Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Томас Пинчон

ВЫКРИКИВАЕТСЯ ЛОТ 49

Занимательная «энтропология» Томаса Пинчона

А. Жестокий порядок есть беспорядок; и Б. Большой беспорядок есть некий порядок. Эти две вещи суть одно. (Страницы примеров.) Уоллес Стивенс. «Знаток хаоса» (1942)
Томас Пинчон – один из тех писателей, чья высокая репутация обратно пропорциональна количеству написанных книг. Пять романов, полдюжины рассказов и несколько эссе – вот, пожалуй, и все за сорок лет писательского творчества. Не случайно сборник своих ранних рассказов, написанных в период с 1958 по 1964 г., он назвал «Неторопливый ученик» («Ученик-тугодум») и выпустил в свет только в 1984 г., уже будучи автором трех знаменитых романов и если не самым читаемым, то, по крайней мере, самым изучаемым американским прозаиком последних десятилетий.

Впрочем, период ученичества как таковой занял не так уж много времени. Всего четыре года отделяют его первый опубликованный рассказ «Мелкий дождь», напечатанный весной 1959 г. в университетском журнале «Cornell Writer», от романа «V.» (1963), принесшего Пинчону Фолкнеровскую премию за лучший дебют и сразу выдвинувшего его в первые ряды американских романистов. Еще десять лет ушло у Пинчона на написание его magnum opus – романа «Радуга тяготения» (1973), за который он получил Национальную книжную премию и впоследствии был возведен в ранг живых классиков. Критики поставили этот роман в один ряд с «Моби Диком» Мелвилла и «Улиссом» Джойса. В промежутке Пинчон успел написать свой короткий шедевр «Выкрикивается лот 49» (1966). И только в 1990 году вышел роман – «Ваинленд», а спустя еще семь лет – его последняя на сегодняшний день книга «Мейсон и Диксон». Так что речь следует вести не столько о неторопливом ученичестве Пинчона, сколько о неспешном и дотошном исследовании некоторых сквозных тем его творчества, намеченных еще в малой прозе.

Этой несуетной дотошности мастера, вероятно, в немалой степени способствует «затворничество» Пинчона, избегающего какой бы то ни было публичности и участия в общественной и литературной жизни (креме публикации книг, разумеется). Его место жительства н образ жизни остаются в тайне с середины 1960-х годов. Достоверно известные факты его биографии столь же немногочисленны, как и опубликованные им книги, хотя они так или иначе нашли отражение в его произведениях.

Томас Рагглз Пинчон родился в 1937 г. в Глен-Коув, на Лонг-Айленде, в штате Нью-Йорк. С детства увлекался чтением шпионских романов. После школы, в «953 г., поступил в Корнеллский университет, где изучал технические дисциплины и литературу (вполне вероятно, что Пинчон посещал лекции Набокова, который в те годы вел там курс литературы[1]). Прервав учебу, два года, с 1955 по 1957 г., служил на флоте, затем вернулся в университет, который закончил в 1959 году. После университета некоторое время вел довольно богемный образ жизни в Нью-Йорке, а с 1960 по 1962 г. занимался технической документацией в корпорации «Боинг» в Сиэттле. Собственно говоря, этими скупыми сведениями ограничивается официальная биография писателя. А дальнейшая жизнь Пинчона скрыта в таинственной атмосфере его книг.



Рубеж 1950 – 60-х годов был, по сути дела, сменой эпох и поколений как в искусстве, так и в общественной жизни Америки. В эти годы дописывали свои последние книги мэтры американской литературы – Хемингуэй, Фолкнер, Дос Пассос, Стейнбек. Только что с авансцены американской литературы ушли битники; в сущности, исчерпало себя модное в послевоенное десятилетие увлечение экзистенциализмом, с которым смеясь разделался Джон Барт в «Плавучей опере» и «Конце пути».

В шестидесятые годы появляется совершенно новое поколение писателей, таких, как Джон Барт, в 1960 году выпустивший третий роман – «Торговец дурманом», Джозеф Хеллер со своей «Уловкой-22» (1961), Курт Воннегут, Джон Хоукс, начавший печататься еще в 40-е годы, Стэнли Элкин, Дж. П. Данливи и др. – довольно веселые, хотя и несколько мрачные ребята, которых за это сочетание тут же окрестили «черными юмористами». В эти годы в новой американской прозе появляется целая плеяда писателей, стремившихся пересмотреть традиционные, как реалистические, так и модернистские, мировоззренческие установки и приемы письма.

Вскоре созрел и новый термин для обозначения наметившихся тенденций в современном искусстве и философии – постмодернизм, и по сей день остающийся весьма расплывчатым понятием, которым характеризуется слишком широкий спектр явлений.

Пинчона поначалу записали в лидеры «черного юмора», а затем его творчество на все лады толковали как наиболее яркое выражение постмодернизма. Однако, как и всякий большой писатель, он не укладывается в прокрустово ложе каких-либо школ и направлений. В его произведениях можно найти стилистические элементы и приемы как высокого искусства прошлого, так и современной массовой литературы. В сущности, стилевое многообразие является характерной чертой и одним из достоинств пинчоновской прозы.

О таком освобождении языка и стилистической свободе Пинчон говорит в «Предисловии» к своему сборнику рассказов (кстати, единственном автокомментарии писателя), ссылаясь на битников, Миллера, Набокова и других писателей, чьи произведения подготовили почву для поколения «шестидесятников»:

«Это была эра «Вопля», «Лолиты», «Тропика Рака»… Мы находили поддержку сразу с нескольких направлений – в произведениях Керуака и писателей-битников, в стилистике «Приключений Оги Марча» Сола Беллоу, в новых голосах таких авторов, как Герберт Гоулд и Филип Рот, чтобы понять, как по крайней мере два совершенно различных типа английского языка могут сосуществовать в литературе. ‹…) Эффект был потрясающим, несущим свободу и в высшей степени позитивным. Дело было не в выборе либо/либо, а в расширении возможностей».[2]

С другой стороны, Пинчон, как и его современники, разделял и был, пожалуй, первым писателем, выразившим возникшее в эти годы ощущение, что «все вырождается» («everything is running downs», как выразилась Сьюзан Сонтаг).

Согласно Второму началу термодинамики, закрытая система (не получающая энергии извне) неизбежно движется от порядка, активности и разнообразия к хаосу, неподвижности и однообразию. В этом смысле энтропия – это мера хаоса такой системы.

В теории информации энтропия является мерой неопределенности сообщения в зависимости от числа возможных сообщений, которые могут заменить данное сообщение.

В середине XX века, как никогда, актуальной становится идея о вырождении культуры и цивилизации, которая находит свое выражение в распространении понятия энтропии на социальные процессы. В конце книги «Печальные тропики» (1955) известный французский антрополог Клод Леви-Стросс пишет: «С того времени, как человек качал дышать и питаться, вся его деятельность… – за исключением воспроизведения себе подобных – была не чем иным, как успешным разрушением миллиардов структур, доведением их до того состояния, в котором они уже не подлежат интеграции. (…) Цивилизация, рассматриваемая как целое, может восприниматься как необычайно сложный механизм, в котором мы хотели бы увидеть шанс для выживания нашего мира, если бы функцией этого механизма не было создание того, что физики называют энтропией… Любое произнесенное слово, любая напечатанная строчка создают связи между собеседниками и нивелируют уровень, который ранее характеризовался различием в информации, а значит – большей организованностью. Вместо «антропология» следовало бы писать «энтропология», то есть дисциплина, изучающая процесс дезинтеграции в его наиболее значимых проявлениях».[3]

Используя каламбур Леви-Стросса, известный критик Тони Тэннер называет американских писателей 60-х годов «усердными и заинтересованными энтропологами».[4] Среди писателей, использующих понятие энтропии, Тэннер называет Нормана Мейлера, Сола Беллоу, Джона Апдайка, Джона Барта, Уолкера Перси, Стенли Элкина и Дональда Бартельми.

Энтропия становится основной метафорой творимой Пинчоном картины мира. Именно так он назвал свой наиболее известный и, можно даже сказать, программный рассказ. Впрочем, в данном случае он отталкивается от мысли Генри Адамса, для которого энтропия ассоциировалась с наметившимся распадом прошлого идеологического единства. У Адамса энтропия становится метафорой «множественности XX столетия», исследованию которой он посвятил свою автобиографию «Воспитание Генри Адамса» (1907).

В «Предисловии» к «Неторопливому ученику», которое вообще отличается в высшей степени самокритичным тоном, Пинчон признается, что идея рассказа «Энтропия» (1960) возникла у него от чтения «Воспитания Генри Адамса» и книги основоположника кибернетики Норберта Винера «Человеческое использование человеческих существ» (1949).

Рассказ написан в характерной для Пинчона усложненной манере, перенасыщен культурными реалиями и призван передать движение современной цивилизации к хаосу и гибели. В структурном плане композиция рассказа строго упорядочена по аналогии с формой музыкальной фуги (джазовые ритмы вечеринки перемежаются «философскими» мемуарами Каллисто). Повествование строится на чередовании двух уровней: хаотического (вечеринка) и упорядоченного (оранжерея Каллисто), однако обе линии предположительно должны разрешиться в установлении равновесия. Однако, как обычно у Пинчона, вопрос о торжестве энтропии остается за рамками рассказа.

Предвосхищение темы энтропии, оппозиция порядка и хаоса возникают уже в первых рассказах Пинчона – «Мелкий дождь» и «К низинам низин» (1960). И в том и в другом случае упорядоченное пассивное существование героя, т. е. состояние равновесия, нарушается вторжением внешней силы.

Рассказ «К низинам низин» описывает, главным образом, пространственное перемещение главного героя по вертикали, сверху вниз, из дома на скале в недра городской свалки. Нетрудно заметить основное противопоставление рассказа: безбрежный океан, морская стихия – и маленький домик на скале, упорядоченное существование в его «утробе» (важнейший символ рассказа). «Утробное» существование одержимого морем Флэнджа нарушает Хряк Бодайн (который затем появится в романе «V.»), едва не ввергший Флэнджа в пучину хаоса за семь лет до этого. Флэндж, ранее совершавший редкие вылазки из «утробы» и находивший своеобразный суррогат свободы в иррациональном мире пьяного психоаналитика с гордым именем знаменитого вождя апачей, на сей раз из «утробы» изгнан, и даже суррогат «утробы» (заброшенная полицейская будка во дворе) становится ему недоступен. Казалось бы, Флэндж обретает настоящую свободу. Однако оппозиция «верх – низ» оказывается симметричной. Бездонная свалка заменяет безбрежный океан, а негр Болингброк (своего рода боцман свалки) и девушка-цыганка (своего рода лоцман) неотвратимо ведут Флэнджа в новую «утробу» к привычному существованию. Свобода оказывается иллюзорной, Флэндж остается прежним, он просто меняет одну утробу на другую. Вывод: бежать некуда.

