Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Колесо Фортуны

Стихи немецких поэтов в переводе Льва Гинзбурга

М. Алигер ПРЕДИСЛОВИЕ

В начале сорок восьмого года в Москву, едва опамятовавшуюся после войны, приехала первая, весьма представительная делегация писателей из Восточной Германии. Гостей принимал Союз советских писателей, и разнообразная программа их пребывания в Москве предусмотрела и встречу со студентами-германистами Московского университета.

Попробуйте себе представить сегодня Московский университет на третьем послевоенном году. Он теснился со всеми своими факультетами в двух старых зданиях на Моховой — только весной того же сорок восьмого года будет принято решение о строительстве нового здания университета и определено место строительства — Ленинские горы. А пока суд да дело, Московский университет был переполнен до отказа стосковавшимися по учебе фронтовиками, и возрастной состав студентов был старше обычного на несколько лет войны. Вот к ним-то и приехали три представителя делегации: старый всемирно известный Бернгард Келлерман, Анна Зегерс и Стефан Хермлин, относительно молодой поэт, имеющий за плечами достаточно серьезную биографию: комсомольское подполье в гитлеровском Берлине, гражданская война в Испании и, наконец, французское Сопротивление.

Когда обсуждались программа и порядок встречи, кто-то из руководства романо-германского отделения филологического факультета сказал, что один из студентов переводит стихи современных немецких поэтов и не заинтересует ли его работа гостей. В этом случае он, пожалуй, мог бы выступить со своими переводами. Предложение было, разумеется, горячо принято, и тотчас же появился вышеназванный студент: невысокого роста, однако крепкий и плотный молодой человек, с копной густых темных волос. На отличном немецком языке он подтвердил все вышесказанное, добавив, что мог бы прочитать в своем переводе стихотворение одного из присутствующих гостей: «Балладу о даме Надежде» Стефана Хермлина. И тотчас же возникло предложение послушать стихи сперва в подлиннике, в исполнении автора, а уж затем в переводе.

— Но у меня нет с собой книги, — смутился Хермлин, — а на память я своих стихов, к сожалению, не помню.

— Я помню ваше стихотворение, я выучил его наизусть, делая перевод, — заявил молодой человек и тотчас же, усевшись в сторонку, принялся писать. Через несколько минут пораженный автор держал в руках свое стихотворение и программа была выполнена неукоснительно: сперва стихи прочел поэт, а вслед за ним спой перевод огласил переводчик. Его звали Лев Гинзбург, и то было его первое публичное выступление. В тот далекий вечер молодой переводчик сделал свой первый шаг по избранному пути, и никогда ему за последующие затем долгие годы жизни и работы не пришлось пожалеть об этом шаге.

Лев Гинзбург ничем, собственно, не отличался и не выделялся среди прочих московских студентов первых послевоенных лет. Как большинство из них, он был солдатом. За два года до войны, едва закончив десятилетку и отлично сдав приемные экзамены в Московский институт философии, литературы и истории, мальчик из интеллигентной семьи, с детства владеющий немецким языком и увлеченный немецкой поэзией, был призван в армию на срочную службу и в высоком звании рядового солдата отправлен на границу. Нет, не на ту, что была нарушена в ночь с 21 на 22 июня солдатами того языка, который он любил с детства. Волею судеб он уехал в противоположном направлении, на восток, и там, в стрелковом полку, в укрепленном районе на Амуре, прослужил шесть лет.

Вокруг него было множество людей, пришедших из разных краев нашей огромной и многоязычной страны. Они стали на много лет его друзьями, его средой, и это общение сделало его много сильнее и богаче. Он научился лучше понимать людей и их судьбы. Он с каждым днем приобретал новый опыт чувств и жадно впитывал густоту восприятия жизни. Для него было увлекательно и драгоценно непосредственное соприкосновение с русским языком во всем его богатстве, и он увлеченно воспринимал все, что окружало его, жило, волновалось, звучало вокруг. Разумеется, он писал стихи — он писал их с детства — и публиковал их в армейской печати. Он понимал и отлично знал читателей своих стихов, и это знание требовало от него простоты и доходчивости, выразительности и отчетливости. Так вырабатывался поэтический почерк. Так завоевывалось первое признание. Но никогда не забывался немецкий язык, и, вероятно, не раз, чтобы скоротать долгие, медленно идущие часы приграничного быта, юноша читал самому себе на память стихи великих немцев. И задумывался о том, сколь отличны они от судьбы, постигшей народ этих мудрых и добрых поэтов-мыслителей. Предмет его раздумий был гораздо объемнее собственно немецкой поэзии — он думал о природе искусства, о его неотделимости от гражданской совести, от судьбы общества. Он пытался сопрячь эти великие величины, вникнуть в их связь и взаимопроникновения и с тревогой думал о возможности существования истинной поэзии в условиях фашистского режима.

Мудрено ли, что, вернувшись в Москву, он кинулся в библиотеки, и лишь в изданиях, выходивших в эмиграции и в подполье, отыскал ответ на свои недоумения — поэзию немцев-антифашистов, полную душевной боли и гнева, — и глубоко взволнованный ею, захотел поделиться своим волнением с чутким русским читателем поэзии. Для этого нужно было заставить немецкие стихи зазвучать на русском языке, стать русскими стихами. Подобную задачу можно решить, только испытывая в ее решении острую, насущную потребность. Только при этом условии рождается полноценный, полнозвучный, полноправный перевод. Только при этом условии появляется истинный переводчик. Таким переводчиком немецкой поэзии стал молодой Лев Гинзбург.

Счастливый тем, что немецкая поэзия не обманула его надежд и догадок и не разочаровала его, ибо никогда и ничем не служила фашизму, всеми силами стремясь преградить ему путь и в годы его торжества и разгула уберечь хоть в стихах достоинство немецкого народа, выразить презрение к тому пути, на который толкал его фашизм, веру в лучшее будущее Германии, молодой переводчик взялся за работу. Он переводил страстную поэзию Бехера, беспощадные сатиры Вайнерта, полные жизненных сил песни Кубы, глубокую лирику Хермлина. Его переводы быстро заметили и оценили читатели. Одним из них оказался Самуил Яковлевич Маршак. Он обрадовался встрече с талантливыми переводами и разыскал их автора. Они подружились, и эта дружба на долгие годы стала для молодого переводчика замечательной школой. Удачу Гинзбурга взволнованно приветствовали и авторы, поэты демократической Германии, для которых было настоящим торжеством, что русский читатель узнал, как и чем жили они, во что верили и чему служили все эти темные и страшные годы. Радостно встреченный и поддержанный ими, молодой переводчик вступил в многозвучный и многодумный мир немецкой поэзии. Этот мир издавна привлекал к себе таких великих русских поэтов и мастеров перевода, как Жуковский, Дельвиг, Лермонтов, Тютчев, Тургенев, А. Толстой, и многих, многих других. Гинзбургу было у кого учиться, как переводить немцев, но в стихии немецкой поэзии было еще много звучаний, почти не нашедших эквивалента в русских переводах. Если романтическая поэзия Германии была представлена достаточно полно и политическая поэзия XIX века нашла в России блестящих интерпретаторов, то народная, демократическая поэзия немецкого средневековья, барочность поэзии позднего Возрождения, бесконечное многообразие немецкого фольклора требовали более глубокого новаторского осмысления.

Утвердившись в чистоте и безупречности позиции германских современников, окрыленный первыми несомненными удачами, освоившийся на новой земле, Гинзбург двинулся дальше, вперед. Да, для него это было продвижением вперед, но углублялся он, в сущности, назад, в великие классические глубины немецкой поэзии. Он пробует силы в переводах из Генриха Гейне и Шамиссо… Он переводит баллады и «Валленштейна» Шиллера и философскую лирику Гёте. И с каждой новой попыткой, с каждой удачей и неудачей — ибо без неудач мы не распознавали бы удач — он становится увереннее, ощущает себя сильней и отважней. Глубже становится его знание языка и понимание народа, который говорит на этом языке и творит его; глубже его представления о судьбе и истинной сущности этого народа, его настоящего и прошлого. Он прочно связан со своими друзьями, современными немецкими поэтами, следит за их работой, которую они во всех аспектах посвящают одной высокой задаче — восстановлению доброго имени, чести и достоинства родного народа. В 1954 году в ГДР вышла большая антология «Слезы отечества — немецкая поэзия XV–XVII столетий». В этой книге Иоганнес Бехер предваривший стихи своим предисловием, собрал воедино крупнейших поэтов Тридцатилетней войны, убедительно доказывая высокую гражданственность этой истинно политической поэзии. Его позиция и трактовка поэтов той поры глубоко увлекла Льва Гинзбурга, и он занялся этими новыми для него страницами немецкой поэзии и выпустил через несколько лет свое «Слово скорби и утешения. Немецкая поэзия времен Тридцатилетней войны 1618–1648 годов». Эта книга — поразительный документ одного из самых страшных тридцатилетий Германии, когда поэзия, однако, звучала очень слышно и выдвинула имена и голоса, которые звучат и до сих пор. Тридцать кровавых лет войны поэзия Германии рыдала. Именно рыдала, а не хныкала не ныла, и рыдания ее дошли до наших дней и странным образом оказались созвучными времени. «Читая старые, трехсотлетней давности, строки, испытываешь странное чувство. О ком и о чем эти стихи? О сожженном в 1637 году Фрайштадте или о современном Дрездене, сгоревшем в ночь на 13 февраля 1945 года? Триста или всего лишь восемнадцать лет назад были оплаканы могилы обманутых немецких юношей, погибших в войне за неправое дело», — пишет Лев Гинзбург в своем предисловии к книге, вышедшей еще в 1963 году. Для него столь прямые связи прошлого и будущего Германии абсолютно и органично определены преемственностью ее поэтического наследия, лучших его страниц.

«Тому, кто хочет узнать немцев с лучшей стороны, я советую прочитать их народные песни…» — читает Гинзбург у Гейне и воспринимает эти строки как обращение лично к нему, — ведь он-то именно и хочет узнать немцев с лучшей стороны, и вот, оказывается, ему подсказан для этого путь. Скорей туда, в немецкую старину, к народной поэзии, к ее чистому истоку. И впереди уже открывается новая даль, полная столь неповторимой прелести, столь неповторимого своеобразия. Какое счастье, что ему удалось добраться сюда, до этих лесов и гор, полных песен и сказок!

Ему удастся пересказать их по-русски, он переведет несколько десятков немецких народных баллад и передаст в своем переводе их очарование, естественность и простоту их поэтической интонации, их справедливость и мудрость. Читая баллады, видишь словно воочию их творцов и героев: крестьян в домотканой одежде, нищих и веселых подмастерьев, лукавых, озорных школяров, хитроумных монахов, во имя жизни покинувших свои монастыри с их лицемерием и ханжеством. Они живут живой и бурной жизнью, любят и ненавидят, заступаются за невинных и грозят кулаком обидчикам и находят для выражения своих чувств столь живые и подлинные интонации, которые долгие годы будут служить немецкой поэзии, поэтам разных голосов и дарований. Они засверкают всеми своими гранями в великом «Фаусте», оттеняя и подчеркивая насыщенность и сложность безмерных гётевских стихов; они подскажут свои решения балладам и поэтическим повестям Шиллера; они станут бессмертной Лорелеей Гейне. В них столько душевной силы и душевного здоровья, столько веры в возможности человека постоять за себя, за друзей и близких, за свое человеческое достоинство, что читатель с радостью соглашается с суждением Гейне. «Работая долгие годы над изучением и переводом немецкой поэзии — классической и современной, — я стремился прежде всего к открытию материала еще неизвестного, неосвоенного или забытого», — сообщает своим читателям Гинзбург. «Так, мне посчастливилось впервые соприкоснуться с лирикой немецких вагантов — безымянных бродячих школяров XI–XIII столетий…» Ваганты — бродячие школяры и странствующие монахи, кочующие со своими песнями по средневековой Европе — еще одна любопытная страница мировой поэзии, открытая для русского читателя Гинзбургом.

Мировая поэзия, истинная поэзия, всечеловеческая поэзия всех языков и эпох в основе своей неизбежно благородна и верна глубоким идеалам и высоким принципам гуманизма. С истоков своих поэзия всегда воюет с неправдой и отстаивает правду, воспевает благородство и клеймит подлеца и обидчика. Вероятно, это заложено в самой ее природе, ибо поэзия возникает как выражение сильных, чистых и высоких чувств. Что-то я не припомню ни одного истинно поэтического произведения, которое воспевало бы негодяя и подлеца, сколь бы силен и могуществен он ни был. И немецкая поэзия во всей своей протяженности — великое тому подтверждение. И ее первоисточник — народное творчество, фольклор — начисто опровергает попытки немецкого национализма и расизма обосновать свои античеловеческие теории неким «арийским началом», «истинно немецким», якобы заложенным еще в немецкой старине, в немецком фольклоре. Для того чтобы понять всю несостоятельность этого доказательства, достаточно только узнать этот фольклор, вникнуть в эту старину, которая начисто лишена какой-либо национальной спеси, начисто свободна от какого-либо намерения утвердить свою национальную исключительность, национальное превосходство. Она удивительно человечна и всеобща, эта старина, столь отчетливо запечатленная в народной поэзии, удивительно открыта и доступна всем народам, потому что преисполнена высокого чувства добра, справедливости, братства между народами. Тем она и драгоценна. Для меня работу Гинзбурга-переводчика отличает не только его постоянное стремление найти и перевести новое и доныне нам неизвестное, но и в тех случаях, когда он обращается к стихам, звучавшим уже по-русски в других переводах, он умеет по-своему услышать и передать немецкий лад стиха, особенности немецкого поэтического воображения — душу и смысл немецкой поэзии.

Проделав свой путь в обратном порядке — из послевоенной действительности в средневековье, — переводчик выстроил книгу так, как складывалась немецкая поэзия в столетиях, и получилась на диво стройная и полная картина. Книга эта — итог без малого трех десятилетий работы поэта. За эти годы Гинзбург глубоко проник во все обстоятельства существования немецкого народа и выступил в печати как серьезный и страстный публицист. Читателям запомнились и «Бездна», и «Потусторонние встречи», направленные против фашизма и в защиту немецкого народа.

Лев Гинзбург — переводчик в работе своей утверждает высокий дух, благородство и чуткую совесть немецкой поэзии. Она горячо опровергает фашизм, опровергает изнутри, издавна и навсегда.

В заключение мне остается добавить лишь то, с чего, пожалуй, следовало начать: Лев Гинзбург оказался талантливым поэтом, искусным, изобретательным, с отличным слухом, и все, что сумел он услышать и почувствовать в поэзии Германии, ему удалось непринужденно и свободно, многозвучно и разнообразно передать в отличных русских стихах.


Маргарита Алигер


ИЗ НАРОДНОЙ ПОЭЗИИ

ИЗ КНИГИ «ЛИРИКА ВАГАНТОВ»

ОРДЕН ВАГАНТОВ



«Эй, — раздался светлый зов, —
началось веселье!
Поп, забудь про часослов!
Прочь, монах, из кельи!»


Сам профессор, как школяр,
выбежал из класса,
ощутив священный жар
сладостного часа.


Будет нынче учрежден
наш союз вагантов
для людей любых племен,
званий и талантов.


Все — храбрец ты или трус,
олух или гений —
принимаются в союз
без ограничений.


«Каждый добрый человек, —
сказано в Уставе, —
немец, турок или грек,
стать вагантом вправе».


Признаешь ли ты Христа —
это нам не важно,
лишь была б душа чиста,
сердце не продажно.


Все желанны, все равны,
к нам вступая в братство,
невзирая на чины,
титулы, богатство.


Наша вера — не в псалмах!
Господа мы славим
тем, что в горе и в слезах
брата не оставим.


Кто для ближнего готов
снять с себя рубаху,
восприми наш братский зов,
к нам спеши без страху!


Наша вольная семья —
враг поповской швали.
Вера здесь у нас — своя,
здесь — свои скрижали!


Милосердье — наш закон
для слепых и зрячих,
для сиятельных персон
и шутов бродячих,


для калек и для сирот,
тех, что в день дождливый
палкой гонит от ворот
поп христолюбивый;


для отцветших стариков,
для юнцов цветущих,
для богатых мужиков
и для неимущих,


для судейских и воров,
проклятых веками,
для седых профессоров
с их учениками,


для пропойц и забулдыг,
дрыхнущих в канавах,
для творцов заумных книг,
правых и неправых,


для горбатых и прямых,
сильных и убогих,
для безногих и хромых
и для быстроногих,


для молящихся глупцов
с их дурацкой верой,
для пропащих молодцов,
тронутых Венерой,


для попов и прихожан,
для детей и старцев,
для венгерцев и славян,
швабов и баварцев.


От монарха самого
до бездомной голи —
люди мы, и оттого
все достойны воли,


состраданья и тепла
с целью не напрасной,
а чтоб в мире жизнь была
истинно прекрасной.


Верен богу наш союз
без богослужений,
с сердца сбрасывая груз
тьмы и унижений.


Хочешь к всенощной пойти,
чтоб спастись от скверны?
Но при этом по пути
не минуй таверны.


Свечи яркие горят,
дуют музыканты:
то свершают свой обряд
вольные ваганты.


Стены ходят ходуном,
пробки — вон из бочек!
Хорошо запить вином
лакомый кусочек!


Жизнь на свете хороша,
коль душа свободна,
а свободная душа
господу угодна.


Не прогневайся, господь!
Это справедливо,
чтобы немощную плоть
укрепляло пиво.


Но до гробовой доски
в ордене вагантов
презирают щегольски
разодетых франтов.


Не помеха драный плащ,
чтоб пленять красоток,
а иной плясун блестящ
даже без подметок.


К тем, кто бос, и к тем, кто гол,
будем благосклонны:
на двоих — один камзол,
даже панталоны!


Но какая благодать,
не жалея денег,
другу милому отдать
свой последний пфенниг!


Пусть пропьет и пусть проест,
пусть продует в кости!
Воспретил наш манифест
проявленья злости.


В сотни дружеских сердец
верность мы вселяем,
ибо козлищ от овец
мы не отделяем.



НИЩИЙ СТУДЕНТ



Я — кочующий школяр…
На меня судьбина
свой обрушила удар,
что твоя дубина.


Не для суетной тщеты,
не для развлеченья —
из-за горькой нищеты
бросил я ученье.


На осеннем холоду,
лихорадкой мучим,
в драном плащике бреду
под дождем колючим.


В церковь хлынула толпа,
долго длится месса.
Только слушаю попа
я без интереса.


К милосердию аббат
паству призывает,
а его бездомный брат
зябнет, изнывает.


Подари, святой отец,
мне свою сутану,
и тогда я наконец
мерзнуть перестану.


А за душеньку твою
я поставлю свечку,
чтоб господь тебе в раю
подыскал местечко.



ПРОЩАНИЕ СО ШВАБИЕЙ



Во французской стороне,
на чужой планете,
предстоит учиться мне
в университете.


До чего тоскую я —
не сказать словами…
Плачьте ж, милые друзья,
горькими слезами!


На прощание пожмем
мы друг другу руки,
и покинет отчий дом
мученик науки.


Вот стою, держу весло —
через миг отчалю.
Сердце бедное свело
скорбью и печалью.


Тихо плещется вода,
голубая лента…
Вспоминайте иногда
вашего студента.


Много зим и много лет
прожили мы вместе,
сохранив святой обет
верности и чести.


Слезы брызнули из глаз…
Как слезам не литься?
Стану я за всех за вас
господу молиться,


чтобы милостивый бог
силой высшей власти
вас лелеял и берег
от любой напасти,


как своих детей отец
нежит да голубит,
как пастух своих овец
стережет и любит.


Ну, так будьте же всегда
живы и здоровы!
Верю: день придет, когда
свидимся мы снова.


Всех вас вместе соберу,
если на чужбине
я случайно не помру
от своей латыни,


если не сведут с ума
римляне и греки,
сочинившие тома
для библиотеки,


если те профессора,
что студентов учат,
горемыку школяра
насмерть не замучат,


если насмерть не упьюсь
на хмельной пирушке,
обязательно вернусь
к вам, друзья, подружки!


Вот и все! Прости-прощай,
разлюбезный швабский край!


Захотел твой житель
увидать науки свет!..
Здравствуй, университет,
мудрости обитель!


Здравствуй, разума чертог!
Пусть вступлю на твой порог
с видом удрученным,
но пройдет ученья срок —
стану сам ученым.


Мыслью сделаюсь крылат
в гордых этих стенах,
чтоб отрыть заветный клад
знаний драгоценных!



МОНАХИНЯ



Всей силой сердца своего
я к господу взывала:
«Казни того, из-за кого
монахиней я стала!»


За монастырскою стеной —
тоска и сумрак вечный.
Так пусть утешен будет мной
хотя бы первый встречный!


И вот, отринув страх и стыд,
я обняла бедняжку…
А бог поймет, а бог простит
несчастную монашку.



ВЫХОДИ В ПРИВОЛЬНЫЙ МИР!



Выходи в привольный мир!
К черту пыльных книжек хлам!
Наша родина — трактир.
Нам пивная — божий храм.


Ночь проведши за стаканом,
не грешно упиться в дым.
Добродетель — стариканам,
безрассудство — молодым!


Жизнь умчится, как вода.
Смерть не даст отсрочки.
Не вернутся никогда
вешние денечки.


Май отблещет, отзвенит —
быстро осень подойдет
и тебя обременит
грузом старческих забот.


Плоть зачахнет,
кровь заглохнет,
от тоски изноет грудь,
сердце бедное иссохнет,
заметет метелью путь.


Жизнь умчится, как вода.
Смерть не даст отсрочки.
Не вернутся никогда
вешние денечки.


«Человек — есть божество!»
И на жизненном пиру
я Амура самого
в сотоварищи беру.


На любовную охоту
выходи, лихой стрелок!
Пусть красавицы без счету
попадут к тебе в силок.


Жизнь умчится, как вода.
Смерть не даст отсрочки.
Не вернутся никогда
вешние денечки.


Столько девок молодых,
сколько во поле цветов.
Сам я в каждую из них
тут же втюриться готов.


Девки бедрами виляют,
Пляшут в пляске круговой,
пламя в грудь мою вселяют,
и хожу я сам не свой.


Жизнь умчится, как вода.
Смерть не даст отсрочки.
Не вернутся никогда
вешние денечки.



КАБАЦКОЕ ЖИТЬЕ



Хорошо сидеть в трактире.
А во всем остатнем мире —
скука, злоба и нужда.
Нам такая жизнь чужда.


Задают вопрос иные:
«Чем вам нравятся пивные?»
Что ж! О пользе кабаков
расскажу без дураков.


Собрались в трактире гости.
Этот пьет, тот — жарит в кости.
Этот — глянь — продулся в пух,
у того — кошель разбух.


Все зависит от удачи!
Как же может быть иначе?!
Потому что нет средь нас
лихоимцев и пролаз.


Ах, ни капельки, поверьте,
нам не выпить после смерти,
и звучит наш первый тост:
«Эй! Хватай-ка жизнь за хвост!..»


Тост второй: «На этом свете
все народы — божьи дети.
Кто живет, тот должен жить,