Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Поясните?

— Ах, голубушка, голубушка, уж здесь! Ну, погоди, погоди! — раздалось сверху, и вслед за тем старуха, нагруженная корзиной и сопровождаемая своим котом, уже стояла у дверей. — Ну, мы и пойдем и сделаем все, что нужно, и будет нам удача в эту ночь, потому что для этого дела она благоприятна, — говоря так, старуха схватила Веронику своею холодною рукою и дала ей нести тяжелую корзину, а сама достала котел, треножник и заступ.

— Нет.

Когда они вышли в поле, дождь перестал, но буря была еще сильнее; тысячи голосов завывали в воздухе. Страшный, раздирающий сердце вопль раздавался из черных облаков, которые сливались в быстром течении и покрывали все густым мраком. Но старуха быстро шагала, восклицая пронзительным голосом: «Свети, свети, сынок!» Тогда перед ними начали змеиться и скрещиваться голубые молнии, и тут Вероника заметила, что это кот прыгал кругом них, светясь и брызгая трескучими искрами, и что это его жуткий тоскливый вопль она слышала, когда буря умолкала на минуту. У нее захватывало дух, ей казалось, что ледяные когти впиваются в ее сердце, но она сделала над собою усилие и, крепче цепляясь за старуху, проговорила:

— Хотели досмотреть это кино до конца?

— Нужно все исполнить, и будь что будет!

— Начальничек, я не сентиментален.

— Итак, Владислав и Владислава.

— Так, так, дочка, — отвечала старуха, — будь только постоянна, и я подарю тебе кое-что хорошенькое да еще Ансельма в придачу!

— Ещё в октябре ко мне обратились. За, так сказать, квартал до Вспышки. Искали они именно меня, конкретно. Парню нужно было выйти, позарез. Девушка его сопровождала, но сама с ним не собиралась.

Наконец старуха остановилась и сказала:

— Обычно сталкеры интересуются мотивами гражданских абитуриентов.

— Ну вот мы и на месте! — Она вырыла в земле яму, насыпала в нее углей, поставила над ними треножник, а на него — котел. Все это она сопровождала странными жестами, а кот кружился около нее. Из его хвоста брызгали искры, образуя огненное кольцо. Скоро угли затлелись, и наконец голубое пламя пробилось под треножником. Вероника должна была снять плащ и покрывало и сесть на корточки возле старухи, которая схватила ее руки и крепко их сжала, уставясь на девушку сверкающими глазами. Тут те странные тела, которые старуха вынула из корзины и бросила в котел, — были ли то цветы, металлы, травы или животные, этого нельзя было различить, — все они начали кипеть и шипеть в котле. Старуха оставила Веронику, схватила железную ложку, которую стала мешать в кипящей массе, а Вероника, по ее приказанию, должна была пристально глядеть в котел и направить при этом свои мысли на Ансельма. Затем старуха снова бросила в котел какие-то блестящие металлы и, сверх того, локон волос, которые Вероника отрезала с своей маковки, и маленькое колечко, которое она долго носила; при этом старуха испускала непонятные, в темноте страшно пронзительные звуки, а кот, непрестанно кружась, визжал и вскрикивал.

— Ну я спросил — не скурмачи ли они.

— Пошутили?

— Какие же шутки? Спросил, натурально. Они ответили — нет, не скурмачи.

Хотел бы я, благосклонный читатель, чтобы тебе пришлось 23 сентября быть на дороге к Дрездену; напрасно с наступлением позднего вечера хотели задержать тебя на последней станции; дружелюбный хозяин представлял тебе, что на дворе буря и дождь слишком сильны и что вообще неблагоразумно ехать в такую темень в ночь равноденствия; но ты на это не обратил внимания, совершенно правильно соображая: я дам почтальону целый талер на водку и не позже часа буду в Дрездене, где у «Золотого ангела», или в «Шлеме», или в «Stadt Naumburg»[2] меня ждут хороший ужин и мягкая постель. И вот ты едешь во тьме и вдруг видишь в отдалении чрезвычайно странный, перебегающий свет. Подъехавши ближе, ты видишь огненное кольцо, а в середине его, около котла, из которого вырывается густой дым и сверкающие красные лучи и искры, — две сидящие фигуры. Дорога идет как раз через этот огонь, но лошади фыркают, топчутся и становятся на дыбы; почтальон ругается, молится и бьет лошадей — они не трогаются с места. Невольно выскакиваешь ты из экипажа и делаешь несколько шагов вперед. Тут ты ясно видишь стройную красивую девушку, которая в белом ночном платье склонилась над котлом. Буря расплела ее носы, и длинные каштановые волосы свободно развеваются но воздуху. Дивно прекрасное лицо ее освещено ослепительным огнем, выходящим из-под треножника; но страх оковал это лицо ледяным потоком; мертвенная бледность покрывает его, и в неподвижном взоре, в поднятых бровях, в устах, напрасно открытых для крика смертельной тоски, который не может вырваться из мучительно сдавленной груди, — во всем этом ты ясно видишь ее испуг, ее ужас, судорожно сжатые маленькие руки подняты вверх, как бы в мольбе к ангелам-хранителям защитить ее от адских чудовищ, которые должны сейчас явиться, повинуясь могучим чарам! Так стоит она на коленях неподвижная, точно мраморная статуя. Напротив нее сидит, согнувшись, на земле длинная, худая, медно-желтая старуха с острым ястребиным носом и сверкающими кошачьими глазами; из-под черного плаща, в который она закутана, высовываются голые костлявые руки, и, мешая в адском вареве, смеется она и кричит каркающим голосом среди рева и завывания бури. Я полагаю, любезный читатель, что как бы ты ни был бесстрашен, но и у тебя при взгляде на эту живую картину Рембрандта или Адского Брейгеля волосы встали бы дыбом. Но взор твой не мог оторваться от подпавшей адскому наваждению девушки, и электрический удар, прошедший через все твои нервы и фибры, с быстротою молнии зажег в тебе отважную мысль противостать таинственным силам огненного круга; эта мысль поглотила весь твой страх, из которого она же сама и возникла. Тебе представилось, что ты сам — один из ангелов-хранителей, которым молится смертельно испуганная девушка, что ты должен немедленно вынуть свой карманный пистолет и без дальнейших разговоров убить наповал старуху. Но, живо помышляя об этом, ты громко воскликнул: «Гейда!» или: «Что там такое?» или: «Что вы там делаете?» Тут почтальон громко затрубил в свой рог, старуха опрокинулась в свое варево, и все разом исчезло в густом дыму. Нашел ли бы ты теперь девушку, отыскивая ее в темноте с самым горячим желанием, — этого я сказать не могу, но чары старухи ты бы разрушил и разрешил бы заклятие магического круга, в который Вероника так легкомысленно вступила. Но ни ты, благосклонный читатель, ни другой кто не шел и не ехал той дорогой 23 сентября в бурную и для колдовства благоприятную ночь, и Вероника должна была в мучительном страхе ждать у котла окончания дела. Она слышала, как вокруг нее ревело и завывало наперерыв; как всякие противные голоса мычали и трещали, но она не поднимала глаз, чувствуя, что вид тех ужасов и уродств, которые ее окружали, мог повергнуть ее в гибельное неисцелимое безумие. Старуха перестала мешать в котле, все слабее и слабее становился дым, а под конец только легкое спиртовое пламя еще горело на дне котла. Тогда старуха закричала:

— У нас нет времени валять волов, Пушкарёв.

— Вероника, дитя мое милое, смотри туда, на дно, что ты там видишь? Что ты там видишь?

— Да вы, оказывается, тоже поэт, как и я!.. Инспектор. Я не спрашиваю, зачем кому-то нужно в Зону. Человека видно. Спрашивают либо понтатые новички, либо сталкеры с низкой самооценкой. Я — не спрашиваю. Тополь, хорош уже меня трясти! У тебя очень высокая самооценка, ты спрашиваешь из принципа!.. Что ж ты Вобенаку не спросил, куда он выходит?.. Но близнецы мне были рекомендованы, и побить эту рекомендацию невозможно, настолько она для меня ценна.

— Важны подробности, Пушкарёв. Согласитесь, ваше заявление полностью меняет…

Но Вероника не могла ответить, хотя ей и казалось, что различные смутные фигуры вертятся в котле; но вот все яснее и яснее стали выступать образы, и вдруг из глубины котла вышел студент Ансельм, дружелюбно смотря на нее и протягивая ей руку. Тогда она громко воскликнула:

— Да-да, соглашаюсь и сейчас расскажу. Твари убили безумное количество людей и… э-э… обездвижили Зону. Теперь-то я уж точно не на их стороне — при любых раскладах, благодарность там, не благодарность… Дайте минуту подышать кислородом и промочить горло. А вы проверьте свои регистраторы: повторять я не буду.

— Ах, Ансельм, Ансельм!

Так вот, они искали именно меня, Вову Пушкарёва, с рекомендацией, и с рекомендацией очень небанальной. Скажу честно: я прямо офигел, когда поверил своим глазам и ушам. До того офигел, что пообещал хранить секрет даже от жены, и, чёрт бы меня побрал, обещание выполнял долго.

Старуха быстро отворила кран у котла, и расплавленный металл, шипя и треща, потек в маленькую форму, которую она подставила. Старуха вскочила с места и, вертясь с дикими, отвратительными телодвижениями, закричала:

До сегодня. До сейчас.

— Кончено дело! Спасибо, сынок! Хорошо сторожил — фуй, фуй! Он идет! Кусай его! Кусай его!

Глава 2

Но тут сильно зашумело в воздухе, как будто огромный орел спускался, махая крыльями, и страшный голос закричал:

В ПЕРВЫХ СЛОВАХ МОЕГО ПИСЬМА…

— Эй вы, сволочь! Ну, живей! Прочь скорей! Прочь скорей!

Старуха с воем упала на землю, а Вероника лишилась памяти и чувств. Когда она пришла в себя, был день, она лежала в своей кровати, и Френцхен стояла перед нею с дымящеюся чашкою чая и говорила:

I\'m gonna write a tear stained letter, I\'m gonna mail it straight to you. I\'m gonna bring back to your mind, What you said about always bein\' true. Bout our secret hidin\' places; Bein\' daily satisfied. I can see you sittin\' and readin\' it, While you hang you head and cry. I just hope you\'re not so sad, You\'re gonna go down suicide. Johnny Cash
— Скажи, сестрица, что с тобою? Вот уже больше часа я стою здесь, а ты лежишь, как в горячке, без сознания и так стонешь и охаешь, что нам становится страшно. Отец из-за тебя не пошел на урок и сейчас придет сюда с доктором.

Приём абитуриентов Комбат вёл, если не был на выходе, ежедневно, исключая, естественно, понедельник. С семи до одиннадцати вечера. В баре «Лазерный Джукбокс». Сюда он переселил свой «офис» из «Входа» прошлой весной. «Лазерный Джукбокс», злачное питейное новообразование на Седьмой Поперечной, не доросло ещё до злокачественного, хоть и было открыто на деньги профсоюза. Для полноценного культурного отдыха свободной вахты штрейкбрехеров с Карьера. Но на управление наняли одноногого Хиляя, что, между прочим, свидетельствовало о нерядовом и даже недюжинном уме профсоюзного культурного распорядителя господина Манчини, в миру — Бобы Итальяно.

Вероника молча взяла чай, и, пока она его глотала, ужасные картины этой ночи живо представились ее глазам. «Так неужели все это был только страшный сон, который меня мучил? Но я ведь вчера вечером действительно пошла к старухе, ведь это было двадцать третьего сентября? Или, может быть, я еще вчера заболела и мне все это вообразилось, а заболела я от постоянных размышлений об Ансельме и о чудной старухе, которая выдавала себя за Лизу и этим меня обманывала».

Хиляй, по инвалидности закончивший ходила — с отличной репутацией и ныне действующий повар — с репутацией великолепной, умудрился поставить дело так, что уныло повзводно и по талонам развлекающиеся северные корейцы и северные индийцы не мешали заведению извлекать и обычную прибыль, попутно становясь ещё одним альтернативным сталкерским клубом.

