает, что неожиданно победить так же скверно, как и проиграть на фаворите.

Я расстегнул пряжки подпруги и, надев седло на руку, стоял в ожидании, когда же разразится буря.

— Ну что ж, идите взвесьтесь, — неожиданно сказал Эксминстер. — А после того как оденетесь, я хотел бы поговорить с вами.

Когда я выходил из раздевалки, Джеймс стоял посреди весовой, разговаривая с лордом Тирролдом, лошадей которого он тренировал. Они замолчали и обернулись ко мне. Но я не смог разглядеть выражения их лиц — они стояли спиной к свету.

Джеймс Эксминстер спросил:

— На какую конюшню вы больше всего работаете?

— В основном я скачу на лошадях фермеров, которые сами их тренируют. Постоянно я не работаю ни у одного из известных тренеров. Но я скакал для некоторых из них, когда они просили. Например, мистер Келлар несколько раз приглашал меня.

«И это, — иронически подумал я, — правдивая картина того ничтожного места, которое я занял в мире скачек».