Профейн так и не проник в суть болтовни Рэйчел о ее мире, который он высоко ценил и жаждал познать, задыхаясь в атмосфере тайны. Последний раз они встретились вечером в День труда
[24]. Утром она должна была уехать. В тот вечер, перед самым ужином, у Даконьо украли пулемет. Обливаясь слезами, Даконьо шарил по трактиру в поисках своего любимца. Шеф-повар велел Профейну заняться салатами. Профейн умудрился засунуть мороженую клубнику во французский гарнир, рубленую печенку – в уолдорфский салат, а потом случайно уронил дюжину редисок в жарившуюся картошку (и хотя это блюдо вызвало бурю восторга у посетителей, Профейн поленился принести им еще). Время от времени по кухне, рыдая, проносился безутешный бразилец.
Он так и не нашел свой возлюбленный пулемет. На следующий день убитого горем и нравственно опустошенного Даконьо уволили. Впрочем, сезон все равно подошел к концу, и бразилец, насколько его знал
Профейн, скорее всего, в один прекрасный день все-таки сел бы на корабль и отправился в Израиль, где стал бы до посинения копаться во внутренностях какого-нибудь трактора, тщетно, как и многие работающие на чужбине, стараясь забыть оставшуюся в Штатах любовь.
Получив расчет, Профейн отправился на поиски Рэйчел. Ему сказали, что она ушла с капитаном гарвардской команды арбалетчиков. Слоняясь неподалеку от ночлежки, Профейн обнаружил угрюмого Клина, который, против обыкновения, в этот вечер остался без подружки. Они до полуночи играли в очко на презервативы, которые Клин не успел использовать за лето. Таковых было около сотни. Профейн взял 50 штук в долг и провел беспроигрышную серию. Когда он вконец обчистил Клина, тот побежал одалживать презервативы у соседей. Минут через пять он вернулся и, мотая головой, изрек: «Никто мне не поверил». Профейн одолжил ему несколько штук и в полночь сообщил, что долг Клина достиг 30 презервативов. Клин выразился подобающим образом. Профейн сгреб выигранные презервативы в кучу. Клин бухнул головой об стол. «Ему ни за что их не использовать, – пожаловался он столу. – Вот что обидно. Никогда в жизни!»
Профейн снова побрел к коттеджу Рэйчел. Там он услышал плеск воды, доносившийся с заднего дворика, и пошел посмотреть, в чем дело. Рэйчел мыла свой автомобиль. Мало того, что она делала это посреди ночи, она еще и разговаривала с ним.
– Ах ты мой жеребеночек, – говорила она, – я так люблю гладить тебя. – Ничего себе, подумал Профейн. – Знаешь, что я чувствую, когда мы одни на дороге, только ты и я? – И она ласково провела губкой по переднему бамперу. – Я думаю о твоем милом норове, который так хорошо мне знаком. О том, что тормоза немножечко заносят тебя влево, и о том, как ты начинаешь подрагивать при пяти тысячах оборотов, когда разгорячишься. А когда ты сердишься на меня, твое масло начинает подгорать, не так ли? Знаю я тебя. – В ее голосе не слышалось никакого безумия; скорее все это было похоже на какую-то детскую игру, которая, однако, показалась Профейну довольно-таки странной, – Мы с тобой никогда не расстанемся, – приговаривала Рэйчел, протирая капот замшей, – и можешь не переживать насчет этого черного «бьюика», который мы сегодня обогнали. Фу, какой он был жирный и толстый – настоящий мафиозный автомобиль. Мне все время казалось, что из задней двери вывалится труп. А тебе? Зато ты у меня весь такой поджарый и такой английский, твидовый и респектабельный. Я ни за что тебя не брошу, милый мой.
Профейну стало ясно, что еще немного – и его стошнит. Открытое выражение чувств часто действовало на него подобным образом. Рэйчел села в машину и откинулась назад на водительском сиденье, подставив шею свету летних созвездий. Профейн хотел было подойти к ней, но вдруг увидел, как ее левая рука бледной змеей скользнула на рычаг переключения скоростей. Понаблюдав какое-то время, он обратил внимание на то, с какой нежностью она касается рукоятки. Только что пообщавшись с Клином, Профейн уловил связь. Больше смотреть ему не хотелось. И он потрусил обратно через холм и через лес, а когда вернулся к Трокадеро, то не мог сказать наверняка, какими путями он туда вышел. В коттеджах все окна были темными. Только в главном офисе все еще горел свет. Клерк куда-то вышел. Профейн прокрался внутрь и, обшарив ящики стола, нашел коробку кнопок. Потом он снова направился в поселок и до трех часов утра бродил при свете звезд от одного коттеджа к другому, прикрепляя к дверям выигранные у Клина презервативы. Никто ему не помешал. Бенни чувствовал себя Ангелом Смерти, метящим кровью дома будущих жертв. Для того чтобы отвадить Ангела Смерти от дома, нужна была мезуза. Однако ни на одном из сотни помеченных им коттеджей Профейн мезузы не обнаружил. Что ж, тем хуже.
Лето кончилось, и теперь Профейна и Рэйчел связывали только письма – его угрюмо-мрачные, полные неправильных слов, а ее остроумные, отчаянные и страстные. Через год она закончила Беннингтон и переехала в Нью-Йорк, где начала работать секретаршей в агентстве по трудоустройству. Бенни раза два встречался с ней в Нью-Йорке, когда был там проездом, и хотя думали они друг о друге не часто, а непоседливая Рэйчел, как обычно, занималась множеством самых разных дел, время от времени между ними возникала незримая, утробная связь, которая, как, например, в эту ночь, внезапно будила в нем воспоминания и заставляла задуматься, насколько он вообще владеет собой. Рэйчел – надо отдать ей должное – никогда не называла все это «Взаимоотношениями».
– Тогда что же это такое? – как-то раз спросил у нее Профейн.
– Это тайна, – ответила она со своей детской улыбочкой, от которой сердце Профейна начинало трепыхаться в ритме вальса, а сам он размякал, как от мюзиклов Роджерса и Хаммерстайна
[25].
Как и сейчас, Рэйчел изредка являлась ему по ночам, влетая в дом вместе со снегом, словно суккуб. И Профейн не знал, как избавиться от нее со снегом вместе.
IV
Судя по всему, новогодняя вечеринка, по крайней мере на время, должна была положить конец бесцельному брожению и шатанию. Подкупив ночного сторожа бутылкой вина, веселая компания проникла на «Сюзанну Скавадуччи», и там (после бурных словопрений) было решено пустить па борт загулявшую команду со стоявшего по соседству эсминца.
Поначалу Паола держалась поближе к Профейну, который положил глаз на пышнотелую дамочку, одетую в нечто вроде шубы и утверждавшую, что се муж – адмирал. На всю катушку звучал портативный радиоприемник, стоял невообразимый гвалт, и вино лилось рекой.
Дьюи Гланда пожелал забраться на мачту. И хотя мачта была только что выкрашена, Дьюи с болтающейся за спиной гитарой невозмутимо карабкался вверх, по мере продвижения становясь все более похожим на зебру. Добравшись до салинга, Дьюи уселся на перекладину, рванул струны и загнусил:
Depuis que je suis ne J\'ai vu mourir des peres, J\'ai vu partir des freres, Et des enfants pleurer…
Опять этот парашютист. Его призрак витал над ними всю неделю. «С самого рождения, – (пелось в песенке), – я видел, как погибали отцы, как уходили братья и как плакали малые дети…»
– А что такого особенного случилось с этим парашютистом? – спросил Профейн, когда Паола перевела ему слова. – Все это видели. Так бывает не только во время войны. Зачем во всем винить войну? Я родился в Гувервилле еще до начала войны.
– В том-то все дело, – сказала Паола. – Je suis ne. Надо только родиться. Больше ничего.
Голос Дьюи звучал с высоты как завывание холодного ветра. Куда только подевались Ги Ломбарде и «Доброе старое время»
[26]?
В первые минуты 1956 года Дьюи был уже на палубе, а Профейн, оседлав рангоут, смотрел, как прямо под ним Хряк совокупляется с адмиральской женой. Из снежной круговерти спикировала чайка и, сделав круг, опустилась на рангоут рядом с рукой Профейна.
– Эй, чайка, – позвал ее Профейн. Чайка не отзывалась.
– Вот здорово, – сказал он ночи. – Люблю смотреть, как общается молодежь. – Профейн обозрел главную палубу. Паола исчезла.
И тут вдруг началось. На улице взвыла сирена, потом еще одна. На пирс с ревом выехали машины – серые «шеви» с надписями «ВМС США». Вспыхнули прожектора, и пирс закишел человечками в белых касках и черно-желтых нарукавных повязках берегового патруля. Трос самых шустрых бражников пробежали вдоль левого борта и столкнули в воду все трапы. К сгрудившимся на пирсе автомобилям, которых хватило бы на автостоянку средних размеров, присоединился грузовик с громкоговорителем.
– Порядок, ребята, – заорал механический голос 50-ваттной мощности. – Порядок, ребята. – Похоже, сказать ему было больше нечего. Адмиральская жена завопила, что наконец-то ее застукали вместе с мужем. Два-три прожектора высветили место, где (предаваясь греху) возлежала эта парочка; Хряк под одобрительные крики и смех с пирса пытался правильно застегнуть все тринадцать пуговиц на своей куртке – дело почти безнадежное, если вы сильно торопитесь. Несколько патрульных, как крысы, карабкались на борт по швартовым канатам. Пробудившись ото сна в глубинах судна, бывшие моряки с «Эшафота», пошатываясь и спотыкаясь, поднимались на палубу, а Дьюи Гланда, размахивая гитарой, словно абордажной саблей, кричал: «Приготовиться к отражению атаки».
Глядя на все это, Профейн начал слегка беспокоиться о Паоле. Он поискал ее взглядом, но лучи прожекторов метались по главной палубе, мешая смотреть. Снова пошел снег.
– Предположим, – сказал Профейн чайке, которая, подмигивая, смотрела на него, – предположим, что я Бог. – Он осторожно спустился на платформу и лег на живот, так что из-за края виднелись только его нос, глаза и ковбойская шляпа, отчего он стал похож на распластанного Килроя
[27].
– Если бы я был Богом… – Профейн направил палец на патрульного: – Сдохни, сволочь, я попал тебе в жопу.
Патрульный тем временем продолжал заниматься своим делом: лупил дубинкой в живот 250-фунтовому гиганту – старшине группы управления огнем по имени Балбес Пагано.
К скоплению автомобилей на пирсе добавился скотовоз – так моряки называли полицейский фургон «Черная Мария».
– Прочь, скотовоз, – сказал Профейн, – убирайся отсюда, съезжай с пирса. – Так оно и случилось бы, если бы фургон вовремя не затормозил. – Пусть у Балбеса Пагано вырастут крылья и он улетит отсюда. – Однако очередной удар дубинки сбил Балбеса с ног. Полицейский оставил его лежать на палубе. Чтобы сдвинуть с места такую тушу, нужно было по меньшей мере человек шесть.
«В чем же дело?» – удивился Профейн. Чайке, похоже, все это прискучило, и она улетела в направлении морской базы. Возможно, подумал Профейн, Бог должен заниматься чем-нибудь более полезным, а не метать все время громы и молнии. Он как можно точнее направил палец на Дьюи:
– Гланда, спой им пацифистскую песенку этого алжирца.
Дьюи, устроившись на спасательном тросе на мостике, ударил по басовым струнам и запел «Синие замшевые туфли» Элвиса Пресли. Профейн откинулся на спину и, часто моргая, стал смотреть на падающий снег.
– Почти то, что надо, – сказал он улетевшей птице или снегу. Затем закрыл лицо шляпой, сомкнул глаза и вскоре уснул.
Внизу все постепенно затихло. Тела были убраны и погружены в скотовоз. Громкоговоритель на грузовике, издав несколько прощальных звуков, заткнулся и покинул место действия. Прожекторы погасли, вой сирен удалился в сторону штаба берегового патруля.
Под утро Профейн, покрытый тонким слоем снега, проснулся, чувствуя, что у него начинается сильная простуда. Он с трудом спустился на палубу, спотыкаясь почти на каждой обледенелой ступеньке. Корабль опустел. Чтобы отогреться, Профейн пошел в глубь судна.
И вновь он оказался внутри некоего неодушевленного существа. Из глубины доносились какие-то звуки: скорее всего, там был ночной сторож. «Невозможно побыть одному», – пробормотал Профейн, крадясь по проходу. Заметив на полу мышеловку, он осторожно поднял ее и швырнул в конец коридора. Мышеловка ударилась о переборку и захлопнулась, громко клацнув. Шаги внизу сразу затихли. Потом послышались снова, более осторожные, и, протопав под Профейном, направились вверх по трапу, туда, где лежала мышеловка.
– Ха-ха, – сказал Профейн. Прокравшись за угол, он нашел еще одну мышеловку и кинул ее к сходному трапу. КЛАЦ. Шаги загрохотали вниз по трапу.
Еще четыре мышеловки – и Профейн добрался до камбуза, где сторож оборудовал себе местечко, чтобы пить кофе. Рассчитывая, что сторож еще несколько минут пробудет в замешательстве, Профейн поставил котелок с водой на плиту.
– Эй, – крикнул сторож двумя палубами выше.
– О-хо-хо, – вздохнул Профейн. Выскользнув из камбуза, он снова отправился на поиски мышеловок. Он нашел одну на следующей палубе, вышел наружу и запустил мышеловку по высокой невидимой дуге. По крайней мере, таким образом он спасает жизнь мышкам. Сверху раздался приглушенный щелчок, за которым последовал громкий вопль.
– Мой кофе, – фыркнул Профейн и бросился вниз, прыгая через две ступеньки. Он кинул пригоршню кофе в кипящую воду и выскочил из камбуза с другой стороны, чуть не натолкнувшись на ночного сторожа, который с мышеловкой, болтавшейся на левом рукаве, тащился по коридору. Сторож прошел совсем рядом, так что Профейн разглядел у него на лице терпеливо-мученическое выражение. Как только сторож вошел в камбуз, Профейн рванул прочь. Он миновал три палубы прежде, чем услышал донесшийся из камбуза крик.
«Что теперь?» – подумал Профейн. Он побрел но коридору мимо пустых кают. Подобрав мелок, оставленный сварщиком, Профейн написал на переборке: «НАСРАТЬ НА СЮЗАННУ СКВАДУЧЧИ» и: «К ЧЕРТУ ВСЕХ БОГАТЫХ УБЛЮДКОВ». Затем расписался: «ПРИЗРАК» – и почувствовал себя значительно лучше. Интересно, кто поплывет на этом корабле в Италию? Председатели правлений, звезды кино или, может, выдворенные из страны рэкетиры? «Нынче ночью, – замурлыкал Профейн, – нынче ночью ты, Сюзанна, принадлежишь только мне». Она была его, чтобы оставить надписи и повыбрасывать мышеловки. Это гораздо больше, чем мог бы сделать любой пассажир с билетом. Профейн бодро зашагал по коридору, на ходу подбирая мышеловки.
Остановившись у камбуза, он снова принялся разбрасывать их во все стороны.
– Ха-ха, – произнес ночной сторож. – Шумишь? Ну-ну, шуми. А я пока выпью твой кофе.
Так он и сделал. Профейн машинально поднял последнюю мышеловку. Захлопнувшись, она защемила ему три пальца.
«Что делать? – подумал он. – Кричать? Ни к чему». Ночной сторож уже вовсю хохотал. Зубами Профейн разжал мышеловку и освободил пальцы, потом снова зарядил се, метнул в камбузный иллюминатор и убежал. Только он сошел на пирс, как брошенный сторожем снежок угодил ему прямо в затылок и сбил ковбойскую шляпу. Профейн остановился и поднял шляпу, подумывая о том, стоит ли наносить ответный удар. Нет смысла. И он побежал дальше.
Паола ждала его у парома. Она протянула руку, и они поднялись на борт.
– Мы когда-нибудь сойдем с этого парома? – спросил Профейн и замолчал.
– Ты весь в снегу. – Она помогла ему стряхнуть снег, и Профейн чуть было не поцеловал ее. От холода у него онемели ушибленные мышеловкой пальцы. Со стороны Норфолка задувал сильный ветер. До самого берега они не выходили из салона.
Рэйчел настигла Профейна на автобусной станции в Норфолке. Он ссутулившись сидел рядом с Паолой на деревянной скамье, ставшей мертвенно-бледной и лоснящейся от целого поколения случайных задниц, два билета до Нью-Йорка были засунуты за подкладку ковбойской шляпы. Профейн закрыл глаза, пытаясь заснуть. Он уже начал погружаться в сон, когда по радио его позвали к телефону.
Он сразу же, еще не успев окончательно проснуться, понял, кто это. Просто интуиция. Он как раз думал о Рэйчел.
– Дорогой Бенни, – сказала Рэйчел. – Я обзвонила все автостанции в стране. – Ее голос звучал на фоне шумной вечеринки. Новогодняя ночь. Здесь на автостанции время показывали только старые часы. А на деревянной скамье, стараясь забыться сном, скукожилась дюжина бездомных бродяг. Они ждали автобуса дальнего следования, но только не компании «Грейхаунд» или «Трейлвейз». Профейн глядел на них и слушал Рэйчел. Она говорила: «Приезжай домой». Только ей он мог позволить говорить такие слова, да еще внутреннему голосу, который он не стал бы слушать, а предпочел бы отвергнуть как излишество.
– Понимаешь… – попытался сказать он.
– Я пришлю тебе денег на билет. С нее станется.
По полу прокатился гулко-дребезжащий звук. Дьюи Гланда, костлявый и понурый, приближался, волоча за собой гитару. Профейн вежливо перебил Рэйчел.
– Тут пришел мой друг Дьюи Гланда, – сказал он почти шепотом. – Он хотел бы спеть тебе одну песенку.
Дьюи запел «Бродягу» – старую песню времен депрессии: «Много угрей в океане, их плавает много в морях, и рыжая девушка рада оставить меня в дураках…»
У Рэйчел были рыжие волосы с преждевременной сединой, такие длинные, что она могла взять их за спиной одной рукой, поднять над головой и перебросить вперед, закрыв лицо с удлиненными глазами. Движение довольно забавное (или должно таковым казаться), когда его проделывает девушка ростом четыре фута десять дюймов в чулках.
Профейн вновь ощутил, как где-то у него внутри натянулась та невидимая нить, которая связывала его с Рэйчел. Он подумал о ее длинных пальцах, подумал, вероятно, и о том, что хоть изредка он мог бы видеть голубое небо.
«Похоже, мне никогда не удастся остановиться».
– Ты ей нужен, – сказал Дьюи.
Девушка в «Справочном» нахмурилась. Она была широка в кости и вся какая-то пятнистая, девушка из Богом забытого городка, в глазах которой читалась мечта об ослепительном оскале роскошного «бьюика» и обжималочках по пятницам в каком-нибудь мотеле.
– Ты мне нужен, – сказала Рэйчел.
Профейн поскреб подбородком о трубку, громко прошуршав трехдневной щетиной. Ему вдруг подумалось, что под землей на протяжении всех пятисот миль телефонного кабеля копошатся земляные черви или слепые тролли, подслушивая их разговор. Тролли знают толк в магии и, наверное, могут изменять слова и подражать различным голосам.
– Ты так и будешь шляться? – спросила Рэйчел. В трубке было слышно, как кто-то блюет, а остальные истерически смеются. На проигрывателе крутилась джазовая пластинка.
Профейну хотелось воскликнуть: «Господи, вот что нам нужно!» Но вместо этого он сказал:
– Ну как вечеринка?
– Мы у Рауля, – ответила она. Рауль, Слэб и Мелвин принадлежали к кружку отщепенцев, который кто-то окрестил «Вся Шальная Братва». В основном они обитали в баре под названием «Ржавая ложка», на окраине Вест-Сайда. На взгляд Профейна, это заведение мало чем отличалось от «Матросской могилы».
– Бенни, – всхлипнула Рэйчел. Она никогда не плакала, по крайней мере он не мог вспомнить ничего подобного. Это его беспокоило. Впрочем, вполне вероятно, она притворялась. – Чао, – сказала она. Этим легковесным словечком пользуются обитатели Гринвич-Виллидж, чтобы не говорить «до свидания». Бенни повесил трубку.
– Славная началась заварушка, – мрачно сообщил Дьюи Гланда, мигая покрасневшими глазами. – Бедняга Плой малость перебрал и цапнул какого-то морского пехотинца за жопу.
Если посмотреть со стороны на какую-нибудь планету, покачивающуюся на орбите, и, направив на нее солнечный зайчик, вообразить веревочку, то планета эта станет похожа на йо-йо. Точка наибольшего удаления планеты от солнца называется афелион. По аналогии, точка наибольшего удаления йо-йо от руки называется апохейем.
В ту же ночь Профейн и Паола уехали в Нью-Йорк. Дьюи Гланда вернулся на корабль и навсегда исчез из поля зрения Профейна. Хряк сел на свой «харлей» и умчался в неизвестном направлении. В автобусе подобралась пестрая компания: пара молодоженов, готовых в любой момент заняться своим делом на заднем сиденье, как только сон одолеет остальных пассажиров; коммивояжер, торговавший точилками для карандашей, который объездил всю страну и мог выдать вам интересную информацию о любом городе, вне зависимости от того, ехали вы туда или нет; четыре младенца, каждый в сопровождении некомпетентной мамаши, занимали в салоне стратегически важные места и всю дорогу лепетали, ворковали, пускали слюни, рыгали и предпринимали попытки самоудушения. На всем протяжении 24-часового путешествия по крайней мере один из них истошно вопил.
Когда они подъезжали к Мэриленду, Профейн решил, что уже пора объясниться с Паолой.
– Дело не в том, что я хочу избавиться от тебя, – сказал он, протягивая ей конверт от билетов, на котором карандашом был написан адрес Рэйчел. – Просто я не знаю, надолго ли я задержусь в городе.
Он действительно этого не знал. Паола кивнула:
– Значит, ты се любишь?
– Она хорошая женщина. Она найдет тебе работу и какое-нибудь жилье. Не спрашивай, любим ли мы друг друга. Это слово ничего не значит. Вот ее адрес. Ты сможешь добраться до Вест-Сайда на метро прямо от вокзала.
– Чего ты боишься?
– Постарайся уснуть.
Паола уснула, положив голову на плечо Профейна. На автостанции в районе 34-й улицы он помахал ей рукой:
– Возможно, мы увидимся. Но, думаю, вряд ли. Все очень сложно.
– Должна я сказать ей…
– Она и так знает. Вот в чем беда. Ты… или я, мы не можем сказать ей что-либо, чего она уже не знает.
– Позвони мне, Бен. Пожалуйста. Если можно.
– Ладно, – сказал он. – Может быть.
V
Итак, в январе 1956 года Бенни Профейн вновь объявился в Нью-Йорке. Он прибыл в город на исходе короткого периода обманчивой январской весны и в деловом районе получил тюфяк в ночлежке под названием «Наш дом», а в одном из жилых кварталов приобрел в киоске газету; затем до позднего вечера шатался по тротуарам, изучая объявления при свете уличных фонарей. Как и всегда, никто особенно им не интересовался. Если бы знакомые, столкнувшись с Профейном, вспомнили его, то они бы справедливо заметили, что он ничуть не изменился. Все тот же простой, как амеба, спокойный и толстый обалдуй с коротко остриженными клочковатыми волосьями и маленькими, чересчур широко посаженными поросячьими глазками. Скитания нисколько нс улучшили внешность Профейна и не обогатили его внутренний мир. Хотя Профейн провел на улицах большую часть жизни, они оставались ему чужими во всех отношениях. Улицы (дороги, переулки, площади, аллеи, проспекты) не научили его ничему: он не мог работать крановщиком или грузчиком, не умел управляться с теодолитом, не знал, как класть кирпичи, разматывать рулетку или действовать подъемным рычагом; он даже не выучился водить машину. Порой ему казалось, что он бродит по огромному светлому супермаркету с единственной целью – хоть чего-нибудь захотеть.
Однажды Профейн проснулся очень рано, не сумел опять погрузиться в сон и решил, повинуясь капризу, провести этот день как йо-йо, курсируя под 42-й улицей в вагоне метро от Таймс-Сквер до Гранд-Сентрал и обратно. По пути в сортир «Нашего дома» он опрокинул два тюфяка. Он порезался во время бритья, а доставая лезвие, поранил палец. Отправился в душевую, чтобы смыть кровь. Краники не поворачивались. Когда наконец нашлась работающая кабинка, горячая вода в ней сменялась холодной без всякой закономерности. Профейн пританцовывал, зазывал, дрожал, поскользнулся на куске мыла и едва не свернул себе шею. Вытираясь, разорвал истрепанное полотенце пополам, превратив его в бесполезное тряпье. Он надел нижнее белье наизнанку, потратил десять минут, застегивая застрявшую молнию па брюках, и еще пятнадцать минут возился с порвавшимся шнурком на ботинке. Окончание его утренней песни свелось к неслышным ругательствам. Дело было вовсе не в том, что он устал или плохо ориентировался в пространстве. Просто Профейн, будучи шлемилем, уже давно знал, что он и неодушевленные предметы не могут жить в мире.
На Лексингтон-авеню Профейн сел в метро до Гранд-Сентрал. Так получилось, что вагон, в который он попал, был набит сногсшибательно пышнотелыми красотками: спешившими на работу секретаршами и малолетними, но соблазнительными школьницами. Их было много, слишком много. Профейн, слабея, уцепился за ременную петлю и повис. Неземное ощущение затвердения, накатывающее бурными волнами, привело его в то умопомрачительное состояние, когда все женщины определенного возраста и плавных очертаний немедленно становятся до невозможности желанными. Из этого наваждения он выплыл с разбегающимися глазами, горько сожалея, что голова не может поворачиваться на 360°.
После утренней давки метро пустеет, как замусоренный пляж, когда туристы разъезжаются по домам. Между девятью утра и полуднем осторожно и робко выползают постоянные обитатели. После восхода солнца разнообразные людские потоки наполняют пределы этого мира летним ощущением жизни: спящие бомжи и старушенции на пособии, ранее тихие и неприметные, встряхиваются, охорашиваются и вступают в новый сезон.
На одиннадцатом или двенадцатом проезде Профейна разморило, и он заснул. Ближе к полудню его разбудили три пуэрториканских паренька – Толито, Хосе и Кук (сокращение от Кукарачито)
[28]. Они надеялись таким образом раздобыть денег, хоть и знали, что в будни по утрам подземка no es bueno
[29] для танцев и барабанов. Хосе тащил пустую жестянку из-под кофе, которая, будучи перевернутой вверх дном, служила для отстукивания неистовых ритмов меренги или байона
[30], а в нормальном положении на ее дно сыпались пожертвования благодушной публики: монеты, жетоны, пакетики жвачки и плевки.
Профейн спросонья хлопал глазами, наблюдая, как они с обезьяньими ужимками выплясывают по вагону и ходят колесом. Они раскачивались на ременных петлях и крутились на стояках; Толито швырял семилетнего Кука взад-вперед по салону, как мешок с бобами, полиритмически перестукиваясь с грохотом колес, а Хосе со скоростью, недоступной взору, ладонями и предплечьями без устали лупил по своему жестяному барабану, во все зубы сияя улыбкой, широкой, как Вест-Сайд.
Они оставили в покое свою жестянку, когда поезд подъезжал к Таймс-Сквер. Профейн закрыл глаза, прежде чем они добрались до него. Ребята уселись на скамье напротив и, болтая ногами, принялись подсчитывать выручку. Кук сидел в центре, двое других пытались спихнуть его на пол. В вагон вошли двое подростков постарше и расположились по соседству: черные chinos
[31], черные рубашки и черные бандитские куртки. На спинах красные надписи с потеками краски: «ПЛЭЙБОИ». Трое мальчишек на сиденье внезапно замерли. Они прижались друг к другу и смотрели во все глаза.
Кук, совсем еще дитя, не умел сдерживаться. «Maricon!»
[32] – радостно завопил он. Профейн разлепил веки. Набойки на каблуках старших подростков мелькнули перед ним и в быстром стаккато понеслись в другой вагон. Толито положил ладонь на голову Кука и попытался вдавить его в пол с глаз долой. Кук вывернулся. Двери закрылись, поезд тронулся и снова поехал к Гранд-Сентрал. Внимание мальчишек переключилось на Профейна.
– Эй, мужик, – сказал Кук. Профейн сонно посмотрел на него.
– Куда едешь? – спросил Хосе. Затем рассеянно надел кофейную банку себе на голову, и она сползла ему на уши. – Ты почему не сошел на Таймс-Сквер?
– Он проспал, – объяснил Толито.
– Да нет, он просто йо-йо, – определил Хосе. – Подожди, сам увидишь.
На некоторое время они забыли о Профейне и двинулись по вагону, выполняя свою работу. Когда поезд в очередной раз отъехал от Гранд-Сентрал, они вернулись.
– Видал? – спросил Хосе.
– Эй, мужик, – сказал Кук. – Куда едешь?
– Он безработный, – предположил Хосе.
– А почему он не охотится на крокодилов, как мой брат? – поинтересовался Кук.
– Его брат лупит их из дробовика, – сказал Толито.
– Если тебе нечего делать, иди охотиться на аллигаторов, – посоветовал Хосе.
Профейн почесал живот, глядя в пол.
– Это что, постоянная работа? – спросил он. Поезд вполз на Таймс-Сквер, отрыгнул пассажиров, заглотал новых, захлопнул пасть и с визгом влетел в туннель. На параллельный путь подкатил очередной состав. Людские тела кружили в коричневатом свете, из динамика неслись объявления. Подошло время ленча. Станция загудела, полнясь шумом голосов и движением. Толпами шли туристы. Прибыл еще один поезд. Открылся, закрылся, уехал. Давка на деревянной платформе усиливалась; потянуло удушливыми запахами нужды, голода, болезненных прыщей. Первый шатл приехал обратно.
В этой спрессованной толпе находилась одетая в черный плащ девушка с распущенными волосами. Она осмотрела четыре вагона, прежде чем нашла Кука, который сидел рядом с Профейном и не отрывал от него глаз.
– Он хочет помогать Ангелу забивать аллигаторов, – сообщил Кук девушке.
Профейн спал, улегшись на сиденье по диагонали. Во сне, как и всегда, он был одинок. Гулял вечером по улице, где в поле зрения не было ничего живого, кроме него самого. На этой улице должна была быть ночь. Фонари слабо мерцали, отбрасывая блики на пожарные гидранты; асфальт усеивали крышки канализационных люков. Там и сям вспыхивали неоновые вывески, складываясь
в слова, которые он не смог припомнить, когда проснулся.
Каким-то образом это было связано с давней историей про мальчика, который родился с золотым винтиком вместо пупка. Двадцать лет он консультировался с докторами и специалистами всего мира, пытаясь избавиться от этого украшения, но безуспешно. Наконец он обратился к гаитянскому шаману культа вуду, который дал ему мерзко пахнущее зелье. Юноша выпил жидкость, заснул и увидел сон. Во сне он оказался на улице, освещенной зелеными лампами. Следуя указаниям колдуна, он пошел вперед, дважды свернул направо, один раз налево и возле седьмого фонаря обнаружил дерево, увешанное разноцветными шарами. На четвертой ветке сверху находился красный шар. Человек сбил шар и внутри нашел отвертку с желтой пластмассовой рукояткой. Этой отверткой он вывинтил винтик из живота и сразу после этого проснулся. Было утро. Он глянул на скважину пупка и увидел, что винтик исчез. Страдалец избавился от проклятия, тяготевшего над ним двадцать лет. Вне себя от радости, он соскочил с кровати – и тут же его жопа отвалилась.
Одинокому Профейну на улице всегда казалось, что он словно бы ищет подтверждения тому, что его тоже можно разобрать на части, как любую машину. В такие мгновения на него всегда нападал страх. Сейчас это обернулось кошмаром, так как Профейн, якобы продолжая идти по улице, чувствовал, что не только задница, но также руки, ноги, ноздреватый мозг и каждый удар его сердца остаются на замызганном тротуаре, валяются среди бесчисленных канализационных люков.
Неужели улица, освещенная ртутными фонарями, – это его дом? Неужели он, подобно мамонту, вернулся на свое кладбище, чтобы улечься и превратиться в кучу слоновой кости, где в зачаточном состоянии угадываются очертания спящих шахматистов, неудачников, пустотелых развинчивающихся китайских шариков, помещаемых один в другой.
Больше ему ничего не снилось; только Улица. Вскоре Профейн проснулся, не найдя ни отвертки, ни ключа. Проснувшись, увидел перед собой лицо девушки. Кук стоял сзади, скрестив ноги и свесив голову. Через два вагона, перекрывая стук колес, доносился металлический грохот жестянки Толито.
Ее лицо было милым и юным. На щеке была коричневая родинка. Она заговорила с Профейном, прежде чем он открыл глаза. Она хотела, чтобы он пошел к ней домой. Ее звали Джозефина Мендоса, она была сестрой Кука и жила в городе. Она должна была ему помочь. Профейн понятия не имел, в чем дело.
– Чего, леди? – спрашивал он. – А?
– Тебе что, нравится здесь? – вскричала она.
– Нет, леди, – ответил Профейн. – Не нравится. Переполненный поезд остановился на Таймс-Сквер.
Две пожилые дамы, сделавшие покупки в «Блумингдэйле»
[33], враждебно глядели на них из глубины вагона. Фина заплакала. Толито и Хосе примчались назад, распевая во все горло.
– Помогите, – сказал Профейн, сам не зная кому. Он проснулся, полный желания, полный любви ко всем женщинам города; в данный момент одна из них хотела отвести Профейна к себе домой. На Таймс-Сквер приполз следующий поезд, двери распахнулись. Профейн, повинуясь порыву, схватил Кука в охапку и, с трудом соображая, что делает, ринулся к выходу. Фина, схватив за руки Толито и Хосе, бросилась следом; каждый раз, когда ее черный плащ распахивался, с зеленого платья украдкой смотрели тропические птицы. Они бежали через станцию под чередой зеленых ламп; Профейн неуклюже скакал через урны и налетал на автоматы кока-колы. Кук вырвался и зигзагами помчался сквозь толпу, издавая клич «Луис Апарисио!»
[34] – восклицание, принятое в их домашнем кругу; «Луис Апарисио!» поверг в смятение группу герл-скаутов. Внизу, у платформы, стояла пригородная электричка. Фина и дети вскочили в нее. Когда входил Профейн, двери закрылись, и его зажало посередине. Глаза Фины открылись так же широко, как у ее брата. Испуганно вскрикнув, она схватила Профейна за руку, дернула изо всех сил – к произошло чудо. Двери вновь раздвинулись. Она втащила Профейна внутрь, иод прикрытие своего силового поля. Ему сразу стало ясно: здесь увалень Профейн всегда сможет двигаться легко и уверенно. Всю дорогу домой Кук распевал «Tienes Mi Corazon»
[35], любовную песню, которую он слышал в каком-то фильме.
Они жили на 80-й улице, между Амстердам-авеню и Бродвеем. Фина, Кук, отец с матерью и еще один ее брат по имени Ангел. Иногда приходил приятель
Ангела – Джеронимо и оставался спать на полу в кухне. Отец семейства сидел на пособии. Мать немедленно влюбилась в Профейна. Его поселили в ванне.
Там его, спящего, нашел на следующий день Кук и пустил холодную воду. «Иисусе Христе!» – возопил разбуженный Профейн, брызжа во все стороны.
– Мужик, ты идешь искать работу, – объявил Кук. – Так Фина сказала.
Профейн выпрыгнул из ванны и через крохотную квартирку погнался за Куком, оставляя на полу мокрые следы. В передней он споткнулся и кубарем полетел через Ангела и Джеронимо, которые, лежа на полу, потягивали вино и обсуждали девочек, которых видели в Риверсайд-парке. Кук убежал, хохоча и выкрикивая: «Луис Апарисио!» Профейн лежал, прижавшись носом к полу.
– Выпей винца, – предложил Ангел.
Через несколько часов они, шатаясь, спускались по старой лестнице, вдребезги пьяные. Ангел и Джеронимо спорили, не слишком ли холодно сегодня для девочек в парке. Они направились на запад, двигаясь по середине улицы. Небо было облачным и хмурым. Профейн натыкался на стоящие машины. На углу они заглянули в лавку, где давали горячие сосиски, и выпили pifia colada, чтобы протрезветь, но стало только хуже. На Риверсайд-драйв Джеронимо ослаб и упал. Профейн и Ангел подняли его и потащили, как дохлого барана, через дорогу к парку. Там Профейн споткнулся о камень, и все трое рухнули на землю. Они лежали на подмерзшей траве, а рядом с ними дети
в толстых шерстяных свитерах носились взад и вперед, перебрасывая друг другу яркую консервную банку. Джеронимо запел.
– Старик, – сказал Ангел, – вот одна.
Она прогуливала грязного пуделя с удивительно мерзкой мордой. Юная, с длинными блестящими волосами, выпущенными nosepx воротника плаща. Джеронимо прервал песню, произнес cono
[36] и прищелкнул пальцами. Зак-м продолжил петь, обращаясь уже к ней. Она не обратила на них ни калейшоо внимания и направилась в центр, безмятежно улыбаясь голым деревьям. Они провожали ее глазами, пока она не скрылась из виду. Погрустнели. Ангел вздохнул.
– Их так много, – сказал он. – Миллионы и миллионы девочек. И здесь, в Нью-Йорке, и в Бостоне, где я разок побывал, и в тысячах других городов… Я от них башку теряю.
– И в Джерси тоже, – заметил Профейн. – Я работал в Джерси.
– В Джерси полно путевой работы, – согласился Ангел.
– На дороге, – сказал Профейн, – Они все были в машинах.
– Мы с Джеронимо работаем в канализации, – сообщил Ангел. – Под улицей. Там вообще ничего не видно.
– Под улицей, – сказал Профейн и повторил через минуту: – Под Улицей.
Джеронимо перестал петь и растолковат Профейну, о чем речь. Помнишь тех маленьких аллигаторов? В прошлом или позапрошлом году дети всего Нового Йорка покупали этих крокодильчиков в качестве домашних животных. В «Мэйси»
[37] они стоили по пятьдесят центов штука, и, похоже, каждый малыш хоть одного да купил. Но вскоре крокодильчики деткам наскучили. Некоторые выбросили их на улицу, а большинство спустило в унитаз. Крокодильчики выросли, размножились, питаясь крысами и отбросами, превратились в здоровенных слепых аллигаторов-альбиносов и расползлись по всей канализационной сети. Один Бог знает, сколько их там внизу. Некоторые стали каннибалами, так как все крысы по соседству либо были съедены, либо бежали в ужасе.
После прошлогоднего канализационного скандала муниципалитет принял решение. Был объявлен набор добровольцев, которые спустятся вниз и истребят крокодилов. Завербовались не многие. Да и те вскоре бросили это дело. Ангел и я, гордо сказал Джеронимо, держимся уже на три месяца дольше других.
Профейн неожиданно протрезвел.
– Они все еще ищут добровольцев? – медленно произнес он. Ангел запел. Профейн перекатился на бок и взглянул на Джеронимо. – Эй?
– Само собой, – ответил Джеронимо. – Ты когда-нибудь стрелял из ружья?
Профейн сказал «да». На самом деле не стрелял и не собирался, по крайней мере на улице. Но под улицей – под Улицей – ружье, возможно, пригодится. Может, Профейну случится убить себя, а может, все обойдется. Надо попробовать.
– Я поговорю с нашим боссом, мистером Цайтсу-сом, – сказал Джеронимо.
Жестянка, ярко и радостно сверкая, на секунду зависла в воздухе.
– Гляди, гляди, – завопили дети, – сейчас шлепнется!
Глава вторая
Вся Шальная Братва
I
Около полудня Профейн, Ангел и Джеронимо, отчаявшись подцепить девочек, покинули парк и отправились на поиски вина. Часом позже мимо того места, где они торчали, прошла Рэйчел Оулгласс, Рэйчел Профейна, которая направлялась домой.
Невозможно описать, как она шла, разве что назвать ее походку порывом страсти и отваги: Рэйчел брела так, словно спешила на свидание с любовником, пробираясь через снежные заносы в рост человека. Она достигла мертвой точки торговой зоны, се серое пальто слегка трепетало от бриза с побережья Джерси. Высокие каблуки туфель безошибочно попадали точно в перекрестия решетки в середине прохода. По крайней мере этому она научилась за те полгода, что жила в Нью-Йорке. Не раз она теряла каблуки, а порой и самообладание, но зато теперь могла идти, не глядя под ноги. Она специально шла по решетке, чтобы покрасоваться. По крайней мере перед собой.
Рэйчел работала в агентстве по трудоустройству в центре города. В данный момент она возвращалась из Ист-Сайда, где встречалась с неким Шейлом Шенмэйкером, доктором медицины, специалистом по пластическим операциям. Шенмэйкер был мастером своего дела и достиг известных высот. У него было два ассистента и одна секретарша/регистраторша/медсестра с невероятно курносым носиком и множеством веснушек – все это было делом рук Шенмэйкера. Веснушки были вытатуированы, а сама девушка была его любовницей, и звали ее – в силу какой-то ассоциативной причуды – Ирвинг. Одним из ассистентов был малолетний преступник по имени Тренч, который на глазах у пациентов забавлялся метанием скальпелей в деревянную тарелку, подаренную его работодателю Объединенным еврейским комитетом. Клиника размещалась в лабиринте апартаментов фешенебельного многоквартирного дома между Первой и Йорк-авеню, на окраине немецкого квартала. В соответствии с этим местоположением в клинике через скрытые динамики постоянно гремела музыка пивных баров.
Рэйчел пришла на прием в десять утра. Ирвинг велела ей подождать, и она ждала. У доктора выдалось напряженное утро. В клинике полно народа, решила Рэйчел, потому что прооперированный нос заживает четыре месяца. Через четыре месяца будет июнь, а значит, множество еврейских девушек, которые, по их мнению, вполне были годны для замужества, если бы не уродство их носов, смогут отправиться на всевозможные курорты и начать охоту на мужей, заполучив носовые перегородки единого образца.
Рэйчел все это казалось омерзительным; она считала, что девушки шли на операцию не столько из косметических соображений, сколько из-за того, что нос с горбинкой традиционно считался знаком принадлежности к еврейской национальности, а курносые носы – знаком принадлежности к БАСП, то есть Белым Англосаксонским Протестантам из мира кино и рекламы.
Она сидела, наблюдая за пациентами, проходившими по холлу, и не испытывала особого желания увидеться с Шенмэйкером. Какой-то юнец с жиденькой бороденкой, едва прикрывавшей его слабый подборок, время от времени бросал на нее озадаченно влажные взгляды через широкую полосу ковра неопределенного цвета. На кушетке, закрыв глаза, неловко лежала девушка с марлевой повязкой на носу, по бокам расположились ее родители, которые шепотом обсуждали цены.
Прямо напротив Рэйчел высоко на стене висело зеркало, а под ним полочка, на которой стояли часы рубежа веков. Двойной циферблат был вознесен на четырех золоченых опорах над сложным механизмом, заключенным в прозрачный корпус из шведского хрусталя. Маятник не раскачивался из стороны в сторону – он был сделан в форме диска, расположенного параллельно полу, и приводился в движение валом, стоящим ровно на шесть. Диск поворачивался на четверть оборота сначала в одну, потом в другую сторону, и при каждом обратном вращении вала храповик сдвигался на один зубец. На диске было два позолоченных то ли чертенка, то ли бесенка в причудливых позах. В зеркале отражались их движения, а также расположенное позади Рэйчел окно высотой от пола до потолка, через которое были видны ветви и хвоя сосны. Ветви безостановочно раскачивались на февральском ветру, поблескивая влагой, и на их фоне бесенята исполняли ритмичный танец под аккомпанемент золотых колесиков и шестеренок, рычажков и пружинок, сиявших теплым светом, как канделябры в бальном зале.
Рэйчел смотрела в зеркало под углом в 45° и поэтому видела оба циферблата: один, повернутый к ней, и второй, с противоположной стороны, отраженный в зеркале. Так что обычное время и время обратное сосуществовали здесь, напрочь отменяя друг друга. Много ли было в мире таких точек отсчета? Или они имелись только в местах вроде этой комнаты, временные обитатели которой принадлежали к разряду людей несовершенных и недовольных собой? Если реальное время, сложенное с виртуальным или зеркальным, в результате дает нуль, предполагает ли это некую малопонятную моральную цель? А может, значение имеет только зеркальный мир, только обещание того, что вогнутая переносица или дополнительный выступ хряща на подбородке знаменует конец всем бедам, когда мир преображенных будет жить по зеркальному времени, а любовь и работа в зеркальном свете будут всего лишь танцем бесенят под вековыми канделябрами, пока смерть тихонько, как угасание дрожащих отблесков, не прервет биение сердец (удары метронома)…
– Мисс Оулгласс, – улыбнулась Ирвинг, появившись у входа в ризницу Шенмэйкера. Рэйчел встала, взяла сумочку, прошла мимо зеркала, поймав взгляд своего двойника из Зазеркалья, и переступила через порог навстречу доктору, который с враждебным и ленивым видом сидел за письменным столом в форме почек. Перед ним на столе лежал счет и листок копирки.
– Это счет мисс Харвитц, – сказал Шенмэйкер. Рэйчел открыла сумочку, вынула пачку двадцаток и бросила ее на бумаги.
– Пересчитайте, – предложила она. – Это остаток.
– Потом, – сказал доктор. – Присядьте, мисс Оулгласс.
– Эстер на мели, – сказала Рэйчел, – и ей чертовски трудно. А вы здесь занимаетесь…
– … грабежом средь бела дня, – сухо подытожил Шенмэйкер. – Сигарету?
– У меня свои.
Рэйчел села на краешек стула, поправила пару прядей, упавших на лоб, и поискала сигарету.
– Делаю деньги на человеческом тщеславии, – продолжил Шенмэйкер, – способствую распространению ложного убеждения, что красота находится не в душе, что ее можно купить. – Он мгновенно взметнул руку с массивной серебряной зажигалкой и пролаял: – Да, красоту можно купить, мисс Оулгласс, именно ее я и продаю. И отнюдь не считаю себя необходимым злом.
– В вас нет необходимости, – произнесла Рэйчел, скрывшись за облаком дыма. Глаза ее блеснули, как два зуба пилы. – Вы способствуете этой торговле, – добавила она.
Глядя на чувственный изгиб ее носа, он спросил:
– Вы правоверны? Нет. Консервативны?
[38] Впрочем, молодежи это несвойственно. Мои родители были правоверными евреями. Насколько я могу судить, они верили, что неважно, кто ваш отец; коль скоро ваша мать еврейка, вы тоже будете евреем, поскольку все мы появляемся на свет из материнской утробы. Непрерывная цепь еврейских матерей, тянущаяся от Евы.
Она посмотрела на него «лицемерно».
– Нет, – сказал он, – Ева была первой матерью-еврейкой, от нее все и пошло. Слова, сказанные ею Адаму, с тех пор повторяют все еврейские девушки: «Адам, – сказала она, – иди сюда, попробуй этот плод».
– Ха-ха, – сказала Рэйчел.
– Что до этой неразрывной цепи и унаследованных качеств, то мы от этого далеки. С годами мы утратили простодушие, мы больше не верим, что Земля плоская. Хотя в Англии есть Общество Плоской Земли, и его президент утверждает, что земля окружена ледяным барьером, за которым лежит застывший мир, где люди исчезают навсегда. Или, скажем, по мнению Ламарка, если мыши отрезать хвост, то и ее потомство будет бесхвостым. Но ведь это не так – наука опровергает его, равно как и сделанные со спутника снимки Уайт-Сэндс или Мыса Канаверал
[39] опровергают точку зрения членов Общества Плоской Земли. Что бы я ни сделал с носом любой еврейской девушки, ничто не изменит форму носа ее детей, когда она станет, как и положено, еврейской матерью. Так что разве я творю зло? Разве я нарушаю великую неразрывную цепь? Нет. Я не иду против природы и не предаю еврейский народ. Отдельные евреи могут делать все что угодно, но эта цепь продолжается, и никогда слабых сил таких, как я, не хватит, чтобы порвать ее. Это можно сделать, только изменив зародышевую плазму, скажем, с помощью радиации. Тот, кто добьется этого, и станет предателем еврейского народа, быть может сделав их потомков двуносыми или вообще безносыми. Как знать, ха-ха. Они предадут все человечество.
Из-за двери доносились звуки ножеметательных упражнений Тренча. Рэйчел сидела, плотно закинув ногу на ногу.
– Внутренне, – сказала она, – как влияет на них операция? Вы изменяете их и внутренне. Какими еврейскими матерями они станут? Такими, которые заставят дочь изменить нос, даже если она этого не хочет? Сколько поколений вы уже прооперировали, скольких людей обманули, разыгрывая доброго семейного доктора?
– А вы злая девушка, – сказал Шенмэйкер, – и к тому же симпатичная. Зачем на меня орать? Я всего лишь занимаюсь пластической хирургией. Я не психоаналитик. Возможно, когда-нибудь появятся хирурги, которые смогут делать операции на мозге, смогут сделать из мальчика Эйнштейна, а из девочки – Элеонору Рузвельт. Или даже сделают людей не такими злыми. А так, откуда мне знать, что происходит у них внутри. Это не имеет никакого отношения к великой цепи.
– Вы начали новую цепь. – Рэйчел старалась не кричать. – Вы изменяете их внутри и тем самым создаете новую цепь, которая не имеет никакого отношения к зародышевой плазме. Вы также можете изменить их снаружи. Вы можете передать иное отношение…
– Внутри, снаружи, – сказал он. – Вы непоследовательны и к тому же не слышите меня.
– И не хочу, – сказала она, вставая. – Таких, как вы, я вижу в кошмарных снах.
– Пусть ваш психоаналитик растолкует вам, что они значат, – сказал он.
– Надеюсь, вы живете в мире снов. – Она задержалась у двери, повернувшись вполоборота к нему.
– У меня достаточно приличный счет в банке, чтобы жить в мире иллюзий, – сказал он.
Будучи девушкой, которая не может удержаться от искушения оставить последнее слово за собой, Рэйчел сказала:
– Я слышала об одном хирурге, который повесился, утратив все иллюзии.
Пройдя мимо зеркальных часов, она вышла навстречу ветру, колыхавшему сосну, оставив позади мягкие подбородки, выпрямленные носы и шрамы, появившиеся на лицах в результате, как она опасалась, некоего взаимотяготения или единения людей.
И вот, миновав решетку, Рэйчел шагала по мертвой траве через парк на Риверсайд, под голыми деревьями на фоне массивных скелетов многоквартирных домов, размышляя об Эстер Харвитц, своей подруге, с которой она давно делила квартиру и которую выручила из большею количества финансовых передряг, чем они обе могли бы вспомнить. У нее на пути оказалась ржавая жестянки из-под пива, и она злобно пнула ее ногой. «Что же это такое? – думала она. – Неужели Нью-Йорк создан для мошенников и жертв? Шенмэйкер обирает мою подругу, а она обирает меня. Неужели и правда существует бесконечная цепь мучителей и жертв, обманщиков и обманутых? И если да, то кого обманываю я?» Первым, кто пришел ей на ум, был Слэб, Слэб из триумвирата Рауль – Слэб – Мэлвин – между этой троицей и презрением к мужчинам она постоянно металась с тех пор, как приехала в этот город.
– Почему ты все время даешь ей деньги? – спросил он. – Всегда даешь.
Это было в его студии, вспомнила она, вo время очередной идиллии Рэйчел – Слэб, вслед за которой, как правило, начинался очередной роман Слэб – Эстер. «Кон Эдисон»
[40] отключил электричество, и они могли видеть друг яруга только при свете единственной газовой горелки на плите, пламя которой вздымалось голубовато-желтым минаретом, превращая лица в маски, а глаза – в пустые блики.
– Дружок, – сказала она, – Слэб, деле в том, – по малышка сидит без гроша, так почему бы мне не помочь ей, если я могу себе это позволить.
– Нет, – сказал Слэб, по его щеке взметнулся нервный тик – впрочем, возможно, это был всего лишь отблеск газового света. – Нет. Думаешь, я не понимаю, в чем дело? Ты нужна ей из-за денег, которые она без конца из тебя тянет, а тебе она нужна для того, чтобы чувствовать себя матерью. Каждый гривенник, полученный ею от твоих щедрот, добавляет новую нить в канат, который связывает вас обеих, как пуповина, и чем дальше, тем труднее его перерезать и тем проблематичнее становится ее выживание в случае, если эта пуповина все же будет перерезана. Сколько она тебе вернула?
– Она вернет, – сказала Рэйчел.
– Конечно. Теперь еще восемьсот долларов. Чтобы изменить это. – Он показал рукой на небольшой портрет, прислоненный к стене возле мусорного ведра. Изогнувшись, он поднял его и повернул к синему пламени так, чтобы они оба могли его разглядеть. – «Девушка на вечеринке». – Картина, вероятно, была предназначена для созерцания только при синем свете. На ней была изображена Эстер, которая, прислонившись к стене, глядела прямо с полотна на приближающегося к ней человека. Главное в ней было выражение глаз – наполовину жертвы, наполовину хозяина положения.
– Вот, посмотри на нос, – сказал Слэб. – Зачем ей понадобилось его изменять? С таким носом она похожа на человека.
– Это всего лишь прихоть художника, – сказала Рэйчел. – Ты возражаешь с эстетических или социальных позиций. Только и всего.
– Рэйчел, – крикнул он, – она получает 50 в неделю, 25 платит психоаналитику, 12 за квартиру, и остается 13. На что? На туфли с высокими каблуками, которые она ломает о решетки метро, на губную помаду, серьги, одежду. Иногда на еду. А ты даешь ей 800 на пластическую операцию. Что за этим последует? «Мерседес-бенц» 300-SL? Картина Пикассо, аборт, так?
– Она как раз вовремя успела, – холодно заметила Рэйчел, – если тебя это так уж беспокоит.
– Детка, – вдруг как-то ребячески задумчиво улыбнулся он, – ты добрая женщина, представительница вымирающей расы. Конечно, ты должна помогать менее удачливым. Но ты уже достигла предела.
Обсуждение вяло тянулось еще какое-то время, не выводя из себя ни ту, ни другую сторону, и к трем часам утра подошло к неизбежному финалу – постели, где они любовными ласками пытались приглушить накопившуюся головную боль. Ничего так и не было решено; как всегда – ничего. Это было еще в сентябре. Марлевая повязка была снята, и нос Эстер теперь горделивым серпом изгибался вверх, казалось, указуя на север в направлении Вестчестера
[41] на небо, где рано или поздно оказываются все избранники Божьи.
Выйдя из парка, Рэйчел пошла по 112-й улице в сторону от Гудзона. Мучители и жертвы. На этом основании, возможно, и покоился остров – от канализационных труб до антенн на крыше Эмпайр Стейт Билдинг
[42].
Она вошла в подъезд, улыбнувшись древнему привратнику, проехала семь этажей на лифте и очутилась перед квартирой 7-Джи, своим домом, ха-ха. Первое, что она увидела через открытую дверь, была приколотая к стене кухни записка со словом «ВЕЧЕРИНКА» в окружении нарисованных карандашом карикатур на Всю Шальную Братву. Она бросила сумочку на кухонный стол, закрыла дверь. Работа Паолы. Паолы Мейстраль, третьей обитательницы квартиры. Она оставила записку также и на столе. «Уинсом, Харизма, Фу и я. \"Нота V\"
[43], МакКлинтик Сфера. Паола Мейстраль». Сплошные имена собственные. Девушка жила в мире имен собственных. Имена людей, названия мест. Никаких нарицательных. Неужели никто не говорил ей о предметах? Похоже, самой Рэйчел приходилось иметь дело только с предметами, главным из которых в данный момент был нос Эстер.
Стоя под душем, Рэйчел пела сентиментальную песенку голосом разбитной бабенки, усиленным кафельными стенами. Она знала, что многим нравилась эта песенка, поскольку ее пела такая крошка:
От мужиков нам проку нет, Они лишь шляются по бабам, Бордель дли них – весь белый свет, Блудить они повсюду рады. Для них все средства хороши, Они в постель нас тащат рьяно, Но нас не купишь за гроши, Уж я-то им не по карману, Меня так просто не обманут. Мужчину верною найти Не так-то просто. На пути Стеной препоны дружно встанут. Хороший муж, как ни крути, – Дивиться я не перестану…
Тем временем через окно в комнате Паолы потек свет, устремляясь в небо по вентиляционной шахте под аккомпанемент бутылочного перезвона, журчания воды по трубам и клокотанья унитаза. И затем в наступившей тишине слышались лишь едва уловимые звуки, доносившиеся из комнаты, где Рэйчел причесывала свои длинные волосы.
Когда Паола Мейстраль ушла, повсюду выключив за собой свет, светящиеся стрелки часов возле се кровати показывали почти шесть. Часы были электрические и поэтому не тикали. Движение минутной стрелки было совсем незаметным. Но вскоре стрелка миновала двенадцатичасовую отметку и начала путь вниз по правой стороне циферблата – словно она, проникнув сквозь поверхность зеркала, должна была повторить в зеркальном времени путь, пройденный по стороне реального времени.
II
Наконец вечеринка, будто неодушевленный предмет, раскрутилась, как часовая пружина, по углам шоколадной комнаты в поисках ослабления напряжения и установления равновесия. Почти в центре комнаты на деревянном полу скрючилась Рэйчел Оулгласс, бледно сияя ногами сквозь черные чулки.
Казалось, тысячи косметических ухищрений сделали ее глаза непостижимо-загадочными. Им не требовалась завеса сигаретного дыма, чтобы призывно и сексуально глядеть на вас, поскольку се взгляд был сам по себе как бы окутан дымкой. Должно быть, Нью-Йорк был для нее городом дыма, где улицы были преддвериями ада, а люди походили на призраков. Казалось, дым пропитывал ее голос и движения, делая ее более реальной и земной, словно слова, взгляды и легкие непристойности лишь мешали и дымно путались в ее длинных волосах, где бесцельно блуждали, пока она мимоходом не избавлялась от них, тряхнув головой.
Моложавый искатель приключений Стене ил сидел в кухонной раковине, поводя лопатками, как крыльями. Перед ним была спина Рэйчел. Через дверь кухни он видел тень ее позвоночника, змеившуюся на фоне черного свитера; наблюдал, как она слушала собеседника, следил за движениями головы и волос.
Я ей не нравлюсь, решил Стенсил.
– Он точно так же смотрит на Паолу, – как-то сказала она Эстер. Эстер, само собой, передала Стенсилу.
Но дело было не в сексе. Это лежало глубже. Паола была с Мальты.
Стенсил, родившийся в 1901-м, в год смерти королевы Виктории, поспел стать ребенком своего века. Рос без матери. Отец, Сидней Стенсил, молчаливо и компетентно служил стране в Министерстве иностранных дел. Никаких фактов об исчезновении матери. Умерла родами, сбежала с другим, покончила с собой – некоторые причины могли быть достаточно болезненны, чтобы удержать Сиднея даже от упоминания о них в той корреспонденции, которая была доступна его сыну. В 1919-м отец умер при невыясненных обстоятельствах, расследуя Июньскую Заварушку на Мальте
[44].
Однажды вечером 1946 года его сын, отделенный от Средиземного моря каменной балюстрадой, сидел с Маргравин ди Чаве Лоуэнстайн на террасе ее виллы на западном берегу Майорки. Солнце, просвечивающее сквозь густые облака, превращало всю морскую гладь в жемчужно-серый лист. Возможно, они чувствовали себя двумя последними божествами – последними обитателями затопленной земли; а может… Впрочем, чего там гадать. Так или иначе, разыгрывалась следующая сцена:
МАРГ: Итак, ты уезжаешь.
СТЕН: Стенсил должен быть в Люцерне до конца недели.
МАРГ: Терпеть не могу военных приготовлений.
СТЕН: Это ведь не шпионаж.
МАРГ: А что тогда?
(Стенсил смеется, глядя в сумерки.)
МАРГ: Ты так близко.
СТЕН: К кому? Далек даже от себя, Маргравин. Терраса, остров – всю жизнь он только и делал, что скакал с острова на остров. Зачем? А разве должна быть причина? Вот что он тебе скажет: он не работает ни на один из мыслимых белых залов Уайтхолла, кроме как – ха-ха – на сеть белых залов своего мозга; на эти беспорядочные коридоры, которые он подметает и обустраивает для редких посетителей. Для агентов из зон страдания распятых и из легендарных районов людской любви. Но кто наниматель? Только не он; должно быть, это безумие, умопомрачение самозваного пророка…
(Долгая пауза, во время которой свет прорывается сквозь облака, падает на их лица и, слабея, омывает их, уродуя и лишая сил.)
СТЕН: Через три года после смерти старого Стенсила Стенсил достиг совершеннолетия. Часть доставшегося ему наследства составляли толстые рукописные тетради, переплетенные в телячью кожу и покоробленные влажным воздухом множества европейских городов. Дневники, протоколы, неофициальный послужной список агента. В гроссбухе «Флоренция, апрель 1899» молодому Стенсилу запомнилось одно место: «Внутри и позади V. кроется больше, чем подозревает кто-либо из нас. Имя не играет роли, но что она за человек? Даст Бог, мне не придется давать ответ ни здесь, ни в официальном отчете».
МАРГ: Женщина.
СТЕН: Другая женщина.
МАРГ: Так это за ней ты гоняешься? Ее ищешь?
СТЕН: Дальше ты спросишь, не думает ли он, что это его мать. Дурацкий вопрос.
Начиная с 1945 года Герберт Стенсил повел осознанную борьбу со сном. До 1945-го он был ленив и принимал сон как одно из величайших благодеяний Господних. Он беспечно провел время между двумя войнами, причем источники его доходов были тогда так же туманны, как и сейчас. В смысле фунтов и шиллингов Сидней оставил не много, но он пробудил добрую волю среди своего поколения едва ли не в каждом городе западного мира. Это поколение все еще верило в Семью, что было добрым предзнаменованием для молодого Герберта. Ему не приходилось все время бить баклуши. Он работал крупье на юге Франции, надсмотрщиком на плантации в Восточной Африке, управляющим борделем в Греции и по возвращении домой вкалывал на нескольких административных должностях. Падение доходов он компенсировал удачной игрой в покер, хотя, поднявшись пару раз к вершинам благосостояния, вновь скатывался вниз.
Период междуцарствия и развала гибнущих королевств Герберт провел, изучая папашины тетради – всего лишь затем, чтобы выяснить, как извлечь выгоду из кровнородственных «связей» своего наследства. Пассаж о V. оставался незамеченным.
В 1939-м он обитал в Лондоне, работал в Министерстве иностранных дел. Сентябрь пришел и ушел, встряхнув Герберта, словно неведомый странник, стоящий выше границ сознания. Он не особенно стремился проснуться, но понял, что иначе скоро будет спать один. Будучи животным общественным, Герберт записался добровольцем. Его послали в Северную Африку со смутно определенными полномочиями шпиона/переводчика/связника, и далее он мотался из Тобрука в Эль-Агейлу, назад через Тобрук в Эль-Аламейн и снова через Тобрук в Тунис. К концу всего этого он был сыт смертями по самое горло. В момент подписания мира он заигрывал с мыслью возобновить сонное довоенное существование. В Оране, сидя в кафе, завсегдатаями которого были главным образом бывшие американские рядовые, решившие пока не возвращаться в Штаты, он бесцельно листал Флорентийскую тетрадь, как вдруг перед ним засияли строки, где упоминалась V.
– V. значит виктория, – шутливо предположила Маргравин.
– Нет. – Стенсил покачал головой. – Скорее, Стенсил был одинок и нуждался в общении.
Как бы то ни было, он вдруг открыл, что сон отнимает время, которое можно провести бодрствуя. Вялые предвоенные перемещения привели к единому мощному прорыву от инертности – если не к жизненности, то по крайней мере к активности. Работа и погоня (поскольку он таки охотился за V.) шли не во славу Господа и не ради собственного благочестия (как полагают пуритане) и потому были для Стенсила мрачны и безрадостны. Он выслеживал V. лишь ради нее самой и занимался этим с осознанным отвращением.
Найти ее – и что дальше? Сейчас вся любовь Стенсила ноликом ушла внутрь и обратилась к зарождающемуся ощущению оживания. Поймав это ощущение, он бы вряд ли сумел от него освободиться; оно было ему слишком дорого. Чтобы его поддерживать, надо было искать V., но стоит ее найти – и придется возвращаться в полусонное состояние, так как больше идти некуда. Поэтому Стенсил старался не думать об исходе поисков. Лишь приблизиться и отойти.
Здесь, в Нью-Йорке, Стенсил остро почувствовал тупик. Он пошел на вечеринку, куда его пригласила Эстер
Харвитц, потому что се хирург Шенмэйкер обладал важной частью V.-мозаики, но по неведению это отрицал.
Стенсил ждал. В районе 30-х улиц (Ист-Сайд) он снял дешевую меблирашку, временно освобожденную египтологом по фамилии Бонго-Шафтсбери, сыном другого египтолога, с которым был знаком Сидней. Они как-то столкнулись перед войной, и для Герберта, как и ранее для Сиднея, это был один из многих «контактов», – случайных, конечно, но удачных, поскольку они удваивали шансы на пробуждение к жизни. Весь прошлый месяц Герберт пользовался этой pied-a-terre
[45], урывая время для сна между визитами других «связей», которые все множились и включали в себя сыновей и друзей обоих отцов. С каждым посещением чувство кровного родства слабело. Стенсил уже видел день, когда его станут просто терпеть. И тогда он и V. останутся одни в мире, который как-то потерял их из виду.
А пока он ждал Шенмэйкера, оружейный король Чиклиц и врач Эйгенвэлью (характерные фамилии, выплывшие во времена Сиднея, хотя Сидней лично не знал их обладателей) заполняли собой время. Это раздражало, наступил момент застоя, и Стенсил это понимал. Ждать целый месяц, пока подвернется что-нибудь стоящее для дальнейших поисков, – слишком долгий срок для любого города. Он бесцельно блуждал по Нью-Йорку, полагаясь на случай. Ничего и никого. Поэтому он ухватился за приглашение Эстер, надеясь обнаружить хоть какую-нибудь улику, след, намек. Но Вся Шальная Братва ничего не могла предложить.
Общее умонастроение наиболее ярко выражал хозяин квартиры. Он являл собой нечто вроде предвоенного «я» Стенсила, и потому Стенсилу было жутко на него смотреть.
Фергус Миксолидиец, ирландско-американский еврей, претендовал на звание самого ленивого существа в Новом Йорке. Его вечно не завершенные творческие потуги простирались от сценария вестерна белыми стихами до перегородки, которую он утащил из мужского туалета на Пенн-Стейшн и приволок в художественную галерею в качестве того, что старые дадаисты называли «готовым произведением». Критика была довольно резкой. Фергус был настолько ленив, что за исключением естественных потребностей проявлю! активность лишь раз в неделю, колдуя над кухонной раковиной с колбами, ретортами, гальваническими батареями и солевыми растворами. Так он производил водород, которым затем наполнял здоровенный воздушный шар с нарисованной на нем громадной буквой Z. Шар привязывался веревкой к ножке кровати всякий раз, когда Фергус собирался лечь спать. Для гостей это был единственный способ узнать, на каком уровне вменяемости он находится.
Другим его развлечением стал телевизор. Он придумал оригинальное устройство, получавшее сигнал от двух электродов, которые крепились на внутренней стороне предплечья. Когда Фергус проваливался ниже определенного порога сознательного бытия, то сопротивление кожи превышало заранее установленный уровень, и выключатель срабатывал. Фергус, таким образом, становился приставкой к телевизору.
Остальная Братва пребывала в таком же полулетаргическом состоянии. Рауль пописывал для телевидения, горько жалуясь на необходимость всегда помнить, что в этой индустрии главным фетишем является спонсор. Слэб спорадически разражался живописными полотнами, называя себя кататоническим экспрессионистом, а свои работы – «последним словом некоммуникабельности». Мелвин бренчал на гитаре и распевал вольнолюбивые фольклорные песенки. То есть образец известен – богема, творцы, художники – только еще более далек от реальности. Романтизм в крайней степени декаданса; лишь вымученное изображение нищеты, бунтарства и артистической «души», поскольку большинство из них трудились ради денег и находили темы для бесед на страницах журнала «Тайм» и в подобных изданиях.
Они выживали лишь потому, считал Стенсил, что не были одиноки. Одному Богу известно, сколько их ютилось в тепличных условиях своего времени, не имея представления о жизни и существуя по милости Фортуны.
Вечеринка сама собой распалась на три части. Фергус с подружкой и еще одна пара, взяв галлон вина, предприняли долгое отступление в спальню, где заперлись и предоставили остальной Братве приводить квартиру в полный беспорядок. Раковина, занятая Стенсилом, станет насестом Мелвина. Он будет играть на гитаре, и ближе к полуночи в кухне раздадутся дикие вопли и пойдут пляски африканского ритуала плодородия. Лампочки в гостиной одна за другой погаснут, на автоматическом проигрывателе, беспрестанно повторяясь, будут крутиться квартеты Шёнберга (полное собрание)
[46]; точки сигарет сигнальными огнями усеют комнату, а любвеобильная Дебби Сенси (к примеру) уляжется на полу, ласкаемая Раулем или, скажем, Слэбом, и будет гладить по ноге парня, сидящего на кушетке с ее подружкой, так что любовный пир будет тянуться по цепочке, сплетаясь как венок маргариток; вино прольют, мебель переломают; Фергус на следующее утро ненадолго проснется, обозреет разрушения и оставшихся гостей, расползшихся по квартире, обложит их всех и отправится досыпать.
Стенсил раздраженно передернул плечами, вылез из раковины и нашел свой плащ. У выхода он натолкнулся на группу из шести человек: Рауль, Слэб, Мелвин и три девушки.
– Приятель, – сказал Рауль.
– Картина маслом, – произнес Слэб, жестом обозначая размах вечеринки.
– Потом, – сказал Стенсил и вышел за дверь. Девушки стояли молча. Они чем-то смахивали на девиц по вызову: недурны и готовы к употреблению. А также взаимозаменяемы.
– Да, – сказал Мелвин.
– Окраины, – провозгласил Слэб, – затопляют мир.
– Ха-ха, – откликнулась одна из девиц.
– Усохни, – велел Слэб и натянул шляпу. Он всегда был в шляпе: на улице, дома, в постели или в стельку пьяным. Костюмы носил с чудовищно огромными острыми лацканами в духе Джорджа Рафта
[47]. С туго накрахмаленными стрельчатыми отложными воротничками. С подбитыми прямыми плечами. Весь был из острых углов. Кроме лица, отметила девушка, довольно мягкого, как у развратного ангела: вьющиеся волосы, двойные и тройные лилово-красные круги и мешки под глазами. Сегодня она целовала эти подглазья, эти печальные окружности.
– Извиняюсь, – пробормотала она, дрейфуя к пожарной лестнице. Взглянув через окно на реку, она не увидела ничего, кроме тумана. Чья-то рука тронула ее спину точно в том месте, где рано или поздно оказывались руки всех мужчин, которых она знала. Она выпрямилась, сдвинула лопатки, чтобы выпятить груди, и неожиданно посмотрела на оконное стекло. Увидела его отражение, глядящее на их отражение. Обернулась. Он покраснел. Короткая стрижка, костюм, твид от Хэрриса.
– А-а, ты новенький, – улыбнулась она. – Я Эстер.
Он залился краской и стал много симпатичнее.
– Брэд, – назвался он. – Извини, я тебя напугал. Она инстинктивно почувствовала, что он неплох как член студенческого братства «Лиги плюща», который знает, что не перестанет быть членом братства в течение всей своей жизни. Но он ощущает, как что-то проходит мимо него, и потому пытается одним боком прилепиться ко Всей Шальной Братве. Собираясь заняться менеджментом, он пробует писать. Если он инженер или архитектор, то почему-то рисует или ваяет. Он будет болтаться по обе стороны границы, терзаясь мыслью, что выбрал худшее в обоих мирах, но не перестанет интересоваться, почему должна быть какая-то граница и существует ли она вообще. Он научится жить двойной жизнью и станет, колеблясь, тянуть эту игру, пока от напряжения не порвет задницу чуть ли не пополам, после чего погибнет. Она встала в четвертую балетную позицию, расположив груди под углом в 45° к линии его взгляда, уткнулась носом ему в сердце и взглянула через опущенные ресницы.
– Ты давно в Нью-Йорке?
Перед баром «Нота V» толпилась кучка бездельников, которые заглядывали в окно, туманя стекло своим дыханием. Время от времени какой-нибудь студентоподобный тип (как правило, с подружкой) выкатывался через вращающуюся дверь, и зеваки, выстроившись в шеренгу на тротуаре короткой улочки этого квартала Бауэри, стреляли у него сигаретку, мелочь на метро или на пиво. Февральский ветер, продувавший широкую Третью авеню, всю ночь нес на них обрезки, замасленную стружку и грязь нью-йоркских токарных станков.
Внутри МакКлинтик Сфера выдавал неистовый свинг. Его кожа была тверда, как черепная кость; каждый волос на голове торчал, каждая жилка четко проступала даже сквозь зеленоватые младенческие прыщи. По обеим сторонам нижней губы – от постоянного прижимания мундштука саксофона – тянулись одинаковые морщины, выглядевшие как продолжение его усов. Он играл на инкрустированном слоновой костью альте, который был настроен в увеличенную кварту. Звук получался какого никто никогда не слыхал. Слушатели привычно разделились на группы: студенты не врубались, поскольку отставали в среднем на полтора такта. Музыканты других ансамблей, которые заскакивали откуда-нибудь из центра в свободный вечер или большой перерыв, слушали внимательно и пытались врубиться. «Надо еще подумать», – говорили они, когда их спрашивали. Посетители бара все поголовно смотрели так, будто уже врубились и все понимают, одобряют и поддерживают; впрочем, возможно, так только казалось, потому что у этих завсегдатаев был одинаково непроницаемый взгляд,
В глубине бара находился столик, на который обычно ставились пустые бутылки и стаканы. Однако никто нс возражал, если кто-то успевал запять его пораньше, а бармен, как правило, был слишком занят, чтобы орать на весь зал. Сейчас столик занимали Уинсом, Харизма и Фу. Паола вышла в туалет. Все сидели молча.
Группа на сцене работала без фортепиано: бас, ударные, МакКлинтик и парень, которого он нашел в Озарке. Парень играл на настоящем рожке, настроенном в фа. Барабанщик группы избегал пиротехнических эффектов, что, видимо, раздражало толпу студентов. Басист был маленький и злобный, а в зрачках у него мерцали желтые точки. Разговаривал со своим контрабасом. Контрабас был выше хозяина и, похоже, нс желал слушать.
Когда рожок и альт-саксофон складывали вместе шестые и четвертные, – это смахивало на поножовщину или на перетягивание каната: звучало гармонично, но некое взаимонепонимание витало в воздухе. Соло самого МакКлинтика были иными. Слушателям, среди которых были в основном люди, писавшие для журнала «Даунбит»
[48] или для пластиночных конвертов, казалось, что он совершенно игнорирует гармонию. Они много толковали о душе, об антиинтеллектуальности и о входящих в моду африканских национальных ритмах. Новая концепция, говорили они, а некоторые провозглашали: Птичка Паркер жив
[49].
С тех пор как душа Чарли Паркера около года назад истаяла во враждебном мартовском ветре, о нем было сказано и написано немало всякой ерунды. И ее будет еще больше, а что-то пишется прямо сейчас. Паркер был величайшим альт-саксофонистом послевоенной сцены, и после его смерти странный дух противоречия – неприятие и нежелание уверовать в факт холодной кончины – овладел его лунатическим окружением, заставляя поклонников на каждой станции метро, на тротуарах и в писсуарах корябать опровержение: Птичка Паркер жив. Так что в этот вечер среди посетителей бара, по самым скромным подсчетам, вшивались десять процентов мечтателей, которые еще не усвоили эту истину и рассматривали МакКлинтика как разновидность реинкарнации.
– Он берет все те ноты, которые не успел сыграть Птичка Паркер, – прошептал кто-то перед Фу. Фу мысленно разбила о край стола бутылку, воткнула «розочку» говоруну в спину и повернула.
Близилось время закрытия, звучали последние такты.
– Пора сматываться, – сказал Харизма. – Где Паола?
– Вон она, – ответил Уинсом.
На улице ветер вертелся волчком. И дуло без перерыва.