Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

МИРЫ РЭЯ БРЭДБЕРИ

Том седьмой

КАНУН ВСЕХ СВЯТЫХ

С любовью — МАДАМ МАНЬЯ ГАРРО-ДОМБАЛЬ, которую я встретил двадцать семь лет назад на кладбище в полночь на острове Жаницио, что на озере Рацкуаро, в Мексике, и которую я вспоминаю каждый год в День Мертвых


The Halloween Tree

Copyright © 1972 by Ray Bradbury

Канун Всех святых

© М. Ковалева, перевод, 1991



Канун Всех святых.

Тише-тише!.. Тихо, неслышно. Скользите, крадитесь.

А зачем? Почему? Чего ради? Как! Когда? Кто! Где началось, откуда все пошло?

— Так вы не знаете? А? — спрашивает Череп- Да-Кости Смерч, восставая из кучи сухой листвы под Праздничным деревом. — Значит, вы совсем ничего не знаете?

— Ну-у… — отвечает Том-Скелет, — это… не-а.

Было ли это в Древнем Египте, четыре тысячи лет назад, в годовщину великой гибели солнца?

Или — еще за миллион лет до того, у горящего в ночи костра пещерного человека?

Или — в Британии друидов, под ссссссвистящ-щщщие взмахи косы Самайна?

Или — в колдовской стае, мчась под средневековой Европой — рой за роем, ведьмы, колдуны, колдуньи, дьявольские отродья, нечистая сила?

Или — высоко в небе над спящим Парижем, где диковинные твари превращались в камень и оседали горгульями и химерами на соборе Парижской Богоматери?

Или — в Мексике, на светящихся тысячами свечей кладбищах, полных народу и крохотных сахарных человечков в El Dia de Los Muertos — День Мертвых?

А может, где-то еще?

Тысячи огненных тыквенных улыбок и вдвое больше тысяч только что прорезанных глаз — они горят, подмигивают, моргают, когда сам Смерч ведет за собой восьмерку охотников за сластями — нет, вообще-то их девять, только куда девался Пифкин? — ведет их за собой то в вихре взметенной листвы, то в полете за воздушным змеем, выше в небо, на ведьмином помеле — чтобы выведать и поведать тайну Праздничного дерева, тайну Кануна Дня Всех святых.

И они ее узнают.

— Ну-с, — скажет Смерч в конце странствий, — что это было? Сласти или страсти-мордасти?

— Все вместе! — решили мальчишки.

Сами увидите.

ГЛАВА 1

Это был маленький городок на маленькой речке возле мелкого озера в дальнем уголке одного из штатов Среднего Запада. Не так уж много было кругом деревьев, чтобы городок совсем было не видать. Зато и домов было не так уж много, чтобы за ними не было видно леса. В городке было полно деревьев. И вдоволь сухой травы и опавшей листвы — ведь на дворе уже стояла осень. И вдоволь заборов, по которым так здорово бегать, и дорожек, чтобы раскатываться по льду, а еще — громадный овраг, чтобы кубарем скатываться вниз или перекликаться с кем-то на то-о-ом берегу. И в городке было полным-полно…

Мальчишек.

И это было под вечер, накануне Дня Всех святых.

В домах все двери крепко затворены от сквозняков.

И весь городок залит до краешка негреющим солнцем.

Но вдруг — дня как не бывало.

Откуда ни возьмись выползли из-под каждого дерева ночные тени и все заполонили.

Во всех домах за запертыми дверьми поднялась кутерьма, беготня на носочках, мышиные шорохи, крики шепотом, замелькали летучие огоньки.

За одной такой дверью тринадцатилетний Том Скелтон остановился и прислушался.

Снаружи ветер гнездился в каждом дереве, подкрадывался по всем дорожкам сразу, незримый, как кошка-невидимка.

Тома Скелтона пробрала дрожь. Всякому ясно, что ветер нынче совсем особенный и темнота необыкновенная — потому что настает Канун Дня Всех святых. Кажется, что все вокруг вырезано из мягкого черного бархата или из золотого, из оранжевого бархата. Дымок поднимается из тысяч труб клубами — точь-в-точь как плюмажи на упряжке в похоронной процессии. Из кухонных окон сочится двойной аромат, хорошо различимый: вот свежие тыквы, только что взрезанные, сочные, а вот пироги с тыквенной мякотью.

Гофман Эрнст Теодор Амадей

Крики за запертыми дверьми становились все отчаянней, а тени мальчишек метались за окнами. Еще не натянув до конца свои костюмы, размазывая по щекам жирную краску: вон там горбун, а вон — великан-недомерок. Все еще продолжался штурм и грабеж чердаков, замки сбивали, а древние бабушкины сундуки потрошили в поисках маскарадных нарядов.

Том Скелтон облачился в свой костяной доспех.

Приключение в ночь под Новый год

Он улыбался во весь рот, прилаживая позвоночник, грудную клетку, коленные чашечки — белые, нашитые на черный бархат.

Предисловие издателя

«Вот повезло-то! — подумал он. — Удачное имя тебе досталось! Том Скелтон! Прямо к празднику! Тебя ведь все дразнят Скелетом! Значит, что тебе лучше всего надеть?»

И эту «Фантазию в манере Калло» мы позаимствовали из дневника путешествующего энтузиаста, который настолько не отделяет свою внутреннюю жизнь от внешней, что провести между ними черту было бы для него весьма затруднительно. Но именно потому, что и тебе, благосклонный читатель, вряд ли удастся их четко разграничить, наш духовидец, быть может, сумеет завлечь тебя в свой мир, и ты незаметно для себя окажешься в чуждом тебе волшебном царстве, причудливые обитатели которого, ничтоже сумняшеся, станут вторгаться в твою обыденную жизнь и вести себя с тобой запросто, словно со старым знакомым. И я всем сердцем прошу тебя, мой благосклонный читатель, чтобы и ты отвечал им тем же, беззлобно снося все их странные выходки, и не выказывал своего душевного смятения, когда существа эти начнут тебе уж больно докучать. Вот, пожалуй, и все, что я смогу сделать для нашего путешествующего энтузиаста, с которым повсюду и всегда, а уж тем более в канун Нового года в Берлине, случаются ни с чем не сообразные, просто черт знает какие происшествия.

Костюм Скелета!

Вам! Восемь входных дверей с грохотом захлопнулись.