Еще одной сквозной темой творчества Пинчона является тема заговора, который в его произведениях предстает в качестве одной из форм противодействия энтропии, поскольку заговор подразумевает не пассивное наблюдение, а строгое следование заранее определенной цепочке действий.

Рассказ «Под розой» (1961) можно назвать «наброском» к третьей главе романа «V.», вышедшего в 1963 г.

Разница лишь в том, что история, описываемая в рассказе от третьего липа, в «V.» будет рассказана от первого – точнее, от нескольких первых лиц. Некоторые пассажи будут перенесены в роман практически слово в слово. При этом сюжет (противостояние двух агентов секретных служб, один из которых почти до самого конца остается за кулисами) в «V.» представлен более туманно, чем в рассказе. «Под розой» оставляет впечатление художественного текста, написанного без определенной событийной концепции. Иными словами, Пинчон отталкивается не от заранее продуманного сюжета, а от образов персонажей и отчасти от места и времени действия, подстраивая под них события. Получился коллаж, украшенный всевозможными мистическими и фантастическими деталями, а также богатым изобразительным и звуковым рядом – в рассказе неоднократно звучит музыка (чаще всего это опера «Манон Леско» Пуччини; Пинчон намеренно проводит аналогию между Порпентайном, главным персонажем, и шевалье де Грие – образчиком благородства и простодушия). Но, пожалуй, здесь более важна идея о том, что весьма незначительные события могут изменить ход истории.

Рассказ (а точнее, небольшая повесть) «Секретная интеграция» (1964) – пожалуй, единственный отклик Пинчона на злобу дня. В то же время это одно из наиболее «красиво» исполненных произведений Пинчона, поскольку лишь в конце, после неожиданного сюжетного поворота, выясняется антирасистская направленность рассказа.

Наиболее последовательно метафора энтропии реализована во втором романе Пинчона – «Выкрикивается лот 49». Небольшой объем и относительно последовательное развитие сюжета делают этот роман на первый взгляд наиболее доступным и поэтому наиболее читаемым произведением Пинчона. Вместе с тем «Выкрикивается лог 49» остается его самой загадочной книгой, не поддающейся (можно даже сказать, принципиально противящейся) однозначной интерпретации. Поэтому мы попытаемся наметить лишь основные возможные «подходы» к се прочтению и обратить внимание читателей на некоторые принципиально важные аспекты.

Сюжет романа достаточно прост и, как нередко бывает у Пинчона, строится вокруг некоего предполагаемого или реально существующего заговора (заметим в скобках, что связь между заговором и сюжетом более очевидна в английском языке, где они обозначаются одним и тем же словом «plot») и стремления разгадать некую тайну.

Героиня романа, которую зовут Эдипа Маас, в один прекрасный день обнаруживает, что назначена распорядительницей имущества калифорнийского магната Пирса Инверэрити, с которым у нее в прошлом была любовная связь. Выполняя волю покойного, Эдипа отправляется в расположенный в южной Калифорнии город Сан-Нарцисо, где находятся многочисленные владения, предприятия и штаб-квартира Пирса. И практически с первых минут пребывания в этом городе, который видится ей иероглифической записью, скрывающей некий смысл, Эдипа начинает ощущать, что «оказалась как бы в преддверии какого-то необычного религиозного откровения».

И действительно, события начинают разворачиваться самым необычным образом. Посмотрев «Трагедию курьера» и проникшись ее атмосферой, «которую создал для аудитории XVII века чародей Ричард Уорфингер, – атмосферой предалокалиптической, насыщенной жаждой смерти и выдохшейся чувственностью, атмосферой хаотической, немного едкой, полной предчувствия холодной бездны гражданской войны», Эдипа пытается что-нибудь узнать об упомянутой в пьесе загадочной системе Тристеро, конкурирующей с почтовой монополией «Торн и Таксис».[5] Постепенно выясняется, что все прямо или косвенно оказывается связанным с наследием, оставленным Инверэрити. Случайные слова и символы указывают на существование некой организации, возникшей в Европе в противовес имперской почтовой системе и, по всей видимости, с середины прошлого века продолжающей свою тайную деятельность в Америке. Откровения начинают множиться в геометрической прогрессии, «словно чем больше информации она получала, тем больше ей предстояло узнать, пока все, что она видела и осязала, о чем грезила и что вспоминала, не будет так или иначе вплетено в Тристеро».

Эдипа тщетно стремится проникнуть в тайну Тристеро, подозревая, что все, происходящее с ней, является частью какого-то плана, заговора или, может быть, всего лишь розыгрышем, задуманным шутником Пирсом. Она продолжает надеяться, что за нагромождением случайных совпадений кроется некий смысл, который прояснится, если ей удастся упорядочить и свести в единую систему добытые сведения. Эдипа считает, что должна «стать темным проектором в центре планетария, способным превратить полученное наследство в звездородный Смысл, пульсирующий вокруг нее на искусственном небосводе». Ей кажется, что вместе с этим смыслом она освободится из заточения собственных страхов и сомнений относительно истинной и мнимой реальности. Но здесь неизбежно возникают, по сути дела, центральный вопрос романа: Что такое подлинная реальность? Является ли реальность творением человеческого сознания? Или она существует сама по себе? И если верно последнее, то как человек может познать ее и может ли вообще?

В начале романа Эдипа вспоминает виденный ею в Мексике триптих испанской художницы Ремедиос Варо, в центральной части которого изображены девушки, заточенные в башне и ткущие гобелен, «который вываливался через оконный проем в пустоту, тщетно пытаясь ее заполнить; все остальные здания и животные, все волны, корабли и леса земные были вышиты на гобелене, и гобелен был целым миром». Эдипа ощущает себя узницей собственного сознания, творящего собственный мир, который, возможно, не имеет ничего общего с подлинной реальностью. Она понимает, что «на самом деле в заточении ее держит магия, безликая и злобная, пришедшая извне и не поддающаяся разумному объяснению». Воплощением этой магии для нее становится система Тристеро, и, начиная свои поиски, Эдипа надеется, что раскрытие тайны Тристеро положит конец ее заточению в магической башне.

Однако истинное положение дел не только не проясняется, но запутывается еще больше. Ответы на те или иные вопросы, как правило, взаимно исключают друг друга и порождают все новые и новые вопросы. Здесь вступает в силу еще один важный структурный элемент романа – принцип неопределенности. В квантовой физике он был сформулирован немецким физиком Вернером Гейзенбергом в 1927 г. В более общем виде и в применении к процессу познания этот принцип можно изложить следующим образом: познающий субъект самим фактом наблюдения реальности неизбежно искажает объект познания. Поэтому какое-либо окончательно «истинное» суждение о реальности невозможно. К этому выводу Пинчон и подводит читателей.

Тем не менее, по мысли Пинчона, постижение недоступной для непосредственного восприятия реальности возможно, но только на «дологическом» уровне, через своего рода «религиозное откровение», посредством Слова. Во время своих ночных шатаний по Сан-Франциско Эдипа встречает умирающего от белой горячки старика моряка, и ей открывается еще одна истина, опять-таки выраженная в метафоре:

«Держа его в объятиях, Эдипа поняла, что он страдал от DT. За этой аббревиатурой – delirium tremens – скрывалась метафора трепетного проникновения разума в неведомое. Святой, чья вода могла возжигать лампады; ясновидец, чьи оговорки задним числом оказывались гласом Духа Господня; законченный параноик, для которого весь мир вертелся вокруг него самого и четко делился на сферу буйной радости и сферу постоянной угрозы; мечтатель, изучавший в своих видениях древние туннели истины с обветшавшими входами, – все они одинаковым образом соотносили свои действия со словом – или тем, что выполняло функцию слова, – которое прикрывало их и защищало».

В ее сознании delirium tremens неожиданно соотносится с дифференциалом такта времени, обозначаемым тем же сокращением. И в тексте возникает еще одна характерная для Пинчона математическая метафора: «Эдипа знала, что моряку открывались миры, которых не видел никто, так как в приземленных метафорах есть высокая магия, a DT дает доступ к спектру «dt», лежащему за пределами нашей вселенной, и музыка отражает белый ужас антарктического одиночества». Такое столкновение метафор, вероятно, можно истолковать именно как невозможность логического постижения истины.[6] А там, где бессильна логика, на помощь приходит ниспосланное свыше откровение. Возможно, оно ждет Эдипу в финале, когда аукционист, выкрикивая лот 49, вскидывает «руки, словно жрец какого-то туземного племени, как будто взывая к ангелу, сходящему с небес».

Такова, если можно так выразиться, «метафизика» романа. Однако в отличие от философского трактата роман не постулирует никаких истин, а в отличие от детектива тайна, которую расследует Эдипа, так и остается неразгаданной.

В этом смысле «Выкрикивается лот 49» можно назвать метафизическим детективом, точнее, пародией на детективное повествование, поскольку Пинчон не дает однозначных ответов на вопросы, которые мучают героиню. Не случайно она носит довольно необычное имя – Эдипа, которое служит Пинчону отправной точкой для инверсии мифа об Эдипе, разгадавшем, как мы помним, загадку Сфинкса.

Роман, который кажется запутанным, хаотическим, перенасыщенным информацией и временами даже абсурдным, на самом деле подчиняется очень жесткой внутренней логике. События фатальны и предначертаны, исход предрешен, изменить ничего нельзя. С этой точки зрения имя главной героини имеет несомненную связь с героем античного мифа, но не как вариант фрейдистского «эдипова комплекса», а как символ подвластности року.

Вообще имена и названия, которые использует Пинчон (и не только в этом романе) почти всегда «говорящие».