Тут вышедшая перед тем Френцхен вернулась в комнату, держа в руках совершенно промокший плащ Вероники.

Погранцы и профсоюзный менеджмент «Лазерный» не посещали (не статусно, столовка со шлюхами), а безумства и бесчинства отдыхающих по талоном ограничивались поеданием еды и, после достижения опьянения сытостью, громким хоровым пением. Корейцы пели патриотические популярные песни: просто так патриотические, патриотические популярные песни о любви к революции и патриотические популярные песни о патриотической любви патриота к патриотке (грустная песня). Пели с чувством, но почему-то фальшиво, как нарочно. Индийцы пели под аккомпанемент столовых приборов фантастические по ритмике и мелодике саги о любви к Амиттабху Баччану (в свои девяносто пять лет активно снимающемуся в ролях богов, будд и Ганди), любви Митхуна к Митхуне, любви к наследственному спальному семейному месту под лавкой на милой, милой Дадабхай Роуд. Пели так, что многие сталкеры, протрезвев от впечатления, записывали их пение на свои коммуникаторы и даже платили за полученное удовольствие. (Корейцам подавали из чувства справедливости, не за удовольствие.)

— Посмотри, сестрица, что случилось с твоим плащом, — сказала она, — должно быть, буря ночью растворила окно и опрокинула стул, на котором висел твой плащ, и вот он весь промок от дождя.

Веселились карьерные рабочие, не вставая из-за столов, под присмотром бригадиров, организованно. Часто смотрели на часы над стойкой, тщательно не смотрели по сторонам, то есть на стриптизёрш. Так что остальные посетители «Лазерного» — пьяные сталкеры пополам со скупщиками, гоняющие в бильярд, заключающие сделки и бьющие друг другу лица, им не мешали совершенно. Нет, стриптизёрши всё-таки немного мешали, пожалуй. Хотя и были все на одно лицо и несексуально худые. Как соотечественницы, товарищи женщины.

Тяжело запало это Веронике в сердце, потому что ей теперь ясно представилось, что это не сон ее мучил, а что она действительно была у старухи. Томительный страх охватил ее, и лихорадочный озноб прошел по всем ее членам. С судорожною дрожью натянула она на себя одеяло и при этом почувствовала что-то твердое у себя на груди; схватившись рукою, она как будто ощупала медальон; когда Френцхен с плащом ушла, она его вынула и увидела маленькое круглое, гладко полированное металлическое зеркало.

«Лазерный», разумеется, прослушивался и просматривался насквозь, но когда это и кого в Предзонье напрягало или заботило. Вся Земля прослушивается и просматривается. Где б найти столько прослушивателей и просматривателей?

— Это подарок старухи! — воскликнула она с живостью, и как будто огненные лучи пробились из зеркала в ее грудь и благотворно согрели ее. Лихорадочный озноб прошел, и всю ее проникло несказанное чувство удовольствия и неги. Она поневоле думала об Ансельме, и, когда она все сильнее и сильнее направляла на него свою мысль, он дружелюбно улыбался ей из зеркала, как живой миниатюрный портрет. Но скоро ей представилось, что она видит уже не изображение, а самого студента Ансельма, живого. Он сидит в высокой, странно убранной комнате и усердно пишет. Вероника хотела подойти к нему, ударить его по плечу и сказать: «Господин Ансельм, оглянитесь, ведь я здесь!» Но это никак не удавалось, потому что его как будто окружал светлый огненный поток, хотя, когда Вероника хорошенько вглядывалась, она видела только большие книги с золотым обрезом. Но наконец Веронике удалось взглянуть Ансельму в глаза. Тогда он как будто очнулся, только теперь вспомнил ее и, улыбаясь, сказал: «Ах, это вы, любезная mademoiselle Паульман! Но почему же вам угодно иногда извиваться, как змейке?» Вероника громко засмеялась этим странным словам; вслед за тем она очнулась как бы от глубокого сна и поспешно спрятала маленькое зеркало, когда дверь отворилась и в комнату вошел конректор Паульман с доктором Экштейном. Доктор Экштейн тотчас же подошел к кровати, ощупал пульс Вероники, погрузился в глубокое размышление и затем сказал: «Ну! Ну!» Засим он написал рецепт, еще раз взял пульс, опять сказал: «Ну! Ну!» — и оставил пациентку. Но из этих заявлений доктора Экштейна конректор Паульман никак не мог заключить, чем, собственно, страдала Вероника.

Комбат углядел «Лазерный» сразу же, сходил на открытие (бесплатная еда и тёлки не брали денег за танец) и, пока традициями и табу бар обрасти не успел, вынюхал себе столик в самом укромном и дальнем уголке внутреннего зала, застолбил его и пометил. В его часы столик не занимали. Бан баном, но репутация — репутацией.

ВИГИЛИЯ ВОСЬМАЯ

Неизвестно ещё, между прочим, кто больше страдал от бана: Комбат или общество. Так иногда думал он сам в моменты раздражения. В былые времена он никогда не отказывал собратьям в консультациях, делился опытом, по делу никогда не лгал. А сейчас кто подскажет, как обойти «Прокрусту» (всего несколько человек знало как), как напрячь «христову воду» (теперь, после исчезновения Вобенаки, лишь Комбат и Тополь знали), куда бить «кукумбера» ночью, а куда — утром? Старики погибали, умирали, спивались, просто старели. Либо крысили информацию, либо врали. Делиться не привыкли. Комбат всегда выбивался из сложившегося дискурса дикости и корысти. Другого бы убили давно. Впрочем, почему же? Не раз Комбата и убивали.

Библиотека с пальмами. — Судьба одного несчастного Саламандра. — Как черное перо любезничало с свекловицею, а регистратор Геербранд весьма напился.

Вот только не смогли.



Вот только с Карьером Комбат всё-таки довыбивался. Доделился. Довыё… Да ещё и женился вдобавок. Перепортил отношения с жительницами лёгкого поведения. Надо сказать, бан вот со стороны лёгкого поведения Комбат переживал. Лисистраты хреновы! Но тут ему очень помогала Гайка — она была страшно ревнива, и радость по поводу игнора Комбата профессиональными женщинами её ревность немного украшала, примерно как гроб цветочек. Комбат очень любил Гайку и не любил, когда она плохо выглядела, а в приступе ревности она дурнела очень.

Двадцать второго октября, хорошо за понедельник выспавшийся и заскучавший, Комбат явился на пост с пятнадцатиминутным упреждением. Однако клиенты его уже ждали. Что было не принято и странно, словно они ни с кем не посоветовались, как правильно подойти к сталкеру.

Студент Ансельм уже много дней работал у архивариуса Линдгорста; эти рабочие часы были счастливейшими часами его жизни, потому что здесь, всегда обвеянный милыми звуками, утешительными словами Серпентины, — причем даже его иногда как будто касалось слегка ее мимолетное дыхание, — он чувствовал во всем существе своем никогда прежде не испытанную приятность, часто достигавшую высочайшего блаженства. Всякая нужда, всякая мелкая забота его скудного существования исчезла из его головы, и в новой жизни, взошедшей для него как бы в ясном солнечном блеске, он понял все чудеса высшего мира, вызывавшие в нем прежде только удивление или даже страх. Списывание шло очень быстро, так как ему все более представлялось, что он наносит на пергамент только давно уже известные черты и почти не должен глядеть в оригинал, чтобы воспроизводить все с величайшей точностью. Архивариус появлялся изредка и кроме обеденного времени, но всегда лишь в то именно мгновение, когда Ансельм оканчивал последние строки какой-нибудь рукописи, и давал ему другую, а затем тотчас же уходил, ничего не говоря, а только помешавши в чернилах какою-то черною палочкою и обменявши старые перья на новые, тоньше очиненные. Однажды, когда Ансельм с боем двенадцати часов взошел на лестницу, он нашел дверь, через которую он обыкновенно входил, запертою, и архивариус Линдгорст показался с другой стороны в своем странном шлафроке с блестящими цветами. Он громко закричал:

Самые странные клиенты в его сталкерской жизни. Вот только другой жизни он уже и не помнил, как обязательно заметил бы писатель.

— Сегодня вы пройдете здесь, любезный Ансельм, потому что нам нужно в ту комнату, где нас ждут мудрецы Бхагаватгиты. — Он зашагал по коридору и провел Ансельма через те же покои и залы, что и в первый раз.

Третьей странностью странных клиентов стало как раз то, что они ему именно о той, о другой, прежней его жизни напомнили.

А второй странностью был их вид.

Студент Ансельм снова подивился чудному великолепию сада, но теперь уже ясно видел, что многие странные цветы, висевшие на темных кустах, были, собственно, разноцветными блестящими насекомыми, которые махали крылышками и, кружась и танцуя, казалось, ласкали друг друга своими хоботками. Наоборот, розовые и небесно-голубые птицы оказывались благоухающими цветами, и аромат, ими распространяемый, поднимался из их чашечек в тихих приятных звуках, которые смешивались с плеском далеких фонтанов, с шелестом высоких кустов и деревьев в таинственные аккорды глубокой тоски и желания. Птицы-пересмешники, которые так дразнили его и так издевались над ним в первый раз, опять запорхали кругом него, беспрестанно крича своими тоненькими голосками: «Господин студент, господин студент! не спешите так, не зевайте на облака, а то, пожалуй, упадете и нос расшибете — нос расшибете. Ха, ха! Господин студент, наденьте-ка пудермантель, кум филин завьет вам тупой». Так продолжалась глупая болтовня, пока Ансельм не оставил сада. Архивариус Линдгорст наконец вошел в лазурную комнату; порфир с золотым горшком исчез, вместо него посередине комнаты стоял покрытый фиолетовым бархатом стол с известными Ансельму письменными принадлежностями, а перед столом — такое же бархатное кресло.

А первой…

Вот только по порядку.

— Любезный господин Ансельм, — сказал архивариус Линдгорст, — вы уже списали много рукописей быстро и правильно, к моему великому удовольствию; вы приобрели мое доверие; но теперь остается еще самое важное, а именно: нужно списать, или, скорее, срисовать кое-какие особенными знаками написанные сочинения, которые я сохраняю в этой комнате и которые могут быть списаны только на месте. Поэтому вы будете работать здесь, но я должен рекомендовать вам величайшую осторожность и внимательность: неверная черта или, чего боже сохрани, чернильное пятно на оригинале повергнет вас в несчастие.

У стойки, пошевелив пальцами для привлечения внимания Хиляя, Комбат взял обычное своё — пиво, вазочку с орешками и пачку «Кэмэл» без фильтра, возрождённого по многочисленным просьбам ценителей поляками, купившими в 2025 году JT International подчистую. Хиляй слова Комбату не сказал, блюдя общественное порицание, но деньги с карточки считал с обычным удовольствием. Он любил считывать деньги. Он был скуповат даже для сталкера.

Ансельм заметил, что из золотых стволов пальм высовывались маленькие изумрудно-зеленые листья; архивариус взял один из них, и Ансельм увидел, что это был, собственно, пергаментный сверток, который архивариус развернул и разложил перед ним на столе. Ансельм немало подивился на странно сплетавшиеся знаки, и при виде множества точек, черточек, штрихов и закорючек, которые, казалось, изображали то цветы, то мхи, то животных, он почти лишился надежды срисовать все это в точности. Это погрузило его в глубокие размышления.

Комбат понёс добычу между столиков, пустых и уже населённых, к арке во внутренний зал. Зал этот был длинный и узкий, как вагон-ресторан. Стоящие у входа сегодняшние кариатиды в бикини, Мура и Мерседеница, автоматически улыбались в пространство, но, когда в прицел к ним попал Комбат, улыбки синхронно погасили. Сразу стало темнее в баре. Комбат вздёрнул подбородок и горделиво прошёл между них, как между столиками, словно как Арагорн во Врата Тьмы. Но сбавить скорость пришлось тут же. В служебные обязанности Мерседеницы (она себя сама так называла, она была красивейшая до умопомрачения хохлушка, красоту свою нивелирующая до отрицательных величин своей умопомрачительной невежественностью) входило оповещать клиента о клиентах.