1. Возлюбленная

Смерть, ледяная смерть сковала мое сердце. Да, из самого нутра, из самой его сердцевины вонзала она свои колючие ледяные пальцы в мои раскаленные нервы. Точно безумный, выскочил я (без пальто и шляпы) в черную вьюжную ночь. Прорезные флюгера на железных флагштоках отчаянно скрежетали, будто само время во всеуслышание двигало свою вечную устрашающую зубчатую передачу, и казалось, не пройдет и нескольких мгновений, как старый год сорвется, словно тяжелая гиря, и с глухим ударом канет в темную бездну.

Восемь мальчишек разом великолепными прыжками преодолели цветочные бордюры, перила, живые изгороди, кусты — и приземлились каждый на своем накрахмаленном морозцем газоне. На всем скаку, на бегу, они заворачивались в простыню или поправляли наспех нацепленную маску, натягивали диковинные, как шляпки невиданных грибов, шляпы или парики, орали во все горло вместе с ветром, толкавшим в спину, так что они неслись еще быстрее, во всю прыть, какой славный ветер, ах ты! — выругав страшным мальчишечьим проклятием маску за то, что она съехала, или зацепилась за ухо, или закрыла нос, сразу заполнившись запахом марли и клея, горячим, как собачье дыхание. А может, просто дать волю бьющему через край восторгу — просто быть живым, бежать куда-то в этот вечер, набирая полную грудь воздуха и во все горло вопя, вопя… вопяяя а!

Ты ведь знаешь, что в дни Рождества и новогодних празднеств, когда вы все, охваченные светлой радостью, веселитесь, какая-то сила вырывает меня из моего тихого укрытия и бросает в ваше бурливое, грохочущее житейское море. Рождество! Эти праздничные дни с их приветливым сиянием я предвкушаю задолго до того, как они наступают. Я едва могу их дождаться… я становлюсь лучше, ребячливей, чем весь остальной год, ни одна черная мысль не омрачает мою душу, распахнутую навстречу небесной радости, я снова превращаюсь в этакого ликующего мальчика. Из пестрых, раззолоченных витрин рождественских лавчонок мне улыбаются рожицы веселых деревянных ангелов, а сквозь многоголосый уличный гам доносятся до меня будто издалека приглушенные звуки органа: «Родился божественный младенец!»

Все восемь мальчишек столкнулись на одном перекрестке.

А после праздников все разом линяет, тускнеет, и тьма поглощает мерцание рождественских огней. С каждым годом все больше и больше цветов опадает, увянув до срока, их бутоны засыхают навеки, и весеннее солнце уже не возродит жизнь в голых ветвях. Все это я прекрасно знаю и сам, но всякий раз, когда год подходит к концу, вражья сила со злорадством нашептывает мне прямо в ухо:

— А вот и я: Ведьма!

— Погляди, сколько друзей потерял ты за этот год. Они больше никогда не вернутся, зато ты сам поумнел и уже не гоняешься за развлечениями, как прежде. Наконец-то ты становишься все более серьезным человеком и — совсем уже не нуждаешься в веселье.

— Обезьяночеловек!

— Скелет! — сказал Том, едва не выпрыгивая от радости из своих костей.

На сочельник черт всякий раз готовит для меня особые сюрпризы. Он находит подходящий момент, чтобы разодрать своими острыми когтями мне грудь и насладиться зрелищем моего кровоточащего сердца. И представьте, все благоприятствует осуществлению его гнусных затей. Вот вчера, например, ему с готовностью помог советник юстиции. У него (я имею в виду советника юстиции) в канун Нового года всегда собирается большое общество, и по случаю праздника он старается каждому доставить особое удовольствие, но делает это так неуклюже и бездарно, что все так тщательно задуманное веселье оборачивается какой-то тоскливой несуразицей.

— Горгулья!

Как только я вошел в прихожую, навстречу мне поспешил хозяин дома, преграждая мне путь в свой эдем, откуда сквозь приотворенную дверь струились волшебные благоухания крепкого чая и доброго табака. Вид у него был лукав до чрезвычайности, он так и расплывался в наиблагожелательнейшей улыбке.

— Нищий!

— Ах, мой дружочек, там, в гостиной, вас ожидает нечто совершенно удивительное — бесподобный новогодний сюрприз. Только, чур, не пугаться!..

— Сам мистер Смерть![1]

От его слов замерло сердце, меня охватило мрачное предчувствие, и душа моя преисполнилась смятением и тревогой. Дверь отворилась, я стремительно рванулся вперед, переступил порог гостиной и был ослеплен — она сидела на софе в кругу дам. Да, то была она, я не видел ее уж бог весть сколько лет, и тут самые блаженные мгновения моей жизни ярко вспыхнули в памяти, развеивая мысль о разлуке. Отныне больше не будет этой убийственной потери! Какой счастливый случай привел ее сюда, благодаря каким обстоятельствам попала она в дом советника юстиции? Я ведь и не подозревал, что они знакомы. Но обо всем этом я не думал, главное одно — я вновь ее нашел!.. Я застыл у дверей словно заколдованный.

Блям! Они столкнулись и отлетели как мячики, никак не могли сразу распутаться, разобраться в веселой неразберихе рук и ног, под уличным фонарем. Фонарь на перекрестке раскачивался под ветром, гудя, как соборный колокол. Плиты уличного тротуара превратились в доски пьяного корабля, уходящего из-под ног, то поглощаемые тьмой, то выныривающие на свет.

— Ну-с, дружочек, — сказал советник юстиции, легонько подталкивая меня.

Каждая маска скрывала мальчишку.

Я механически сделал несколько шагов, но никого, кроме нее, не видел вокруг, а из сдавленной груди моей с трудом вырвались слова:

— Ты кто? — ткнул пальцем Том Скелтон.

— Господи, Господи, Юлия, вы здесь?..

— Не скажу! Тайна! — крикнула Ведьма петушиным голосом.

Юлия заметила меня только тогда, когда я подошел вплотную к столику, на котором был сервирован чай. Она встала и произнесла отчужденно:

Все покатились со смеху.

— Я очень рада повстречать вас. Вы хорошо выглядите.

— А это кто?

Потом она снова села и обратилась к даме, сидящей рядом с нею:

— Мумия! — крикнул мальчишка, запеленутый в пожелтевшие от старости тряпки и похожий на сигару, ковыляющую на одном кончике по ночной улице.

— Будет ли в ближайшую неделю что-нибудь интересное в театре?

— А ты?