Вот лишь несколько примеров. Сан-Нарцисо – это явная аллюзия на миф о Нарциссе (гибель от самолюбования) и на легенду о Святом Нарцисе, превратившем воду в масло для лампады. В романе есть прямая отсылка к этой легенде («Картина с изображением святого, превращающего родниковую воду в масло для пасхальных лампад Иерусалима»), которая, вероятно, еще раз подчеркивает возможность чудесного спасения. Имя Пирса Инверэрити в английском созвучно слову inveracity (лживость, несоответствие истине) и pierce/peers in variety (проникновение и пристальное всматривание в разнообразие вещей). Тристеро, как и следовало ожидать, несет зловещие ассоциации, перекликаясь с французским tristesse (печаль) и соединяя в себе tryst (встреча возлюбленных) и terror (ужас).

Вся структура повествования соответствует центральной метафоре романа – энтропии, которую в рамках переосмысления мифа о царе Эдипе можно истолковать как современную форму судьбы или рока. При этом в развитии сюжета Пинчон соединяет оба вида энтропии. С точки зрения термодинамики Эдипа, отправившись навстречу судьбе, движется от состояния инертности и бездеятельного однообразия (т. е. большей энтропии) к состоянию активного разгадывания тайны Тристеро (т. е. меньшей энтропии). И наоборот, с точки зрения теории информации в этом ее движении происходит увеличение энтропии: количество информации, которую она собирает о Тристеро, непрерывно возрастает, и вместе с тем все более неопределенным становится конечный смысл этой информации.

Эти два вида энтропии Пинчон иронически соединяет в машине полубезумного изобретателя Нефастиса, который, утверждая, что энтропия – это всего лишь метафора, противоречит сам себе, когда говорит, что демон Максвелла «переводит метафору из разряда изящной словесности в разряд объективной истины». На самом же деле его машина не работает, и работать в принципе не может.

Для самого же Пинчона энтропия служит метафорой, которая применима к «действительности» лишь по аналогии, поскольку действие метафоры «является прорывом либо к правде, либо ко лжи, в зависимости от того, где вы в данный момент находитесь: внутри в безопасности или снаружи в смятении».

Но так ли вес безнадежно и мрачно в мире, который творит Пинчон? Думается, намек на некоторую надежду и на преображение жизни можно усмотреть в названии романа. У Пинчона, как мы знаем, ничего не бывает случайным. Разумеется, и номер лота, который выкрикивается в финале, несет принципиально важный для автора смысл. Внимательный читатель вспомнит, что первый акт «Трагедии курьера», которую смотрит Эдипа, завершается следующим стихом:

Шут Эрколе сейчас из подлецаОдним ударом сделает скопца.Нечистый дух отправим на погост,Начнем ужасный праздник Пентекост.

Пентекост по-гречески значит «пятидесятый». В русском переводе Библии это название праздника жатвы первых плодов звучит как Пятидесятница, что ясно отсылает к его этимологии. В христианстве праздник жатвы иудеев стал днем сошествия Святого Духа (через пятьдесят дней после воскресения Христа), которое знаменовало начало осуществления Нового Завета в истории человечества. Исходя из этого, сорок девятый номер лота можно трактовать как преддверие и обещание спасения в новой вере.[7]

Н. Махлаюк, С. Слободянюк

Глава Первая

Однажды летним вечером миссис Эдипа Маас вернулась домой с таппервэрской вечеринки,[8] где хозяйка, видимо, от души сдобрила фондю[9] бренди, дабы убедиться, что она – Эдипа – назначена распорядителем, точнее, распорядительницей имущества Пирса Инверэрити, калифорнийского магната в сфере торговли недвижимостью, который как-то в свободное время просадил два миллиона долларов, но тем не менее оставил солидные активы, в которых обнаружилась такая путаница, что привести их в порядок было делом не просто почетным, а почетным весьма. Эдипа стояла в гостиной под бесстрастным мертвым оком зеленоватого экрана телевизора и поминала всуе имя Господа, пытаясь почувствовать себя вдребезги пьяной. Не получалось. Она вспоминала, как хлопнула дверь номера в Масатланском отеле,[10] пробудив две сотни птиц в холле; думала о том, как над покатой крышей библиотеки Корнеллского университета занимается заря, которой никто, впрочем, там не видел, поскольку скат крыши выходил на запад; размышляла о сдержанной и печальной мелодии Бартока[11] из четвертой части Концерта для оркестра и о гипсовом бюсте Джея Гулда,[12] который стоял над кроватью на слишком узенькой полочке, и Эдипа всегда с ужасом ждала, что вот сейчас он грохнется. Может, так и умер Пирс, гадала Эдипа, погиб, раздавленный единственным в доме иконическим символом? У нее вырвался громкий беспомощный смех. Ты больна, Эдипа, говорила она то ли себе, то ли комнате – неизвестно.

Письмо, пришедшее из Лос-Анджелеса от юридической фирмы «Уорп, Уистфул, Кубичек и Мак-Мингус», было подписано неким Метцгером. В нем говорилось, что Пирс умер еще весной, но завещание обнаружилось только сейчас. Метцгеру предписывалось выступать в качестве душеприказчика и советника по вопросам любого судебного разбирательства, буде таковое возникнет. В приписке, сделанной год назад, душеприказчицей также назначалась Эдипа. Она попыталась припомнить, не случилось ли что-нибудь необычное в этот период. И весь остаток дня – во время похода на рынок в торговом центре Киннерета-Среди-Сосен,[13] где она покупала ricotta[14] и слушала музон (сегодня она прошла через бисерный занавес на четвертом такте концерта Вивальди для мирлитона[15] в исполнении ансамбля «Форт Уэйн Сеттеченто»,[16] солировал Бойд Бивер); собирая майоран и сладкий базилик в залитом солнцем саду, читая рецензии на новые книги в последнем номере «Сайентифик Америкэн»,[17] готовя лазанью и хлеб в чесночном масле, обрывая листья салата-латук и, наконец, разогревая еду в духовке и смешивая вечерний коктейль для супруга, Уэнделла Мааса по прозвищу Мачо, к его возвращению с работы, – она вспоминала и вспоминала, ковыляя через насыщенные событиями дни, которые либо казались (неужели она первой это заметила?) более или менее одинаковыми, либо сплошь пестрели тонкими намеками, которые, подобно колоде карт фокусника, охотно открывали свои секреты тренированному глазу. Она мучилась до середины телешоу Хантли и Бринкли[18] и в конце концов вспомнила, что однажды в прошлом году около трех часов утра раздался междугородный звонок – вряд ли она когда-нибудь узнает, откуда именно (если только Пирс не оставил дневника), – и собеседник поначалу заговорил с сильным славянским акцентом и представился вторым секретарем Трансильванского консульства, разыскивающим сбежавшую летучую мышь; после чего плавно смодулировал в комично утрированный негритянский выговор, перешел на грязный диалект пачучо, изобилующий chingas и maricones,[19] визгливым голосом гестаповского офицера стал допытываться, нет ли у нее родственников в Германии, и, наконец, сымитировал голос Ламонта Крэнстона, которым говорил Пирс во время поездки в Масатлан.

– Ради Бога, Пирс, – сумела вставить Эдипа, – я думала, между нами…

– Марго, – серьезно прервал он, – я только что побывал у комиссара Уэстона, старика завалили прямо в их дурдоме, причем пушка та самая, из которой шлепнули профессора Квакенбуша. – И понес что-то в этом роде.

– Ради Бога, – повторила Эдипа. Мачо перевернулся и смотрел на нее.

– Пошли его ко всем чертям и повесь трубку, – весьма разумно предложил он.

– Я слышал, – сказал Пирс – Думаю, что Уэнделлу Маасу пришла пора повидаться с Тенью. – Повисла основательная и многозначительная пауза.

Таким был последний из его голосов, который она услышала. Голос Ламонта Крэнстона.[20] Телефонная линия могла быть любой длины и тянуться в любом направлении. Через пару месяцев после звонка темную неопределенность вытеснило то, что удалось воскресить в памяти: его лицо, тело, вещи, которые он ей дарил, и слова, которых ока якобы не услышала. Затем все отодвинулось и оказалось на грани забвения. Тень выжидала целый год, прежде чем появиться. И вот пришло письмо Метцгера. Может, Пирс звонил тогда, чтобы сообщить об этой приписке? Или он решил сделать ее позже – например, из-за ее раздражения и равнодушия Мачо? Эдипа чувствовала себя беззащитной, растерянной и сбитой с толку. Ей никогда в жизни не приходилось исполнять волю покойного, она не знала, с чего начать, и не знала, как сказать юристам из Лос-Анджелеса, что не знает, с чего начать.

– Мачо, малыш, – позвала она в припадке беспомощности.

Мачо Маас, уютный и домашний, впрыгнул в дверной проем.

– Опять сегодня продули, – начал он.

– Должна тебе сообщить… – начала вместе с ним Эдипа.

Но сначала дадим Мачо войти.

Он работал диск-жокеем на Полуострове и регулярно страдал от приступов угрызений совести по поводу своей профессии. «Я ни капельки в это не верю, Эд, – обычно начинал он. – Пытаюсь, но никак не могу». – И тянул, и тянул дальше, выходя за пределы терпения Эдипы, которая не раз во время этих приступов уже была готова запаниковать. И, видимо, лишь ее вид, свидетельствующий, что сейчас она утратит над собой контроль, как-то приводил Мачо в себя.

– Ты слишком чувствителен. – Да, она должна была еще очень многое сказать, но ограничивалась этим. Во всяком случае, это была правда.

Пару лет он торговал подержанными машинами и настолько остро чувствовал, к чему приведет его эта профессия, что рабочие часы были для него мукой смертной. Мачо ежеутренне по три раза брил верхнюю губу, удаляя малейшие признаки усов, доставал новые лезвия, которые неизменно оставались окровавленными, но продолжал упорствовать; покупал прекрасно сидевшие костюмы и отправлялся к портному, чтобы как можно более неестественно обузить лацканы; волосы лишь смачивал водой, зачесывая их вверх и отбрасывая назад на манер Джека Леммона.[21] Вид карандашных стружек и опилок приводил его в содрогание, поскольку в автосалоне они использовались, чтобы приглушить скрежет в коробке передач; и даже сидя на диете, он не мог, подобно Эдипе, позволить себе подсластить кофе медом, поскольку все липкое и тягучее ему претило, слишком живо напоминая ту дрянь, которая часто смешивается с моторным маслом и коварно просачивается между поршнем и стенками цилиндра. Однажды он ушел с вечеринки, потому что услышал слова «взбитые сливки», которые, по его мнению, прозвучали угрожающе. Их произнес кондитер, беженец из Венгрии, говоривший о своих изделиях, но таков уж был Мачо – тонкокожий.