— Смелее, молодой человек! — воскликнул архивариус. — Есть у тебя испытанная вера и истинная любовь, так Серпентина тебе поможет! — Его голос звучал, как звенящий металл, и, когда Ансельм в испуге поднял глаза, архивариус Линдгорст стоял перед ним в царском образе, каким он видел его при первом посещении, в библиотеке.

— Тебя там ждут,[2] — сказала она с трогательным натужным презрением на невообразимом своём суржике.

— Сердечно вас благодарю, несравненная Катерина Тарасовна,[3] — притормозив на траверзе Мерседеницы, ответствовал Комбат по-украински.

Ансельм хотел в благоговении опуститься на колени, но тут архивариус Линдгорст поднялся по стволу пальмы и исчез в изумрудных листьях. Студент Ансельм понял, что с ним говорил князь духов, который теперь удалился в свой кабинет для того, может быть, чтобы побеседовать с лучами — послами каких-нибудь планет — о том, что должно случиться с ним и с дорогой Серпентиной. «А может быть, также, — думал он далее, — его ожидают новости с источников Нила или визит какого-нибудь чародея из Лапландии, — мне же подобает усердно приняться за работу». И с этим он начал изучать чуждые знаки на пергаменте. Чудесная музыка сада звучала над ним и обвевала его приятными сладкими ароматами; слышал он и хихиканье пересмешников, но слов их уже не понимал, что ему было весьма по душе. Иногда будто шумели изумрудные листья пальм, и через комнату сверкали лучами милые хрустальные звуки колокольчиков, которые Ансельм впервые слышал под кустом бузины в тот роковой день вознесения. Студент Ансельм, чудесно подкрепленный этим звоном и светом, все тверже и тверже останавливал свою мысль на заглавии пергамента, и скоро он внутренне почувствовал, что знаки не могут означать ничего другого, как следующие слова: «О браке Саламандра с зеленою змеею». Тут раздался сильный тройной звон хрустальных колокольчиков. «Ансельм, милый Ансельм!» — повеяло из листьев, и — о, чудо! — но стволу пальмы спускалась, извиваясь, зеленая змейка.

— Тю! Мурка, ти диви-який палiглот маскальский найшовся, аж небеса обiсралися! — воскликнула Мерседеница, глубоко оскорблённая.

— Серпентина! дорогая Серпентина! — воскликнул Ансельм в безумном восторге, ибо, всматриваясь пристальнее, он увидал, что к нему спускается прелестная, чудная девушка, с несказанною любовью устремив на него темно-голубые глаза, что вечно жили в душе его.

Мурка (Анжела Николаевна Куликовская, бакалавр философии, Сорбонна) только чуть сморщила недавно переломанный и починенный носик. Она знала семь языков. В ушах у неё были серёжки с «марсианской черникой» в оправе. Подарок незабвенного Френкеля. Эхе-хе… Комбат кивнул ей, шагнул в арку, раздвинув волевым лицом, вкусным пивом и широкими плечами блескучие висюльки.

Листья будто опускались и расширялись, отовсюду из стволов показывались колючки, но Серпентина искусно вилась и змеилась между ними, влача за собою свое развевающееся блестящее переливчатое платье так, что оно, прилегая к стройному телу, нигде не цеплялось за иглы и колючки дерев. Она села возле Ансельма на то же кресло, обняв его одной рукой и прижимая к себе так, что он ощущал ее дыхание, ощущая электрическую теплоту ее тела.

Приблизившись к своему столу, он поставил пиво и орешки на пробковые подставки, вытащил из карманов куртки коммуникатор, бумажник, зажигалку и ридер, разложил их. Снял куртку, повесил её на вешалку у стены, сел за стол и, не теряя драгоценного времени, одновременно глотнул пива из горлышка, включил ридер, проверил коммуникатор (не побеспокоил ли его кто нечаянным сообщением?), бросил в рот орешек, поправил сандалету под мышкой и расстегнул верхние пуговицы на армейской рубашке. Закурил, отлепил табачинку от губы. Всё это он проделал как бы одним движением, не обращая как бы никакого внимания на сидящих перед ним абитуриентов. Хотя рассмотреть их успел и удивиться успел несказанно.

— Милый Ансельм, — начала Серпентина, — теперь ты скоро будешь совсем моим; ты добудешь меня своею верою, своею любовью, и я дам тебе золотой горшок, который нас обоих осчастливит навсегда.

Хотя вроде бы повидал Комбат разных людей перед собой.

— Милая, дорогая Серпентина, — сказал Ансельм, — когда я буду владеть тобою, что мне до всего остального? Если только ты будешь моею, я готов хоть совсем пропасть среди всех этих чудес и диковин, которые меня окружают с тех пор, как я тебя увидел.

Абитуриенты были близнецы, вдобавок ещё и одетые одинаково — чёрные с живым переливом длиннополые «сбилберговские» куртки из новомодного шелковина, на изобретении которого чуть приподнялась экономика Мексиканской нефтяной зоны. Не сразу Комбат понял, какого пола близнецы, и одного ли они пола, и какого пола из них кто. Честно сказать, сам он этого так бы и не понял. Личики у них были нежные, прекрасного цвета кожа (карнавальное освещение в баре Хиляй ещё не включил, девок было выпускать в залы рано), огромные прозрачные голубые глаза, соболиные брови, чётко прорисованные носики, одинаковые, чёрт бы его побрал, родинки на левых щёчках. Лет по двадцать… Меньше? Больше? Неизвестно. Волосы скрывали капюшоны, впрочем, неглубоко надвинутые, лица были полностью открыты. Оружия как-то не ощущалось. Под столом лежало что-то вроде мягкой сумки. Никаких личных мелочей на столе перед ними. Лишь пустые кофейные чашечки. Комбату помстилось, как в кошмаре, что даже гуща в чашечках одинаково лежит. Он тряхнул головой, сбросил явное наваждение. Хотя гуща всё равно лежала одинаково.

— Я знаю, — продолжала Серпентина, — что то непонятное и чудесное, чем мой отец иногда, ради своего каприза, поражает тебя, вызывает в тебе изумление и страх; но теперь, я надеюсь, этого уже больше не будет: ведь я пришла сюда в эту минуту затем, милый Ансельм, чтобы рассказать тебе из глубины души и сердца все в подробности, что тебе нужно знать, чтобы понимать моего отца и чтобы тебе было ясно все касающееся его и меня.

— Здесь не принято занимать чужие столики, — сказал он. — Вам лучше пересесть. Я жду людей.

— Вы господин Владимир Пушкарёв? — сказал… сказала… сказали! близнецы.

Ансельм чувствовал себя так тесно обвитым и так всецело проникнутым дорогим существом, что он только вместе с нею мог дышать и двигаться, и как будто только ее пульс трепетал в его фибрах и нервах; он вслушивался в каждое ее слово, которое отдавалось в глубине его души и, точно яркий луч, зажигало в нем небесное блаженство. Он обнял рукою ее гибкое тело, но блестящая переливчатая материя ее платья была так гладка, так скользка, что ему казалось, будто она может быстрым движением неудержимо ускользнуть от него, и он трепетал при этой мысли.

— А кто его ищет?.. — пробормотал Комбат, отчётливо сознавая, сколь верен и философичен в данном конкретном случае этот стандартный киновопрос. Кстати, Гайка буквально недавно писала статью о воздействии кино- и игровых миметических стандартов на общую культуру социумов. У неё вдруг получилось, что катастрофическое влияние на сознание советских людей последних десятилетий прошлого века оказали всего несколько человек — переводчики голливудских фильмов, и именно они вроде бы ответственны за разгул беспредельной бандитской жестокости в России достагнационного периода. Результат её саму привёл в негодование, и они чуть не поссорились: Комбат доказывал, что она совершенно права, а она искала у себя ошибку. Сошлись на том, что виноваты на самом деле японцы и немцы с их стремительно дешевевшей видеотехникой.

— Ax, не покидай меня, дорогая Серпентина, — невольно воскликнул он, — только в тебе жизнь моя!

— Меня звать Владиславом, — представился тот, что сидел у стены, слева (от Комбата глядя). В общем, Комбат по голосу понял так, что и задал первый вопрос этот мальчик. Владислав. — Моя сестра Владислава. Наша фамилия вам ни о чём не скажет, хотя она и не секретна.

— У нас к вам письмо от Ирины Петровны Костриковой, — сказала сидящая у прохода, справа (от Комбата глядя). Теперь Комбат был уверен, что первый вопрос задавала она.

— Так, стоп, — сказал он решительно. Тут ему обожгла пальцы впустую истлевшая сигарета, и он её затушил, шипя сквозь зубы. — Ты, парень. А ну-ка сними хотя бы капюшон. У меня в глазах двоится. Это нормально только за нейтралкой.

— Да, извините, мы всё время забываем, что наша внешность, когда мы находимся рядом друг с другом, сильно действует на свежих людей, — сказал, чёрт бы их побрал СОВЕРШЕННО, кто-то из них.

Капюшон был снят. Кое-какая разница обозначилась. Комбат перевёл дух.

— Не покину тебя сегодня, — сказала она, — пока не расскажу тебе всего того, что ты можешь понять в своей любви ко мне. Итак, знай, милый, что мой отец происходит из чудесного племени Саламандров и что я обязана своим существованием его любви к зеленой змее. В древние времена царил в волшебной стране Атлантиде могучий князь духов Фосфор, которому служили стихийные духи. Один из них, его любимый Саламандр (это был мой отец), гуляя однажды по великолепному саду, который мать Фосфора украсила своими лучшими дарами, подслушал, как высокая лилия тихим голосом пела: «Крепко закрой глазки, пока мой возлюбленный, восточный ветер, тебя не разбудит!» Он подошел; тронутая его пламенным дыханием, лилия раскрыла листки, и он увидал ее дочь, зеленую змейку, дремавшую в чашечке цветка. Тогда Саламандр был охвачен пламенной любовью к прекрасной змее и похитил ее у лилии, которой ароматы тщетно разливались по всему саду в несказанных жалобах по возлюбленной дочери. А Саламандр унес ее в замок Фосфора и молил его: «Сочетай меня с возлюбленной, потому что она должна быть моею вечно». — «Безумец, чего ты требуешь? — сказал князь духов. — Знай, что некогда лилия была моею возлюбленною и царствовала со мною, но искра, которую я заронил в нее, грозила ее уничтожить, и только победа над черным драконом, которого теперь земные духи держат в оковах, сохранила лилию, и ее листья достаточно окрепли, чтобы удержать и хранить в себе искру. Но, когда ты обнимешь зеленую змею, твой жар истребит тело, и новое существо, быстро зародившись, улетит от тебя». Саламандр не послушался предостережений владыки; полный пламенного желания, заключил он зеленую змею в свои объятия, она распалась в пепел, и из пепла рожденное крылатое существо с шумом поднялось на воздух. Тут обезумел Саламандр от отчаяния, и побежал он, брызжа огнем и пламенем, по саду и опустошил его в диком бешенстве так, что прекраснейшие цветы и растения падали спаленные, и их вопли наполняли воздух. Разгневанный владыка духов схватил Саламандра и сказал: «Отбушевал твой огонь, потухло твое пламя, ослепли твои лучи, — ниспади теперь к земным духам, пусть они издеваются над тобою, и дразнят тебя, и держат в плену, пока снова не возгорится огненная материя и не прорвется из земли с тобою как новым существом». Бедный Саламандр, потухший, ниспал, но тут выступил старый ворчливый земной дух, бывший садовником у Фосфора, и сказал: «Владыка, кому больше жаловаться на Саламандра, как мне? Не я ли украсил моими лучшими металлами прекрасные цветы, которые он спалил? Не я ли усердно сохранял и лелеял их зародыши и потратил на них столько чудных красок? И все же я заступлюсь за бедного Саламандра; ведь только любовь, которую и ты, владыка, не раз изведал, привела его к тому отчаянию, в котором он опустошил твой сад. Избавь же его от тяжкого наказания!» — «Его огонь теперь потух, — сказал владыка духов, — но в то несчастное время, когда язык природы не будет более понятен выродившемуся поколению людей, когда стихийные духи, замкнутые в своих областях, будут лишь издалека в глухих отзвучиях говорить с человеком, когда ему, оторвавшемуся от гармонического круга, только бесконечная тоска будет давать темную весть о волшебном царстве, в котором он некогда обитал, пока вера и любовь обитали в его душе, — в это несчастное время вновь возгорится огонь Саламандра, но только до человека разовьется он, и, вступив в скудную жизнь, должен будет переносить все ее стеснения. Но не только останется у него воспоминание о его прежнем бытии, он снова заживет в священной гармонии со всею природою, будет понимать ее чудеса, и могущество родственных духов будет в его распоряжении. В кусте лилий он снова найдет зеленую змею, и плодом их сочетания будут три дочери, которые будут являться людям в образе своей матери. В весеннее время будут они качаться на темном кусте бузины, и будут звучать их чудные хрустальные голоса. И если тогда, в это бедное, жалкое время внутреннего огрубения и слепоты, найдется между людьми юноша, который услышит их пение, если одна из змеек посмотрит на него своими прелестными глазами, если этот взгляд зажжет в нем стремление к далекому чудному краю, к которому он сможет мужественно вознестись, лишь только он сбросит с себя бремя пошлой жизни, если с любовью к змейке зародится в нем живая и пламенная вера в чудеса природы и в его собственное существование среди этих чудес, — тогда змейка будет принадлежать ему. Но не прежде, чем найдутся три таких юноши и сочетаются с тремя дочерьми, можно будет Саламандру сб— Впрочем, когда мы не находимся рядом, наша внешность может воздействовать ещё сильней. Учителя иногда уходили с работы, — сказала та, что осталась в капюшоне. Владислава.