Ты подходишь к восхитительному цветку, который светится и благоухает неким таинственным, сладчайшим ароматом, наклоняешься над ним, желая получше разглядеть изысканную форму лепестков, а из его сверкающей зелени появляется гладкий холодный василиск, чтобы смертельно поразить тебя своим ненавидящим взглядом! Именно это и произошло со мной!.. Я весьма угловато поклонился дамам и, усугубляя мучительность этой тягостной для меня минуты, как-то неловко отпрянул от стола и резким движением локтя выбил чашку из рук советника юстиции, так, что горячий чай выплеснулся прямо на его изысканное, в мелкую складочку, жабо. Все громко рассмеялись не столько над уроном, который понес советник, сколько над моей неуклюжестью. Безумие ситуации нарастало, однако я замкнулся в покорном отчаянии. Юлия не смеялась вместе со всеми, в смятении я взглянул на нее, поймал ее взгляд, и меня будто ослепил луч из изумительной прошлой жизни, полной любви и поэзии. Но тут кто-то заиграл на рояле в соседней комнате какую-то импровизацию, и все общество пришло в движение. Музыкант был, оказывается, известный приезжий виртуоз по имени Бергер[1], который действительно играл божественно и заслуживал, чтобы его слушали со всем вниманием.

— Да некогда же! — завопил Некто, Скрытый за Таинственным Облачением из Расписанной Марли. — Сласти или страсти-мордасти!

— Урра-а!

— Не звякай так ужасно чайными ложечками, Минхен! — воскликнул советник юстиции, плавным жестом руки указал на дверь в соседнюю комнату и сладостным «Eh bien!»[2] пригласил дам подойти поближе к инструменту. Юлия тоже встала и не спеша двинулась вслед за всеми. Она показалась мне совсем чужой, стала вроде бы выше ростом, утратила былую девичью угловатость и превратилась, как говорится, в писаную красавицу. Ее белое, особого покроя, в глубоких складках платье с пышными рукавами, обнажающими руки по локоть, с большим декольте, едва прикрывавшим ее грудь, плечи и шею, ее волосы, разделенные спереди на пробор и хитроумно заплетенные в высокую прическу сзади, — все это придавало ее облику нечто старомодное, словно дева с полотна Мириса[3], - и тем не менее я был уверен, что где-то встречал это существо, в которое ныне превратилась Юлия. Она стянула перчатки, обнаружив на запястьях искусной работы браслеты, которых как раз и не хватало, чтобы окончательно оживить в померкшей памяти нежный образ, обретший в этот же миг всю полноту красок. Прежде чем переступить порог двери в музыкальную гостиную, Юлия обернулась, и мне почудилось, что ее ангельское, исполненное девического очарования личико искажено саркастической гримасой; ужасное, страшное чувство сотрясло меня, словно судорога прошла по всем моим нервам.

С воем, визгом, воплями они неслись, как счастливые бесенята, куда угодно, только не по дорожкам, перелетая через кусты и приземляясь почти на спину перепуганным собакам, которые улепетывали с визгом.

— О, он играет божественно! — пролепетала с придыханием возбудившаяся от сладкого чая барышня, чья рука почему-то повисла на моей, и оказалось, что я веду ее, точнее, она меня, в соседнюю комнату. Бергер, видно, весь отдался во власть того урагана, что бушевал в его груди; словно огромные волны, разбивающиеся о скалы, громыхали его могучие аккорды, и они, как ни странно, были благодатны для моего слуха… Юлия оказалась рядом со мной и прошептала так нежно и ласково, как никогда раньше:

Но вдруг они словно натолкнулись на что-то среди всего этого визга, хохота, лая, на полном скаку — словно гигантская ладонь ночи и ветра — предчувствия беды — накрыла их и остановила.

— Мне хотелось бы, чтоб это ты сидел за роялем и тихо пел об утраченной радости и надежде.

— Шесть, семь, восемь…

— Не может быть! Считай снова!

Дьявольское наваждение исчезло, и в слове «Юлия» я хотел было выразить всю ту божественную гармонию, которая заполнила мою душу, но толпа вошедших вслед за нами гостей разъединила нас. Мне стало казаться, что Юлия специально избегает меня, и все же мне удавалось то коснуться ее платья, то ощутить легкое дуновение ее дыхания, и тысячью разноцветных бликов расцвечивалась моя память о той прошедшей весне. Тем временем Бергер покончил с бурей, небо посветлело, и, подобные золотистым утренним облакам, одна приятная мелодия проплывала за другой и исчезала в пианиссимо. Виртуоз был награжден вполне заслуженными восторженными аплодисментами, все общество пришло в движение, и я неожиданно снова оказался рядом с Юлией. Страсть моя все больше разгоралась, меня охватило необоримое желание удержать ее, обнять в безумном порыве любовной муки, но между нами вдруг возникло проклятое лицо излишне усердного слуги, который протянул нам большой поднос, выкрикнув: «Не угодно ли?..» Посреди стаканов с дымящимся пуншем стоял изящный хрустальный бокал, видимо с тем же напитком. Как он оказался среди обычных стаканов, знает лишь тот, с кем я постепенно начинал знакомиться; как Клеменс в «Октавиане»[4], он выделывает ногами вензеля и невообразимо обожает красные одежки и красные перья. Вот именно этот тонко граненный и сверкающий бокал Юлия взяла с подноса и протянула мне.

— Четыре, пять, шесть…

— Ты с той же охотой, что и прежде, принимаешь вино из моих рук?

— Нас должно быть девять! Кого-то нет!

— Юлия… о Юлия… — только и смог выдохнуть я.

Они принюхивались друг к другу, как перепуганные зверята.

— Где Пифкин?

Когда я брал бокал, ненароком я коснулся ее нежных пальцев, и словно электрический ток пробежал по всем моим жилам — я отпивал из бокала глоток за глотком, и мне казалось, что маленькие голубые огоньки, вспыхивая, лижут его граненый край и мои губы. Я допил все до последней капли и, сам не зная как, оказался на кушетке в кабинете, освещенном алебастровой лампой, а Юлия сидела рядом со мной и глядела на меня с детской кротостью, как в былые времена. Бергер снова сел за рояль, он заиграл andante из волшебной моцартовской C-dur\'ной симфонии, и на лебединых крыльях божественных звуков поднялись во мне вся любовь и радость солнечных вершин моей жизни… Да, это была Юлия — Юлия, прекрасная и нежная как ангел, — наш обычный разговор, сетования, полные любовного томления, скорее обмен взглядами, нежели словами, ее рука покоилась в моих руках.

Как они догадались? Ведь все они скрывались за масками… И все же — и все же.

— Я больше никогда тебя не покину. Твоя любовь — это искра, которая разгорается во мне, озаряя путь к искусству и поэзии, без тебя, без твоей любви все вокруг мертво и бесплодно; но разве ты не затем пришел, чтобы остаться со мной навсегда?

Они почуяли, что его с ними нет.

