Они знали и о Плохом Священнике. Всем детям свойственна определенная тяга к манихейству. Здесь сочетание осады, римско-католического воспитания и неосознанного отождествления собственной матери с Богородицей — все это укладывало простой дуализм в по-настоящему странные схемы. На проповедях в них начиналась абстрактная борьба между добром и злом, но даже воздушные бои происходили слишком высоко, чтобы казаться реальными. Они опускали «Спитфайры» и МЕ на землю своей игрой в Королевские ВВС, но, как уже упоминалось, то была лишь метафорой. Немцы, разумеется, олицетворяли абсолютное зло, а союзники — абсолютное добро. В этом чувстве дети не были одиноки. Но если бы их идею борьбы описать графически, она представляла бы собой не два направленных лоб в лоб равновеликих вектора со стрелками, в виде Х неизвестной величины, а безразмерную точку — добро, — окруженную неопределенным числом радиальных стрелок — направленных в нее векторов зла. Т. е добро загнано. Богородицу атакуют. Крылатая Матерь защищается. Женщина пассивна. Мальта в Осаде.
Колесо. Эта схема суть колесо Фортуны. Вращение, являвшееся, возможно, основным условием — постоянно. Стробоскопический эффект мог изменить видимое число спиц, могло измениться направление вращения, но ступица, несмотря ни на что, удерживала спицы, а точка пересечения спиц определяла ступицу. Старая циклическая идея истории проповедывала только обод с прикованными к нему князьями и крепостными; колесо располагалось вертикально; человек поднимался и падал. Но детское колесо лежало строго горизонтально, ободом ему служил морской горизонт — такая вот эстетичная и «наглядная» раса мы, мальтийцы.
Таким образом, они не противопоставляли Плохого Священника ни Добби, ни Архиепископу Гонзи, ни Отцу Аваланшу. Плохой Священник был вездесущ, как ночь, и детям, чтобы продолжать свои наблюдения, приходилось сохранять по крайней мере такую же подвижность. Это не было организованным мероприятием. Ангелы-учетчики никогда ничего не записывали. Скорее, если хотите, — «взаимоосознанием». Они просто пассивно наблюдали — каждый день на закате вы могли заметить их стоящими, подобно часовым, на вершине кучи обломков или выглядывающими из-за угла, на корточках сидящими на крыльце, несущимися вприпрыжку и в обнимку через пустую площадку, очевидно никуда конкретно не направляясь. Но всегда где-нибудь в пределах их видимости мелькала сутана или тень темнее остальных.
Что в этом священнике ставило его Вовне, делало его радиусом, вместе с кожистокрылым Люцифером, Гитлером, Муссолини? Думаю отчасти лишь то, что заставляет нас подозревать присутствие в собаке волка, а в союзнике — предателя. Дети не были склонны принимать желаемое за действительное. Священники должны почитаться как матери, но взгляните на Италию, взгляните на небо. И там, и там — предательство и лицемерие; почему же этим двум качествам не существовать и среди священников? Небо было некогда нашим самым постоянным и надежным другом — средой и плазмой солнца. Сейчас правительство пытается эксплуатировать солнце для развития туризма, но раньше, в дни Фаусто I, оно было бдительным оком бога, а небо — его ясной щекой. С 3 сентября 1939 года на нем появились гнойники, пятна и отметины заразы — «Мессершмитты». Лицо Бога заболело, и глаз его заметался, стал закрываться (моргать, — настаивал воинствующий атеист Днубиетна). Но такова преданность людей и испытанная сила Церкви, что предательство рассматривалось не как предательство Бога, а, скорее, как предательство неба — плутни кожи, которая могла приютить микробов и тем самым выступить против божественного владельца.
Дети — поднаторевшие в метафорах поэты в вакууме — запросто переносили подобную инфекцию на любого из представителей Бога — священников. Не на всех священников, но на одного, не имевшего прихода, чужака (Слиема — почти как другая страна), который, уже имея плохую репутацию, представал подходящим объектом для их скепсиса.
О нем ходили противоречивые слухи. Фаусто слышал — от детей или отца Аваланша — что плохой священник \"наставлял на путь истины на берегах Марсамускетто\" или \"проповедовал на Шагрит-Меввийа\". Зловещая неопределенность окружала его. Елена не проявляла беспокойства, не чувствовала, что в тот день повстречала зло, не волновалась, что Паола попадет под дурное влияние, хотя Плохой Священник славился тем, что собирал вокруг себя на улице небольшие группы ребятишек и проповедывал им. Судя по тому, что можно было вычленить из сообщаемых детьми фрагментов, он не выдвигал никакой последовательной философии. Девочкам он советовал постричься в монахини, избегать чувственных крайностей — удовольствия совокупления, боли родов. Мальчикам — искать образец для подражания и черпать силы в камне своего острова. Странным образом напоминая \"Поколение тридцать седьмого\", он часто возвращался к камню, проповедуя, что цель существования мужчины — быть как кристалл — красивым и бездушным. \"Бог бездушен? — размышлял отец Аваланш. — Сотворивший душу сам душой не обладает? Значит, чтобы быть подобием Бога, мы не должны препятствовать выветриванию душу из нас самих. Добиваться симметрии минерала, ибо именно в бессмертии скалы — вечная жизнь. Убедительно. Хоть и отступничество.\"
Дети, разумеется, ничем подобным не обладали. Они прекрасно сознавали, что если все девочки станут монахинями, переведутся мальтийцы; и камень, как ни привлекателен он в качестве объекта созерцания, не выполняет работы, не трудится и этим противен Богу, благорасположенному к человеческому труду. Поэтому они, оставаясь пассивными, давали ему говорить и следовали за ним, словно тени, не теряя бдительности. Наблюдение в различных формах продолжалось три года. С явным ослаблением осады, начавшимся, возможно, в день прогулки Фаусто и Елены, слежка лишь усилилась, поскольку оставалось больше времени.
Усилились — возможно, в тот же день — и трения между Фаусто и Еленой — такие же, как непрерывное нудное трение листьев тогда в парке. Мелкие споры, к несчастью, возникали из-за тебя, Паола. Будто оба супруга вновь открыли для себя родительские обязанности. Располагая бОльшим временем, они с запоздалым интересом окружили ребенка нравственными наставлениями, материнской любовью и утешением в минуты страха. Оба не проявляли особой сноровки, и всякий раз их усилия неизбежно перемещались с ребенка друг на друга. В такие моменты ребенок чаще всего тихонько убегал выслеживать Плохого Священника.