Впрочем, по крайней мере в машины он верил. Может, даже слишком; да и как могло быть иначе, когда все семь дней в неделю он видел людей беднее себя – негров, мексиканцев, голодранцев из южных штатов, – которые прикатывали, словно на парад, и устраивали самый что ни на есть богохульственный обмен старого на новое; металлические и моторизованные продолжения их самих, их семей и, возможно, всей их жизни представали, можно сказать, голыми перед взглядами таких же чужаков, как он сам: покореженные корпуса, проржавевшие днища, кое-как закрашенные крылья – уже только этого хватало, чтобы сбить цену и выбить из колеи Мачо; внутри безнадежно воняло детьми, дешевым пойлом из супермаркета, двумя, а иногда и тремя поколениями курильщиков или просто пылью; и когда из машин выгребали мусор, то с неизбежностью обнаруживались остатки прошлой жизнедеятельности, причем никто не мог сказать, какие вещи были оставлены специально (сюда бесстрашно доезжало так мало, что большую часть вещей, полагал Мачо, должны были брать, чтобы держать при себе), а какие просто (и, возможно, трагически) потерялись; отрезанные купоны, обещавшие сэкономить пять или десять центов, талоны на скидку, розовые листочки, рекламирующие товары на рынках, окурки, расчески с выломанными зубьями, объявления о найме на работу, «желтые» страницы, вырванные из телефонной книги, обрывки нижнего белья или давно вышедшего из моды платья, которыми теперь протирают изнутри запотевшее от дыхания ветровое стекло, чтобы можно было увидеть фильм, вожделенную женщину или машину, легавого, который мог тормознуть тебя просто для тренировки, – все эти кусочки, складывающиеся в своеобразный винегрет отчаяния, имели одинаковую окраску, один и тот же серый оттенок пепла, конденсированного выхлопа, пыли, телесных выделений, и Мачо было больно смотреть на них, но смотреть приходилось. Будь это обычная свалка, он, наверное, сумел бы с ней примириться и сделать карьеру: крупные разрушения, сопровождаемые насилием и жестокостью, случаются нечасто и в таком отдалении, что кажутся чудом – как и любая смерть кажется чудом, пока не подступит к тебе самому. А вот бесконечные недели ритуального машинообмена, никогда не приводившие к насилию и крови, были для впечатлительного Мачо слишком правдоподобны, и долго выносить их он не мог. И даже если длительное общение с неизменной болезненной серостью выработало в нем некоторый иммунитет, он по-прежнему не мог принять образ действий, при котором владельцы и их тени выстраиваются в шеренгу лишь для того, чтобы обменять одну помятую и сбойную модель самого себя на другую. Словно это было самым обычным делом. Для Мачо это был ужас. Непрерывный и бесконечный инцест.

Эдипа не могла понять, почему он до сих пор так расстраивается. К тому времени, как они поженились, Мачо уже два года работал на ККРС,[22] и та площадка на мертвенно-серой рычащей магистрали осталась для него в таком же далеком прошлом, как Вторая мировая война и Корейский конфликт для мужей возрастом постарше. Возможно, – упаси Господи, конечно, – попади Мачо на войну – япошки на деревьях, фрицы на «тиграх», узкоглазые с духовыми трубками по ночам, – и он быстрее всего забыл бы о салоне подержанных автомобилей – лоте своей судьбы, который столь тревожил его вот уже пять лет. Пять лет. Да, вояк надо успокаивать, когда они просыпаются, обливаясь потом, или кричат на языке кошмаров, их надо удерживать, утешать, а потом однажды все забудется – Эдипа это знала. Но когда же забудет Мачо? Она подозревала, что место диск-жокея (которое он получил через своего старого приятеля, менеджера ККРС по рекламе, приезжавшего в салон раз в неделю, – салон был спонсором) было лишь возможностью переключаться на список двухсот лучших песен, и даже экземпляр новостей, с треском вылетающий из газетного автомата, – вечно обманывая ожидания подростков – был только буфером между Мачо и автосалоном.

Он слишком верил в автосалон и совсем не верил в радиостанцию. Глядя, как он сейчас скользит в гостиной, планируя, подобно большой птице, к запотевшему шейкеру с выпивкой, мягко улыбаясь в центр водоворота, можно было подумать, что все спокойно, ясно и безмятежно.

До тех пор пока Мачо не открывал рот.

– Сегодня меня вызвал Фанч, – сообщал он, наливая, – и завел бодягу о том, что ему не нравится мой имидж. – Фанч был режиссером программы и злейшим врагом Мачо. – Я теперь, видите ли, слишком груб. Мне следует изображать молодого отца или там старшего брата. Эти маленькие цыпочки звонят, задают вопросы, в которых, по мнению Фанча, звучит неприкрытая похоть, и трепещут от каждого моего слова. Поэтому теперь мне предложено записывать все телефонные разговоры. Фанч лично отредактирует все, что ему покажется непристойным, – то есть все мои реплики. Цензура, сказал я ему, потом добавил, что он предатель, и ушел. – Подобные рутинные перебранки происходили между ними примерно раз в неделю.

Эдипа показала ему письмо Метцгера. Мачо знал о ее отношениях с Пирсом; они кончились за год до того, как Мачо на ней женился. Он прочел письмо и, застенчиво моргая, уставился вдаль.

– Что мне делать? – спросила Эдипа.

– О нет, – ответил Мачо. – Это не ко мне. Только не я. Я даже не могу толком сосчитать наш подоходный налог. А исполнение воли покойного – тут мне вообще нечего сказать. Повидай Розмана. – Их адвокат.

– Мачо. Уэнделл. Это закончилось. До того как он вписал туда мое имя.

– Да, да. Я это и имел в виду, Эд. Я некомпетентен.

Так что на следующее утро она пошла и встретилась с Розманом. Предварительно проведя полчаса перед зеркалом, вновь и вновь рисуя тонкую линию на веках, которая искривлялась, прежде чем она успевала убрать кисточку. Большую часть ночи она не спала, поскольку в три часа утра раздался еще один телефонный звонок, и когда инструмент, секунду назад безмолвствовавший, вдруг пронзительно заверещал, сердце у нее замерло от ужаса. Они мгновенно проснулись и первые несколько звонков лежали, не размыкая объятий и даже не глядя друг на друга. Наконец Эдипа, понимая, что терять уже нечего, взяла трубку. Звонил доктор Хилэриус, ее исповедник и психотерапевт. Изъяснялся он как Пирс, изображающий гестаповского офицера.

– Надеюсь, я вас не разбудил, – сухо начал он. – У вас был очень испуганный голос. Как таблетки? Не помогают?

– Я их не принимаю, – ответила Эдипа.

– Чувствуете в них какую-то угрозу?

– Я не знаю, из чего они сделаны.

– Вы не верите, что это просто успокоительное.

– А я могу вам верить? – Она не верила, и его следующие слова объясняли причину недоверия.

– Нам нужен сто четвертый, чтобы построить мост. – Сухой смешок. Мост, die Briicke, – таким кодовым словом назывался эксперимент, который он проводил в районной больнице, исследуя влияние ЛСД-25, мескалина, псилоцибина и схожих с ними наркотиков на большую группу пригородных домохозяек. Внутренний мост. – Когда же мы сможем включить вас в наше расписание?

– Нет, – отвергла предложение Эдипа, – у вас есть полмиллиона других, выбирайте среди них. Сейчас три часа утра.

– Нам нужны вы.

И вдруг прямо в воздухе над своей кроватью Эдипа увидела хорошо знакомый портрет Дядюшки Сэма, который вывешивали на всех наших почтамтах: глаза горят нездоровым светом, желтые впалые щеки жутко нарумянены, указательный палец уставлен ей точно между глаз. Ты нужна мне. Она никогда не спрашивала доктора Хилэриуса – зачем, боясь любого ответа, который он мог дать.

– У меня и так галлюцинации, без ваших наркотиков.

– Не рассказывайте о них, – быстро сказал он. – Ладно. О чем вы еще хотели поговорить?

– Это я-то хотела?

– Я так думал, – сказал он. – Было такое ощущение. Не телепатия. Но связь с пациентом порой бывает своеобразной.

– Только не в этом случае. – И Эдипа повесила трубку. Но заснуть уже не смогла. Будь она проклята, если станет принимать его пилюли. В буквальном смысле проклята. Она ни в коем случае не желала сидеть на крючке – так ему и сказала.

– Но ведь у меня на крючке вы не сидите? – Он пожал плечами, – Тогда уходите. Лечение окончено.

Она не ушла. Не потому, что этот шаман имел над ней какую-то власть. Просто проще было остаться. Кто знает, в какой день она вылечится? Только не он, и он сам это признавал. «Не надо таблеток», – умоляла Эдипа. Хилэриус лишь корчил ей рожу, такую же, как раньше. Он весь был соткан из очаровательных неортодоксальных черт. У него была теория, что симметричное лицо может, подобно кляксе Роршаха, рассказать целую историю и вызвать нужную реакцию, словно картинка тематического апперцепционального теста[23] – вроде как подсказка, а почему бы и нет. Он утверждал, что однажды вылечил случай истерической слепоты с помощью лица номер 37, «Фу-Манчу»[24] (многие его лица, как немецкие симфонии, имели номер и название), которое создавалось путем поднятия век указательными пальцами, введения средних пальцев в ноздри, растягивания рта четвертыми пальцами и высовывания языка. На Хилэриусе это выглядело весьма пугающе. И в результате, когда развеялся призрак Дядюшки Сэма, именно лицо Фу-Манчу пришло ему на смену и оставалось с Эдипой до самого рассвета. Она с трудом взяла себя в руки перед встречей с Розманом.

Однако Розман тоже провел бессонную ночь, так как весь вечер сидел перед телевизором и смотрел сериал о Перри Мэйсоне,[25] которого обожала его жена и к которому сам Розман питал сложное, двойственное чувство, желая одновременно и стать таким же блестящим адвокатом, и – поскольку это было невозможно – уничтожить Перри Мэйсона, развенчав его. Эдипа, придя в офис, застала верного адвоката своей семьи поспешно и виновато запихивающим в ящик стола пачку разноцветных и разноформатных листов. Она знала, что это были заметки по делу «Адвокаты против Перри Мэйсона. Вполне возможное обвинение», которое тянулось с того момента, как начался показ телесериала.