В этот момент в кабинет заглянул неуклюжий человечек на ломких паучьих ножках, с лягушачьими навыкате глазами и воскликнул с повизгиванием и придурковатым подхохатыванием:

— Пифкин! Да он же тыщу лет не пропускал Канун! Вот ужас-то! Бежим!

— Куда это, черт побери, запропастилась моя супруга?

Круто развернувшись, они побежали собачьей побежкой, рысцой, вдоль по мощенной камнем улице, словно листья, гонимые ураганом.

Юлия встала и отчужденно произнесла:

— Вот его дом!

— Не вернуться ли нам к обществу? Мой муж меня ищет… Вы были весьма забавны, дорогой, в таком же ударе, как бывали прежде, вот только не увлекайтесь вином…

Они встали как вкопанные. Дом-то и вправду Пифкина, только вот не хватает в окнах тыквенных голов, на крыльце — кукурузных снопов, маловато призраков, глазеющих сквозь темные стекла в самой высокой мансарде.

— Ой, — сказал кто-то, — а вдруг Пифкин заболел?

Тут коротышка схватил ее за руку, и она с улыбкой последовала за ним в зал.

— Без Пифкина праздник — не праздник!

— Ты для меня навеки потеряна! — воскликнул я.

— Не праздник! — простонали все.

— Конечно, ты — пас, дорогой! — проскрипел некий отпетый плут, сидящий за ломберным столом. Скорее — прочь отсюда! Я помчался в бурную ночь…

Тут кто-то бросил дикое яблочко в дверь дома. Оно тюкнуло еле слышно — будто кролик лягнул дверь лапкой.

2. Общество в погребке

Они стояли и ждали, невесть от чего погрустневшие, как в воду опущенные. Все их мысли были о Пифкине и о празднике, который может превратиться в гнилую тыкву с погасшей свечкой внутри, если только — если Пифкин не выйдет.

Где же ты, Пифкин? Выходи! Спасай наш Праздник!

Быть может, прогуливаться по Унтер-ден-Линден — занятие из приятных, однако же не в новогоднюю ночь, когда лютует мороз и завывает метель. В этом я убедился, хоть и весь пылал, меня в конце концов до костей пробрал холод ведь я выскочил на улицу без шапки и без пальто. Я промчался по Оперному мосту, мимо Замка, свернул, перебежал на другой берег по Шлюзовому мосту, миновал Монетный двор и оказался на Егерштрассе, как раз у торгового заведения Тирманна. Там за окнами горело много ярких огней, и я было уже хотел войти туда, потому что закоченел и мечтал выпить чего-нибудь горячительного; как раз в этот момент оттуда вывалилось на улицу целое общество в развеселом настроении. Перебивая друг друга, они восхищались превосходными устрицами и добрым эйльфером[5].

ГЛАВА 2

— И все же прав был тот господин, — воскликнул один из гостей, статный офицер-улан, как я разглядел при свете фонаря, — да-да, он был сто раз прав, когда в прошлом году в Майнце бранил на чем свет стоит тех негодяев, которые не спешили поделиться эйльфером тысяча семьсот девяносто четвертого года[6].

Почему они ждали, с какой стати их так перепугало отсутствие какого-то маленького мальчишки?

Все хохотали от души. Я невольно прошел несколько шагов дальше и остановился перед дверью погребка, в окне которого светилась одинокая лампа. Разве шекспировский Генрих[7] не почувствовал себя как-то раз столь измученным и смиренным, что им овладело только одно-единственное желание выпить легкого пива? Вот и со мной произошло то же самое. Моя глотка истосковалась по бутылке английского пива. Я стремительно вбежал в погребок.

А потому что…

— Что желаете? — приветливо спросил хозяин, сдвигая шапку набекрень и направляясь мне навстречу.

Джо Пифкин был самый замечательный мальчишка на всем свете. Самый мировой парень из всех, кто хоть раз сверзился с дерева или чуть не лопнул со смеху. Самый лучший друг из всех, кто мчался по беговой дорожке, оставляя всех бегущих на милю позади, а потом, оглянувшись, вдруг спотыкался и шлепался на землю, поджидая, пока они с ним поравняются, и вместе, голова в голову, рвал грудью финишную ленточку. Самый славный выдумщик из всех, — уж он всегда разведает все дома с привидениями в городе, а их ох как трудно вынюхать! — и всегда позовет ребят пошарить по подвалам, всласть полазать по обвитым плющом кирпичным стенам, покричать в жерла труб и пустить тугие струйки прямо с крыши — накричишься, навопишься, напляшешься, как обезьяна, до упаду… В тот день, когда Джо Пифкин появился на свет, все бутылки с пепси-колой и шипучим лимонадом во всем мире вышибли пробки и салютовали пенным залпом, а спятившие от радости пчелы роями носились по полям и лесам и вовсю жалили почтенных старых дев. Но каждый его день рождения озеро в разгаре лета уходило от берегов и набегало обратной волной, полной мальчишек, которая взмывала вверх, подбрасывая ребятню, и расшибалась в визге и хохоте.

Я велел подать бутылку светлого ячменного пива и большую трубку с хорошим табаком. Вскоре я пришел в такое блаженное состояние духа, что даже сам черт, видно, зауважал меня и оставил в покое. О советник юстиции, если бы тебе довелось увидеть, как из твоей ярко освещенной гостиной, где подавали чай, я спустился в темный пивной подвал, ты отвернул бы от меня свое лицо с горделивым пренебрежением и процедил бы сквозь зубы:

На рассвете, бывало, лежа в постели, слышишь, как птица стучится в окно. Пифкин.

— Неудивительно, что такой вот субъект портит почтенным господам их изящные жабо!

Высовываешься из окна глотнуть прозрачного, как с горного ледника, рассветного воздуха летнего утра.

То, что я был без пальто и шляпы, должно было казаться странным. Я заметил, что у хозяина кабачка вопрос был готов сорваться с губ, но тут кто-то постучал в окно и послышался голос:

На газоне, посеребренном росой, кружево кроличьих следов даст тебе знать, что всего мгновение назад не десяток кроликов, а один-единственный кролик выплясывал здесь и выделывал коленца, выписывал кренделя и закладывал виражи от простой, немыслимой радости жить, в восторге скакал через изгороди, сшибал перья папоротника, топал по клеверу. Сеть следов напоминала переплетение рельсов на сортировочной станции. Миллион путей и дорожек в траве, но никого не видать. Где…

— Откройте, откройте, я пришел!

Пифкин?

Да вот же он, выглядывает, как дикий подсолнух в саду. Его славное круглое лицо светится, встречая солнце. А глаза сверкают, сигналя, как зеркала по азбуке морзе:

Хозяин опрометью выскочил на улицу и вскоре вернулся, держа в поднятых руках по зажженному фонарю, а за ним шел очень высокий худой человек[8]. Проходя в низкую дверь, он забыл наклонить голову и сильно треснулся о притолоку, но, так как на нем была черная шапка, похожая на берет, лоб он не расшиб. Он шел как-то странно, прижимаясь к стенке, и сел напротив меня, а хозяин поставил на наш стол фонари. О нем можно было бы сказать, что вид он имел несговорчивый и чванный[9]. Раздраженным голосом он потребовал себе пива и трубку и, затянувшись всего несколько раз, выпустил столько табачного дыма, что мы все оказались словно в облаке. Впрочем, в лице пришельца было что-то столь своеобразное и привлекательное, что, несмотря на его мрачный вид, я сразу же почувствовал к нему расположение. Его густые черные волосы были раскинуты на пробор и свисали по обе стороны головы этакими локончиками, точь-в-точь как на портретах Рубенса. Когда он отложил большой воротник своего пальто, я увидел, что на нем черная куртка со множеством шнурков, а еще я обратил внимание на то, что на его сапоги были надеты изящные туфли[10]. Это я обнаружил в тот момент, когда он выбивал о каблук свою трубку, которую выкурил, наверно, всего минуть за пять, не более. Наш разговор не клеился, все внимание пришельца было сосредоточено на каких-то редких растениях, которые он вынул из коробки и с явным удовольствием разглядывал. Я выразил восхищение этими красивыми растениями и спросил, поскольку они были явно только что сорваны, не заходил ли он перед приходом сюда в Ботанический сад или в лавку братьев Буше. Он как-то странно улыбнулся и ответил:

— Торопись! Вот-вот все кончится!

— Что?

— Ботаника явно не ваша область, иначе вы не задали бы такого… — тут он запнулся, а я тихо прошептал:

— Этот день! Сия минута! Уже шесть утра! Ныряй сюда! Окунись с головой!

— Глупого…

Или:

— …вопроса, — простодушно закончил он. — Вы бы с первого взгляда увидели бы, — продолжал он, — что это альпийские растения, которые можно отыскать только на Чимборасо[11].

— Да лето же! Не успеешь оглянуться — бах! — и ушло! Давай быстрей!

Последние слова незнакомец сказал тихо, как бы про себя, и ты легко можешь себе представить, какие чувства при этом охватили меня. Я не решался задать ему никакого вопроса, но во мне все сильнее крепло какое-то предчувствие, и мне почудилось, что я прежде никогда не видел его, но думал о нем. Тут снова постучали в окно. Хозяин отворил дверь, и чей-то голос произнес:

И он окунался обратно в подсолнухи, чтобы вынырнуть уже в луковицах, сплошняком.

— Будьте так добры, завесьте ваше зеркало.

Пифкин, милый ты наш Пифкин, самый настоящий, самый лучший из всех мальчишек.

— А, — воскликнул хозяин, — как вы поздно, генерал Суваров![12]

Прямо непостижимо было, как он ухитрялся так быстро бегать. Его старые кроссовки едва держались. Когда-то белые, они набрались зелени в лесах, которые пришлось пробежать, побурели от прошлогодних осенних пробегов по сжатым полям в сентябре, а смоляные пестринки и разводы усеяли их после рейдов по причалам и пристаням, где разгружались баржи с углем, желтыми пятнами их украсили беззаботные собаки, и еще были они утыканы щепками и занозами от множества заборов и плетней. Одежда у него была под стать вороньему пугалу, ведь ее по ночам таскали друзья Пифкина — собаки, он им давал поносить, пофорсить — ясно, что все обшлага были изжеваны, а брюки в пыли и протерты на коленках.

Хозяин завесил зеркало, и тут с неуклюжей поспешностью, я бы даже сказал, хоть и торопливо, но на редкость неповоротливо, в подвал вбежал низкорослый сухонький человечек, закутанный в пальто какого-то неопределенного бурого цвета, которое, пока он скакал по подвалу, завивалось множеством трепещущих складок вокруг его тела так, что в неровном свете масляных фонарей чудилось, будто сходятся и расходятся несколько фигур, как в энсленовских фантасмагориях[13]. При этом он яростно потирал замерзшие ручки, спрятанные в рукава, и восклицал:

А волосы? У него на голове шапкой стояли, щетинясь, как иглы у ежика, топорщась во все стороны, пестрые — каштаново-золотистые — вихры. Уши — чистый персиковый пушок. А руки — на них были словно перчатки из пыли и славного запаха псины, мятных леденцов и ворованных где-то за тридевять земель персиков.

— Какой холод, какой холод… вот так холод! У нас в Италии таких не бывает, не бывает.

Пифкин. Сгусток скоростей, запахов, фактур, таких разных на ощупь; копия и прообраз всех мальчишек, которые когда-либо мчались во всю прыть, падали, вскакивали и неслись дальше.

Наконец он уселся между мной и долговязым и недовольно буркнул:

За все годы никто и никогда не видел его сидящим на месте. Невозможно было вспомнить, чтобы он просидел в школе, на своем месте, хотя бы час. Он последним прибегал в школу и первым вылетал из дверей, как ракета, под звон последнего звонка.

— Что за ужасный дым, ну вы и насмолили. Однако клин клином вышибают. Эх, была бы у меня хоть одна понюшка!

Пифкин, славный малый Пифкин.

У меня как раз лежала в кармане блестящая отполированная металлическая табакерка, которую, помнишь, ты мне как-то подарил, я тут же ее достал, чтобы угостить того, кто поменьше ростом, табаком. Но едва он ее увидел, как разом оттолкнул обеими руками и заорал:

Он умел издавать такие заливистые вопли, наяривал на губной гармошке и ненавидел девчонок больше, чем все ребята в его уличной команде, вместе взятые.

— Долой, долой это мерзкое зеркало!

Это Пифкин, обняв тебя за плечи, нашептывал тебе в ухо про великие дела, ждущие вас в этот день, был твоей опорой и защитой от всего мира.

В его голосе было что-то ужасное, я удивленно взглянул на него и увидел, что он стал совсем другим. Когда он вбежал в подвал, у него было привлекательное моложавое лицо, а теперь на меня уставился смертельно бледный, увядший старец с глубоко запавшими глазами. В ужасе я шарахнулся к долговязому.

Пифкин…

Сам Бог старался встать пораньше, только бы увидеть, как Пифкин выскакивает из своего дома, будто апостол на башенных часах. А уж погода всегда стояла отличная везде, где был Пифкин.

Пифкин.

— Господи, смотрите, смотрите… — начал было я. Однако он нимало не заинтересовался этим, будучи всецело поглощен созерцанием своих растений с Чимборасо. А тут тот, что поменьше ростом, потребовал «северного винца», как он претенциозно выразился. Разговор постепенно оживился. Правда, в обществе того, что поменьше ростом, мне было как-то не по себе, зато долговязый умел высказывать по поводу, казалось бы, сущих пустяков немало глубоких и парадоксальных мыслей, хотя выражал их коряво, с трудом подыскивая слова, позволяя себе иногда вставить и непристойность, что, однако, придавало его суждениям забавную оригинальность, и таким образом ему удавалось, внутренне все больше покоряя меня, сглаживать то неприятное впечатление, которое производил наш низкорослый собеседник. А он, вроде бы движимый какими-то пружинами, ни минуты не сидел спокойно, ерзал на стуле, бурно жестикулировал, и меня буквально мороз подирал по коже, когда он оборачивался ко мне то одним лицом, то другим. Надо сказать, двуликий больше глядел на долговязого, чей невозмутимый покой так разительно контрастировал с его вертлявостью, поворачиваясь к нему своим старческим лицом, однако уже не таким устрашающим, каким я увидел его, когда протянул ему табакерку… Наша бренная жизнь есть не что иное, как игра масок, где мы все носим различные личины, но нет-нет да и проглянет в озаренных глазах наш истинный дух, и его не обманешь, он безошибочно узнает среди окружающих тех, кто ему сродни. Так, видно, и случилось, что мы трое, такие своеобразные господа, сошлись здесь, в этом погребке, и хоть и не с первого взгляда, но все же узнали друг друга. В нашем разговоре зазвучал тот юмор, который доступен только смертельно раненным душам.

Они толпились перед его домом.

— Да, — заметил долговязый. — Тут дело не обошлось без крючка, без загвоздки.

Вот-вот дверь одним махом распахнется.

Пифкин вылетит пулей в россыпи искр и клубах дыма.

— Господи, — подхватил я, — куда только черт не вколачивает крючки — то в стены комнат, то в беседки, то в изгородь, увитую розами, а мы, проходя мимо, зацепляемся и оставляем на них клочья своих душевных сокровищ. Похоже, почтенные господа, что с нами со всеми случилось нечто в этом роде. И именно поэтому я нынешней ночью оказался тут без шляпы и без пальто. Они, как вам известно, остались висеть на крючке в прихожей советника юстиции.

И тогда праздник начнется взаправду!

При этих словах и долговязый, и тот, что поменьше ростом, содрогнулись, словно на них неожиданно обрушился тяжелый удар. Низкорослый вмиг обернулся ко мне своим уродливым старческим ликом и, тут же вскочив на стул, поправил занавеску на зеркале, а долговязый тем временем принялся усердно протирать фонарь. Разговор наш с трудом снова склеивался, на этот раз речь зашла о молодом смелом художнике по имени Филипп[14] и о написанном им портрете принцессы, который он только что закончил, исполненный любви и благочестивой тоски по возвышенному, что было пробуждено в нем божественной чистотой образа повелительницы.

«Выходи, Джо, эй, Пифкин, — шептали они. — Давай выходи!»

— Сходство поразительное! — воскликнул долговязый. — И все же это не портрет, а чистой воды образ.

ГЛАВА 3

— Поразительно точно, — согласился я. — Можно сказать, украденное зеркальное отражение.

верь дома отворилась.

Пифкин вышел на крыльцо.

Тут низкорослый резко вскочил, опять повернул ко мне свое стариковское лицо со сверкающими от гнева глазами и прокричал:

Не вылетел. Не выскочил. Не вырвался, как из пушки.

— Какая нелепость!.. Какое безумие!.. Кто это может украсть из зеркала отражение? Кому это под силу? Уж не о черте ли ты думаешь, в конце концов? Ха-ха, братец! Да ведь он бы расколол своими грубыми когтями зеркальное стекло, и тонкие белые руки этой барышни поранились бы об острые осколки и были бы залиты кровью. Дурацкое предположение… Эй ты! Покажи-ка мне такое отражение, такой украденный зеркальный образ, не то я спущу тебя туда вниз, по лестнице в тысячу ступеней!

Вышел.

И пошел по дорожке навстречу друзьям.

Долговязый поднялся на ноги, подошел вплотную к низкорослому и сказал:

Шагом. И без всякой маски! Без маски!

— Не следует озорничать, мой друг, не то вас могут зашвырнуть вверх по лестнице и у вас будет весьма жалкий вид с вашим собственным зеркальным отражением…

Он шел медленно, будто старик какой-то.

— Ха-ха-ха! — закатывался до визга тот, что поменьше ростом, в приступе безумного задора. — Ха-ха-ха! Ты так думаешь? Да, ты так думаешь? Однако моя прекрасная черная тень всегда при мне. О ты, жалкое создание, моя тень — при мне, при мне!..

— Пифкин! — заорали они хором, стараясь спугнуть свой испуг.

И он выскочил из подвала на улицу, и оттуда доносился его хохот и визгливое бормотанье: «А моя тень при мне, при мне…»

— Привет, ребята, — сказал Пифкин.

Долговязый, казалось, был сражен, он побледнел как полотно, рухнул на стол, уронил голову на сложенные руки, и из груди его вырвался не то стон, не то тяжкий вздох.

Он был совсем бледный. Пытался улыбнуться, но глаза у него были какие-то странные. Одну руку он прижимал к правому боку, как будто у него там нарывает.

— Что с вами? — участливо спросил я его.

Они все уставились на его руку. Тогда он отнял руку от правого бока.

— Ну что, — сказал он каким-то тусклым голосом. — Готовы в поход?

— О сударь, — ответил он, — этот злыдень, он ведь сразу показался нам враждебным, преследовал меня по пятам до этой пивной, где я обычно коротаю время в одиночестве, если, конечно, не считать иногда появляющегося здесь духа земли, который усердно подбирает под столом хлебные крошки… Так вот, этот злыдень снова вверг меня в отчаяние, напомнив о моем страшном несчастье… Ах, ведь я потерял, невозвратно потерял свою… Будьте здоровы, сударь…

— Мы-то готовы, а вот ты как? — сказал Том. — Заболел?

Он встал и направился к двери, и пол вокруг него, представьте, был ровно освещен. Он не отбрасывал тени. Я в восторге кинулся вслед за ним.

— Под праздник? — сказал Пифкин. — Шутишь?

— Петер Шлемиль!.. Петер Шлемиль! — закричал я радостно.

— А где твой костюм?

Но он быстро скинул домашние туфли, надетые поверх сапог, прибавил хода и, завернув за каланчу жандармерии, скрылся в ночи.

— Вы идите, я вас догоню.

— Нет, Пифкин, мы лучше подождем, пока ты…

Я хотел было вернуться в погребок, но хозяин захлопнул дверь перед самым моим носом и пробурчал:

— Ступайте, — еле вымолвил Пифкин, бледный как смерть. Руку он снова прижал к боку.

— О боже, избави меня от таких посетителей!..

— У тебя что, живот болит? — спросил Том. — А твои знают?

3. Явления

— Нет-нет, не могу я им сказать! Они… — Слезы брызнули из глаз Пифкина. — Да это пустяки, я же говорю! Идите прямиком к оврагу. К тому Дому, ладно? К Дому с привидениями, поняли? Я там буду.

— Клянешься?

Господин Матьё — мой добрый друг, а сон у его привратника такой чуткий, что он сразу отворил мне, не успел я потянуть цепочку звонка у дверей «Золотого Орла»[15]. Я объяснил привратнику, что опрометью убежал со званого вечера, не надев даже ни шляпы, ни пальто, а как раз в кармане пальто и лежал ключ от входной двери моего дома, и к тому же я знал, что тугоухую сторожиху среди ночи не разбудишь. Приветливый старичок (я, конечно, имею в виду привратника) отпер мне один из номеров, поставил подсвечники на стол и пожелал доброй ночи. Красивое широкое зеркало было завешено простынью, и мне, сам не знаю почему, вдруг захотелось сорвать ее и переставить подсвечники на трюмо. Поглядев в зеркало, я едва узнал себя, таким я был бледным и осунувшимся, на мне, как говорится, лица не было… Мне вдруг почудилось, что в самой глуби зеркала стала проявляться какая-то темная фигура; по мере того как я все более сосредоточенно вглядывался в нее, отчетливее стали вырисовываться сквозь какую-то магическую мглу черты прелестного женского лица — это была Юлия. Охваченный невыразимой любовью и тоской, я скорее выдохнул, чем произнес: «Юлия, Юлия…» — и тут из-за спущенного полога кровати, стоявшей в противоположном углу комнаты, до меня донесся тихий стон. Я прислушался, стоны становились все более испуганные. Образ Юлии в глубине зеркала исчез, и тогда я, преисполненный решимости, схватил рывком один из подсвечников, раздернул полог и увидел… Как описать тебе чувства, охватившие меня, когда я увидел того, что поменьше ростом, лежащего на постели. Он крепко спал, его моложавое лицо было искажено каким-то душевным страданием, а губы безостановочно шептали: «Джульетта, Джульетта…» Это имя воспламенило мою душу, страха как не бывало, я схватил того, что поменьше ростом, за грудь и принялся его бесцеремонно трясти, приговаривая:

— Клянусь. Погодите, увидите, какой у меня костюм!

— Эй, приятель, как это вы попали в мою комнату? Проснитесь и побыстрее проваливайте ко всем чертям!

Мальчишки стали отходить. Уходя, каждый или трогал его за локоть, или легонько стукал в грудь, или нежно касался сжатым кулаком его подбородка, будто бы в драке понарошку.

Тот, что поменьше ростом, открыл глаза и уставился на меня, ровно ничего не понимая.

— Ладно, Пифкин. Раз уж ты обещаешь…

— Что за ужасный сон, — сказал он. — Спасибо, что вы меня разбудили.

— Обещаю, точно. — Он перестал держаться за бок. Лицо его залилось румянцем, как будто боль отпустила. — А ну, на старт! Внимание! Марш!

Каждое его слово прерывалось тихим вздохом. Не знаю, что произошло, но он стал мне казаться совсем другим, нежели прежде, а боль, которую он явно испытывал, проникла и в меня, и вся моя злость к нему обернулась сочувствием. Немного понадобилось слов, чтобы понять, что привратник по ошибке отворил мне дверь в комнату, уже занятую тем, что поменьше ростом, и что я, так не вовремя явившись, нарушил его сон.

Когда Джо Пифкин крикнул «Марш!», они сорвались с места.

Они побежали.

— Сударь, — сказал тот, что поменьше ростом, — наверно, там, в погребке, я показался вам каким-то необузданным, безумным, должен признаться, что в меня время от времени вселяется и попутывает какой-то бес и ввергает во всякого рода бесчинства, нарушающие все установления и приличия. А с вами разве не случалось подобного?

Полквартала они пробежали задом наперед, не сводя глаз с Пифкина, который стоял и махал им рукой.

— Увы, увы, — малодушно признался я. — Не далее, как нынче вечером, когда я вновь увидел Юлию.

— Догоняй, Пифкин!

— Догоню-ю! — крикнул он им вслед из дальнего далека.

— Юлия? — проскрипел тот, что поменьше ростом, мерзким голосом, и его лицо разом постарело и задергалось. — Пожалуйста, почтеннейший, дайте мне передохнуть и будьте любезны, потрудитесь завесить зеркало.

И ночь поглотила его.

Все это он произнес, бессильно откинувшись на подушки.

Они бежали вперед. А когда снова оглянулись, Пифкина было совсем не видать.

— Сударь, — сказал я, — я вижу, что имя моей навеки потерянной любимой вызывает у вас какие-то странные воспоминания и что на моих глазах резко меняются черты вашего такого приятного лица. И все же я надеюсь, что спокойно проведу эту ночь, поэтому я намерен тотчас же завесить зеркало и лечь в кровать.

Они хлопали дверьми, кричали «Сласти или страсти-мордасти!», и их мешочки из коричневой бумаги уже начали наполняться несусветными вкусностями. Они бежали вприпрыжку, а зубы у них увязали в розовой жевательной резинке. Губы у них ярко горели, красные как кровь.

Тот, что поменьше ростом, приподнялся на локте, лицо его вновь помолодело, он поглядел на меня добродушно, схватил мою руку и, слабо пожав ее, проговорил:

Да вот только все, кто открывал им дверь, были как две капли воды похожи на их собственных родителей — как леденцы, сыпавшиеся с конвейера на конфетной фабрике. Словно ты и вовсе из дому не выходил. Каждое окно, каждая дверь заливали их добротой, как сиропом. А им хотелось услышать рев драконов в подземелье и скрежет подъемных мостов в замках.

— Спите спокойно, сударь, я заметил, что мы с вами товарищи по несчастью.

Таким образом они, оглядываясь — не идет ли Пифкин? — дошли до самых окраин города, где цивилизация уступала место темноте.

— Неужели вы тоже?.. Юлия… Джульетта…

Овраг.

— Будь что будет, вы оказываете на меня подавляющее влияние, и я не в силах не открыть вам своей глубочайшей тайны… Потом можете меня презирать, ненавидеть, как вам будет угодно…

Овраг, в глубине которого таились неисчислимые ночные шорохи, змеились ручьи и речонки чернее чернил, копились сокровища каждой осени, что прокатилась вся в золоте и багрянце — за целую тысячу лет… Эта глубокая трещина в земле порождала мухоморы и поганки, и холодных, как галька, лягушек, и мокриц, и пауков. Там, в черной яме, начинался длинный подземный ход, где сочились отравленные воды, а эхо бесконечно перекликалось, звало: «К нам — к нам — к наммм», — а уж если ты замешкался, то навеки останешься здесь, навсегда, в шорохе, перестуке, перебежках, перешептываньях, и не вырвешься никогда, ни-ко-гда…

Сказав это, тот, что поменьше ростом, медленно сполз с кровати, закутался в белый широкий шлафрок, тихо, словно привидение, подошел к зеркалу и встал перед ним. Ах! В зеркальном стекле четко и явственно отражались оба подсвечника, мебель, что стояла в комнате, но того, кто стоял перед зеркалом, в нем не было. Его близко придвинутое лицо в нем не отражалось. Он обернулся ко мне с выражением глубочайшего отчаяния и стиснул мои руки.

Мальчишки столпились на краю бездны, заглядывая вниз.

Как вдруг Том Скелтон, продрогший до костей в своем скелетном костюме, со свистом втянул юз-дух сквозь зубы — так свистит сквозняк, ночью, за ширмой в спальне. Он вытянул руку, показывая:

— Теперь вам известно мое ужасное несчастье, — сказал он. — Шлемилю, этой чистой доброй душе, я, отверженный, могу только позавидовать. Он по легкомыслию продал свою тень, а вот я… Я отдал свое зеркальное отражение ей… Ей… О-о-о!

— Эй, вот куда Пифкин велел нам бежать!

И он исчез.

С глубокими стенаниями, прижимая пальцы к глазам, побрел тот, что поменьше ростом, к кровати и рухнул на нее. Я застыл на месте — подозрительность, презрение, страх, участие, сочувствие — сам не знаю, как назвать те чувства, которые бушевали в этот миг в моей груди. А тот, что поменьше ростом, тем временем начал так грациозно и мелодично похрапывать, что я не смог противиться гипнотическому воздействию этих звуков. Я завесил зеркало, задул свечи, кинулся на кровать и тут же погрузился в глубокий сон. Видно, уже настало утро, когда я проснулся от слабо мерцающего света. Я открыл глаза и увидел того, что поменьше ростом, — он сидел в своем белом шлафроке и с ночным колпаком на голове, повернувшись ко мне спиной, за столом и что-то усердно писал при свете обеих свечей. Он был похож на привидение, и мне стало как-то не по себе, но тут я вдруг снова погрузился в сон, и мне привиделось, что я опять у советника юстиции и сижу на кушетке рядом с Юлией. Потом мне стало казаться, что все общество, собравшееся у советника, не настоящее, а кукольное, выставленное по случаю рождественских праздников в витрине магазина Фукса, Вайде, или Шоха[16], или еще какого-нибудь, а сам советник юстиции — изящная фигурка, выточенная из марципана, с жабо из почтовой бумаги. Потом деревья и розовые кусты стали расти на глазах, а среди них стояла Юлия и протягивала мне хрустальный бокал, из-за краев которого вырывались голубые язычки пламени. Тут кто-то дернул меня за рукав, за моей спиной стоял тот, что поменьше ростом, у него было старческое лицо, и он шептал:

Все смотрели вслед. Они видели, как маленькая фигурка побежала по тропке и нырнула в сто мильонов тонн ночной тьмы, сгустившейся в этой бездонной пропасти, в этом сыром погребе, в чудесной, жуткой глубине оврага.

— Не пей, не пей — приглядись-ка к ней получше! Разве ты не видел ее уже на полотнах Брейгеля, Калло и Рембрандта? Неужто и это тебе не предостережение?

Они бросились следом, крича во все горло.

Обрыв, где они только что стояли, обезлюдел.

Юлия и вправду пугала меня, потому что в широкой одежде со множеством складок, пышными рукавами и старинной прической очень походила на манящих дев, окруженных всяческой адской нечистью, которых часто изображали мастера.

А город остался позади, наслаждаться собственной сладенькой жизнью.

— Чего ты боишься? — спросила Юлия. — Ведь все равно и ты сам, и твое зеркальное отражение навсегда принадлежат мне.

Я схватил бокал, но тот, что поменьше ростом, словно белка, вскочил мне на плечи и принялся пушистым хвостом сбивать пламя с бокала, визгливо выкрикивая:

ГЛАВА 4

— Не пей, не пей!..

Они мчались вниз на дно оврага быстрой стайкой, с хохотом, толкотней, словно сплошь состояли из локтей и коленок, фыркая и задыхаясь от смеха, и затормозили, налетев друг на друга, когда Том Скелтон встал как вкопанный и показал куда-то вверх, за крутой тропкой.

Тут все сахарные фигурки в витрине ожили, стали комично шевелить ручками и ножками, а марципановый советник юстиции засеменил мне навстречу и проскрипел тоненьким голоском:

— Вон там, — прошептал он. — Там стоит единственный дом, который надо навестить в Канун Всех святых! Вон!

— К чему вся эта суета, приятель? К чему вся эта суета? Вот только встали бы вы на ноги, а то, как я заметил, вы давно уже ходите по воздуху, перешагивая через стулья и столы.

— Ага! — сказали все.

Тот, что поменьше ростом, исчез, исчез и бокал, который Юлия держала в руке.

Потому что он сказал правду. Дом был необыкновенный, старинный, высокий и темный. В нем было, наверно, не меньше тысячи окон, и в каждом мерцали холодные звезды. Казалось, что дом высечен из черного мрамора, а не сложен из бревен, а уж внутри… кто угадает, сколько там комнат и залов, коридоров, чердаков? Чердаки высокие и пониже, на разных уровнях, и с разными потолками — в некоторых накопилось больше пыли, паутины и иссохшей листвы — а может, и золота, насыпанного в тайник, так высоко взмо-ставшийся в небо, что в целом городе не найдешь приставной лестницы, чтобы дотуда достала.

Дом манил своими башенками, приглашал плотно закрытыми дверьми. Конечно, пиратские корабли — это здорово. Старинные крепости — просто блаженство. Но дом — Дом с привидениями, да еще в Канун Дня Всех святых! Восемь мальчишеских сердец колотились от восторга и восхищения.