Пока однажды вечером Елена не дорассказала о своей встрече с Плохим Священником. Сам спор не записан сколько-нибудь подробно; лишь:
Наши слова становились все раздраженнее, громче, злее, пока в конце концов она не закричала:
— Ребенок! Мне следовало сделать так, как сказал он… — Потом, осознав смысл своих слов, умолкла и отодвинулась; я схватил ее.
— Он сказал, — я тряс ее, пока она не заговорила. Думаю, я бы ее убил.
В конце концов: — Плохой Священник сказал мне избавиться от ребенка. Сказал, что знает как. Я бы так и поступила. Но повстречала отца Аваланша. Случайно.
Молясь тогда в парке, она, очевидно, дала волю старым склонностям. Случайно.
Я бы никогда не рассказал этого, если бы ты воспитывалась в иллюзии своей желанности. Но будучи так рано оставленной на произвол общественного подземелья, ты никогда не задумывалась о вопросах желания и владения. Так, по крайней мере, я полагаю; надеюсь, не без оснований.
В день откровения Елены люфтваффе прилетали тринадцать раз. Елену убило рано утром — видимо, прямым попаданием в карету скорой помощи, в которой она ехала.
Известие застигло меня на Та Кали днем, во время затишья. Я не помню лица вестника. Помню лишь, как всадил лопату в кучу грязи и пошел прочь. Потом — провал в памяти.
Следующее, что помню — я находился на улице в части города, которой не узнавал. Прозвучал отбой, значит, я шел во время налета. Я стоял на вершине груды обломков. До меня доносились крики — враждебные возгласы. Дети. Они роились в ста ярдах от меня вокруг руин, подбираясь к разрушенному строению, в котором я распознал погреб бывшего дома. Охваченный любопытством, я сбежал по склону в их направлении. Почему-то я чувствовал себя шпионом. Обогнув развалины, я поднялся по небольшой насыпи к крыше. В ней были дыры, сквозь которые я мог заглянуть внутрь. Дети обступили фигуру в черном. Плохой священник. Придавлен упавшей балкой. Судя по лицу — без сознания.
— Он мертвый? — спросил один. Другие уже ковырялись в черных лохмотьях.
— Поговори с нами, отец, — дразнили они его. — О чем сегодня проповедь?
— Смешная шляпа, — захихикала девочка. Она протянула руки и стянула с него шляпу. Длинный локон белых волос отделился и упал в цементную пыль. Луч света пронзил помещение, и пыль сделала его белым.
— Это леди, — сказала девочка.
— Леди не могут быть священниками, — презрительно ответил мальчик. Он вгляделся в волосы пристальнее, и, вытащив из них гребень слоновой кости, передал его девочке. Она улыбнулась. Остальные девочки столпились вокруг взглянуть на трофей.
— Это не настоящие волосы, — объявил мальчик. — Смотрите. — Он снял с головы священника длинный белый парик.
— Иисусе! — воскликнул высокий мальчик. На голом черепе было вытатуировано двухцветное распятие. Но на этом сюрпризы не кончились.
Двое детей возились у ног жертвы, расшнуровывая ботинки. В это время на Мальте ботинки были желанной находкой.
— Пожалуйста! — вдруг вымолвил священник.
— Он жив!
— Она жива, глупый.
— Что «пожалуйста», отец?
— Сестра. Можно ли сестрам переодеваться в священников, сестра?
— Пожалуйста, поднимите балку, — сказала сестра-священник.
— Смотрите, смотрите, — раздались крики у ног жещины. Они подняли один из черных ботинков. Из-за высокого подъема носить его было невозможно. Изнутри ботинок представлял собой точный отпечаток женской лодочки на шпильке. Теперь я увидел тускло-золотую лодочку, выглядывавшую из под черной сутаны. Девочки возбужденно зашептались — так красивы были туфли. Одна принялась расстегивать пряжки.
— Если вы не можете поднять балку, — сказала женщина (возможно, с паническими нотками в голосе), — пожалуйста, позовите кого-нибудь.
— Ах, — с другого конца. Вместе с туфлей отделилась ступня — искусственная ступня — составлявшая с туфлей единое целое, как шип и проушина.
— Она разбирается.
Женщина, казалось, не замечала. Возможно, она перестала что-либо чувствовать. Но когда они поднесли ступни к ее лицу, чтобы показать ей, я увидел две слезы, выросшие и скатившиеся из внешних уголков глаз. Она оставалась спокойной, пока дети снимали сутану и сорочку, золотые запонки в форме когтей, плотно прилегавшие к коже черные брюки. У одного из мальчиков был краденый штык коммандос. Весь в ржавых пятнах. Чтобы снять с нее брюки, им дважды пришлось воспользоваться штыком.
Обнаженное тело выглядело на удивление молодым. Кожа — здоровой. Мы все почему-то считали Плохого Священника пожилым человеком. В ее пупе горела сапфировая звезда. Мальчик с ножом поддел камень. Тот не подавался. Тогда он вгрызся кончиком штыка и, провозившись несколько минут, достал сапфир. Место, где он находился, стало наполняться кровью.
Остальные дети собрались вокруг головы. Один раздвинул ей челюсти, другой достал комплект искусственных зубов. Она не сопротивлялась, лишь закрыла глаза и ждала.
Но ей даже не удалось держать их закрытыми. Дети оттянули веко и обнаружили стеклянный глаз с радужкой в виде часов. Они вынули и его.
Я спрашивал себя, не займет ли разборка Плохого Священника весь вечер. Наверняка можно было снять руки и груди, с ног — стянуть кожу, обнажив серебряное кружево замысловатого каркаса. Возможно, и торс заключал в себе чудеса: кишки из пестрого шелка, легкие в виде веселеньких воздушных шариков, сердце в стиле рококо. Но тут завыли сирены. Дети разбежались, унося с собой добытые сокровища; штыковая рана в животе делала свое дело. Я лежал ничком под враждебным небом, время от времени поглядывая вниз на то, что оставили дети, — страдающего на голом черепе Христа, укороченного острым углом зрения, уставившиеся на меня глаз и глазницу, темную дырку вместо рта, культи на концах ног. Кровь, вытекавшая из пупа в обе стороны, образовала поперек талии черный пояс.
Я зашел в погреб и опустился возле нее на колени.
— Вы живы?