– Насколько я помню, вы раньше редко чувствовали себя виноватым, – сказала Эдипа. Они часто встречались на сеансах групповой терапии, куда их возил на своей машине фотограф из Пало Альто, воображавший себя волейбольным мячом. – Это хороший знак, верно?

– Вы могли бы стать одной из шпионок Перри Мэйсона, – ответил Розман. И, секунду подумав, добавил: – Ха-ха.

– Ха-ха, – согласилась Эдипа. Они посмотрели друг на друга. – Я должна выполнить волю покойного, – сказала Эдипа.

– О, – сказал Розман, – тогда приступайте. Не смею вас удерживать.

– Да нет, – отмахнулась Эдипа и рассказала ему все.

– Зачем же ему это понадобилось? – озадачился Розман, прочитав письмо.

– Что? Умирать?

– Нет, называть вас в числе душеприказчиков.

– Он был непредсказуем.

Они пошли перекусить. Розман пытался заигрывать с ней под столом ножкой. Эдипа была в сапогах и почти ничего не почувствовала. Отбрыкалась и решила не волноваться попусту.

– Хотите – сбежим со мной, – предложил Розман, когда подали кофе.

– Куда? – спросила Эдипа. И Розман заткнулся.

Возвращаясь в офис, он обрисовал, во что она вляпалась: придется разобраться в бизнесе, изучить расходные книги, дождаться официального утверждения завещания, собрать все долги, составить опись активов, оценить имущество, решить, что ликвидировать, а что попридержать, оплатить счета, уплатить налоги, распределить наследство…

– Эй, – сказала Эдипа, – а может кто-нибудь это сделать за меня?

– Я могу, – ответил Розман, – частично, разумеется. Но разве вам не интересно?

– Что?

– То, что вы можете узнать.

Как выяснилось, ей предстояло сделать всевозможные открытия. Едва ли о Пирсе Инверэрити или о себе; скорее, о том, что раньше по тем или иным причинам оставалось вне поля зрения. Эдипу не покидало острое чувство отчуждения, сопереживания не получалось, ясность отсутствовала, все было расплывчато, как в кино, когда механик забыл навести резкость. Но она неожиданно заметила, что плавно входит в роль задумчивой и печальной девушки, которая, подобно Рапунцель,[26] каким-то волшебным образом стала пленницей сосен и соленых туманов Киннерета и теперь ждет спасителя, который крикнет: «Эй, спусти вниз свои косы». И коль окажется Пирсом спаситель, радостно вынет заколки она, шпильки отбросит и вниз беспечально обрушит лавину волос, шелестящих и спутанных, шепчущих нежно, по которым карабкаться будет спаситель до половины примерно, но тут злой колдун превратит вдруг в парик ее косы прекрасные, и обратно на землю низвергнется Пирс, звонко шлепнувшись прямо на задницу. Но неустрашимый Пирс сумел бы, наверное, отпереть замок башенной двери, использовав одну из многочисленных кредитных карточек в качестве отмычки, и, преодолев гораздо более близкое ему коварство крученой щербатой лестницы, поднялся бы наверх, что, собственно, и следовало ему сделать с самого начала. Впрочем, как бы ни развивались их отношения, пределов своей башни они с Пирсом никогда не покидали. Как-то в Мехико-Сити они забрели на выставку картин великолепной испанской изгнанницы Ремедиос Варо;[27] в центральной части триптиха «Bordando el Manto Terrestre»[28] были изображены хрупкие девушки с нежными личиками, огромными глазами и золотистыми волосами, томящиеся на верху круглой башни, в комнате, и ткавшие гобелен, который вываливался через оконный проем в пустоту, тщетно пытаясь ее заполнить; все остальные здания и животные, все волны, корабли и леса земные были вышиты на гобелене, и гобелен был целым миром. Ошарашенная Эдипа стояла перед картиной и плакала. Никто не заметил, поскольку на ней были зеленые защитные очки. В какую-то секунду она подумала, что слезы заполнят все пространство за линзами и никогда не высохнут, если очки достаточно плотно прилегают к глазным впадинам. Тогда она сможет навеки сохранить печаль этого момента и смотреть на мир в преломлении слез, этих особенных слез, открывающих еще невиданное разнообразие связей в важных промежутках от плача до плача. Она смотрела себе под ноги и понимала, что стоит на том, что соткано за пару тысяч миль отсюда в ее собственной башне и лишь по чистой случайности известно как Мехико, а значит, Пирс никуда ее не увез, ибо, согласно картине, бежать было некуда. А от чего она, собственно, так хотела сбежать? Любая узница, имеющая массу времени для размышлений, довольно быстро понимает, что башня, ее высота и конструкция, равно как и «я» пленницы, совершенно несущественны и что на самом деле в заточении ее держит магия, безликая и злобная, пришедшая извне и не поддающаяся разумному объяснению. Не имея никаких средств (кроме нутряного страха и женской хитрости) для изучения этой бесформенной магии, для понимания принципа ее действия, для измерения ее мощи и для подсчета силовых линий, узница может впасть в суеверие, подыскать себе полезное хобби (вышивку, например), сойти сума или выйти замуж за диск-жокея. А что делать, если башня везде и рыцарь-избавитель против ее магии бессилен?

Глава Вторая

Итак, Эдипа выехала из Киннерета, не подозревая, что движется навстречу новым приключениям. Накануне Мачо Маас, с загадочно-непроницаемым видом насвистывая мелодию «Я хочу целовать твои ноги» (новой песни, записанной Шальным Диком с английской группой «Фольксвагены», которой Мачо в данный момент увлекался, хотя и не верил в ее перспективность), стоял засунув руки в карманы, пока Эдипа втолковывала ему, что ей надо съездить на несколько дней в Сан-Нарцисо, чтобы разобраться с бухгалтерскими книгами и бумагами Пирса, а также обсудить дела с Метцгером, вторым душеприказчиком. Мачо был огорчен ее отъездом, но в отчаяние не впадал, и Эдипа уехала, велев ему повесить трубку, если позвонит доктор Хилэриус, и поручив присматривать в саду за орегано, которое покрылось каким-то плесенным грибком.

Сан-Нарцисо располагался южнее, ближе к Лос-Анджелесу. Как многие имеющие название поселения в Калифорнии, Сан-Нарцисо был не столько городом, сколько конгломератом различных проектов: районов стандартной застройки, кварталов, построенных по жилищному займу, торговых зон – и все они располагались вдоль дорог, ведущих к автостраде. Тем не менее Сан-Нарцисо стал местом жительства Пирса, там располагалась его штаб-квартира, именно там десять лет назад он начал заниматься перепродажей земельных участков, заложив основы своего богатства, на котором впоследствии все и строилось, устремляясь ввысь хлипкими и нелепыми сооружениями. Уже одно это, подумала Эдипа, делало Сан-Нарцисо уникальным местом, придавало ему некую ауру. Но если оно и отличалось чем-то существенным от прочих населенных пунктов в южной Калифорнии, то на первый взгляд это отличие было практически незаметным. Эдипа на взятой напрокат «импале» подъехала к Сан-Нарцисо в воскресенье. Все было спокойно. Щурясь от яркого солнца, она посмотрела вниз на склон холма, где расположились дома, дружно стоявшие на блекло-коричневой земле ровными рядами, словно заботливо выращенный урожай; и ей вспомнилось, как однажды она открыла транзисторный приемник, чтобы заменить батарейку, и впервые увидела печатную плату. Вот и сейчас упорядоченное расположение домов и улиц на склоне предстало перед ней с той же неожиданной, поразительной ясностью, как и печатная плата. Хотя Эдипа разбиралась в радио еще меньше, чем в особенностях южной Калифорнии, и в том и в другом случае внешняя упорядоченность виделась ей как своего рода иероглифическая запись, несущая в себе некий тайный смысл. Казалось, не было пределов тому, что могла поведать Эдипе печатная плата (надо было лишь попытаться проникнуть в ее тайну); и в первые минуты ее пребывания в Сан-Нарцисо где-то за границами Эдипиного понимания замаячило новое открытие. В воздухе до самого горизонта висел смог, солнце ослепительно сияло над светло-коричневой местностью; остановив свой «шевроле» на вершине холма, Эдипа оказалась как бы в преддверии какого-то необычного религиозного откровения. Словно на какой-то другой частоте, из центра какого-то вихря, слишком медленного, чтобы ее нагретая кожа ощутила его центробежную прохладу, прозвучали слова. Что-то в этом роде, подумалось Эдипе, и должно было произойти. Она вспомнила о муже, о том, как Мачо хотел уверовать в свою работу. Ощущал ли он нечто подобное, глядя сквозь звуконепроницаемое стекло на своего коллегу в наушниках, который менял пластинку жестом, отточенным, как движения служителя культа, священнодействующего с елеем, кадилом или потиром, и в то же время оставался сосредоточенным на звучащем голосе, подголосках, музыке, ее послании и пребывал в ней, чувствуя ее, как все те фанаты, для которых она звучала? Понимал ли Мачо, заглядывая через стекло в Студию А, что даже если бы он услышал эту музыку, то все равно не смог бы проникнуть в смысл ее послания?

Что-то отвлекло Эдипу от этих мыслей, словно набежавшее на солнце облако или сгустившийся смог спугнули «религиозное откровение» (или что это было?); она завела двигатель и помчалась со скоростью 70 миль в час по поющему асфальту, выскочила на шоссе, которое, по ее мнению, вело в Лос-Анджелес, и поехала через застроенный район или, скорее, вдоль чахлой придорожной полосы отчуждения с бесчисленными автосалонами, нотариальными конторами, закусочными, киношками для автомобилистов, офисами и небольшими фабриками; номера домов перевалили за 70 000, а потом и за 80 000. Такие ей никогда раньше не встречались. В них было что-то противоестественное. Слева потянулось скопление розоватых приземистых строений за многомильной оградой с колючей проволокой и сторожевыми вышками, и вскоре промелькнул главный вход – ворота с двумя шестидесятифутовыми ракетами по бокам, на носовом обтекателе каждой из них красовалась надпись аккуратными буквами: «ЙОЙОДИН». Значительная часть жителей Сан-Нарцисо работала на этом предприятии – Галактронном отделении корпорации «Йойодин», одного из гигантов аэрокосмической промышленности. Пирс, как слышала Эдипа, владел большим пакетом акций этой корпорации и в свое время вел переговоры с окружным налоговым ведомством, с тем чтобы убедить руководство «Йойодина» первым делом разместить здесь один из своих филиалов. Таковы, объяснял он, обязанности отца-основателя.