росить его тяжелое бремя и вернуться к братьям». — «Позволь мне, владыка, — сказал земной дух, — сделать дочерям подарок, который украсит их жизнь с обретенным супругом. Каждая получит от меня по горшку из прекраснейшего металла, каким я обладаю; я вылощу его лучами, взятыми у алмаза; пусть в его блеске ослепительно-чудесно отражается наше великолепное царство, каким оно теперь находится в созвучии со всею природою, а изнутри его в минуту обручения пусть вырастет огненная лилия, которой вечный цвет будет обвевать испытанного юношу сладким ароматом. Скоро он поймет ее язык и чудеса нашего царства и сам будет жить с возлюбленною в Атлантиде». Ты уже знаешь, милый Ансельм, что мой отец есть тот самый Саламандр, о котором я тебе рассказала. Он должен был, несмотря на свою высшую природу, подчиниться всем мелким условиям обыкновенной жизни, и отсюда проистекают его злорадные капризы, которыми он многих дразнит. Он часто говорил мне, что для тех духовных свойств, которые были тогда указаны князем духов Фосфором как условия обручения со мною и с моими сестрами, теперь имеется особое выражение, которым, впрочем, часто неуместно злоупотребляют, а именно — это называется наивной поэтической душой. Часто такою душою обладают те юноши, которых, по причине чрезмерной простоты их нравов и совершенного отсутствия у них так называемого светского образования, толпа презирает и осмеивает. Ах, милый Ансельм! Ты ведь понял под кустом бузины мое пение, мой взор, ты любишь зеленую змейку, ты веришь в меня и хочешь моим быть навеки. Прекрасная лилия расцветет в золотом горшке, и мы будем счастливо, соединившись, жить блаженною жизнью в Атлантиде. Но я не могу скрыть от тебя, что в жестокой борьбе с саламандрами и земными духами черный дракон вырвался из оков и пронесся по воздуху. Хотя Фосфор опять заключил его в оковы, но из черных перьев, попадавших во время битвы на землю, народились враждебные духи, которые повсюду противоборствуют саламандрам и духам земли. Та женщина, которая тебе так враждебна, милый Ансельм, и которая, как моему отцу это хорошо известно, стремится к обладанию золотым горшком, обязана своим существованием любви одного из этих драконовых перьев к какой-то свекловице. Она сознает свое происхождение и свою силу, так как в стонах и судорогах пойманного дракона ей открылись тайны чудесных созвездий, и она употребляет все средства, чтобы действовать извне внутрь, тогда как мой отец, напротив, сражается с нею молниями, вылетающими изнутри Саламандра. Все враждебные начала, обитающие в зловредных травах и ядовитых животных, она собирает и, смешивая их при благоприятном созвездии, вызывает много злых чар, наводящих страх и ужас на чувства человека и отдающих его во власть тех демонов, которых произвел пораженный дракон во время битвы. Берегись старухи, милый Ансельм, она тебе враждебна, так как твой детски чистый нрав уже уничтожил много ее злых чар. Будь верен, верен мне, скоро будешь ты у цели!

— У них нервная работа, — выговорил Комбат. Тут до него дошло: мозги получили немного свободной оперативной памяти. — От тёти Иры письмо?!

— Да, от Ирины Петровны.

— О моя, моя Серпентина! — воскликнул студент Ансельм. — Как бы мог я тебя оставить, как бы мог я не любить тебя вечно!

— Она жива?!

Тут поцелуй запылал на его устах; он очнулся как бы от глубокого сна; Серпентина исчезла, пробило шесть часов, и ему стало тяжело, что он совсем ничего не списал; он посмотрел на лист, озабоченный тем, что скажет архивариус, и — о, чудо! — копия таинственного манускрипта была счастливо окончена, и, пристальнее вглядываясь в знаки, он уверился, что списал рассказ Серпентины об ее отце — любимце князя духов Фосфора в волшебной стране Атлантиде. Тут вошел сам архивариус Линдгорст в своем светло-сером плаще, со шляпою на голове и палкой в руках; он посмотрел на исписанный Ансельмом пергамент, взял сильную щепотку табаку и, улыбаясь, сказал:

— Нет, к нашему огромному сожалению.

Комбат глотнул пива. У него всё внутри оборвалось.

— Так я и думал! Ну, вот ваш специес-талер, господин Ансельм, теперь мы можем еще пойти к Линковым купальням, — за мною! — Архивариус быстро прошел по саду, где был такой шум — пение, свист и говор, что студент Ансельм совершенно был оглушен и благодарил небо, когда они очутились на улице. Едва сделали они несколько шагов, как встретили регистратора Геербранда, который к ним дружелюбно присоединился. Около городских ворот они набили трубки; регистратор Геербранд сожалел, что не взял с собою огнива, но архивариус Линдгорст с досадой воскликнул:

Конечно, он был уверен, что тётя баба Ира умерла. Он сотни раз об этом думал. «Но какая же я свинья свинская. Тётечка бабуля Ирочка…»

— Какого там еще огнива! Вот вам огня сколько угодно! — И он стал щелкать пальцами, из которых посыпались крупные искры, быстро зажегшие трубки.

— Когда?..

— В две тысячи тридцатом.

— Смотрите, какой химический фокус! — сказал регистратор Геербранд, но студент Ансельм не без внутреннего содрогания подумал о Саламандре. В Линковых купальнях регистратор Геербранд — вообще человек добродушный и спокойный — выпил так много крепкого пива, что начал петь пискливым тенором студенческие песни и у всякого спрашивал с горячностью: друг ли он ему или нет? — пока наконец не был уведен домой студентом Ансельмом, после того как архивариус Линдгорст уже давно ушел.

Шесть лет назад…

— Мучилась? Болела?

ВИГИЛИЯ ДЕВЯТАЯ

— Скоропостижно. Во сне. Владислава как раз была с ней. Я, к сожалению, уезжал по делам.

Как студент Ансельм несколько образумился. — Компания за пуншем. — Как студент Ансельм принял конректора Паульмана за филина и как тот весьма за это рассердился. — Чернильное пятно и его следствия.

— Ничего нельзя было поделать. «Скорая» приехала очень быстро. Врачи работали великолепно. Но — обширный инсульт, — проговорила девушка.



«Тётечка баба Ирочка… Сегодня же позвоню родителям. Сегодня же! Как они там, на Гавайях…»

— Мы вам глубоко сочувствуем, Владимир Сергеевич. А вы, прошу вас, посочувствуйте нам. Баба Ира очень много для нас значила, — сказал Владислав без капюшона.

Все странное и чудесное, ежедневно происходившее со студентом Ансельмом, совершенно вырвало его из обыкновенной жизни. Он не видался ни с кем из своих друзей и каждое утро с нетерпением ждал двенадцатого часа, открывавшего ему его рай. Но все же, хотя вся его душа была обращена к дорогой Серпентине и к чудесам волшебного царства у архивариуса Линдгорста, он иногда невольно думал о Веронике, и ему не раз даже казалось, будто она приближается к нему, и, краснея, признается, как сердечно она его любит и как все помышляет о том, чтобы вырвать его у тех фантомов, которые его только дразнят и издеваются над ним. Иногда будто чуждая, внезапно налетающая на него сила неудержимо тянула его к забытой Веронике, и он должен был следовать за нею, куда она хотела, как будто он был прикован к этой девушке. Как раз в ночь после того дня, когда он впервые увидал Серпентину в образе прелестной девы и когда ему открылась чудесная тайна о браке Саламандра с зеленою змеею, — как раз в следующую за тем ночь Вероника живее, чем когда-либо, явилась его глазам.

Комбат с трудом, с боем, по частям брал себя в руки.

— Я ещё не сказал вам — я ли это, — сказал он, закашлялся и глотнул из пустой бутылки, открыл ногтем вторую — прямо в упаковке. — Но да, это я. Спасибо за сочувствие, а я предварительно выражаю вам своё. Теперь следовало бы объясниться.

Только проснувшись, он понял, что это был лишь сон, а то он был уверен, что Вероника действительно была у него и жаловалась в выражениях глубокой скорби, проникавших в его душу, что он приносит ее сердечную любовь в жертву фантастическим явлениям, порожденным его внутренним расстройством и имеющим, сверх того, повергнуть его в несчастие и гибель. Вероника была приятнее, чем когда-либо; он никак не мог изгнать ее из мыслей; это состояние было мучительно, и он думал избавиться от него утренней прогулкой. Тайная магическая сила увлекла его к Пирнаским воротам, и только что он хотел завернуть в боковую улицу, как конректор Паульман, догоняя его, громко закричал:

— Лучше будет, если вы сразу прочтёте письмо.

— Эй, эй, почтеннейший господин Ансельм! Amice![3] Amice! Где это вы пропадаете, скажите, ради бога? Вас совсем не видать. Знаете, что Вероника страдает от желания еще раз петь с вами? Ну, идемте же, ведь вы ко мне шли!

— Письмо? От тёти бабы? Что там?

Студент Ансельм поневоле пошел с конректором. При входе в дом их встретила Вероника, очень заботливо одетая, так что конректор Паульман в удивлении спросил:

— Мы не читали его, Владимир Сергеевич, — произнёс Владислав с заметной укоризной. — Чужие письма нельзя читать.

— Почему же тогда — «будет лучше»?

— Что так нарядилась? Разве ждала гостей? А вот я и веду тебе господина Ансельма!

— Туше, — негромко сказала Владислава. Её брат улыбнулся краем рта.

— Бабу Иру просили написать для вас это письмо, — пояснил он. — И мы приблизительно представляем, что она могла написать. Во всяком случае, что она могла написать о нас.

— Семь лет назад? — спросил Комбат, не спросив того, что хотел: «Кто просил написать?» — Шесть?