При первых разрывах она застонала.
— Я буду молиться за вас. — Внутрь проникала ночь.
Она заплакала. Без слез, гнусаво — скорее, стала издавать странную последовательность протяжных завываний, источник которых находился в глубине ротовой полости. Она проплакала весь налет.
Я совершил над ней памятуемое мною из таинства соборования. Я не услышал исповеди — ее зубы пропали, и, должно быть, она уже не владела речью. Но в тех криках, столь непохожих на звуки, издаваемые человеком или даже животным, что, возможно, они были лишь шелестом сухого тростника, я почувствовал искреннюю ненависть ко всем совершенным ею грехам, коим, вероятно, несть числа, глубокое сожаление о причинении своими грехами страданий Богу, страх потерять Его, превосходящий страх смерти. Темнота внутри освещалась заревом над Валеттой и зажигательными бомбами в доках. Часто наши голоса тонули в разрывах бомб и перебранке наземной артиллерии.
В этих звуках, беспрестанно исходивших из бедной женщины, я не слышал лишь того, что хотел услышать. Я все слушал и слушал ее, Паола. С тех пор я ругаю себя с озлобленностью, превосходящей последствия любых твоих сомнений. Ты скажешь, я забыл о нашем взаимопонимании с Богом, выполнив таинство, которое может совершать только священник. Что, потеряв Елену, я «опустился» до священства, которое принял бы, не женись на ней.
В то время я знал только, что умирающий человек должен быть подготовлен. У меня не было елея помазать ее искалеченные органы чувств, и я воспользовался кровью, черпая ее из пупа как из потира. Ее губы были холодными. Хотя в ходе осады мне не редко доводилось видеть и таскать трупы, я и по сей день не могу примириться с этим холодом. Часто, когда я засыпаю за письменным столом, рука затекает. Я просыпаюсь, касаюсь ее, но кошмар не прекращается, ведь это холод ночи, холод предмета, в ней нет ничего человеческого, ничего моего.
Сейчас, коснувшись ее губ, мои пальцы отдернулись, и я вернулся туда, где был. Прозвучал отбой. Она вскрикнула еще пару раз и затихла. Я стоял на коленях рядом и молился за себя. Я сделал для нее все что мог. Как долго я молился? Узнать невозможно.
Вскоре холод ветра и того, что еще недавно было живым телом, начал пробирать меня. Стоять на коленях становилось неудобно. Только святые и ненормальные могут оставаться «преданными» в течение долгого времени. Я проверил пульс и сердцебиение. Нету. Я встал и бесцельно заковылял по погребу, потом, так и не обернувшись, выбрался в Валетту.
Я возвратился на Та Кали пешком. Лопата была там, где я ее оставил.
Кое-что можно рассказать о возвращении Фаусто III к жизни. Оно произошло. Так и неведомо, какие внутренние резервы послужили пищей ему, теперешнему Фаусто. Это — исповедь, а в том возвращении из камня не виделось для исповеди ни единого повода. Фаусто III не оставил записей, кроме нескольких неподдающихся прочтению строк.
А еще наброски цветка азалии и рожкового дерева.
Неотвеченными остались два вопроса. Если, совершив таинство, он действительно нарушил свое соглашение с Богом, почему он пережил налет?
И почему он не остановил детей и не поднял балку?
В ответ на первый можно лишь предположить, что уже появился Фаусто III, в Боге более не нуждавшийся.
Второй побудил его преемника написать эту исповедь. Фаусто Майстраль виновен в убийстве, грехе бездействия, если хотите. Он будет отвечать не перед трибуналом, но перед Богом. А Бог в этот момент далеко.
Да будет Он ближе к тебе!
Валетта, 27 Августа 1956 года.
Стенсил выпустил из рук последний исписанный листок, порхнувший на голый линолеум. Свершилось? Стечение обстоятельств, случайно представившаяся возможность всколыхнуть поверхность этой застойной лужи, прогнав всех комаров надежды пищать в темноту ночи.
\"Англичанин, таинственное существо по имени Стенсил\".
Валетта. Словно молчание Паолы в течение — Боже! — восьми месяцев. Подталкивала ли она его своим отказом хоть что-то рассказать к тому дню, когда ему пришлось бы признать Валетту одним из возможных вариантов? К чему?
Стенсил хотел бы по прежнему верить, что смерть и В. являлись для его отца разными понятиями. Он все еще мог остановиться на этом (не так ли?) и продолжать в том же духе в тишине и спокойствии. Он мог поехать на Мальту и, возможно, покончить с этим делом. Он избегал поездки на Мальту. Боялся покончить с этим делом; но, черт побери, если он останется, это дело все равно завершится. Отговорки; встреча с В.; он не знал чего он боится больше — В. или сна. Или это лишь две разновидности одного и того же?
И кроме Валетты ничего не остается?
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
не слишком веселая
I
Вечеринка началась поздно в присутствии ядра Команды — от силы дюжины Больных. Вечер выдался жаркий, никакой надежды на похолодание. Все истекали потом. На этом чердаке в старом пакгаузе официальных жильцов не числилось: пару лет назад здания в этом районе решили снести. В один прекрасный день здесь появятся краны, самосвалы, погрузчики, бульдозеры, они сравняют квартал с землей, но пока никто — ни город, ни владельцы — не возражал против небольшого бизнеса.
Поэтому берлога Рауля, Слэба и Мелвина была пропитана духом непостоянства, словно скульптуры из песчаника, незавершенные картины, тысячи томиков в мягких обложках, подвешенные среди штабелей бетонных блоков и покоробленных досок, и даже великолепный мраморный унитаз, украденный из особняка в восточной части семидесятых улиц (позже он уступил место многоквартирному стеклянно-алюминиевому дому), представляли собой лишь декорации к авангардному спектаклю и в любой момент без всяких объяснений могли быть обрушены хунтой безликих ангелов.
Обычно народ подтягивается ближе к полуночи. Холодильник Рауля, Слэба и Мелвина был уже наполовину занят рубиновым сооружением из винных бутылок галлон \"Вино Пейзано\" чуть выше центра слева доминировал над двумя бутылками 25-центового розового \"Галло Греначе\" и одной — чилийского рислинга внизу справа и т. п. Дверцу оставили открытой, чтобы люди могли приколоться и оценить. Почему? Потому что в том году в моду вошло спонтанное искусство.
Вечеринка стартовала без Винсома, и за всю ночь он так и не появился. Не появлялся он и в следующие вечера. Днем у них с Мафией произошла очередная стычка, когда он в гостиной прослушивал записи Макклинтика, а она в спальне пыталась творить.
— Ты бы меня понял, если бы хоть раз попробовал заняться творчеством, кричала она, — вместо того, чтобы проедать творения других.
— Кто занимается творчеством? — ответил Винсом. — Твой редактор или издатель? Без них, девочка, ты бы пролетела.
— А ты, любовь моя, пролетаешь всегда и во всем. — Винсом свалил, оставив ее орать на Фанга. Чтобы выйти, ему пришлось перешагнуть через три спящих тела. Какое из них — Свина Бодайна? Все три лежали под одеялами. Как в старой игре в наперстки. Какая разница? Без компании она не останется.
Он направился в центр и вскоре оказался возле «V-Бакс». Внутри стояли составленные друг на друга столы и бармен, смотревший по телевизору бейсбол. Два толстых сиамских котенка играли на пианино — один снаружи бегал взад-вперед по клавишам, а другой внутри цеплял когтями струны. Получалось не очень.
— Рун!
— Парень, так больше продолжаться не может, эти расистские штучки меня достали.
— Разведись. — Макклинтик пребывал в дурном расположении духа. — Рун, поехали в Ленокс. Меня не хватит на уикенд. И не рассказывай мне о своих неприятностях с женщинами. У меня самого их столько, что хватит на нас обоих.
— Почему бы не съездить? Глушь, зеленые холмы, добрые люди.
— Поехали. Тут есть одна девчонка — я хочу вывезти ее из этого города, пока она не чокнулась от жары. Не важно, в каком смысле.
На это ушло некоторое время. Они до вечера пили пиво, потом отправились к Винсому и поменяли «Триумф» на черный «Бьюик».
— Похож на служебную машину Мафии, — заметил Макклинтик и осекся.
— Ха-ха, — отозвался Винсом. Они поехали вдоль ночного Гудзона, удаляясь от центра, потом свернули в Гарлем, и потихоньку, от бара к бару, стали пробираться к дому Матильды Уинтроп.
Вскоре они, подобно первокурсникам, заспорили, кто больше набрался, привлекая к себе враждебные взгляды, — не столько из-за цвета кожи, сколько из-за консерватизма, характерного для тусовочных баров и не характерного для баров, где количество выпитого служит мерой мужественности.
До Матильды они добрались далеко за полночь. Почуяв в голосе Винсома заводные нотки, старая леди разговаривала только с Макклинтиком. Спустилась Руби, и Макклинтик представил ее приятелю.
Сверху раздались вопли, грохот, грудной смех. Матильда с криками выбежала из комнаты.
— Сильвия, подружка Руби, сегодня занята, — сказал Макклинтик.
Винсом был само очарование.
— Вы, молодежь, не беспокойтесь, — сказал он. — Старый дядя Руни отвезет вас, куда захотите, и не будет подглядывать в зеркало, будет просто самим собой — старым добрым шофером.
Это оживило Макклинтика. В том, как Руби держала его под руку, чувствовалась напряженная вежливость. Винсом видел, что Маклинтик изнемогает от желания выбраться за город.
Сверху снова послышался шум, на этот раз громче.
— Макклинтик! — раздался крик Матильды.
— Пойду сыграю в вышибалу, — сказал он Руни.
Руни и Руби остались в гостиной одни.
— Я знаю девушку, которую можно взять с собой, — сказал он. — По-моему, ее зовут Рэйчел Аулгласс, она живет на Сто двенадцатой.
Руби нервно теребила застежки сумки.
— Твоей жене это не очень бы понравилось. Давай мы с Макклинтиком поедем в «Триумфе» одни. Тебе лучше не нарываться на неприятности.
— Моя жена, — внезапно рассердился он, — сраная фашистка. Думаю, тебе следует это знать.
— Но если ты возьмешь с собой…
— Только бы выбраться куда-нибудь подальше от Нью-Йорка, туда, где то, чего ждешь — случается. Здесь разве дождешься? Ты еще достаточно молода. Ведь у детей все наоборот?
— Я не так уж молода, — прошептала она. — Пожалуйста, Руни, успокойся.
— Девочка, если не Ленокс, то что-нибудь другое. Дальше на восток, пруд Уолден, ха-ха. Нет. Нет, теперь там общественный пляж, и бостонские жлобы они поехали бы на Ривера-Бич, если бы толпы таких же жлобов оставили там живое место — так вот, эти жлобы сидят на камнях вокруг Уолдена, рыгают, пьют пиво, которое они предусмотрительно пронесли мимо охранников, высматривают девиц, ненавидят своих жен и вонючих детей, писающих потихоньку в воду… Куда податься? В Массачусетсе, во всей стране, куда?
— Оставайся дома.
— Нет. Нужно же узнать — что за дыра этот Ленокс.
— Детка, — тихо и рассеянно запела она, — ты слыхала, что в Леноксе плохо с травкой:
— Как ты это сделала?
— Жженой пробкой, — ответила она. — Как в шоу черных менестрелей.
— Нет. — Он отошел от нее. — Ты ничем не пользовалась. Незачем. Никакого грима. Знаешь, Мафия считает тебя немкой. Пока Рэйчел мне не рассказала, я думал, что ты — пуэрториканка. Может, в этом все и дело — мы видим в тебе кому что заблагорассудится. Защитная окраска?
— Я прочла много книг, — сказала Паола, — смотри, Руни, никто не знает, кто такие мальтийцы. Сами они считают себя чистой расой, а европейцы семито-хамитами, смешанными с северо-африканцами, турками и еще Бог знает с кем. Но для Макклинтика, для всех здесь я — негритянка Руби… — он хмыкнул, — …пожалуйста, не говори им, ему.
— Не скажу, Паола. — Вошел Макклинтик. — Теперь подождите, пока я найду одну подружку.
— Рэч? — просиял Макклинтик. — Замечательно! — Паола выглядела расстроенной.
— Я представляю нас четверых за городом… — его слова предназначались Паоле, он был пьян и все портил, — …у нас бы получилось, это было бы чем-то свежим, чистым — неким началом.
— Думаю, вести надо мне, — сказал Макклинтик. Это даст ему взможность сосредоточиться, пока за городом не станет легче. У Руни был пьяный вид. Даже не то слово.
— Веди, — устало согласился Винсом. Господи, только бы они ее застали! Всю дорогу до Сто двенадцатой (Макклинтик несся, как пуля) он спрашивал себя, что будет делать, если ее там не окажется.
Ее не оказалось. Дверь распахнута, записки нет. Обычно она запирала двери. Винсом зашел. В двух или трех местах горел свет. Никого не было.
На кровати валялась комбинация. Он поднял ее, черную и скользкую. Скользкая комбинация, — подумал он и поцеловал ее около левой груди. Раздался телефонный звонок. Он не снимал трубку. В конце концов снял.
— Где Эстер? — она едва переводила дыхание.
— Ты носишь красивое белье, — сказал Винсом.
— Спасибо. Она не приходила?
— Остерегайся девушек в черном белье.
— Руни, не сейчас. Ей где-то прищемило задницу, и она убежала. Не мог бы ты посмотреть, нет ли записки?
— Поехали со мной в Ленокс, штат Массачусетс.
Терпеливый вздох.
— Нет записки. Ничего нет.
— Может, все же посмотришь? Я в подземке.
Поехали в Ленокс, когда (запел Руни),
Август в Нуэва-Йорк-Сьюдад.
Многим хорошим людям сказала ты нет.
Не унижай меня мрачным: \"Пока, привет…\"
Хор (beguine tempo):
Поедем туда, где ветры прохладны, а улицы — тропки в лесах.
Пускай пуританские духи маршируют в наших лживых мозгах,
Ведь у меня пока еще встает при звуках \"Бостон Попов\".
Черт с ней, с богемой, жизнь — это сон, вдали от бандитов и копов.
Ленокс роскошен, ты врубаешься, Рэйчел?
Отъесться, чтоб ж. стали шире, чем плечи,
Нам с тобой не случалось еще:
В край Олдена, Уолдена, к индейкам и крысам,
Я сделаюсь там слащавым и лысым,
Мы с тобой рядом — к плечу плечо.
Такую жизнь не назвать плохой.
Хей, Рэйчел, (щелчки пальцами на первый и третий счет) ты едешь со мной…
Она повесила трубку, не дослушав. Винсом сидел у телефона с комбинацией в руках. Просто сидел.
II
Эстер и впрямь прищемили задницу. По крайней мере, задницу эмоциональную. В тот день Рэйчел застала ее плачущей внизу в прачечной.
— Что случилось? — спросила Рэйчел. Эстер завопила еще громче.
— Ну, девочка, — сказала она ласково, — расскажи обо всем Рэч.
— Отстань! — И они принялись гоняться друг за дружкой вокруг стиральных машин и центрифуг, среди раскачивающихся простыней, ветхих половиков и лифчиков в сушилке.
— Постой, я просто хочу тебе помочь. — Эстер запуталась в простыне. Рэйчел стояла в темноте прачечной и кричала на нее. Внезапно в соседней комнате взбесилась стиральная машина, и на них обрушился бивший из дверей каскад мыльной воды. Грязно выругавшись, Рэйчел скинула шлепанцы и, подоткнув юбку, пошла за шваброй.
Не прошло и пяти минут, как в дверь просунулась голова Свина Бодайна.
— Ты делаешь не так. Слушай, где ты училась работать тряпкой?
— Ага, — сказала она, — тряпки захотел? Вот тебе! — Размахивая тряпкой, она побежала на него. Свин отступил.
— Что случилось с Эстер? Я столкнулся с ней на лестнице. — Рэйчел тоже хотелось бы это знать. К тому времени, когда она, протерев пол, взбежала по пожарной лестнице и через окно влезла в квартиру, Эстер, разумеется, уже ушла.
К Слэбу, — решила Рэйчел. Слэб взял трубку на первом же гудке.
— Я позвоню, если она появится.
— Но Слэб…
— Что? — спросил Слэб.
Что? А, ладно. Она повесила трубку.
Свин сидел на подоконнике. Она машинально включила ему радио. Литтл Вилли Джон пел «Лихорадку».
— Что приключилось с Эстер? — спросила она, просто чтобы не молчать.
— Я же сам у тебя спрашивал, — сказал Свин. — Могу поспорить, она залетела.
— Несомненно можешь. — У Рэйчел разболелась голова, и она отправилась в ванную помедитировать.
Лихорадка никого не обошла стороной.
Свин, злорадный Свин на этот раз оказался прав. Эстер появилась у Слэба с традиционным видом залетевшей работницы, белошвейки или продавщицы растрепанные волосы, опухшее лицо, потяжелевшие на вид груди и живот.
Для заводки Слэба ей хватило пяти минут. Он размахивал руками и откидывал волосы со лба, стоя перед \"Датским творожником № 56\", кривобоким во всю стену экземпляром, рядом с которым он смотрелся карликом.
— Что ты мне рассказываешь? Шунмэйкер не даст тебе и дайма. Я знаю. Хочешь поспорим? Ставлю на то, что у ребенка будет огромный горбатый нос.
Она тут же умолкла. Добряк Слэб был сторонником шоковой терапии.
— Слушай, — он схватил карандаш. — Сейчас никто не поедет на Кубу. Жарче, чем в Нуэва-Йорке, не сезон. Но у Баттисты, несмотря на все его фашистские замашки, есть одно достоинство — он не запрещает аборты. Значит, у тебя будет дипломированный врач, знающий свое дело, а не дилетант с дрожащими руками. Это чисто, безопасно, легально и, главное, дешево.
— Это убийство.
— Ты стала католичкой? Почему-то во времена декаданса это всегда входит в моду.
— Ты же меня знаешь, — прошептала она
— Оставим эту тему. Если бы я тебя знал. — Он на минуту задумался, почувствовав, что становится сентиментальным. Поколдовав с цифрами на клочке кальки: — За три сотни мы можем свозить тебя туда и обратно. Включая питание, если потребуется.
— Мы?
— Больная Команда. До Гаваны и обратно. Это займет не больше недели. Будешь чемпионкой по йо-йо.
— Нет.
Они философствовали, а тем временем день близился к концу. Никто из них не считал, будто отстаивает или пытается доказать нечто важное. Это напоминало словесную дуэль на вечеринке, или Боттичелли. Они цитировали Лигуори, Галена, Аристотеля, Дэвида Ризмана, Элиота.
— Как ты можешь говорить, что у плода есть душа? Откуда ты знаешь, в какой момент душа вселяется в тело? И вообще, есть ли душа у тебя самой?
— Убийство собственного ребенка, вот что это такое.
— Ребенка-шмебенка! Сложной белковой молекулы. И не более того.
— Думаю, во время редких визитов в ванную, ты бы не отказался помыться нацистским мылом из еврея — одного из тех шести миллионов!
— Ладно, — он вышел из себя, — если не молекула, то что?
После этого происходящее превратилось из логично-фальшивого в эмоционально-фальшивое. Как пьяный, которого рвет всухую, они отрыгивали всевозможные старые слова, почему-то всегда приходившиеся не к месту, затем стали наполнять чердак напрасными выкриками, пытаясь изрыгнуть собственные живые ткани, органы, бесполезные везде, кроме мест, где им полагается находиться.
Когда солнце село, она оторвалась от методичного обличения моральных принципов Слэба и набросилась на \"Датский творожник № 56\", наступая на него и угрожающе рассекая ногтями воздух.
— Приступай, — сказал Слэб, — это улучшит текстуру. — Он сидел с телефонной трубкой. — Винсома нет. — Положил трубку, снова снял, набрал номер. — Где я могу достать 300 долларов? — спросил он. — Нет, банки закрыты… я против ростовщичества. — Он цитировал телефонистке «Cantos» Эзры Паунда.
— Почему, — поинтересовался он, — вы, телефонистки, всегда говорите в нос? — Смех. — Хорошо, когда-нибудь попробуем. — Эстер, сломав ноготь, вскрикнула. Слэб повесил трубку. — Зараза! — сказал он. — Детка, нам нужны три сотни. У кого-то же они должны быть. — Он решил обзвонить всех своих знакомых, имевших сберегательные счета. Через минуту список знакомых иссяк, но Слэб ни на каплю не приблизился к решению задачи о финансировании поездки Эстер на юг. Сама Эстер бродила по квартире в поисках пластыря. В конце концов она остановилась на комке туалетной бумаги и резинке.
— Что-нибудь придумаем, — сказал он. — Доверься Слэбу, детка. Слэбу-гуманисту. — Оба знали, что она доверится. Кому же еще? Она была из доверчивых.
Так что Слэб сидел и думал, а Эстер помахивала бумажным шариком на конце пальца под какую-то свою мелодию — возможно, старую песню о любви. И хотя ни один из них в этом бы не признался, они ждали прихода на вечеринку Рауля, Мелвина и Команды. Тем временем, компенсируя выдыхавшееся солнце, краски занимавшей всю стену картины, менялись, отражая все новые длины световых волн.
Рэйчел, занятая поисками Эстер, пришла на вечеринку уже ночью. Пока она преодолевала семь лестничных маршей, миловавшиеся парочки, безнадежно пьяные ребята, задумчивые типы, зачитывавшие выдержки из книг, украденных в библиотеке Рауля, Слэба и Мелвина, и строчившие загадочные заметки на полях — все, словно пограничная стража, встречали ее на каждой площадке и сообщали, что она пропустила самое интересное. Что именно — выяснилось еще до того, как она сквозь толпу просочилась на кухню, где собрались все Достойные Люди.
Мелвин исполнял на гитаре импровизированную народную песню о том, насколько гуманный парень — его сосед по комнате Слэб, наделяя его следующими титулами: (а) нео-профсоюзник и реинкарнация Джо Хилла; (б) ведущий пацифист мира; (в) мятежник с корнями, зиждущимися в американской традиции; (г) воинствующий противник фашизма, частного капитала, республиканской администрации и Вестбрука Пеглера.
Пока Мелвин пел, Рауль давал Рэйчел краткие пояснения по поводу источников Мелвиновского подхалимажа. Видимо, Слэб ждал, пока комната не набьется битком, потом взгромоздился на мраморный унитаз и попросил всех замолчать.
— Эстер беременна, — объявил он, — ей нужны 300 баков, чтобы поехать на Кубу и сделать аборт. — Участливая, с улыбками до ушей, бухая Больная Команда с одобрительными возгласами прошлась по низам своих карманов, и родники всеобщего гуманизма вынесли на поверхность мелочь, потрепанные бумажки и пару жетонов подземки; все это Слэб собрал в старый пробковый шлем с греческой надписью, оставшийся с давнишней встречи какого-то землячества.
К удивлению присутствующих, набралось 295 долларов и немного мелочи. Слэб церемонно достал десятку, занятую им за пятнадцать минут до начала своего выступления у Фергюса Миксолидяна, который только что получил грант от фонда Форда и более чем страстно мечтал о Буэнос-Айресе, откуда не выдавали.
Если Эстер и пыталась возражать против мероприятия, никто этого не слышал. Хотя бы потому, что в комнате было очень шумно. После сбора пожертвований Слэб передал Эстер пробковый шлем, ей помогли забраться на унитаз, откуда она произнесла краткую, но трогательную благодарственную речь. В разгар последовавших за этим аплодисментов Слэб завопил: \"В Айдлуайлд!\" — или что-то в этом роде, их обоих подняли на руки и понесли с чердака вниз по лестнице. Единственное за весь вечер бестактное замечание отпустил один из носильщиков — студент, недавно появившийся на Больной Сцене; он высказал предположение, что можно избежать всех связанных с поездкой на Кубу хлопот и потратить деньги на следующую вечеринку, если сбросить Эстер в лестничный колодец и тем самым вызвать выкидыщ. Его быстро угомонили.
— О Боже, — сказала Рэйчел. Она никогда не видела такого скопления раскрасневшихся рож и столько блевотины и вина на линолеуме.
— Мне нужна машина, — сообщила она Раулю.
— Колеса! — крикнул Рауль. — Четыре колеса для Рэч! — Но щедрость Команды истощилась. Никто не слушал. Может, видя отсутствие у нее энтузиазма, они решили, что она рванет в Айдлуайлд и попытается остановить Эстер. У них не нашлось даже одного.
Только тогда, ранним утром, Рэйчел подумала о Профейне. Сейчас он уже сменился. Милый Профейн. Непроизнесенное в бардаке вечеринки прилагательное осталось цвести в самом потаенном уголке ее мозга — она была бессильна этому помешать, — впрочем, слишком глубоко, чтобы объять оболочкой покоя ее 4 фута 10 дюймов. Которые понимали, что Профейн — тоже безколесный.
— Так, — сказала она. Имея в виду отсутствие колес у Профейна прирожденного пешехода. Движимом собственными силами, которые могли подвигнуть кое на что и ее. Но тогда, что же получается — она расписывается в собственной недееспособности? Словно перед ней лежит налоговая декларация о доходах сердца — столь запутанная и изгаженная таким количеством многосложных слов, что вычисление налога отняло бы все ее двадцать два года. И это еще в лучшем случае, ведь дело осложнялось тем, что декларацию на совершенно законных основаниях можно и не подавать, и соглядатаи фантазии пальцем о палец не ударили бы, чтобы настучать на тебя, но… Ох уж это «но»! Возьмись ты за нее, и налог сведет на нет весь доход, и тогда — кто знает, в какие удручающие ситуации, в какую скандальную хронику души можно угодить.
Странны места, где такое может случиться. Еше более странно то, что это вообще случается. Рэйчел направилась к телефону. Кто-то разговаривал. Но она могла подождать.
III
Профейн зашел в квартиру Винсома в тот момент, когда Мафия в одном надувном бюстгальтере с тремя любовниками, которых Профейн видел впервые, занималась игрой собственного изобретения под названием \"Музыкальные одеяла\". На останавливаемой произвольным образом пластинке Хэнк Сноу пел \"Все прошло\". Профейн пошел к холодильнику и достал пиво. Он уже собирался позвонить Паоле, как раздался звонок.
— Айдлуайлд? — переспросил он. — Может, удастся взять машину у Руни. «Бьюик». Только я не умею водить.
— Я умею, — сказала Рэйчел. — Жди там.
Профейн уныло оглянулся на жизнерадостную Мафию с приятелями и поплелся по пожарной лестнице в гараж. «Бьюика» не было. Только «Триумф» Макклинтика Сферы — заперт, ключей нет. Профейн сел на капот «Триумфа», окруженного неодушевленными собратьями из Детройта. Рэйчел явилась через пятнадцать минут.
— Машины нет, — сказал он, — нас обманули.
— О Боже. — Она объяснила, зачем ей в Айдлуайлд.
— Не понимаю, чего ты так суетишься. Хочет прочистить себе матку — ради Бога, пускай чистит.
После этого Рэйчел следовало сказать: \"Ты бессердечный подонок\", вмазать ему и отправиться искать машину в другом месте. Но, приблизившись, она попыталась рассуждать — даже с нежностью, или, возможно, лишь умиротворенная этим новым, пусть даже временным, определением покоя.
— Не знаю, убийство это или нет. — сказала она, — Меня это мало волнует. Сколько орехов составляет кучку? Я против абортов из-за того, что они причиняют девушке. Спроси у любой, которая через это проходила.
Профейну даже показалось, что она говорит о себе. Ему захотелось убраться отсюда. Сегодня Рэйчел вела себя странно.
— Ведь Эстер слаба, Эстер — жертва. После наркоза она придет в себя, ненавидя мужчин, считая, что все они обманщики, и все же понимая, что ей придется довольствоваться тем, кого удастся заполучить — хоть осторожным, хоть неосторожным. В конце концов она согласится на кого угодно — местного рэкетира, студента, тусовщика, слабоумного или преступника, поскольку без этого ей не обойтись.
— Не надо, Рэйчел. Подумаешь, Эстер! Ты что, влюбилась в нее? Так о ней печешься.
— Да.
— Помолчи, — продолжала она. — Ты же не Свин Бодайн. Сам знаешь, о чем я. Сколько раз ты рассказывал мне о том, что творится под улицей, на поверхности, в подземке.
— Да, — огорошенный. — Конечно, но:
— Я хочу сказать, что люблю Эстер так же, как ты любишь обездоленных и заблудших. Как можно относиться иначе? К тому, кого возбуждает собственная вина? До сих пор она была разборчива. Пока не поняла, что не может сопротивляться, постоянно переживая свою участь дежурной любовницы Слэба и этой свиньи Шунмэйкера. Что вскоре станет обессилевшей, уязвленной, отвергнутой.
— Слэб как-то был с тобой, — он пинал ногой шину, — в горизонтальном положении.
— Да. — Молчание. — Я могла уйти в себя. Может, под этими рыжими космами скрывается девушка-жертва, — засунув ладошку в волосы, она медленно подняла свою густую гриву, Профейн почувствовал эрекцию, — та часть меня, которую я вижу в ней. Такую же, как Дитя депрессии Профейн неабортированный комочек, ставший фактом на полу старого гувервиллевского барака в тридцать втором, ты видишь его в каждом безымянном бродяге, попрошайке и бездомном, ночующем на улице, и ты любишь его.
О ком она говорит? Всю прошлую ночь Профейн мысленно разговаривал с ней, но такого никак не ожидал. Опустив голову, он пинал ногой неодушевленные шины, зная, что они отомстят в самый неподходящий момент. Теперь он вообще боялся говорить.
Ее рука по-прежнему была в волосах, глаза наполнились слезами. Она отошла от крыла, на которое опиралась, и замерла, широко расставив ноги. Дугой выгнулись бедра. В его направлении.
— Мы разошлись со Слэбом из-за нашей несовместимости. Команда потеряла для меня всякую привлекательность, не знаю, что случилось, но я выросла. Он никогда не покинет ее, хотя все понимает и видит то же, что вижу я. Не хочу, чтобы меня затянуло, вот и все. Но тогда ты…
Блудная дочь Стюйвезанта Аулгласа стояла в позе красотки с плаката. Готовая при малейшем скачке давления в кровеносных сосудах, эндокринном дисбалансе или возбуждении эрогенных зон вступить в связь со шлемилем Профейном. Казалось, ее груди тянутся к нему, но он не двигался, боясь прервать это удовольствие, боясь почувствовать вину за любовь к неудачникам — к себе, к ней, — боясь убедиться в том, что она — столь же неодушевленная, как и все вокруг.
Почему? Только ли из-за абстрактного желания хоть раз в виде исключения найти кого-нибудь по эту — настоящую — сторону телеэкрана? Откуда появилась надежда, что Рэйчел окажется хоть на йоту более одушевленной?
Ты задаешь слишком много вопросов, — сказал он себе. — Перестань спрашивать, бери. Дари. Как бы она это ни называла. Член у тебя в трусах или мозг? Делай что-нибудь. Она не знает, ты не знаешь.
Только одно — соски, которые образовали бы с его пупом и мягкой ямочкой солнечного сплетения теплый алмазный ромб, автоматически притягивающая руку девичья попка, пышные, недавно уложенные волосы, щекочущие его ноздри — на этот раз все это не имеет никакого отношения к черному гаражу или авто-призракам, среди которых они оба случайно оказались.
Теперь Рэйчел хотелось только одного — схватиться за него, ощутить, как его пивной живот расплющивает не сдерживаемые лифчиком груди, она уже стала разрабатывать планы, как заставить его сбросить вес, больше заниматься спортом.
Так и застал их вошедший Макклинтик — обнявшимися; время от времени кто-то из пары терял равновесие и слегка переступал ногами, дабы не упасть. Танцплощадка в подземном гараже. Так танцуют в городах.
Пока Паола вылезала из «Бьюика», Рэйчел поняла Все. Девушки поравнялись друг с другом, улыбнулись и разошлись. Отныне их пути разминутся, — говорили застенчивые симметричные взгляды, которыми они обменялись.
— Руни спит на твоей кровати. За ним нужно присмотреть, — только и сказал Макклинтик.
— Профейн, милый Профейн, — засмеялась она, и «Бьюик» заурчал в ответ на ее прикосновение, — как много людей, о которых надо сейчас позаботиться!
IV
Винсом пробудился от сна о дефенестрации в недоумении, почему это не пришло ему в голову раньше. Семь этажей отделяли окно спальни Рэйчел от дворика, служившего исключительно неблаговидным целям — там испражнялись пьяные, по ночам развлекались кошки, туда сваливали пивные банки и выметенный из квартиры мусор. Как бы прославил все это его труп!
Он открыл окно и, оседлав подоконник, прислушался. На Бродвее хихикали снимаемые кем-то девушки. Безработный музыкант упражнялся на тромбоне. Из окна напротив лился рок-н-ролл:
Юная богиня,
Мне «нет» не говори.
В парке вечерком
Вместе посидим.
Дай мне стать
Юным Ромео твоим…
Посвящен стрижкам \"утиная задница\" и чуть не лопающимся по швам узким юбкам Улицы, на которых полицейские наживали язву, а Совет молодежи зарплату.
Почему бы не спорхнуть туда? Жара усиливается, а на щербатом асфальте в щели между домами август будет бессилен.
— Послушайте, друзья, — сказал Винсом, — у меня есть слово для всей нашей Команды, и слово это напрочь больное. Одни из нас не успевают застегнуть ширинку, другие хранят верность подругам, пока не подкрадется менопауза, или Великий Климакс. Но среди нас, распутных и моногамных, по обеим сторонам ночи, на улице или вне ее, нет ни одного, на кого можно указать пальцем и сказать, что он здоров.
— Армяно-ирландский еврей Фергюс Миксолидян берет деньги у фонда, названного в честь человека, потратившего миллионы, дабы доказать, что миром правят тринадцать раввинов. Фергюс не видит в этом ничего дурного.
— Эстер Гарвиц платит за переделку тела, в котором родилась, и по уши влюбляется в искалечившего ее человека. Эстер тоже не видит в этом ничего дурного.
— Теледраматург Рауль может написать сценарий настолько уклончивый, что не вякнет ни один спонсор, и все-таки объяснить зрителям, что с ними происходит. Но при этом довольствуется вестернами и детективами.
— Художник Слэб во всем отдает себе отчет, у него замечательная техника и, если хотите, — «душа». Но он увлечен датскими творожниками.
— У фолк-певца Мелвина нет таланта. Однако именно он рассуждает о социальной политике чаще, чем вся Команда вместе взятая. И ничего не доводит до конца.
— Мафия Винсом достаточно умна, чтобы создать свой мир, но слишком глупа, чтобы не жить в нем. Обнаружив, что реальный мир не совпадает с ее фантазиями, она тратит все виды энергии — сексуальную, эмоциональную, чтобы приладить их друг к другу, но всякий раз безуспешно.
— И так далее. Любой, кто продолжает жить в столь больной субкультуре не имеет права называть себя здоровым. Остается лишь один здравый выход, которым я и собираюсь воспользоваться, это — окно, и сейчас я из него выпрыгну.
С этими словами Винсом поправил галстук и приготовился к дефенестрации.
— Послушай, — сказал Свин Бодайн, внимавший ему из кухни, — разве ты не знаешь, что жизнь — самое ценное, что у тебя есть?
— Это я уже слышал, — сказал Винсом и выпрыгнул. Он забыл о пожарной лестнице в трех футах внизу. К тому времени, когда Винсом встал и занес ногу, Свин уже был за окном. Он вцепился в ремень Винсома как раз, когда тот падал во второй раз.
— Вот, посмотри теперь, — сказал Свин. Писавший во дворе пьяница взглянул вверх и заорал, призывая всех посмотреть на самоубийство. Зажегся свет, открылись окна, и вскоре у Свина и Винсома появилась аудитория. Винсом висел, сложившись наподобие складного ножа, умиротворенно глядел на пьяницу и обзывал его обидными словами.
— Может, отпустишь? — сказал Винсом через некоторое время. — Руки-то, небось, устали.
Свин признался, что устали.
— Хочу ли я, могу ли я, давно ли я, говно ли я, — сказал Свин.
Винсом рассмеялся, и Свин могучим рывком перевалил его через низкие перила пожарной лестницы.
— Нечестно, — сказал Винсом, отнявший у Свина все силы. И рванул вниз по лестнице. Пыхтя, словно кофеварка с неисправными клапанами, Свин бросился в погоню. Он поймал Винсома двумя этажами ниже — тот стоял на перилах и зажимал рукой нос. На этот раз он перекинул Винсома через плечо и решительно направился вверх по пожарной лестнице. Винсом сполз с его плеча и сбежал на этаж вниз.
— Ладно, — сказал он, — четыре этажа тоже сойдет.
Рок-н-рольщик-энтузиаст на противоположной стороне двора врубил приемник на полную мощность. Исполнявший \"Доунт би крул\" Элвис Пресли обеспечивал музыкальное сопровождение. Свин услыхал сирены подъезжавших к дому полицейских машин.
Так они и гонялись друг за другом вверх-вниз по пожарной лестнице. Через некоторое время у обоих закружились головы, и они стали хихикать. Их подбадривали зрители. Так редко в Нью-Йорке случается что-нибудь эдакое! Полицейские с сетями, фонариками и лестницами вбежали в щель между домами.
В конце концов Свин загнал Винсома на нижнюю площадку на высоте в полуэтажа над землей. К тому времени полицейские растянули сеть.