Вскоре ограда с колючей проволокой сменилась уже знакомой чередой стандартных коричневатых строений из шлакоблоков, в которых размещались фирмы-дистрибьюторы офисного оборудования, изготовители уплотнителей, газобаллонные станции, фабрики по производству застежек-молний, склады и все такое прочее. По случаю воскресенья все они пребывали в немоте и параличе – все, за исключением отдельных контор по торговле недвижимостью и стоянок грузовиков. Эдипа решила остановиться в первом же мотеле, который ей попадется по пути, каким бы занюханным он ни оказался, поскольку в какой-то момент неподвижность в четырех стенах показалась ей более желанной, чем иллюзия свободы, вызванная скоростью, ветром в волосах и сменяющимся пейзажем. Да и сама дорога напоминала ей иглу шприца, воткнутую где-то там, за горизонтом, в вену автострады, в вену заядлого наркомана Лос-Анджелеса, чтобы даровать ему ощущение счастья, необычайной ясности, избавления от боли или того, что испытывает город вместо боли. Впрочем, даже если бы Эдипа была крошечным растворенным кристалликом героина, Лос-Анджелес по-прежнему продолжал бы ловить кайф, не замечая, есть она или нет.

Увидев мотель, она тем не менее какое-то мгновение колебалась. Перед мотелем на тридцатифутовой высоте красовалась реклама из крашеного листового железа в виде нимфы с белым цветком в руке; а чуть ниже, несмотря на яркое солнце, горела неоновая надпись: «Мотель \"Эхо\"». Нимфа была очень похожа на Эдипу, которую, однако, поразило не столько это сходство, сколько скрытая воздуходувная система, заставлявшая трепетать газовый хитон нимфы, периодически обнажая ее длинные розовые ноги и огромные груди с киноварными сосками. На ее накрашенных губах играла зазывная улыбка, не то чтобы совсем шлюховатая, но уж никак не улыбка влюбленной нимфы. Эдипа въехала на стоянку, вышла из машины и на секунду остановилась под палящим солнцем, вдыхая неподвижный воздух и наблюдая, как искусственный вихрь регулярно вздымает газовый хитон на пять футов вверх. Ей вспомнилась мелькнувшая у нее мысль о медленном вихре и словах, которые она не расслышала.

Номер оказался достаточно сносным, чтобы провести в нем предстоящие несколько дней. Дверь выходила в длинный двор с плавательным бассейном, в котором поблескивала на солнце зеркально-гладкая вода. В дальнем конце располагался фонтан с еще одной нимфой. Ни малейшего движения. Если кто и жил за другими дверями или наблюдал за ней в окна с затычками гудящих кондиционеров, Эдипа их не видела. Администратор, которого звали Майлз, – этакий недоучка лет шестнадцати, с прической под битлз, в мохеровом пиджаке без лацканов и манжет, – нес ее сумки, напевая, вероятно, ради собственного удовольствия, а может, и для нее тоже:



ПЕСНЯ МАЙЛЗА

«С таким толстяком не станцуешь фраг», —Ты мне начинаешь твердить,Когда хочешь меня оскорбить.Но я все равно крутой,И рот свой ты лучше закрой.

Да, детка,Я толстый, пожалуй, для фрага,Но точно не слишком худой,Чтобы свим танцевать с тобой.[29]

– Чудесно, – похвалила Эдипа. – Только почему вы поете с английским акцентом, хотя говорите без него?

– Это стиль нашей группы, – объяснил Майлз. – Она называется «Параноики». Нас еще почти никто не знает. Менеджер говорит, что нужно петь именно так. Мы пересмотрели кучу английских фильмов, чтобы усвоить акцент.

– Мой муж – диск-жокей, – сказала Эдипа, стараясь быть полезной, – правда, на небольшой тысячеваттной радиостанции, но если у вас есть кассета, я бы могла попросить его, чтобы он сделал вам раскрутку.

Майлз закрыл за собой дверь и прошел в комнату, глазки у него забегали.

– В обмен на что? – спросил он, приближаясь к Эдипе. – Сами знаете, такие дела даром не делаются. Думаю, вы хотите того же, что и я.

Эдипа схватила первое попавшее под руку оружие – им оказалась ушастая антенна, стоявшая на телевизоре в углу.

– Ага, – произнес Майлз, останавливаясь. – Вы тоже меня ненавидите. – И сверкнул глазами из-под челки.

– Ты и впрямь параноик, – сказала Эдипа.

– У меня гладкое юное тело, – заявил Майлз, – Я думал, старым теткам это нравится. – И ушел, предварительно выклянчив два четвертака за сумки.

Вечером к Эдипе явился Метцгер. Он был так хорош собой, что поначалу она подумала, будто Они – там, наверху, – ее разыгрывают, подослав актера. Он стоял на пороге – на фоне продолговатого бассейна, в котором бесшумно трепетала вода, мерцая в рассеянном свете предзакатного неба, – и говорил «миссис Маас», будто в чем-то ее упрекая. Огромные лучистые глаза с необычайно длинными ресницами озорно смотрели на нее; она заглянула ему за спину, словно ожидала увидеть там прожекторы, микрофоны, камеры, но там была лишь бутылка французского божоле, которую Метцгер, по его словам, в прошлом году провез контрабандой в Калифорнию, запудрив мозги таможенникам, – бесшабашный правовед-нарушитель.

– Что ж, – промурлыкал он, – прорыскав весь день по мотелям и наконец разыскав вас, я имею право войти, не так ли?

На этот вечер у Эдипы не было никаких особых планов, разве что посмотреть по телевизору очередную серию «Золотого дна».[30] Она переоделась в облегающие джинсы и черный свитер из грубой шерсти, а волосы распустила. И осознавала, что выглядит очень даже неплохо.

– Входите, – сказала она, – но у меня только один стакан.

– Я буду пить из горлышка, – галантно предложил Метцгер.

Он прошел в комнату и, не снимая пиджака, уселся на пол. Откупорив бутылку, налил Эдипе вина и начал разговор. Вскоре выяснилось, что Эдипа была недалека от истины, предположив, что Метцгер был актером. Лет двадцать назад, еще ребенком, он прославился, снимаясь в роли Малыша Игоря.

– Моя мать, – с горечью произнес он, – всерьез вознамерилась выбить из меня эту дурь, отделать меня как кусок говядины для отбивной. Порой я думаю, – добавил он, приглаживая волосы на затылке, – что она преуспела. И мне становится страшно. Вам, должно быть, известно, в кого может превратить сына такая матушка.

– Вы нисколько не похожи… – начала было Эдипа.

Метцгер сверкнул двумя рядами кривоватых крупных зубов.

– Внешность нынче не имеет значения, – сказал он. – Я даже не уверен, что у меня должна быть именно такая внешность. И это меня пугает.

– А как часто, – решилась спросить Эдипа, понимая, что это всего лишь слова, – с вами такое случалось, Малыш Игорь?

– Кстати, – заметил Метцгер, – Инверэрити лишь однажды упомянул ваше имя.

– Вы были друзьями?

– Нет. Я готовил его завещание. Не хотите узнать, что он сказал?

– Нет, – ответила Эдипа и включила телевизор. На экране появился ребенок неопределенного пола, его голые ножки были как-то неловко сжаты, длинные вьющиеся локоны мешались с шерстью сенбернара, который вдруг начал лизать розовое личико ребенка, отчего малыш трогательно наморщил нос и произнес: «Ну, Мюррей, перестань, я буду весь мокрый».

– Это я, это я! – вскричал Метцгер, глядя в экран. – Бог ты мой, вот он я.

– Который из них? – спросила Эдипа.

– Фильм назывался… – Метцгер щелкнул пальцами. – «Уволенный».

– О вас и вашей маме?

– О мальчике и его отце, которого с позором выперли из британской армии за трусость, но на самом деле он пострадал вместо друга, понимаете, и, чтобы вернуть себе доброе имя, отец вместе с сыном отправляется вслед за своим полком в Гелиболу,[31] где ему каким-то образом удается соорудить крошечную подлодку, и каждую неделю они проникают через Дарданеллы в Мраморное море и подбивают торпедами турецкие торговые суда – отец, сын и сенбернар. Пес смотрит в перископ и лает, когда заметит что-то подозрительное.

Эдипа налила себе вина.

– Вы все выдумываете.

– Слушайте, слушайте, в этом месте я буду петь. – И точно, малыш, пес и невесть откуда взявшийся веселый греческий рыбак с цитрой встали на рирпроекционном фоне псевдододеканесского морского пейзажа[32] на закате, и мальчик запел.



ПЕСНЯ МАЛЫША ИГОРЯ

Мы из всех закоулков бьем фрицев и турков —Мой папа, мой песик и я.Победим очень скоро, как три мушкетера,Опасности вместе пройдя.В перископ иль в бинокль виден Константинополь.Поплыли смелее, друзья!Подойдя к берегам, отомстят всем врагам —Мой папа, мой песик и я.

Затем рыбак исполнил соло на своем инструменте, после чего юный Метцгер на экране снова запел высоким голоском, а взрослый, несмотря на протесты Эдипы, принялся ему подпевать.

Либо он все выдумал, вдруг подумала Эдипа, либо подкупил инженера местной телестудии, чтобы тот запустил этот фильм, но в любом случае все это часть заговора, хитроумного заговора с целью ее обольщения. Ну, Метцгер…

– Вы мне не подпевали, – заметил Метцгер.

– Я и не знала, что тоже должна петь, – улыбнулась Эдипа.

Фильм прервался громогласным вторжением рекламы Лагун Фангосо, нового района застройки, расположенного к западу от Сан-Нарцисо.

– Инверэрити вложил средства в этот проект, – сообщил Метцгер.