Когда студент Ансельм учтиво и любезно поцеловал руку Вероники, он почувствовал легкое пожатие, которое, как огненный поток, прошло по его нервам. Вероника была сама веселость, сама приятность, и, когда Паульман ушел в свой кабинет, она сумела разными лукавыми проделками так расшевелить Ансельма, что он, забыв всякую робость, стал играть и бегать с резвой девушкой по комнате. Но тут на него опять напал демон неловкости, он ударился об стол и хорошенький рабочий ящичек Вероники упал на пол. Ансельм поднял его, крышка отскочила, и ему бросилось в глаза маленькое круглое металлическое зеркало, в которое он стал смотреть с особенным наслаждением. Вероника тихонько прокралась к нему сзади, положила свою руку ему на спину и, прижимаясь к нему, через его плечо стала также смотреть в это зеркало. Тогда внутри Ансельма как будто началась борьба; мысли, образы мелькали и исчезали — архивариус Линдгорст — Серпентина — зеленая змея, — потом стало спокойнее, и все смутное устроилось и определилось в ясном сознании. Теперь ему стало ясно, что он постоянно думал только о Веронике, что тот образ, который являлся ему вчера в голубой комнате, была опять-таки Вероника и что фантастическая сказка о браке Саламандра с зеленою змеею была им только написана, а никак не рассказана ему. Он сам подивился своим грезам и приписал их своему экзальтированному, вследствие любви к Веронике, душевному состоянию, а также своей работе у архивариуса Линдгорста, в комнатах которого, сверх того, так странно пахнет. Он искренне посмеялся над нелепой фантазией влюбляться в змейку и принимать состоящего на коронной службе тайного архивариуса за Саламандра.

— Десять лет назад почти ровно, — сказал Владислав. — Какая-то ирония усматривается в ваших вопросах.

— Да, да, это Вероника! — воскликнул он громко и, обернувшись, прямо встретил голубые глаза Вероники, сиявшие любовью и желанием.

— Десять лет? И с тех пор ничего не изменилось?

Глухое «ах»! вырвалось из ее уст, и губы их тотчас же слились в горячем поцелуе. «О я счастливец! — вздохнул восхищенный студент. — То, о чем я вчера лишь грезил, сегодня выпадает мне на долю в действительности».

— Хм. Кое-что не меняется и за сто лет. И никогда.

— Что же, например?

— И ты в самом деле женишься на мне, когда будешь надворным советником? — спросила Вероника.

— Чувство благодарности.

— Всеконечно, — отвечал студент Ансельм. Тут заскрипела дверь, и конректор Паульман вошел со словами:

Иппон.

— Ну, дорогой господин Ансельм, сегодня я вас не отпущу, вы отведаете нашего супа, а потом Вероника приготовит нам отличнейшего кофе, к которому обещался прийти и регистратор Геербранд.

Комбата заткнуло. Владислав так и не дождался продолжения, чуть-чуть повернулся к сестре и попросил:

— Ах, добрейший господин конректор, — возразил студент Ансельм, — разве вы не знаете, что я должен идти к архивариусу Линдгорсту списывать?

— Влада, передай письмо Владимиру Сергеевичу, пожалуйста.

— Одну секунду, — сказал Комбат. Всё-таки он был сталкер, крутой мужик, государственный преступник, физик и всё такое. — Где тётя Ира хранила деньги на хозяйство?

— Смотрите-ка, — сказал конректор, протягивая ему свои часы, показывавшие половину первого.

— Я брала их из второго тома девяностошеститомного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, — ответила Владислава, остановив руку у груди… у грудей… ничего не видно.

Студент Ансельм теперь увидел, что уже поздно идти к архивариусу Линдгорсту, и тем охотнее уступил желанию конректора, что это позволяло ему целый день смотреть на Веронику, и он надеялся добиться не одного ласкового взгляда, брошенного украдкой, не одного нежного пожатия руки, а, может быть, даже и поцелуя. До такой высокой степени доходили теперь желания студента Ансельма, и он чувствовал себя тем лучше, чем более убеждался, что скоро освободится ото всех фантастических грез, которые в самом деле могли бы довести его до сумасшествия. Регистратор Геербранд действительно явился после обеда, и, когда кофе был выпит и наступили сумерки, он, ухмыляясь и радостно потирая руки, заявил, что имеет с собою нечто такое, что, будучи смешано прекрасными ручками Вероники и введено в надлежащую форму — так сказать, пронумеровано и подведено под рубрики, — будет весьма приятно им всем в этот холодный октябрьский вечер.

— А как звали любимого кота тёти Иры?

— Мы его, естественно, не застали. Фотография висела на стене в зале. Борис Николаевич, — сказал Владислав. — Больше котов у тёти Иры никогда не было.

— Ну, так выкладывайте скорее ваше таинственное сокровище, досточтимый регистратор, — воскликнул конректор Паульман; и вот регистратор Геербранд запустил руку в глубокий карман своего сюртука и выложил оттуда в три приема бутылку арака, несколько лимонов и сахару. Через полчаса на столе Паульмана уже дымился превосходный пунш. Вероника разливала напиток, и между друзьями шла добродушная, веселая беседа. Но как только спиртные пары поднялись в голову студента Ансельма, все странности и чудеса, пережитые им за последнее время, снова восстали перед ним. Он видел архивариуса Линдгорста в его камчатом шлафроке, сверкавшем, как фосфор; он видел лазурную комнату, золотые пальмы; он даже снова почувствовал, что все-таки должен верить в Серпентину, — внутри его что-то волновалось, что-то бродило. Вероника подала ему стакан пунша, и, принимая его, он слегка коснулся ее руки. «Серпентина, Вероника!» — вздохнул он. Он погрузился в глубокие грезы, но регистратор Геербранд воскликнул очень громко:

— Я тоже его не застал. Давайте письмо, — сказал Комбат, беря со стола ридер. Близнецы переглянулись. Владислава вытащила из внутреннего кармана (блеснула белым вроде бы белая рубашка у неё под курткой) некий объект.

— Чудной, непонятный старик этот архивариус Линдгорст. Ну, за его здоровье! Чокнемтесь, господин Ансельм!

— Владимир Сергеевич, ридер вам не понадобится, — сказал Владислав. — Письмо на бумаге.

Тут студент Ансельм очнулся от своих грез и, чокаясь с регистратором Геербрандом, сказал:

Комбат принял протянутый ему предмет. Удивительный, почти квадратный бумажный конверт с картинкой. Уголки сильно обтрёпаны. Воспоминание. В комоде в спальной тёти бабы Иры, в верхнем ящике справа лежат стопкой зелёные тонкие тетрадки, чистые и наполовину исписанные… ручки и карандаши в мутном пыльном целлофановом пакете… красная резинка стягивает пакет… кусок сургуча… и толстенная пачка вот этих конвертов. На картинке изображён писатель И. А. Ефремов. На фоне Туманности Андромеды. Со спутниками. Юбилейная почта СССР. Как же так… Ведь сейчас письмо в таком конверте не доедет никуда, в машину же почтовую не влезет… До Комбата не сразу дошло, что письмо адресату доставили без применения почтовых машин.

— Это происходит оттого, почтеннейший господин регистратор, что господин архивариус Линдгорст есть, собственно, Саламандр, опустошивший сад князя духов Фосфора в сердцах за то, что от него улетела зеленая змея.

Он посмотрел на Владиславу, он посмотрел на Владислава. В горле что-то мешало, со вкусом гудрона, не проглотить.

— Что? Как? — спросил конректор Паульман.

Конверт был запечатан. Комбат осторожно оторвал полоску сбоку и вытащил двойной листочек большого формата в линейку, сплошь исписанный бисерными буковками. Тётечка Ирочка вела письмо, как всегда, колонками поперёк линовки.

— Да, — продолжал студент Ансельм, — поэтому-то он должен теперь быть королевским архивариусом и проживать здесь в Дрездене со своими тремя дочерьми, которые, впрочем, суть не что иное, как три маленькие золотисто-зеленые змейки, что греются на солнце в кустах бузины, соблазнительно поют и прельщают молодых людей, как сирены.

— Господин Ансельм, господин Ансельм! — воскликнул конректор Паульман. — У вас в голове звенит? Что за чепуху такую, прости господи, вы тут болтаете?


«Здравствуй, мой Вовочка. Прошло 20 лет, но я надеюсь, ты помнишь меня, не забыл меня. Это я, Кострикова Ирина, твоя баба тётя, как ты меня звал. В первых словах моего письма (откуда цитата, Вовочка, помнишь?) хочу сообщить тебе: письмо это к тебе попадёт через несколько лет. Господь только знает, если он есть, буду ли я ещё живой, но уже сейчас вижу, что жизнь моя прошла нормально — и плохое, и хорошее было, и было их примерно поровну. Не верую, но грех жаловаться.
На здоровье я не жалуюсь, вот только артрит мучает, много не напишу.
Очень по тебе скучала я все эти годы, но сердце ты не рви и не винись, что разошлись наши с тобой дорожки: глупость и, значит, грех — обижаться на взрослого мальчишку, что он носу домой не кажет. Всё правильно, живи, как сердце и обстоятельства подсказывают. Я помнила о тебе, любила тебя, внучек мой, но я не ждала тебя. Дел было много, и сердце моё пусто тоже не было.
Надеюсь, Сергей и Василиса здоровы и ты им пишешь или звонишь. Передавай им от меня поклон. Ссора наша была идиотством. Я виновата, не Василиса. Пусть она меня простит. Попроси её за меня, Вовочка. Я была старая дура, да ещё и дура из прошлого веку.
Надеюсь, ты счастливо женат и здоровы детишки твои.
Надеюсь, ты здоров и не беден.
Надеюсь, что ты бросил свои глупости в Чернобыле, хотя мне и придётся с тобой как раз о Чернобыле поговорить.:/ И просить тебя вернуться туда, если глупости ты всё-таки бросил. Прости меня за это, мальчик.
В Белоруссии я жила не всегда. До 92-го года я жила со своей старой бабкой в деревне Котлы — в пятнадцати километрах от Припяти. Деревня была в старой зоне отчуждения первого Чернобыля, даже не деревня, а хутор в десять дворов, как бы выселка от Плютовища.
До войны бабка работала уборщицей во Дворце культуры ЧАЭС (не помню названия) в Припяти и держала коз. На работу бабушка ездила не велосипеде. Моя мама меня бросила совсем маленькой, где она и что с ней, я так никогда и не узнала — бабка моя была суровая неграмотная женщина и прокляла свою дочь страшным проклятием. Мне кажется, что однажды под Рождество мама приезжала, ночью, но бабка её и на порог не пустила.
В 86-м году мне было уже пятнадцать лет, и начало войны я помню хорошо. Я заканчивала школу и собиралась поступать. Но война всё изменила. Когда летом началась эвакуация, бабка наотрез отказалась уехать, сдать коз на уничтожение, и мы с ней и с козами спрятались на хуторе, где-то недалеко от деревни. Бросить одну я её не могла, переубедить уехать тоже, и я осталась с ней.
Примерно через два года, когда строили первый саркофаг и всё немного успокоилось, мы вернулись в бабкин дом в Котлах. Мы там были не одни. Довольно много людей жило. Жили мы с огорода, и организовалось с жителями что-то навроде коммуны.
Если честно, я вспоминаю это время как очень хорошее. Однажды мы всей деревней дали отпор мародёрам, одного даже схватили и передали милиции. Парней вокруг не было, забот хватало, из припятской библиотеки я натаскала книг и, читая их, строила мечтательные планы. Но очень сильно сознавала, что бабушку не оставлю до её смерти.
В деревне был православный поп…»


— Он прав, — вступился регистратор Геербранд, — этот архивариус в самом деле проклятый Саламандр; он выщелкивает пальцами огонь и прожигает на сюртуках дыры на манер огненной губки. Да, да, ты прав, братец Ансельм, и кто этому не верит, тот мне враг! — И с этими словами регистратор ударил кулаком по столу, так что стаканы зазвенели.

Глава 3

— Регистратор, вы взбесились, — закричал рассерженный конректор. — Господин студиозус, господин студиозус, что вы такое опять затеяли?

БЛИЦ

— Ax, — сказал студент, — ведь и вы, господин конректор, не более как птица филин, завивающий тупеи.

— Что? Я птица филин, завиваю тупеи? — закричал конректор вне себя от гнева. — Да вы с ума сошли, милостивый государь, вы сошли с ума!

— Но старуха еще сядет ему на шею, — воскликнул регистратор Геербранд.

Conductor in hell, Conductor in hell, Why you here? Why you came for me? You dream\' to become strong, You dream\' to become great, You dream\' to adjure people. Yea, you itself has called me… Yea, you has a business in hell… Get up! (don\'t worry) Stand up! (be happy) Us time to go… Lenka Kolhia
Комбат, как Путин в хронике, перекинул страничку вверх.

— Да, старуха сильна, — вступился студент Ансельм, — несмотря на свое низменное происхождение, так как ее папаша есть не что иное, как оборванное крыло, а ее мамаша — скверная свекла, но большей частью своей силы она обязана разным злобным тварям — ядовитым канальям, которыми она окружена.

— Это гнусная клевета, — воскликнула Вероника со сверкающими от гнева глазами. — Старая Лиза — мудрая женщина, и черный кот вовсе не злобная тварь, а образованный молодой человек самого тонкого обращения и ее cousin germain[4].

— Может ли Саламандр жрать, не спаливши себе бороды и не погибнувши жалким образом? — вопрошал регистратор Геербранд.


«Он не служил и не носил рясы, но все верили, что он рукоположен, что он настоящий. Он появился, когда деревня собиралась. К нам ведь пришли многие из других деревень, по одному, по два человека. Поп появился примерно в 1989 году, зимой, то ли в самом начале весны. Занял домишко с окраины, сколотил крест из досок на крыше. Бабки стали собираться у него вечерами, на чаепитие. Он читал вслух Библию и жития, у него с собой было. Его кормили всей деревней. На лице у него была большая родинка рядом с глазом. Моя бабушка одна не верила, что он поп. Она решила его разоблачить, ходила на чаепития и провоцировала его на религиозные темы. В результате они подружились, и он перешёл жить к нам.
Человек он был хороший, хотя очень строгий и молчаливый. Чопорный, но не по-деревенски. Сейчас про таких говорят — „сноб“. Ему было лет, как моей бабушке, примерно 57–60. Однажды я стирала одежду и вытащила у него из кармана бумажник. Девчонки любопытны, и я посмотрела внутри. Там был паспорт (Иевлев Виктор Викторович), деньги и удостоверение подполковника КГБ СССР в очень толстом целлофане. Я не знаю, как пишется в удостоверениях про отставку и пишется ли, но у него про отставку ничего не было. Подполковник Комитета Государственной Безопасности СССР Иевлев Виктор Викторович.
Бабушка была очень счастлива, и я не решилась ей сказать, потому что моя мама была под следствием по неблагонадёжности. Она познакомилась с человеком, который её вовлёк в антисоветскую деятельность. Поэтому она меня и оставила на бабушку. Я очень испугалась. Я не знала, как бабушка относится теперь к КГБ, но я знала, что бабушка ненавидит, когда врут. Я постирала брюки с бумажником внутри, чтобы он не догадался, что я видела. Он совсем не ругался, даже слова не сказал.
Так мы жили. А потом всё кончилось, потому что в 1990 году летом (в июле) из леса вышел военный врач. Все знали, что в округе очень много объектов. Некоторые эвакуировали, и люди подбирали там стулья, столы, вообще мебель, иногда там находились даже телевизоры. Но ходить на объекты было очень опасно. На одном эвакуированном объекте кто-то подорвался на мине, ходили слухи.
А некоторые продолжали работать. Там светило электричество, туда ездили машины. А некоторые не работали, но охранялись.
А ещё в лесу, неподалёку от нас, был объект, который люди звали Кладбище, потому что там действительно было старое кладбище и ещё до Великой Отечественной войны брошенная деревня. Вот с этого объекта и пришёл к нам врач.
Он был в военной солдатской форме и в синем резиновом халате поверх формы, с противогазом с баллонами на спине и с таким автоматом, как в кино, с круглой обоймой внизу и стволом с дырками. Его звали Владислав Егорович, фамилии он не сказал. Он очень удивился, что в деревне люди, и спросил, есть ли телефон, потому что ему нужно срочно позвонить. С ним стал говорить бабушкин поп. Кстати, все звали его отец Николай, а я — дядя Коля. А бабушка звала его Коленька.
Они долго проговорили у нас на огороде, там был стол и скамейка. Дядя Коля попросил бабушку принести картофельного самогона. Уже темнело, когда они наговорились и вместе ушли в лес. Перед этим они с бабушкой поругались. Дядя Коля предупредил бабушку, что в лесу больной и нужна мужская сила его вынести. Он велел приготовить место для больного в пустой избе, а мне приготовиться наутро идти к АЭС, чтобы сказать военным, что нужна государственная помощь. Бабушка закричала, что они тут живут хорошо, а если привести военных, то всех эвакуируют. Дядя Коля повысил голос (в первый раз) и сказал, что есть вещи более важные, чем спокойная растительная жизнь, и он, может быть, тут и просидел столько времени, чтобы быть готовым помочь государству, когда это потребуется. Ещё он сказал: „Долг платежом красен!“ Я запомнила его слова дословно. Тут бабушка очень страшно, без слёз, заплакала (впервые вообще в моей жизни) и сказала, что она-то, дура, думала, что он тут сидел совсем не из-за того.
Дядя Коля сразу же после этого ушёл. Больше ни его, ни военного врача с автоматом я не видела…»


— Нет, нет! — кричал студент Ансельм. — Никогда с ним этого не случится, и зеленая змея меня любит, потому что у меня наивная душа, и я увидал глаза Серпентины.

Погасили верхний свет. Вечер начинался в «Лазерном». Комбат, не глядя, ткнул пальцем в кнопку настольной лампы. Попал, конечно. «Чуйка», настоящий сталкер.

— А кот их выцарапает, — воскликнула Вероника.

— Саламандр, Саламандр всех одолеет, всех! — вдруг заревел конректор Паульман в величайшем бешенстве. — Но не в сумасшедшем ли я доме? Не сошел ли я сам с ума? Что за чушь я сейчас сболтнул! Да, и я обезумел, и я обезумел. — С этими словами конректор вскочил, сорвал с головы парик и, скомкавши, бросил его к потолку, осыпая всех пудрою, которая летела с растерзанных буклей.


«…На АЭС бабушка мне ходить запретила. Она вообще стала как мёртвая. Запретила говорить о дяде Коле. Через неделю бабки и дедки собрались и отправились на поиски отца Николая. Они вернулись через два дня ни с чем, но очень напуганные. Я потом подслушала, что они ходили прямо к Кладбищу, дорогу-то знали многие, но, пройдя положенное расстояние, не смогли найти ни Кладбища, ни старой деревни, ни даже поляны от них. Кладбище это было где-то у реки, в пяти или десяти километрах от нас. Разговоров вроде „леший водил“ или „чёрт попутал“ не было, даже у бабок. Они проклинали почему-то науку, которая и АЭС взорвала, и жизнь им испортила, и могилки добрых людей („мучеников“) спрятала.
В августе бабушка как будто проснулась. В один день собралась, собрала меня, и мы с ней на велосипедах за несколько дней добрались до Страхолесья, где, как оказалось, жила её старинная подружка, бывший директор школы-восьмилетки. В Страхолесье давно шли разговоры о тотальной эвакуации из зоны отчуждения, а подружка оказалась теперь работницей исполкома. Я не знаю как, но к сентябрю мне сделали паспорт и свидетельство об окончании восьми классов. Бабушка сказала, что мы расстаёмся навсегда.
Она дала мне очень много денег — 10000 рублей. Она не знала, что эти деньги почти уже не деньги. Я плакала, но она была непреклонна. Сказала мне, что Коленька пропал из-за неё и она будет его искать до смерти, но надежды у неё уже нет, а смерть не за горами.
Её подружка, Екатерина Сергеевна, отвезла меня на исполкомовской машине в Приборск, где посадила на автобус до Киева, а оттуда я по железной дороге отправилась в Минск, к сестре Катерины Семёновны, Ольге Семёновне, маме твоей, Вовочка, мамы Василисы, моей одногодки. Ольга Семёновна и Фома Альбертович приняли меня как дочь, за что вечное им спасибо, а Василиса стала мне сестрой. Мы вместе поступили с ней в педучилище, а через два года сдали документы в университет.
На пятом курсе Василиса познакомилась с Сергеем, они поженились, а потом Сергея пригласили в это витебское производственное объединение…»


Тут студент Ансельм и регистратор Геербранд схватили пуншевую миску, стаканы и с радостными восклицаниями стали бросать их к потолку, так что осколки со звоном падали кругом. «Vivat[5] Саламандр! Pereat[6], pereat старуха! Бей металлическое зеркало! Рви глаза у кота! Птичка, птичка, со двора! Эван, эвоэ, Саламандр!» Так кричали и ревели все трое, точно бесноватые. Френцхен убежала с громким плачем; Вероника же, визжа от огорчения и скорби, упала на диван. Но вот отворилась дверь, все внезапно смолкло, и маленький человечек в сером плаще вошел в комнату. Лицо его имело в себе нечто удивительно важное, и в особенности выдавался его кривой нос, на котором сидели большие очки. При этом на нем был совершенно особенный парик, более похожий на шапку из перьев.

Комбат перевернул последнюю страничку. Пальцы не дрожали. Кремень, настоящий сталкер, ходила-супер. Голова-локатор и плавающий центр тяжести.

— Доброго вечера, доброго вечера, — заскрипел забавный человечек. — Здесь ведь могу я найти студиозуса господина Ансельма? Господин архивариус Линдгорст свидетельствует вам свое почтение, и он понапрасну ждал господина Ансельма сегодня, но завтра он покорнейше просит не пропустить обычного часа. — И с этими словами он повернулся и вышел, и тут все поняли, что важный человечек был, собственно, серый попугай. Конректор Паульман и регистратор Геербранд подняли хохот, раздававшийся по всей комнате; Вероника между тем визжала и ахала, как бы раздираемая несказанною скорбью, но студентом Ансельмом овладел безумный ужас, и он бессознательно выбежал из дверей на улицу. Машинально нашел он свой дом, свою каморку. Вскоре затем к нему вошла Вероника, мирно и дружелюбно, и спросила его, зачем он ее так мучил, напившись, и пусть он остерегается новых фантазий, когда будет работать у архивариуса Линдгорста. «Доброй ночи, доброй ночи, мой милый друг!» — прошептала Вероника и тихо поцеловала его в губы. Он хотел обнять ее, но видение исчезло, и он проснулся бодрый и веселый. Он мог только посмеяться от души над действием пунша, но, думая о Веронике, он чувствовал себя очень приятно. «Ей одной, — говорил он сам себе, — обязан я своим избавлением от нелепых фантазий. В самом деле, я был очень похож на того сумасшедшего, который думал, что он стеклянный, или на того, который не выходил из своей комнаты из опасения быть съеденным курами, так как он воображал себя ячменным зерном. Но только что я сделаюсь надворным советником, я немедленно женюсь на mademoiselle Паульман и буду счастлив». Когда он затем, в полдень, проходил по саду архивариуса Линдгорста, он не мог надивиться, как это ему прежде все здесь могло казаться чудесным и таинственным. Он видел только обыкновенные растения в горшках — герани, мирты и тому подобное. Вместо блестящих пестрых птиц, которые прежде его дразнили, теперь порхали туда и сюда несколько воробьев, которые, увидевши Ансельма, подняли непонятный и неприятный крик. Голубая комната также представилась ему совершенно иною, и он не мог понять, как этот резкий голубой цвет и эти неестественные золотые стволы пальм с их бесформенными блестящими листьями могли нравиться ему хотя на мгновение. Архивариус посмотрел на него с совершенно особенною ироническою усмешкою и спросил:


«Связи мы не теряли, гостили друг у друга. В 2000 году, когда Василиса заболела, Сергей привёз тебя маленького ко мне, попросил присмотреть. Так у них сложилось, что тебе пришлось у меня прожить почти восемь лет. В 2005 году твоей маме сделали операцию хорошо в Германии, и ты уехал, а потом ещё несколько лет гостил у меня на каникулах или просто так. Я очень люблю тебя, Вовочка!
О бабушке я всегда помнила, но вестей от неё не было никогда, а сама её искать я так и не решилась. В 2006 году в Зоне начался этот Выброс, жуткие вещи стали происходить. Путь-дорога к бабушкиной могилке (я сердцем чуяла давно, ещё с педучилища, что нет уже моей бабушки в живых) совсем закрылась.
Когда я узнала через годы, что ты поступил работать в сталкеры, я неделю плакала. Не через меня ли ты, Вовочка, заразился этой дрянью ядовитой, не я ли тому виной? Не отпускает меня Чернобыль, метка чёртова на всех, кто его пережил. И мёртвым покоя тоже нет. Бабушка пришла ко мне ночью 7 февраля 2019 года. Как раз в тот день открывали лунную станцию „Клавий“. Даже в домофонном экранчике я её узнала, открыла дверь, впустила — как во сне. Я бы и рада думать, что сошла я на старости лет с ума, но утром пищали у меня на тахте в конвертиках младенцы — бабушкины детки, Владик и Влада.
Я бы и рада описать тебе, Вовочка, какой у нас с бабушкой был разговор, как она меня успокаивала, что она понарассказала, а не смогу я. Начинает у меня болеть затылок до обморока, когда пытаюсь вспомнить, вот и сейчас пришлось „спорамин“ пить. Остались у меня детки, я их слово дала вырастить. Получается — своих дядьку и тётку. Ещё бабушка оставила деньги — очень много. Старыми стодолларовыми купюрами, намучилась я с ними.
Деток я вырастила, долг исполнила. Если ты читаешь это письмо, значит ты видишь их собственными глазами. Боюсь я, что предаю тебя, мальчик, втягиваю в этот фильм-ужасник. — Помнишь, как ты их любил? Но взяла с меня бабушка обещание, чтобы сейчас написала я такое письмо и отдала его моему знакомому сталкеру. А сталкер знакомый один у меня — ты.
Если сможешь, Вовочка, помоги им, если для тебя это не очень опасно.
Очень люблю тебя и всегда скучала. Передай Васеньке милой и Сергею мой привет. Уверена я, что живы они и здоровы. Я виновата перед ними, пусть они меня простят. И ты меня прости.
Тётя баба Ира твоя».


— Ну, как же вам понравился вчера пунш, дорогой Ансельм?

Даты не было. Сигаретная пачка была пуста. Комбат смял её, всунул в горку пепла в пепельнице, выдернул зубочистку из стаканчика, сжевал, стараясь делать это медленно. Сложил письмо, разгладил его ладонями на столе. Детки мёртвой бабушки, по всей видимости, даже не шелохнулись, ожидая, пока он закончит чтение. Дети Зоны, могли.

— Ах, вам, конечно, попугай… — отвечал было Ансельм, совершенно сконфуженный, но вдруг остановился, подумав, что ведь и попугай, вероятно, был только обманом чувств.

Комбат остро пожалел, что в его коммуникаторе нет хотя бы счётчика Гейгера.

— Я могу купить вам сигарет, — предложила Владислава. — Мне нетрудно.

— Э, я и сам был в компании, — возразил архивариус, — разве вы меня не видели? Но от безумных штук, которые вы проделывали, я чуть было не пострадал, потому что я еще сидел в миске, когда регистратор Геербранд схватил ее, чтобы бросить к потолку, и я должен был поскорее ретироваться в трубку конректора. Ну, adieu, господин Ансельм. Будьте прилежны, а я и за вчерашний пропущенный день плачу вам специес-талер, так как вы до сих пор хорошо работали.

— Да… если нетрудно… — выговорил Комбат. — Скажите просто, чтобы записали на меня там.

«Как это архивариус может плести такой вздор?» — сказал сам себе студент Ансельм и сел за стол, чтобы начать списывать рукопись, которую архивариус, по обыкновению, положил перед ним. Но он увидел на пергаментном свитке такое множество черточек, завитков и закорючек, сплетавшихся между собою и не позволявших глазу ни на чем остановиться, что почти совсем потерял надежду скопировать все это в точности. При общем взгляде пергамент представлялся куском испещренного жилами мрамора или камнем, проросшим мохом. Тем не менее он хотел попытаться и окунул перо, но чернила никак не хотели идти; в нетерпении он потряс пером, и — о, небо! — большая капля чернил упала на развернутый оригинал. Свистя и шипя, вылетела голубая молния из пятна и с треском зазмеилась по комнате до самого потолка. Со стен поднялся густой туман, листья зашумели, как бы сотрясаемые бурею, из них вырвались сверкающие огненные василиски, зажигая пары, так что пламенные массы с шумом заклубились вокруг Ансельма. Золотые стволы пальм превратились в исполинских змей, которые с резким металлическим звоном столкнулись своими отвратительными головами и обвили Ансельма своими чешуйчатыми туловищами. «Безумный, претерпи теперь наказание за то, что ты столь дерзновенно совершил!» — так воскликнул страшный голос венчанного Саламандра, который появился над змеями как ослепительный луч среди пламени, и вот их разверстые зевы испустили огненные водопады на Ансельма, и эти огненные потоки, как бы сгущаясь вокруг его тела, превращались в твердью ледяные массы. Члены Ансельма, все теснее сжимаясь, коченели, и он лишился сознания. Когда он снова пришел в себя, он не мог двинуться и пошевелиться; он словно окружен был каким-то сияющим блеском, о который он стукался при малейшем усилии — поднять руку или сделать движение. Ах! он сидел в плотно закупоренной хрустальной склянке на большом столе в библиотеке архивариуса Линдгорста.

Она кивнула и легко, как пушинка от ветерка, поднялась и ушла к стойке.

— То есть… типа… вы с сестрой родились в Зоне, что ли? — спросил Комбат.

ВИГИЛИЯ ДЕСЯТАЯ

Страдания студента Ансельма в склянке. — Счастливая жизнь ученика и писцов. — Сражение в библиотеке архивариуса Линдгорста. — Победа Саламандра и освобождение студента Ансельма.

— Маловероятно, — сказал Владислав. — Но в Зону мне попасть нужно.



— Зачем? — понимая, что спрашивает глупость, но не в силах не спросить, сказал Комбат.

Я имею право сомневаться, благосклонный читатель, чтобы тебе когда-нибудь случалось быть закупоренным в стеклянный сосуд, разве только причудливый сон навел когда-нибудь на тебя такую несообразную фантазию. В последнем случае ты живо можешь почувствовать бедственное состояние несчастного студента Ансельма; если же ты и во сне не видел ничего подобного, то пусть твое живое воображение заключит тебя, ради меня и Ансельма, на несколько мгновений в стекло. Ослепительный блеск плотно облекает тебя; все предметы кругом кажутся тебе освещенными и окруженными лучистыми радужными красками; все дрожит, колеблется и грохочет в сиянии, — ты неподвижно плаваешь как бы в замерзшем эфире, который сдавливает тебя, так что напрасно дух повелевает мертвому телу. Все более и более сдавливает непомерная тяжесть твою грудь, все более и более поглощает твое дыхание последние остатки воздуха в тесном пространстве; твои жилы раздуваются, и каждый нерв, прорезанный страшною болью, дрожит в смертельной агонии. Пожалей же, благосклонный читатель, студента Ансельма, который подвергся этому несказанному мучению в своей стеклянной тюрьме, но он чувствовал, что и смерть не может его освободить, потому что ведь он очнулся от своего глубокого обморока, когда утреннее солнце ярко и приветливо осветило комнату, и его мучения начались снова. Он не мог двинуть ни одним членом, но его мысли ударялись о стекло, оглушая его резкими, неприятными звуками, и вместо внятных слов, которые прежде вещал его внутренний голос, он слышал только глухой гул безумия. Тогда он закричал в отчаянии: «О Серпентина, Серпентина, спаси меня от этой адской муки!» И вот как будто тихие вздохи повеяли кругом него и облегли склянку, словно зеленые прозрачные листы бузины; гул прекратился, ослепительное дурманящее сияние исчезло, и он вздохнул свободнее. «Не сам ли я виноват в своем бедствии, ах, не согрешил ли я против тебя самой, чудная, возлюбленная Серпентина? Не возымел ли я насчет тебя темных сомнений? Не потерял ли я веру и с нею все, что могло доставить мне высшее счастие? Ах, теперь ты никогда не будешь моею, потерян для меня золотой горшок, я никогда не увижу его чудес. Ах, только бы еще раз увидеть тебя, услышать бы твой чудный, сладостный голос, милая Серпентина!» — так стонал студент Ансельм, проникнутый глубокою острою скорбью; вдруг совсем около него кто-то сказал: «Не понимаю, чего вы хотите, господин студент, зачем эти ламентации выше всякой меры?» Тут Ансельм увидел, что рядом с ним, на том же столе, стояло еще пять склянок, в которых он увидел трех учеников Крестовой школы и двух писцов.

— Вроде бы не принято такое спрашивать, нет? — сказал Владислав, приподняв бровь. — Мне нужно. — Он извлёк из-за пазухи свёрток и положил его на стол. Прозрачный целлофан. Фотография пожилой женщины на фаянсовой лепёшке. — Мне нужно похоронить родителей, чтобы затем жить своей жизнью, без долгов. Пусть это даже бредовый, воображаемый долг. Но психологический барьер есть и очень сильно мне мешает. И мне, и сестре. Дефект хорошего воспитания. Думаю, вы понимаете меня, Владимир Сергеевич.

— Ах, милостивые государи, товарищи моего несчастия, — воскликнул он, — как же это вы можете оставаться столь беспечными, даже довольными, как я это вижу по вашим лицам? Ведь и вы, как я, сидите закупоренные в склянках и не можете пошевельнуться и двинуться, даже не можете ничего дельного подумать без того, чтобы не поднимался оглушительный шум и звон, так что в голове затрещит и загудит. Но вы, вероятно, не верите в Саламандра и в зеленую змею?

Ах, тётечка Ирочка, тётечка Ирочка! Да, Комбат его понимал.

— Вы бредите, господин студиозус, — возразил один из учеников. — Мы никогда не чувствовали себя лучше, чем теперь, потому что специес-талеры, которые мы получаем от сумасшедшего архивариуса за всякие бессмысленные копии, идут нам на пользу; нам теперь уж не нужно разучивать итальянские хоры; мы теперь каждый день ходим к Иозефу или в другие трактиры, наслаждаемся крепким пивом, глазеем на девчонок, поем, как настоящие студенты, «Gaudeamus igitur…» — и благодушествуем.

— И, кроме того, я не собираюсь…

— Они совершенно правы, — вступился писец, — я тоже вдоволь снабжен специес-талерами, так же, как и мой дорогой коллега рядом, и, вместо того чтобы списывать все время разные акты, сидя в четырех стенах, я прилежно посещаю веселые места.

— Но, любезнейшие господа, — сказал студент Ансельм, — разве вы не замечаете, что вы все вместе и каждый в частности сидите в стеклянных банках и не можете шевелиться и двигаться, а тем менее гулять?

Вернулась Владислава с сигаретами. Комбат, едва не сорвав ноготь, разодрал обёртку в клочья и закурил так жадно, словно дождь хлынул над пустыней. Владислава села на своё место. Она улыбалась чему-то. Она принесла себе и брату ещё по чашечке кофе на одном подносике.

Тут ученики и писцы подняли громкий хохот и закричали: «Студент-то с ума сошел: воображает, что сидит в стеклянной банке, а стоит на Эльбском мосту и смотрит в воду. Пойдемте-ка дальше!» — «Ах, — вздохнул студент, — они никогда не видали прелестную Серпентину; они не знают, что такое свобода и жизнь в вере и любви, поэтому они и не замечают тяжести темницы, в которую заключил их Саламандр за их глупость и пошлость, но я, несчастный, погиб в горе и позоре, если она, кого я так невыразимо люблю, меня не спасет». И вот повеял и зашелестел по комнате голос Серпентины: «Ансельм, верь, люби, надейся!» И каждый звук, как луч, проникал в темницу Ансельма, и стекло расступалось перед этими лучами, покоряясь их власти, и грудь заключенного могла двигаться и подниматься. Все более уменьшалась мучительность его состояния, и он ясно видел, что Серпентина его еще любит и что это только она делает выносимым его пребывание в стекле. Он уже более не заботился о легкомысленных товарищах своего несчастия, а направил все свои чувства и мысли только на дорогую Серпентину. Но внезапно с другой стороны послышалось какое-то глухое, противное ворчание. Он скоро мог заметить, что оно происходило от старого кофейника со сломанной крышкой, который стоял напротив него на маленьком шкафчике. Но, вглядываясь пристальнее, он все более и более узнавал отвратительные черты старого, сморщенного женского лица, и вскоре перед ним стояла яблочная торговка от Черных ворот. Она оскалила на него зубы, засмеялась и воскликнула дребезжащим голосом:

— Вы не нервничайте, Владимир Сергеевич, — сказал Владислав. — Вам нужно время опомниться, мы это понимаем. Время на это мы учли.

— Эй, эй, сынок, будешь еще упрямиться? Вот попал же под стекло! Говорила вперед: попадешь ты под стекло!

— Не надо мне говорить, что мне делать, молодой человек! — Никак не получалось успокоиться. Выскальзывал сам у себя из рук, как мокрое мыло. Время на это они учли!

— Что ж, смейся, издевайся, проклятая ведьма! — сказал студент Ансельм. — Ты виновата во всем, но Саламандр задаст тебе, гадкая свекла!

— Прошу прощения, — тотчас сказал Владислав. — Я продолжаю. Я не намерен использовать вашу любовь к тёте Ире для уговоров. Мне надо в Зону. Вы один из лучших ведущих. Знаменитость. «Маршал». Сколько стоят ваши услуги, Владимир Сергеевич?

— Ого, — возразила старуха, — какой гордый! Ты наступил на лицо моим сыночкам, ты обжог мне нос, но я к тебе добра, плутишка, потому что ты сам по себе был порядочным человеком и дочка моя тоже расположена к тебе. Но из-под стекла ты не выйдешь, если я не помогу тебе; достать тебя сама я не могу, но моя кума, крыса, что живет здесь на чердаке, прямо над тобою, она подточит доску, на которой ты стоишь, ты свалишься вниз, и я поймаю тебя в свой передник, чтобы ты не разбил себе носа и сберег свою гладкую рожицу, и понесу тебя поскорей к мамзель Веронике, на которой ты должен жениться, когда станешь надворным советником.

— Вы говорите «я, мне, меня», — сказал Комбат. — Вы что, хотите выйти один? Да, спасибо за сигареты, Владислава…

— Оставь меня, чертово детище! — закричал студент Ансельм, полный гнева. — Только твои адские штуки побудили меня к преступлению, которое я должен теперь искупать. Но я терпеливо буду переносить все, потому что я могу существовать только здесь, где дорогая Серпентина окружает меня любовью и утешением. Слушай, старуха, и оставь надежду. Не покорюсь я твоей силе; я люблю и буду вечно любить одну только Серпентину, — я никогда не буду надворным советником, никогда не увижу Веронику, которая через тебя соблазнила меня на зло. Если зеленая змея не будет моею, то я погибну от тоски и скорби. Прочь, прочь, гадкий урод!

— Мне было нетрудно.

Тут старуха захохотала так, что в комнате раздался звон, и воскликнула:

— Да, разумеется. Один.

— Ну, так сиди тут и пропадай, а мне пора за дело, ведь у меня тут есть еще и другая работа! — Она сбросила свой черный плащ и осталась в отвратительной наготе, потом начала кружиться, и толстые фолианты падали вниз, а она вырывала из них пергаментные листы и, ловко и быстро сцепляя их один с другим и обвертывая вокруг своего тела, явилась как бы одетой в какой-то пестрый чешуйчатый панцирь. Брызжа огнем, выскочил черный кот из чернильницы, стоявшей на письменном столе, и завыл в сторону старухи, которая громко закричала от радости и вместе с ним исчезла в дверь. Ансельм заметил, что она направилась в голубую комнату, и скоро он услыхал вдали шипенье и гуденье, птицы в саду закричали, попугай затрещал: «Дер-р-ржи, дер-р-ржи, гр-рабеж, гр-рабеж!» В эту минуту старуха вернулась в комнату, держа в руках золотой горшок, и, отвратительно кривляясь и прыгая, дико закричала:

— Я сопровождаю брата, потому что лучше ориентируюсь в повседневности, — пояснила Владислава.

— В добрый час! В добрый час! Сынок, убей зеленую змею! Скорей, сынок, скорей!

— То есть? — удивился Комбат.

Ансельму показалось, что он слышит глубокий стон, слышит голос Серпентины. Им овладели ужас и отчаяние. Он собрал все силы, напряг все свои нервы и мускулы и ударился о стекло — резкий звон раздался по комнате, и архивариус показался в дверях в своем блестящем камчатом шлафроке.

— Соприкосновения с грубой реальностью жизни ранят его. Перед продавцом сигарет его душа беззащитна. Ваш дикий городок такой дикий городок.

— Гей, гей, сволочь! Ведьмины штуки — чертово наваждение! Эй, сюда, сюда! — так закричал он.

Это было нечто. Комбат аж про тётю Иру позабыл на минуту. Ну и вечерок, ну и клиенты. Парень, конечно, худенький и чистенький, но отнюдь не мягкий. Нет, не мягкий. Мягко стелет — это да. Но под периной — шарики для подшипников. Россыпями. Или Комбату чутьё изменяет? Суета в том зале какая-то.

Комбат сообразил, что суета началась уже пару минут как.

— Влада, не стоит так-то уж, — произнёс Владислав. — У Владимира Сергеевича может сложиться неверное впечатление обо мне. Да и о тебе тоже.

Тут черные волосы старухи стали как щетина; ее красные глаза засверкали адским огнем, и, сжимая острые зубы своей широкой пасти, она зашипела: «Живо иди! Живо шипи!» — и захохотала и заблеяла в насмешку и, крепко прижимая к себе золотой горшок, стала бросать оттуда полные горсти блестящей земли в архивариуса, но едва только земля касалась его шлафрока, как превращалась в цветы, которые падали на пол. Тут засверкали и воспламенились лилии на шлафроке, и архивариус стал кидать эти трескучим огнем горящие лилии на ведьму, которая завыла от боли; но когда она прыгала кверху и потрясала свой пергаментный панцирь, лилии погасали и распадались в пепел. «Скорей сюда, сынок!» — закричала старуха, и черный кот, сделав прыжок, кинулся к двери на архивариуса, но серый попугай вспорхнул ему навстречу и схватил его своим кривым клювом за шею, так что оттуда потекла красная огненная кровь, а голос Серпентины воскликнул: «Спасен, спасен!» Старуха в бешенстве и отчаянии, бросив за себя золотой горшок, прыгнула на архивариуса и хотела вцепиться в него своими длинными сухими пальцами, но он быстро скинул свой шлафрок и бросил его в старуху. Тогда зашипели, и затрещали, и забрызгали голубые огоньки из пергаментных листов, старуха заметалась, завывая от боли, и все старалась схватить побольше земли из горшка, вырвать побольше пергаментных листов из книг, чтобы подавить жгучее пламя, и, когда ей удавалось бросить на себя землю или пергаментные листы, огонь потухал, но вот как бы изнутри архивариуса вырвались и ударили в старуху извивающиеся шипящие лучи. «Гей, гей! На нее и за ней! Победа Саламандру!» — загремел по комнате голос архивариуса, и тысячи молний зазмеились вокруг воющей старухи. С ревом и воплями мотались кругом в жестокой схватке кот и попугай; но наконец попугай повалил кота на пол своими сильными крыльями и, проткнув его когтями так, что тот страшно застонал и завизжал в смертельной агонии, выколол ему острым клювом сверкающие глаза, откуда брызнула огненная жидкость. Густой чад поднялся там, где старуха упала под шлафроком; ее вой, ее дикие пронзительные крики заглохли в отдалении. Распространившийся зловонный дым скоро рассеялся; архивариус поднял шлафрок — под ним лежала гадкая свекла.

— Нет, не сложится, Влад. К сожалению.

— Что ты имеешь в виду?

— Почтенный господин архивариус, вот вам побежденный враг, — сказал попугай, поднося в своем клюве архивариусу Линдгорсту черный волос.

— А вот смотри.

— Хорошо, любезный, — отвечал архивариус, — а вот лежит и моя побежденная противница; позаботьтесь, пожалуйста, об остальном; сегодня же вы получите, как маленькую douceur[7], шесть кокосовых орехов и новые очки, так как ваши, я вижу, бессовестно разбиты котом.

Отчётливо взвизгнули женщины, в зале зажёгся верхний свет. Суета приобретала характер, очертания, и — приближалась. С серебряным звоном разлетелись висюльки в арке. Очертания суеты выяснились окончательно, когда сталкер Кость, с совершенно перекошенной, разбитой в кровь мордой, ввалился в зал. Он зажимал один глаз рукой и пытался что-то кричать. Крик не выходил из него: сталкер Кость никак не мог перевести дыхание.

— А, — сказал Владислав понимающе.

— Всегда к вашим услугам, достопочтенный друг и покровитель! — воскликнул довольный попугай и, взявши свеклу в клюв, вылетел в окошко, которое архивариус отворил для него. Архивариус схватил золотой горшок и громко закричал:

— Он хлопнул меня по заднице, — объяснила Влада.

Владислав сокрушённо покачал головой.

— Серпентина, Серпентина!

— Всё к лучшему, сестра? — спросил он.

И когда студент Ансельм, радуясь победе архивариуса над мерзкой старухой, которая готова была его погубить, взглянул на него, он увидал опять величественную, высокую фигуру князя духов, смотрящего на него с несказанной приятностью и достоинством.

— Ансельм, — сказал князь духов, — не ты, но враждебное начало, стремившееся разрушительно проникнуть в твою душу и раздвоить тебя с самим тобою, виновно в твоем неверии. Ты доказал свою верность, будь свободен и счастлив!

Молния прошла внутри Ансельма, трезвучие хрустальных колокольчиков раздалось сильнее и могучее, чем когда-либо; его фибры и нервы содрогнулись, но все полнее гремел аккорд по комнате, — стекло, в которое был заключен Ансельм, треснуло, и он упал в объятия милой, прелестной Серпентины.

ВИГИЛИЯ ОДИННАДЦАТАЯ

Неудовольствие конректора Паульмана по поводу обнаружившегося в его семействе умоисступления. — Как регистратор Геербранд сделался надворным советником и в сильнейший мороз пришел в башмаках и шелковых чулках. — Признание Вероники. — Помолвка при дымящейся суповой миске.

— Как обычно, — ответила она. — Всё очень скучно. Выбешивает не грубость, а одинаковость грубости. И реакция на твою реакцию. Помнишь, Влад, «Неукротимую планету»?



— Сейчас разберёмся, — сказал Комбат, в принципе, обрадованный переменой блюд. Странные клиенты — к ним надо привыкнуть. Иначе решение невозможно будет принять. Отмахнуться от них нельзя — мощная рекомендация, но и выходить в Зону со странным… дитём Зоны? Могли встал перед Комбатом как живой, как будто не прошло пять лет… Удовольствие очень специфическое — общение с ребёнком Зоны. Небанальное… Фантастика вообще… учли они время и на его, Комбата, шок, что ли?

— Но скажите же мне, почтеннейший регистратор, как это нам вчера проклятый пунш мог до такой степени отуманить головы и довести нас до таких излишеств? — так говорил конректор Паульман, входя на другое утро в комнату, еще наполненную разбитыми черепками и посредине которой несчастный парик, распавшийся на свои первоначальные элементы, плавал в остатках пунша.

— Сейчас разберёмся, — повторил Комбат, отодвигая коммуникатор, ридер и сигареты к стене. Письмо спрятал в карман. Он не торопился. Напряг воображение. Время подчинялось сразу и — привычно.