Проектом предусматривалось построить сеть каналов с частными причалами для катеров, соорудить плавучий зал собраний посреди искусственного озера, на дне которого планировалось разместить отреставрированные галеоны, привезенные с Багамских островов, обломки колонн и фризов Атлантиды, найденные у Канар, подлинные человеческие скелеты из Италии, гигантские раковины моллюсков из Индонезии – все на потеху любителям подводного плавания. На экране мелькнул план застройки, и у Эдипы невольно вырвался вздох. Метцгер оглянулся – на всякий случай: авось этот вздох предназначался ему. На самом деле ей просто вспомнился вид, открывшийся с холма. У нее вновь возникло ощущение причастности к тайне, обещания иерофании: печатная плата, плавные изгибы улиц, отдельный выход к воде, Книга Мертвых…[33]

Не успела она опомниться, как опять начался «Уволенный». Маленькая субмарина, названная «Джастин» в честь умершей матери, стояла у пирса, готовая к отплытию. Проводить ее собралась небольшая толпа: там был и старый рыбак с дочкой, длинноногой курчавой нимфеткой, которая в случае счастливого конца досталась бы Метцгеру; и медсестра из английской миссии с красивой фигурой, которая досталась бы отцу Метцгера; и даже овчарка, не сводившая глаз с сенбернара Мюррея.

– Ну да, – сказал Метцгер, – сейчас у нас начнутся неприятности в проливе. Там и так было гиблое место из-за кефезских минных полей,[34] а тут еще немцы соорудили гигантскую сеть, сплетенную из тросов толщиной в два с половиной дюйма.

Эдипа снова наполнила стакан. Они теперь лежали на полу, глядя на экран и слегка соприкасаясь бедрами. В телевизоре раздался ужасный взрыв.

– Мины! – крикнул Метцгер и, обхватив руками голову, откатился от Эдипы.

«Папа, – захныкал Метцгер в фильме, – мне страшно». В подводной лодке начался кавардак: сенбернар носился взад-вперед, брызгая слюной, которая смешивалась со струйками воды из давшей течь переборки, а отец пытался заткнуть дыру своей рубашкой. «У нас есть лишь одна возможность, – объявил отец, – спуститься к самому дну и попытаться пройти под сетью».

– Смешно, – сказал Метцгер. – Немцы устроили в сети ворота для прохода своих подлодок, чтобы атаковать британский флот. Все наши лодки класса Е пользовались этими воротами.

– Откуда вы знаете?

– Я там был.

– Но… – Эдипа не договорила, заметив, что у них неожиданно кончилось вино.

– Ага, – сказал Метцгер, доставая из внутреннего кармана бутылку текилы.

– Без лимонов? – по-киношному весело спросила Эдипа. – И без соли?

– Мы же не туристы. Разве Инверэрити предлагал вам лимоны, когда вы там были?

– Откуда вы знаете, что мы там были? – Она смотрела, как он наполняет ее стакан, и вместе с уровнем жидкости росла ее неприязнь к Метцгеру.

– В тот год он списал эти расходы как деловые издержки. Я занимался его налогами.

– Исключительно денежные отношения, – задумчиво произнесла Эдипа. – Вы и Перри Мэйсон – одного поля ягоды, вас интересуют только деньги, грязные адвокатишки.

– Но наша духовная красота проявляется на уровне извилин головного мозга, – разъяснил Метцгер. – Адвокат в зале суда, выступая перед присяжными, становится актером, верно? Рэймонд Бэрр – актер, играющий адвоката, который перед присяжными превращается в актера. Я же – бывший актер, ставший адвокатом. Недавно сняли пробную серию телефильма, в основу которого, в сущности, положена история моей жизни, и главную роль сыграл мой друг Мэнни Ди Прессо. Он, кстати, бывший адвокат, бросивший практику, чтобы стать актером. В фильме он играет меня, актера, ставшего адвокатом, который периодически превращается в актера. Копия фильма хранится в оборудованном кондиционером подвале одной из голливудских студий, и ничто не может повредить фильму, его можно показывать бесконечно.

– Вы попали в передрягу, – заметила Эдипа, глядя на экран, чувствуя тепло Метцгерова бедра через его брюки и свои джинсы.

– Турки на патрульных катерах с прожекторами и пулеметами, – сказал Метцгер, подливая ей текилы и наблюдая, как маленькая субмарина наполняется водой. – Хотите поспорить, что будет дальше?

– Конечно, нет, – ответила Эдипа. – Фильм – сплошная выдумка. – Метцгер в ответ лишь улыбнулся. – Один из бесконечных показов.

– Но вы же не знаете, чем все закончится, – сказал Метцгер. – Вы его не видели.

На сей раз рекламная пауза заполнилась оглушительной похвалой сигаретам «Биконсфилд», чье основное достоинство заключалось в фильтре из костного угля наивысшего качества.

– А кости чьи? – поинтересовалась Эдипа.

– Инверэрити был в курсе. Ему принадлежал пятьдесят один процент акций табачной фабрики.

– Расскажите.

– Как-нибудь в другой раз. У нас пока еще есть возможность заключить пари. Ну так как, спасутся они или нет?

Эдипа почувствовала, что опьянела. Ей вдруг пришло в голову, что отважная троица в конечном счете не выберется. Она понятия не имела, сколько еще будет идти фильм. Посмотрела на часы, но они остановились.

– Что за чушь, – сказала она, – конечно, они спасутся.

– Откуда вы знаете?

– Все такие фильмы обычно хорошо кончаются.

– Все?

– В основном.

– Вероятность счастливого конца становится меньше, – самодовольно констатировал он.

Эдипа глянула на него через стакан.

– Тогда мне нужна пара подсказок.

– С подсказками все сразу станет ясно.

– Ладно, – крикнула она, пожалуй, несколько нервно, – спорю на бутылку чего-нибудь – текилы, идет? – что вам не удалось спастись. – И почувствовала, что попалась на удочку.

– Что мне это не удалось… – Метцгер задумался. – Еще одна бутылка за вечер окончательно усыпит вас, – решительно произнес он. – Нет.

– На что тогда будем спорить? – Она уже поняла. Казалось, они минут пять не мигая смотрели друг другу в глаза. Эдипа краем уха слышала, как из телевизора один за другим изрыгаются рекламные ролики. Она вдруг ощутила жгучую досаду – возможно, из-за того, что хмель ударил в голову, или потому, что фильм никак не начинался.

– Хорошо, – наконец сдалась она, стараясь скрыть дрожь в голосе, – спорим. На что хотите. Что вам не удастся спастись. Что вы пойдете на дно Дарданелл на корм рыбам, ваш папа, ваш песик и вы.

– Заметано, – протянул Метцгер, беря ее за руку якобы для того, чтобы заключить пари, но вместо этого поцеловал ладонь, проведя шершавым кончиком языка по линиям ее судьбы – неизменным, чуть солоноватым опознавательным знакам личности. Неужели, подумалось Эдипе – как и в первый раз в постели с ныне покойным Пирсом, – все это происходит на самом деле? Но тут вновь начался фильм.

Отец укрылся в воронке на крутом скалистом берегу, месте высадки десанта АНЗАК,[35] по которому турки осатанело лупили шрапнелью. Ни Малыша Игоря, ни его пса нигде не было видно.

– Что за черт? – возмутилась Эдипа.

– О Боже, – воскликнул Метцгер, – на студии наверняка перепутали части фильма.

– Это до или после предыдущего эпизода? – спросила она, потянувшись за бутылкой текилы, и ее левая грудь очутилась в непосредственной близости к носу Метцгера. Прежде чем ответить, он комически скосил глаза.

– Это будет подсказка.

– Ну же. – Она слегка задела его нос чашечкой бюстгальтера и наполнила стакан. – Или спор отменяется.

– Нет, – отрезал Метцгер.

– По крайней мере скажите: это тот полк, где он служил?

– Валяйте, – сказал Метцгер, – задавайте вопросы. Но за каждый ответ вы будете снимать какой-нибудь предмет одежды. Устроим стриптиз имени Боттичелли.

Эдипе пришла в голову великолепная мысль.

– Хорошо, – сказала она, – но сперва я на секундочку загляну в ванную. Закройте глаза, отвернитесь и не подглядывайте.

На экране в потусторонней тишине угольщик «Река Клайд»[36] с двумя тысячами солдат на борту пристал к берегу неподалеку от Судд-эль-Бара.[37] «Прибыли, ребята», – шепотом произнес чей-то голос с нарочито британским акцентом. Внезапно берег закишел турецкими стрелками, и началась бойня.

– Я помню этот эпизод, – сообщил Метцгер, сидя с плотно закрытыми глазами спиной к телевизору. – На пятьдесят ярдов от берега море обагрилось кровью. Правда, в фильме этого не показывают.

Эдипа шмыгнула в ванную, где был встроенный шкаф, быстро разделась и принялась напяливать на себя все, что могла: шесть разноцветных трусиков, пояс, три пары нейлоновых чулок, три бюстгальтера, две пары эластичных брюк, четыре нижних юбки, черное вечернее платье, два летних платья, полдюжины расклешенных юбок, три свитера, две блузки, стеганый халат, нежно-голубой пеньюар и гавайский балахон муу-муу из орлонского акрила. Затем надела браслеты, брошки, серьги, кулон. Все это заняло, казалось, целую вечность, и, покончив с одеванием, Эдипа едва могла передвигаться. К тому же она совершила ошибку, глянув на себя в высокое зеркало, где отразился пляжный мячик с ножками, из-за чего расхохоталась так, что повалилась на пол, задев при этом стоявший на полочке баллончик с лаком для волос. Баллончик грохнулся об пол, что-то отлетело, из него вырвалась мощная струя распыленного лака, и баллон заметался по ванной, наполняя ее липучими ароматными клубами. Метцгер бросился на помощь Эдипе, которая, катаясь по полу, пыталась встать на ноги. «Пресвятые угодники», – пропищал он голоском Малыша Игоря. Баллон, угрожающе шипя, отскочил от унитаза и просвистел буквально в четверти дюйма от уха Метцгера. Метцгер прыгнул на пол и прикрыл собой Эдипу. Баллончик продолжал как очумелый носиться по ванной; из комнаты крещендо доносился грохот морских орудий, пулеметов, гаубиц и стрелкового оружия, крики и обрывки предсмертных молитв погибающих пехотинцев. Эдипа скользнула взглядом по прикрытым глазам Метцгера и уставилась в светильник под потолком, на фоне которого то и дело мелькал летающий баллончик, мощь которого казалась неистощимой. Она сжалась от страха, но ни капельки не протрезвела. Баллончик, казалось, знал, куда и зачем летел, как будто сложная траектория его метаний была заранее просчитана быстродействующей вычислительной машиной или самим Господом Богом; Эдипа, разумеется, не обладала такими способностями и лишь боялась, что этот летящий со скоростью ста миль в час снаряд в любой момент может попасть в нее или Метцгера. «Метцгер», – простонала она и впилась зубами в его обтянутое гладкой тканью предплечье. В воздухе стоял запах лака для волос. Баллончик ударил в зеркало и отскочил. Серебристое стекло на секунду застыло филигранным цветком и со звоном рухнуло в раковину, а баллончик понесся к душевой кабине, долбанул в панель из матового стекла и разнес ее вдребезги, затем срикошетил по трем кафельным стенам, взмыл к потолку, пролетел мимо светильника над двумя распростертыми телами – и все это в сопровождении жуткого шипения под невнятное громыхание, доносившееся от телевизора. Казалось, этому не будет конца, однако внезапно баллончик иссяк на лету и упал на пол примерно в футе от Эдипиного носа. Она с опаской покосилась на него.

– Ни фига себе, – заметил чей-то голос – Круто. Эдипа разжала зубы, выпустив руку Метцгера, оглянулась и увидела в дверном проеме Майлза, паренька с челкой и в мохеровом пиджаке, правда почему-то учетверенного. Похоже, это и были «Параноики» – группа, о которой он говорил. На взгляд Эдипы, они все были одинаковые, трое с гитарами, и у всех открыты рты. Она заметила и несколько девичьих мордашек, выглядывавших из-под мышек и коленок «Параноиков».

– Тут у них какая-то извращёнка, – сказала одна из девушек.

– Вы из Лондона? – поинтересовалась другая. – В Лондоне все так делают?

Лак для волос клубился, как туман, на полу сверкали осколки стекла.

– Господи помилуй, – подытожил парень с ключом от двери в руке, и Эдипа решила, что это и есть Майлз. Затем он принялся увлеченно рассказывать о том, как на прошлой неделе побывал на оргии серфингистов, для проведения которой потребовался пятигаллонный бочонок почечного сала, маленький автомобиль с откидным верхом и дрессированный тюлень.

– Мы явно проигрываем в сравнении, – сказала Эдипа, которой наконец удалось вернуться в нормальное положение. – Так что почему бы вам всем не выйти на улицу и не спеть. Без хорошей музыки такие дела идут туго. Спойте нам серенаду.

– Может, – робко предложил один из «Параноиков», – попозже вы присоединитесь к нам у бассейна?

– Если нам станет действительно жарко, ребятки, – весело подмигнула им Эдипа.

Детки гуськом вышли из номера, предварительно понатыкав удлинители во все имеющиеся розетки во второй комнате и вытянув провода в окно.

Метцгер помог Эдипе встать на ноги.

– Так как насчет стриптиза имени Боттичелли? – В другой комнате по телевизору вовсю шла реклама турецких бань «Сераль Хогана», расположенных в центре Сан-Нарцисо, если там вообще имелся центр. – Тоже собственность Инверэрити, – заметил Метцгер. – Вы не знали?

– Садист, – заорала Эдипа, – еще раз заикнетесь, и я вам этот ящик на голову надену.

– Вы совсем спятили, – улыбнулся он. Не совсем.

– А что здесь, черт побери, не его собственность? – спросила она.

Метцгер многозначительно посмотрел на нее.

– Вам лучше знать.

Если бы она и захотела, то все равно не смогла бы, так как снаружи мощно грянули гитарные аккорды и «Параноики» запели. Ударник рискованно взгромоздился на трамплин для прыжков в воду, остальных не было видно. Метцгер подошел сзади к Эдипе, намереваясь сжать ладонями ее груди, но не сразу обнаружил их под ворохом одежды. Они встали у окна, слушая пение «Параноиков».



СЕРЕНАДА

Я лежу на песке и смотрю на луну

– Что теперь? – Эдипа слегка вздрогнула.

– Первый вопрос, – напомнил Метцгер.

В телевизоре лаял сенбернар. Эдипа бросила взгляд на экран и увидела, как Малыш Игорь, одетый как нищий турецкий паренек, крадется со своей собакой по бутафорскому городу, который она приняла за Константинополь.

– Еще одна предыдущая часть? – с надеждой спросила она.

– Вопрос не принимается, – сказал Метцгер.

На пороге «Параноики» оставили бутылку «Джека Дэниелса», как некоторые оставляют молоко, дабы умилостивить лепреконов.

– Ого, – обрадовалась Эдипа. И налила себе выпить, – Малыш Игорь добрался до Константинополя на славной субмарине «Джастин»?

– Нет, – ответил Метцгер. Эдипа сняла серьгу.

– Он добрался туда на этой – как вы там ее назвали? – подводной лодке класса Е?

– Нет.

Эдипа сняла вторую серьгу.

– Он добрался туда по суше, возможно, через Малую Азию?

– Возможно, – сказал Метцгер.

Эдипа сняла еще одну серьгу.

– Третья серьга? – спросил Метцгер.

– Если я вам отвечу, вы что-нибудь снимете?

– Сниму, даже если не ответите, – загоготал Метцгер, сбрасывая пиджак.

Эдипа еще раз наполнила свой стакан, а Метцгер приложился к бутылке. Затем Эдипа минут пять не отрываясь смотрела фильм, забыв о том, что должна задавать вопросы. Метцгер с серьезным видом снял брюки. На экране отец, судя по всему, предстал перед военно-полевым судом.

– Ага, – обрадовалась она, – опять перестановка частей. Здесь его с позором увольняют со службы, ха-ха.

– Может, он просто вспоминает прошлое, – сказал Метцгер. – А может, его судили дважды.

Эдипа сняла браслет. И пошло-поехало: на экране сменялись эпизоды, Эдипа одну за другой снимала с себя надетые вещи, что, казалось, нисколько не приближало ее к наготе, и все это перемежалось выпивкой и сопровождалось непрерывным шивари,[38] доносившимся под аккомпанемент гитар со стороны бассейна. Периодически фильм прерывался рекламой, и тогда Метцгер изрекал: «Собственность Инверэрити» или «Контрольный пакет акций», а потом просто стал молча кивать и улыбаться. При этом Эдипа бросала на него злобные взгляды, все больше проникаясь мыслью – несмотря на боль, начинавшую пульсировать в висках, – что из всех возможных способов стать любовниками они избрали тот, который позволяет максимально замедлить ход времени. В голове у нее все туманилось и мутилось. В какой-то момент она зашла в ванную, попыталась взглянуть на себя в зеркало и не обнаружила своего отражения. На мгновение ее охватил безмерный ужас. Но она быстро вспомнила, что зеркало разбилось, рухнув в раковину. «Раз в семь лет бывает большое невезенье, – громко сказала она. – Мне вот-вот будет тридцать пять». Закрыв за собой дверь, она воспользовалась случаем и почти машинально напялила на себя еще пару юбок, пояс и две пары длинных носков. Ей вдруг пришло в голову, что с восходом солнца (если оно вообще взойдет), Метцгер испарится. Она толком не знала, хочется ли ей, чтобы он исчез. Вернувшись в комнату, она обнаружила, что Метцгер, на котором были только боксерские трусы, спит, лежа на полу, с восставшим членом под трусами и головой под диваном. Эдипа также заметила его довольно толстое брюшко, прежде скрытое костюмом. На экране новозеландцы и турки кололи друг друга штыками. Эдипа вскрикнула и бросилась к Метцгеру, повалилась на него и принялась целовать, пытаясь разбудить. Он открыл лучистые глаза, пронзил ее взглядом, и она словно почувствовала укол где-то между грудями. Она опустилась на пол рядом с ним, вздохнув с огромным облегчением, и вся ее ригидность испарилась, словно волшебная жидкость. Эдипа вдруг так ослабела, что ничем не могла помочь Метцгеру, которому пришлось самому раздевать ее; минут двадцать он крутил и поворачивал ее туда-сюда, будто был неким увеличенным, коротко остриженным, широкоскулым подобием девочки, играющей с куклой Барби. В процессе раздевания Эдипа пару раз засыпала. Проснувшись в очередной раз, она обнаружила, что Метцгер уже приступил к половому акту; она легко присоединилась к сексуальному крещендо – словно в монтажном переходе к сцене, снятой движущейся камерой. Снаружи возобновилась гитарная фуга; Эдипа попыталась сосчитать количество доносящихся электронных голосов: получалось не меньше пяти, хотя она точно помнила, что только трое «Параноиков» были с гитарами; должно быть, к ним присоединились другие.

Так оно и было. Эдипа и Метцгер кончили одновременно, и в момент оргазма во всем номере внезапно отключилось электричество: погас свет, телевизор заглох, экран потух и почернел. Странное было ощущение. По-видимому, «Параноики» перестарались, и в номере вышибло пробки. Когда вскоре зажегся свет, Эдипа и Метцгер все еще лежали обнявшись посреди разбросанной по всей комнате одежды, вдыхая запах пролитого бурбона, а на экране телевизора вновь возникли Малыш Игорь, его отец и собака – на сей раз в полутемной рубке «Джастин», где неумолимо поднимался уровень воды. Первым утонул пес, выпустив облако пузырей. Затем камера крупным планом показала плачущего Малыша Игоря, его руку на пульте управления. Тут где-то в цепи произошло короткое замыкание, и электрический разряд поразил малыша, который успел лишь судорожно дернуться и испустить пронзительный вопль. В силу известного голливудского пренебрежения правдоподобием отец был избавлен от убиения электрическим током, дабы произнести прощальную речь, попросить прощения у Малыша Игоря и сенбернара за то, что вовлек их в эту гибельную авантюру, и выразить сожаление по поводу того, что им не суждено встретиться на небесах: «Последний раз ты видел своего папочку, малыш. Тебе предстоит отправиться в рай, а мне суждено гореть в аду». В финале крупным планом возникло его искаженное страданием лицо на фоне оглушительного рева хлеставшей в пробоину воды, который затем сменился странной киномузыкой 30-х годов с ведущей партией саксофона, и на экране появилась надпись: «Конец».

Эдипа вскочила на ноги, отбежала к противоположной стене и, повернувшись, злорадно посмотрела на Метцгера.

– Они погибли! – выкрикнула она. – Так-то, паршивец, я выиграла.

– Ты выиграла меня, – улыбнулся Метцгер.

– Так что тебе про меня сказал Инверэрити? – спустя какое-то время спросила она.

– Что с тобой будет не просто. Эдипа заплакала.

– Иди ко мне, – позвал Метцгер. – Ну, иди же.

Выдержав паузу, она сказала: