Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Эпизод из жизни трех друзей

Однажды в Духов день так называемая Ресторация Вебера — место, где собираются гуляющие в берлинском Тиргартене, — была до такой степени переполнена всякого рода и разбора людьми, что Александр, лишь неутомимо преследуя и окликая сердитого слугу, в разные стороны увлекаемого толпой, мог оттягать себе маленький столик, который он велел поставить под живописными деревьями в глубине сада у самой воды, где и уселся в приятнейшем расположении духа с обоими своими друзьями — Северином и Марцеллом, успевшим тем временем, не без стратегического искусства, раздобыть стулья. Все они лишь за несколько дней до того прибыли в Берлин: Александр — из отдаленной провинции, чтобы вступить во владение наследством, оставшимся после старой незамужней тетки, а Марцелл и Северин — чтобы снова заняться штатскими делами, которые они так давно оставили ради участия в войне, только что окончившейся. Сегодня им хотелось насладиться всей радостью свидания, и, как это обычно бывает, мысль обращалась не к богатому событиям прошлому, о нет! — прежде всего к настоящему, к той деятельности, что предстояла им теперь.

— Право, — сказал Александр, взяв кофейник, над которым подымался пар, и наливая чашки для друзей, — право, если б вы меня видели в уединенном доме моей покойной тетки, как я по утрам в хмуром молчании торжественно брожу по высоким комнатам, обитым мрачными обоями, как потом девица Анна, экономка покойницы, маленькое, подобное призраку существо, запыхавшись и кашляя, приносит мне дрожащими руками оловянный поднос с завтраком, ставит его на стол, делает, скользя назад, какой-то странный книксен и уходит, шаркая слишком широкими туфлями, словно нищенка из Локарно[1], а мопс и кот, неуверенно косясь на меня, удаляются за ней, и я остаюсь один, слушая воркотню меланхолического попугая, глядя на фарфоровых болванчиков, глупо улыбающихся и кивающих головами, выпиваю одну чашку за другой и едва осмеливаюсь осквернить презренным табачным дымом эти девственные покои, где прежде, бывало, курились только янтарь и мускус, — да, если бы вы меня там видели, вы приняли бы меня по крайней мере за околдованного, за некоего Мерлина[2]. Могу вам сказать, что только прискорбная лень, которую вы уже так часто ставили мне в упрек, стала причиной того, что я, не поискав другой квартиры, сразу же и поселился в опустелом доме тетки, который педантическая добросовестность ее душеприказчика превратила в весьма жуткое место. Согласно воле этой странной особы, которую я почти и не знал, все осталось в прежнем виде до самого моего приезда. Рядом с кроватью, блистающей белоснежными простынями, занавешенной зеленоватым шелком, все еще стоит маленький табурет, на котором, как и прежде, лежит почтенное платье и нарядный, многочисленными лентами украшенный чепец, на полу стоят великолепные вышитые туфли, а из-под кромок одеяла, усеянного белыми и пестрыми цветами, сверкает серебряная, ярко полированная сирена — ручка одного необходимого сосуда. В другой комнате лежит неоконченное шитье, работа, предпринятая покойной незадолго до ее кончины, а рядом раскрыто «Истинное христианство» Арндта[3]; но завершением всей мрачной жути этого дома, для меня по крайней мере, является висящий в той же самой комнате портрет моей тетки в человеческий рост, портрет, писанный лет тридцать пять или сорок тому назад и изображающий ее в подвенечном платье, причем, как рассказывала мне с горькими слезами девица Анна, она в этом самом подвенечном платье и похоронена.

— Что за странная мысль! — сказал Марцелл.

— Весьма понятная, однако, — перебил его Северин, — ведь умершие девицы — Христовы невесты, и, я надеюсь, не найдется такого безбожника, который стал бы осмеивать это благочестивое поверье, не чуждое и старой деве, хоть я и не понимаю, почему это тетка в свое время велела изобразить себя в наряде невесты.

— Как мне рассказывали, — начал Александр, — тетка когда-то в самом деле была помолвлена, настал даже день свадьбы, и она в подвенечном платье ожидала жениха, который, однако, не явился, потому что счел за благо в тот самый день удалиться из города с другой девушкой, уже прежде любимой им. Тетку это очень огорчило, и хотя она ничуть не была расстроена в уме, она с тех пор на свой лад праздновала день неудавшейся свадьбы. С раннего утра наряжалась она в подвенечное платье, в туалетной комнате, тщательно убранной, приказывала накрыть на два прибора небольшой столик орехового дерева с резьбой и позолотой, как это было и в тот раз, подать шоколад, вино и печенье и до десяти часов вечера ждала жениха, расхаживая по комнате, вздыхая и сетуя. Потом она с усердием молилась и, погруженная в свои мысли, тихо ложилась в постель.

— Но это же, — сказал Марцелл, — до глубины души трогает меня. Горе тому вероломному, что стал для этой бедной девушки виновником неутолимой скорби.

— На дело это, — возразил Александр, — можно взглянуть и с другой стороны. Человека, которого ты называешь вероломным и который им и останется, — пускай у него на все это и были свои причины, — может быть, предостерег какой-нибудь добрый гений или, если хочешь, благая мысль овладела им. Он стремился только к тетушкиному богатству: ведь он знал, что она властолюбива, сварлива, скаредна — словом, лютая тиранка.

— Пусть так, — сказал Северин, положив трубку на стол, скрестив руки и устремив вперед сосредоточенно-задумчивый взгляд, — пусть так, но откуда же эти трогательные тихие поминки, эта проникнутая смирением, лишь мысленно произносимая жалоба на вероломного, как не из глубины нежной души, чуждой тех земных пороков, которые ты ставишь в укор бедной тетке? Ах, ведь слишком часто те огорчения, которым мы почти не в силах противостоять среди суровой жизненной борьбы, слишком часто эти огорчения принимают уродливые формы, и на всем, что окружало старуху, от них мог остаться столь пагубный след; но даже и целый год, полный мучения, искупал бы, по крайней мере для меня, этот неизменно повторяющийся трогательный день.

— Ты прав, Северин, — сказал Марцелл, — старуха тетка, царство ей небесное, не могла быть такой дурной, как утверждает Александр, знающий обо всем этом лишь понаслышке. Впрочем, с людьми, которых озлобила жизнь, я тоже не особенно люблю иметь дело, и лучше другу Александру утешаться рассказом о брачных поминках, которые устраивала старуха, да рыться в сундуках и ящиках или же любоваться богатым убранством комнат, чем вызывать в своем воображении покинутую невесту, которая в подвенечном платье ожидает жениха и расхаживает вокруг столика, где приготовлен шоколад.

Александр резким движением поставил на стол чашку с кофе, которую только что поднес было ко рту, и, всплеснув руками, воскликнул:

— О боже мой! Не приставайте ко мне с такими мыслями и картинами, — даже и здесь, под прекрасным светлым небом, мне чудится, что вот из толпы этих молоденьких девушек выглянет, как привидение, старуха тетка в подвенечном платье.

— Этот страх, — сказал Северин, слегка улыбаясь и быстро пуская из трубки, которую снова взял, маленькие, синие облака дыма, — этот страх — справедливое наказание за твое дерзкое легкомыслие, ведь ты дурно отозвался о покойнице, которая, умирая, сделала тебе добро.

— Знаете ли вы, друзья, — снова начал Александр, — знаете ли вы, что мне кажется, будто воздух в моем доме до такой степени проникнут духом и бытием старой девы, что достаточно прожить там всего лишь два дня и две ночи, чтобы и самому немного заразиться?

Марцелл и Северин как раз в эту минуту подали Александру свои пустые чашки, в которые он умело и ловко в меру положил сахару, с таким же знанием дела налил кофе и молока, после чего продолжал:

— Уже одно то, что у меня внезапно появился доселе совершенно чуждый мне талант — наливать кофе, что я, как будто это моя обязанность и мое призвание, сразу же взялся за кофейник, что я владею тайной правильных пропорций между сладким и горьким, что я не пролил ни одной капли, уже одно это должно вам, друзья, показаться чем-то необыкновенным и таинственным; но вы еще более удивитесь, когда я скажу, что у меня появилось какое-то особое влечение к ярко начищенной оловянной и медной посуде, белью, серебряной утвари, фарфору и хрусталю — словом, к предметам хозяйственного обихода, какие имеются в тетушкином наследстве. На все это я смотрю с известным удовольствием, и мне вдруг стало казаться, что очень мило иметь не только кровать, стол, скамейку, подсвечник и чернильницу, а также и нечто большее! Тетушкин душеприказчик улыбается и полагает, что мне теперь как раз следует жениться и что дело лишь в невесте и священнике. К тому же он считает, что за невестой недалеко ходить. Дело в том, что у него у самого есть дочка, маленькое большеглазое разряженное созданье, которое все еще ребячится, как Гурли[4], наивно в речах и подпрыгивает, точно трясогузка. Пожалуй, лет шестнадцать тому назад это ей и шло благодаря ее маленькому, как у эльфа, росту, но теперь, когда ей тридцать два года, это совсем не приятно и наводит страх.

— Ах, — воскликнул Северин, — и все же как естественно это пагубное странное самообольщение! Где тот рубеж, на котором девушка, отличавшаяся в жизни тем или иным свойством, вдруг скажет себе самой: «Я теперь уже не то, чем я была; цвета, в которые я прежде рядилась, все так же свежи и молоды, но щеки мои поблекли!»[5] Поэтому — нужна снисходительность, нужно терпение! Такая девушка, поддающаяся безобидному заблуждению, внушает мне глубокую печаль, и уже поэтому я мог бы приласкать ее, постараться ее утешить.

— Замечаешь ли ты, Александр, — сказал Марцелл, — что друг Северин проникнут сегодня духом человеколюбия? Сначала он принял участие в старой тетушке, теперь же дочка тетушкина душеприказчика — а это ведь военный советник Фальтер, — да, теперь тридцатидвухлетний уродец советника Фальтера, хорошо мне знакомый, вызывает у него меланхолические чувства, и он тотчас же посоветует тебе взять ее в жены только для того, чтобы избавить ее от этой жуткой наивности, — но от нее-то по отношению к тебе, по крайней мере, она откажется сразу же, как только ты сделаешь предложение. Но не делай этого, ибо опыт учит, что такие маленькие наивные особы иногда или, вернее, весьма часто обладают кошачьими свойствами, и из бархатных лапок, которыми они тебя гладили до свадьбы, вскоре при удобном случае они выпускают отнюдь не тупые когти!

— Боже мой! — перебил друга Александр, — Боже мой! Что за вздор! Ни тридцатидвухлетний уродец господина Фальтера, ни какое бы то ни было другое существо, будь оно в десять раз красивее, и моложе, и очаровательнее, не может обольстить меня и не заставит меня теперь, когда у меня есть деньги и всякое добро, отравить золотые годы юности и свободы. В самом деле, призрак старой невесты-тетушки имеет на меня такое влияние, что со словом «невеста» я невольно связываю зловещее жуткое существо, убивающее всякую радость.

— Жалею тебя, — сказал Марцелл, — что до меня, то, когда я вызываю в своем воображении девушку, одетую к венцу, меня охватывает сладостный тайный трепет, а когда я в действительности вижу такую девушку, то мне кажется, будто дух мой должен обнять ее с любовью, любовью более высокой, в которой нет ничего земного.

— О, это я уж знаю, — ответил Александр, — ты, как правило, влюбляешься во всех невест, и, должно быть, в том святилище, которое ты воздвигаешь им в своей душе, нередко оказывается возлюбленная другого.

— Он любит вместе с любящими, — молвил Северин, — и вот почему я так люблю его.

— Я ему, — смеясь воскликнул Александр, — навяжу старуху тетушку и таким образом избавлюсь от наваждения, Которое мне уже невмоготу. Вы смотрите на меня вопросительно? Ну, так вот! Натура старой девы сказывается у меня и в том, что я страдаю невыносимой боязнью привидений и веду себя, как маленький мальчик, которого няня стращает иногда каким-нибудь пугалом. Происходит со мной вот что: днем, большей частью в самый полдень, когда я заглядываю в огромные сундуки и ящики, тут же, совсем близко от меня, появляется острый нос старухи тетки, и я вижу ее длинные сухие пальцы, которые тянутся к белью, к платьям и роются в них. Когда я, не без удовольствия, снимаю какую-нибудь кастрюльку или котелочек, остальные сами приходят в движение, и мне кажется, что вот рука призрака подаст мне сейчас другую кастрюльку, другой котелочек. Тогда я все бросаю и без оглядки бегу в свою комнату, становлюсь у окна, открытого на улицу, и начинаю напевать или насвистывать, что явно сердит девицу Анну. А что тетка каждую ночь, ровно в двенадцать часов, расхаживает по комнатам, это точно установлено.

Марцелл громко рассмеялся. Северин остался по-прежнему серьезным и воскликнул:

— Так расскажи нам — ведь это, в конце концов, получается какая-то нелепость, — неужели ты, при твоем отчаянном свободомыслии, можешь превратиться в духовидца?

— Ну что ж, — продолжал Александр, — тебе, Северин, и тебе, Марцелл, вам обоим известно, что против веры в призраки никто не восставал с таким упорством, как я. До сих пор со мной никогда не случалось ничего необыкновенного, и незнакома была мне даже та боязнь, словно физической болью сковывающая ум и чувство, которую будто бы вызывает близость духа — выходца из иного, чуждого мира. Но послушайте, что случилось со мной в первую же ночь после моего приезда.

— Говори тише, — молвил Марцелл, — мне кажется, наши соседи стараются нас подслушать и понять.

— Нет, нет, это — ни за что, — ответил Александр, тем более, что сперва я и от вас хотел утаить эту историю с привидением. Но я все-таки расскажу ее! Так вот: девица Анна встретила меня, совершенно убитая горем и тоскою. С серебряным подсвечником в дрожащей руке, стеня и задыхаясь, она провела меня через ряд пустых комнат в спальню. Здесь почтарь поставил мой сундук. Парень принял от меня щедрый дар на водку, который тут же и засунул в карман штанов, отогнув полу своего широкого кафтана, и промолвил: «Премного благодарен»; он весело оглядел комнату, и взгляд его остановила высоко вздымавшаяся постель с зеленоватыми занавесками, о которой я уже говорил. «Эх! — воскликнул он. — Вы, сударь, здесь славно выспитесь, лучше, чем в почтовой карете, да вот уже приготовлен и шлафрок и колпак». Злодей подразумевал тетушкино почтенное ночное платье. Девица Анна, у которой ноги подкосились, чуть было не выронила серебряный подсвечник, я быстро схватил его, чтобы посветить почтальону, который удалился, лукаво взглянув на старуху. Когда я вернулся, девица Анна была в страхе и трепете, она думала, что вот-вот совершится ужасное, а именно —. что я отошлю ее и без церемоний улягусь на девическую постель. Она ожила, когда я вежливо и скромно заявил, что не привык спать на таких мягких постелях, и попросил ее приготовить мне, если можно, в другой комнате постель попроще. Таким образом ужасное не совершилось, но зато произошло неслыханное, а именно — угрюмое морщинистое лицо девицы Анны осветилось радостной улыбкой, чего потом уже не бывало; затем она нагнулась к полу, своими длинными сухими, костлявыми руками ловко выправила стоптанные задки своих туфель, натянула их на острые пятки и засеменила к двери, промолвив тихим, полубоязливым, полурадостным голосом: «Слушаюсь, сударь мой!» — «Я думаю, что долго буду спать. Подайте ж кофе мне часу в девятом». С этими словами почти из «Валленштейна»[6] я отпустил старуху. Я смертельно устал и думал, что сон сразу же одолеет меня, но разные мысли и думы начали роиться в моем уме и не давали мне уснуть. Только теперь со всей живостью осознал я внезапную перемену моей судьбы. Только теперь я, на самом деле владея своим новым достоянием, находясь в непосредственной близости к нему, ясно понял, что я вырвался из-под гнета бедности и передо мной — приятная, полная уюта жизнь. Несносный свисток ночного сторожа проверещал одиннадцать… двенадцать… Я был гак далек от сна, что слышал тиканье своих карманных часов, тихое стрекотанье сверчка, очевидно гнездившегося где-то в комнате. Но как только где-то вдали на башне часы глухо пробили двенадцать, в комнате сразу же послышались тихие размеренные шаги, направлявшиеся то в одну, то в другую сторону, и при каждом шаге раздавался полный тоски стон или вздох, который, усиливаясь все более и более, начинал уже походить на душераздирающие жалобы существа, томимого смертной мукой. А в соседней комнате что-то скреблось в дверь, что-то фыркало там, почти человечьим голосом скулила и повизгивала собака. Старого мопса, теткина любимца, я видел еще вечером, — это стонал несомненно он. Я поднялся с постели и, широко раскрыв глаза, стал пристально вглядываться в бледно мерцающий ночной сумрак комнаты; я вполне отчетливо видел все, что находилось в ней, только не видел никакой фигуры, которая расхаживала бы взад и вперед, и все-таки я слышал шаги, и все-таки вздохи и стоны раздавались, как прежде, у самой моей постели. В эту минуту меня вдруг охватил тот страх перед привидениями, которого я никогда не испытывал; я почувствовал, как на лбу у меня выступили капли холодного пота, а волосы, обледенев, встали дыбом. Я был не в силах пи пошевельнуться, ни разжать губы, чтобы испустить крик ужаса, кровь быстрей пульсировала и стремительней свершала свой круговорот и не давала уснуть сознанию, которое не могло подчинить себе тело, словно застывшее в смертельных судорогах. Вдруг шаги замолкли, стоны также; зато раздалось глухое покашливание, со скрипом открылась дверь какого-то шкафа, как будто застучали серебряные ложки, потом как будто откупорили склянку и опять поставили в шкаф, как будто бы кто-то сделал несколько глотков… странный, отвратительный кашель… долгий, глубокий вздох. В тот же миг от стены отделилась и заковыляла высокая белая фигура, ледяные волны бесконечного ужаса сомкнулись надо мной, я лишился чувств.

Я очнулся словно от толчка, словно падал с высоты; всем вам знакомы такие сны, но то странное чувство, которое теперь овладело мной, я почти не в силах описать вам. Сперва я должен был сообразить, где я нахожусь; потом мне стало казаться, будто со мной случилось что-то страшное, но что воспоминание об этом изгладил долгий, глубокий, непробудный сон. Наконец я постепенно все припомнил, но думал, что это было сновидение и что призрак во сне насмехался надо мной. Когда я встал, мне прежде всего бросился в глаза поколенный портрет невесты в подвенечном (платье, в человеческий рост, и мороз пробежал у меня по спине: мне показалось, что это она расхаживала ночью как живая и что я ее узнал; но в комнате не было ни одного шкафа, и это обстоятельство снова убеждало меня в том, что я всего только видел сон. Девица Анна принесла кофе, пристально-пристально посмотрела мне в лицо и сказала:

— Господи, какой у вас больной вид, какой вы бледный! Уж не случилось ли чего-нибудь с вами?

Отнюдь не собираясь наводить старуху на мысль о призраке, посетившем меня, я сказал, что стеснение в груди не дало мне спать.

— Ну, — забормотала старуха, — это от желудка, это от желудка, ну, ну, тут мы знаем, чем помочь! — И с этими словами она, шаркая, подошла к стене, отворила скрытую обоями дверь, которой я раньше не заметил, и я увидел шкаф, где находились стаканы, маленькие склянки и несколько серебряных ложек. Старуха, побренчав и постучав ложками, вынула одну из них, затем откупорила склянку, налила из этой склянки на ложку несколько капель какой-то жидкости, поставила ее снова в шкаф и повернулась ко мне. Я вскрикнул от ужаса — призрак минувшей ночи превратился в явь.

— Полно, полно, — загнусила старуха, как-то странно усмехаясь, — полно, сударь мой, полно, это всего-навсего хорошее лекарство; покойница тоже страдала желудком и часто его принимала.

Я взял себя в руки и проглотил крепкий и жгучий желудочный эликсир. Глаза мои были неподвижно устремлены на портрет невесты, висящий как раз над стенным шкафом.

— Чей это портрет? — спросил я старуху.

— Ах ты господи! Да ведь это же покойница тетушка! — ответила она, и слезы полились из ее глаз. Мопс начал скулить, совсем как ночью, а я, с трудом преодолев внутреннюю дрожь, с трудом овладев собою, сказал:

— Анна, мне кажется, покойница тетушка нынче ночью в двенадцать часов стояла вон там у стенного шкафа и принимала капли?

Старуха как будто нимало не удивилась, только какая-то необычайная смертельная бледность погасила на ее сморщенном лице последнюю искру жизни, и она тихо промолвила:

— Так разве сегодня уже опять Воздвиженье? Третье мая ведь давно уж прошло!

Я был не в состоянии спрашивать дальше; старуха удалилась, я быстро оделся, к завтраку даже и не притронулся и выбежал на улицу, лишь бы освободиться от страшной гре-(ы, которая снова овладела мною. Вечером, хотя я и не приказывал, старуха перенесла мою постель в уютный кабинет с окнами на улицу. С тех пор я ни слова не говорил о призраке — ни с нею, ни с военным советником; будьте добры и также храните молчание, а то пойдет несносная болтовня, не будет конца нелепым, бесцельным расспросам и начнутся докучные изыскания любителей духовидства. Даже в кабинете, где я сплю теперь, мне каждый раз ровно в полночь чудятся шаги и стоны; но я несколько дней еще собираюсь побороться с наваждением, а потом возьму да без всякого шума постараюсь найти себе другую квартиру.

Александр умолк, и только через несколько секунд Марцелл возобновил беседу:

— То, что ты рассказывал о призраке старухи тетушки, в достаточной мере удивительно и страшно, но, хоть я и глубоко убежден в существовании чуждого мира духов, которые тем или иным образом могут явиться нам, все-таки твоя история, по-моему, слишком уж близка к обыденной материальности; шаги, вздохи и стоны — это все я допускаю, но вот что покойница, как в жизни, принимает желудочные капли, — это напоминает мне рассказ о той женщине, которая, являясь после смерти, стучала, словно кошка, в закрытое окно.

— Это, — сказал Северин, — опять-таки самообман, вполне свойственный нам: установив возможность проявления чуждого духовного начала и его хотя бы кажущееся воздействие на органы наших чувств, мы тут же навязываем этому началу соответствующие правила поведения и поучаем его, что ему подобает или не подобает. По твоей теории, дорогой Марцелл, дух имеет право расхаживать в туфлях, вздыхать, стонать, но только не откупоривать склянок и уж никак не пить из них. Тут следует заметить, что дух наш, грезя о высшем бытии, открывающемся нам лишь в предчувствиях, часто наталкивается на общие места обыденной жизни, которая, однако, отвечает на все это горькой иронией. Неужели же эта ирония, которая коренится в самой нашей природе, осознающей свое вырождение, не может быть присуща и душе, сбросившей с себя оболочку и вырвавшейся из мира призраков, если ей дано возвращаться в покинутое тело? Таким образом сила воли и влияния чуждого духовного начала, наяву увлекающая человека в мир призраков, могла бы обусловливать любое явление, которое, как ему кажется, он воспринимает органами чувств, и было бы смешно, если бы мы этим явлениям стали предписывать какие-либо житейские правила, созданные нами же. Замечательно, что лунатики, эти люди, чьи сны переходят в действие, часто вращаются в узком кругу самых обыкновенных движений и поступков: вспомните о том человеке, что всякий раз в новолуние выводил из стойла свою лошадь, оседлывал ее, расседлывал, ставил обратно в стойло и возвращался в постель. Все, что я говорю, это лишь membra disjecta[7], я только хочу сказать…

— Так ты веришь в старуху тетку? — перебил своего друга Александр, довольно сильно побледнев.

— Как не поверить? — воскликнул Марцелл. — Да и я — разве я неверующий, хотя, правда, и не столь заядлый духовидец, как наш Северин? Ну, теперь я уж тоже не стану скрывать, что меня в моей квартире чуть не до смерти напугало привидение, еще более страшное, чем то, которое видел Александр.

— А мне разве больше повезло? — пробормотал Северин.

— Я сразу же, как только приехал сюда, — продолжил Марцелл, — нанял на Фридрихштрассе опрятную меблированную комнату; я, так же как Александр, смертельно усталый бросился на постель, но не проспал и часу, как вдруг на закрытые веки мне словно упал яркий жгучий луч. Открываю я глаза, и — представьте себе мой ужас! — у самой моей постели стоит длинная, худая фигура со смертельно бледным, странно искаженным лицом и неподвижно смотрит на меня своими впалыми, как у призрака, глазами. Белая рубашка закрывает плечи, а грудь совершенно открыта и кажется окровавленной; в левой руке — подсвечник с двумя горящими свечами, в правой — большой стакан, наполненный водой. Безмолвно глядел я на отвратительное привидение, которое вдруг с каким-то жутким повизгиванием начало широко раскачивать подсвечник и стакан. Так же, как это было с Александром, и меня охватил страх перед призраком. Все тише и тише раскачивало привидение подсвечник и стакан; наконец раскачиванье прекратилось. Тут мне почудилось тихое, словно шепот, пение, и призрак, как-то странно оскалившись, улыбнулся и медленными шагами удалился в дверь. Я долго не мог прийти в себя, потом быстро вскочил и закрыл дверь на задвижку, — ее я, как теперь заметил, забыл запереть, когда ложился спать. Как часто случалось со мной в походе, что вдруг, когда я открою глаза, рядом с моей постелью оказывается чужой человек! Меня это никогда не пугало; таким образом в том, что здесь должно быть нечто необычайное, потустороннее даже, я был твердо убежден. Утром я собрался спуститься к хозяйке, чтоб рассказать ей, какое страшное видение потревожило мой сон. Как только я вышел из комнаты в коридор, напротив открылась дверь и навстречу мне вышла худощавая длинная фигура, закутанная в широкий шлафрок… Я сразу узнал смертельно бледное лицо и тусклые впалые глаза злого духа минувшей ночи, и хоть я теперь и знал, что призрак при соответствующем случае можно было бы поколотить или вытолкать вон, все-таки я почувствовал отголоски ночного страха и хотел поскорее сбежать с лестницы. Но этот человек загородил мне дорогу, тихо взял меня за руку, на лице его появилась добродушная улыбка, и он спросил мягким приветливым тоном:

— О многоуважаемый мой сосед! Как изволили вы нынче ночью почивать на новой квартире?

Я не задумался подробно рассказать ему о случившемся со мною и прибавил, что, как мне кажется, он сам был у меня ночью, и выразил ему свою радость, что не заставил его обиднейшим образом обратиться в бегство и не поддался иллюзии нападения в неприятельском городе, а это легко могло бы мне прийти в голову после похода. За будущее я ему не ручался. Пока я говорил, он, улыбаясь, качал головой, а когда я кончил, очень мягким тоном сказал:

— Ах, не сердитесь только, многоуважаемый сосед! Полно вам! Я ведь сразу же подумал, что так оно и должно быть, я уже сегодня утром знал, что так оно и было, ибо чувствовал себя так хорошо, ощущал столь полное спокойствие. Я человек немного боязливый, да как бы и могло оно быть иначе! А тут еще говорят, что послезавтра… — И с этими словами он перешел к обыкновенным городским новостям, за которыми последовали другие сведения, ценные для всякого иностранца или приезжего, а сообщал он их с живостью и не без иронической приправы. Но так как этот человек весьма заинтересовал меня, то я все же снова вернулся к событиям ночи и попросил его рассказать мне без всяких церемоний, что могло его заставить потревожить мой сон столь странным и жутким образом.

— Ах, только не сердитесь, многоуважаемый сосед, — начал он снова, — что я, сам не знаю как, решился на это. Я это сделал лишь затем, чтобы узнать, каких вы мыслей обо мне; я человек боязливый, и новый сосед может причинить мне сильную тревогу, пока я не узнаю, как он ко мне относится.

Я стал уверять этого странного человека, что до сих пор ничего не понял; тогда он взял меня за руку и повел к себе в комнату.

— Зачем мне скрывать от вас, дорогой господин сосед, — сказал он, подойдя вместе со мной к окну, — зачем таить, каким удивительным даром я обладаю? Господь являет в слабых могущество свое, и вот мне, бедному, ничем не защищенному от стрел недругов моих, в защиту и в спасение дана удивительная способность — при известных условиях заглядывать в души людей и угадывать их сокровеннейшие мысли. Я беру этот прозрачный кристально-светлый стакан, наполненный самой чистой водой (он взял бокал с подоконника, это был тот самый, который ночью он держал в руке), все чувства и мысли направляю на того человека, чьи тайны стремлюсь угадать, и начинаю раскачивать стакан особым, одному только мне известным способом. Тогда в стакане подымаются и опускаются маленькие пузырьки, образующие словно зеркальную амальгаму, я гляжу на нее, и вскоре как будто мой собственный дух ясно и отчетливо отражается в ней, и некоему высшему сознанию становятся зримы образ и отражение того чуждого существа, на которое была направлена мысль. Часто, когда меня слишком уж тревожит близость чуждого, еще не изученного существа, мне приходится орудовать и в ночную пору, и это как раз случилось последний раз, ибо я должен чистосердечно вам признаться, что вчера вечером вы немало обеспокоили меня.

И вдруг этот странный человек стал обнимать меня и, словно в порыве вдохновения, воскликнул:

— Но какая радость, что я так скоро убедился в вашем расположении ко мне. О дорогой, почтеннейший мой сосед, ведь я не ошибаюсь, не правда ли? Мы уже с вами весело, счастливо жили на Цейлоне, тому всего лет двести, не больше?

Тут он стал путаться в самых поразительных комбинациях, я уже не сомневался, с кем имею дело, и был счастлив, когда мне не без труда удалось от него избавиться. Подробно расспросив хозяйку, я узнал, что мой сосед, долгое время пользовавшийся известностью разностороннего ученого и человека опытного в делах, недавно впал в глубокую меланхолию, и ему стало казаться, что все замышляют против него недоброе и тем или иным способом стремятся его погубить, пока наконец он не решил, что изобрел средство узнавать своих врагов и делать их безвредными для себя, после чего и погрузился в то радостно-спокойное состояние постоянного безумия, в котором находится и теперь. Он почти целый день сидит у окна и производит опыты со своим стаканом; его добрый от природы, простодушный нрав сказывается, однако, в том, что он почти каждый раз открывает добрые намерения, а если кто-нибудь покажется ему сомнительным или внушит опасения, он не сердится, а впадает лишь в тихую грусть. Безумие его, таким образом, совершенно безвредно, и его старший брат, под опекой которого он находится, позволяет ему без строгого надзора жить там, где ему нравится.

— Так, значит, — молвил Северин, — твое привидение относится именно к тем, которые описаны Вагнером в «Книге о призраках»[8], да и твое объяснение, как все естественно происходило и как при этом твоя фантазия сделала все возможное, столь же скучно и тягуче, как и пошлые истории этой пустейшей из всех книг.

— Если тебе непременно нужны привидения, — возразил Марцелл, — то ты прав; впрочем, мой безумец, с которым мы теперь в самых лучших отношениях, крайне интересное лицо, и только одно мне в нем не нравится — то, что он начинает уделять место и другим навязчивым идеям, например, будто он был королем Амбоины[9], попал в плен и будто его в течение пятидесяти лет показывали за деньги, как райскую птицу. Такие вещи могут с ума свести. Мне вспоминается человек, который по ночам страдал мирным и спокойным видом безумия и воображал себя месяцем, днем же приходил в бешенство, когда желал светить в качестве солнца.

— Однако же, друзья! — воскликнул Александр. — Что это за разговоры у нас сегодня, при ярком свете солнца, среди тысячи нарядных, празднично одетых людей? Теперь только не хватает, чтобы и Северин, у которого, по-моему, тоже слишком хмурый и задумчивый вид, рассказал нам какой-нибудь еще гораздо более страшный случай, происшедший с ним за эти дни.

— Да, правда, — начал Северин, — призраков я не видел, но все же я так явственно ощутил близость неведомой таинственной силы, что мне мучительными показались те узы, которыми она окутала и меня и всех нас.

— Разве я не сразу же подумал, — сказал Александр Марцеллу, — что странное расположение духа Северина должно быть следствием каких-нибудь необычайных обстоятельств?

— Сейчас мы услышим много удивительного, — смеясь, заметил Марцелл, а Северин молвил:

— Если покойная тетушка Александра принимала желудочные капли и если секретарь Неттельман, — ибо он и есть тот самый сумасшедший, и я давно его знаю, — в стакане воды увидел добрые намерения Марцелла, то мне будет позволено сослаться на странное предчувствие, которое, таинственным образом воплотившись в благоухание цветка, явилось мне. Вы знаете, что живу я в отдаленной части Тиргартена, около придворного егеря. В первый же день, как я приехал…

В эту минуту Северина прервал какой-то старый, весьма прилично одетый человек, вежливо попросив отодвинуть немного стул, чтобы дать ему пройти. Северин встал, и старик, приветливо поклонившись, прошел вместе с пожилой дамой, по-видимому своей женой; за ними следовал мальчик лет двенадцати. Северин собирался уже снова сесть, как вдруг Александр негромко воскликнул:

— Погоди, вот эта девушка как будто тоже принадлежит к их семье!

Друзья увидели прелестное созданье, которое, оглядываясь назад, приближалось робкими, неуверенными шагами. Девушка, очевидно, старалась отыскать глазами кого-то, быть может, мимоходом замеченного ею. И вот сразу какой-то молодой человек протеснился сквозь толпу прямо к ней и сунул ей в руку записочку, которую она быстро спрятала на груди. Старик между тем занял только что освободившийся столик, невдалеке от трех друзей, и обстоятельно излагал торопливому кельнеру, держа его за куртку, что ему надлежит подать; жена заботливо смахивала пыль со стульев, и, таким образом, они не заметили, как замешкалась их дочь, которая, совершенно не обратив внимания на учтивость Северина, все еще стоявшего возле отодвинутого стула, теперь поскорее присоединилась к ним. Села она так, что, несмотря на большую соломенную шляпу, друзья хорошо могли видеть ее очаровательное лицо и черные томные глаза. Во всем ее облике, каждом движении было что-то бесконечно милое и привлекательное. Она была одета по последней моде, с большим вкусом, даже, пожалуй, слишком элегантно для прогулки, и все же без какой бы то ни было вычурности, вообще весьма свойственной девицам, любящим рядиться. Мать поклонилась даме, сидевшей поодаль, и обе, встав, пошли друг другу навстречу, чтоб поговорить; старик тем временем подошел к фонарю — закурить трубку. Этой минутой и воспользовалась девушка, вынула записку и поскорее ее прочла. Тут друзья увидели, как кровь бросилась бедняжке в лицо, как слезы заблестели на прекрасных глазах, как от внутреннего волнения стала вздыматься и опускаться грудь. Она разорвала бумажку на множество мелких клочков и стала медленно, один за другим, разбрасывать их по ветру, как будто с каждым из них сочеталась прекрасная надежда, с которой трудно расстаться. Старики вернулись на место. Отец пристально посмотрел на заплаканные глаза девушки и, по-видимому, спросил: «Да что с тобою?» Девушка сказала несколько тихо-жалобных слов, которых друзья, правда, не могли разобрать, но так как она сразу же вынула платок и закрыла им щеку, можно было решить, что она жалуется на зубную боль. Но именно поэтому друзьям показалось странным, что старик, у которого было немного карикатурное, насмешливое лицо, стал строить забавные гримасы и так громко рассмеялся. Никто из них — ни Александр, ни Марцелл, ни Северин — до сих пор не промолвил ни слова, и все они внимательно глядели на прелестное дитя, переживавшее большое горе. Мальчик теперь тоже сел, и сестра поменялась с ним местами, повернувшись спиной к трем друзьям. Чары рассеялись, и Александр, встав с места и слегка похлопав Северина по плечу, сказал:

— Ну, друг Северин, где же твоя история о предчувствии, воплотившемся в благоухание цветка? Где этот секретарь Неттельман, покойница тетка, куда девались наши глубокомысленные разговоры? Ну, какое же это видение явилось теперь всем нам, что язык наш скован и взоры неподвижно уставились в одну точку?

— Скажу только, — произнес Марцелл с глубоким вздохом, — что эта девушка — прелестнейший ангел, очаровательнейшее дитя, которое я когда-либо видал.

— Ах! — воскликнул Северин со вздохом еще более глубоким и скорбным. — Ах, и это небесное создание в плену у земных страданий и должно их терпеть!

— Быть может, — сказал Марцелл, — в эту самую минуту ее коснулась грубая рука!

— Я думаю то же самое, — заметил Александр, — и для меня было бы большой радостью и удовлетворением, если бы я мог отколотить этого длинного дурацкого невежу, что подал ей злополучную записку. Это, несомненно, и был ее желанный, который, вместо того чтобы непринужденно сблизиться с ее семейством, вдруг из глупой ревности или из-за какой-нибудь нелепой ссоры вручил ей свое мерзкое письмо.

— Но, — нетерпеливо перебил его Марцелл, — какой же ты жалкий наблюдатель, Александр, и как мало знаешь людей! Твои удары обрушились бы на совершенно невинного и безобидного почтальона, чья спина, правда, могла бы их привлечь благодаря своей ширине. Разве ты не заметил по лицу, глуповато улыбающемуся, разве ты не заметил по всем его ухваткам, даже по походке, что молодой человек лишь передавал письмо и не был его автором? Как ни старайся, но когда свое собственное письмо передаешь от собственного имени, содержание можно прочесть по лицу! Лицо — это, во всяком случае, тот краткий пересказ, который обычно предпосылают официальным донесениям и который должен пояснить, о чем идет речь. И можно ли было бы без иронии, самой злой, но вместе с тем и слишком явной, подавать возлюбленной письмо с таким низким поклоном, в позе вестника, как это сделал молодой человек? Кажется несомненным, что девушка надеялась встретить здесь человека, тайно любимого ею, с которым она не смеет или не может видеться. Возникло непреодолимое препятствие, или, может быть, как думает Александр, его удержала глупая любовная ссора. Он послал друга передать письмецо. Но что бы там ни было, эта сцена терзает мне сердце.

— Ах, друг Марцелл, — начал говорить Северин, — и это глубокое, раздирающее душу горе, которое терпит бедняжка, ты объясняешь такой обыкновенной причиной? Нет! она любит тайно… может быть, против воли отца, вся надежда возлагалась на какой-нибудь случай, который сегодня, сегодня должен был все разрешить. Неудача! Все погибло… закатилась звезда надежды, в могиле — счастье всей жизни! Вы видели, с какой безнадежной тоской во взоре, проникавшем в самую душу, она на мелкие клочки рвала злополучное письмо, как Офелия — лепестки сухоцвета, как Эмилия Галотти — розу[10], и разбрасывала их? Ах, я готов был плакать кровавыми слезами, когда ветер, словно издеваясь над ней, с какой-то жуткой злобой весело крутил эти убийственные слова! Неужели на земле не найдется утешения для этого дивного небесного существа?

— Ну, Северин, — воскликнул Александр, — ты опять увлекся. Трагедия уже готова! Нет, нет, мы не станем лишать красавицу всех надежд, всего счастья жизни, да, я думаю, она и сама еще не отчаивается, — сейчас она, кажется, очень спокойна. Взгляните только, как бережно она положила на белый платок свои новые белые перчатки и с каким удовольствием макает в чашке чая кусок пирога, как приветливо кивает старику, который налил ей в чашку немного рома, а мальчишка без церемоний уписывает огромный бутерброд! Пуф! вот он уронил его в чай, обрызгал себе лицо… старики смеются… смотрите, смотрите, девушка так и трясется от смеха.

— Ах, — перебил наблюдателя Северин, — ах, в том-то и ужас, что бедняжка должна таить в сердце глубокую мучительную боль, стараясь ничем не возбудить внимания. И к тому же — разве не легче смеяться, чем притворяться равнодушным, когда в сердце смятение?

— Прошу тебя, Северин, — молвил Марцелл, — замолчи; если мы будем продолжать смотреть на эту девушку, мы только взбудоражим наши чувства себе же во вред.

Александр вполне согласился с мнением Марцелла, и вот друзья стали прилагать усилия к тому, чтоб завязать веселый разговор, который прихотливо перескакивал бы с предмета на предмет. Это удавалось им лишь в той мере, в какой они с великим шумом заводили речь о самых незначительных предметах, находя их бесконечно занимательными. Но все, что говорил каждый из них, окрашивалось в особый цвет, звучало на особый лад, отнюдь не подходивший к делу, так что слова казались условными знаками, имеющими совсем иной смысл. Прекрасный день свидания они решили ознаменовать еще холодным пуншем, и уже за третьим стаканом со слезами упали друг другу в объятия. Девушка встала, подошла к перилам над рекой и, прислонясь к ним, устремила меланхолический взгляд на летящие облака.

— Облака быстролетные[11], странники воздуха! — начал Марцелл нежно-жалобным голосом, а Северин, залпом выпив стакан, стал рассказывать о том, как он при лунном свете блуждал по полю битвы и как бледные мертвецы устремляли на него полные жизни сверкающие взоры.

— Боже, сохрани нас и помилуй! — закричал Александр. — Что с тобою, брат!

В эту минуту девушка снова села за стол, друзья внезапно вскочили с места и взапуски бросились бежать к перилам; смело перепрыгнув через два стула, Александр опередил друзей и прислонился к тому самому месту, где стояла девушка, и упорно не желал двинуться с него, хотя Марцелл и Северин, прикидываясь, что хотят дружески обнять его, пытались его оттащить, один — в одну, другой — в другую сторону. Северин в очень торжественных и мистических выражениях завел речь об облаках и об их течении, громче, чем это, в сущности, было нужно, истолковывая те образы, которые они принимали; Марцелл, не слушая, сравнивал Бельвю[12] с римской виллой и, хотя возвращаться из похода ему пришлось через Швейцарию и Франконию, находил великолепной и даже романтической эту пустынную местность, сравнивая громоотводы на пороховых складах[13], подымавшиеся точно виселицы, с мачтами, поддерживающими звезды. Александр ограничился тем, что с похвалой отозвался о ясном вечере и очаровательном времяпровождении в Ресторации Вебера. Семейство красавицы, по-видимому, собралось уже уходить: старик выбивал трубку, женщины укладывали свое вязанье, а мальчишка с громкими возгласами искал свою шапку, которую ему наконец услужливо поднес резвый пудель, давно уже игравший ею. Друзья присмирели, все семейство приветливо поклонилось им, тут они встрепенулись и с такой чрезмерной быстротой отвесили поклон, что даже слышно было, как они столкнулись лбами. Пока они предавались изумлению, семейство исчезло. В угрюмом молчании вернулись они к холодному пуншу, который им показался отвратительным. Облака с причудливыми очертаниями превратились в бесформенную мглу, Бельвю теперь снова стало Бельвю, громоотвод снова стал громоотводом, а Ресторация Вебера — обыкновенным кабачком. Так как уже почти никого не оставалось, веяло неприятным холодом и даже трубки как следует не разгорались, то друзья удалились, продолжая разговор, который, точно догорающая свеча, лишь время от времени вспыхивал более ярким пламенем. Северин расстался с ними еще в Тиргартене, чтобы направиться к себе, а Марцелл, свернув на Фридрихштрассе, предоставил своему другу в одиночестве брести к отдаленному дому покойницы тетки. Именно потому, что жили они так далеко друг от друга, приятели решили выбрать в городе определенное место, где и могли бы встречаться в обусловленные дни и часы. Так оно и повелось, но сходились они более для того, чтобы сдержать данное слово, чем по внутреннему побуждению. Тщетны были все усилия снова найти тот простой дружеский тон, который прежде царствовал среди них. Казалось, каждый носил в душе нечто такое, от чего исчезала радость и непринужденность, как будто он должен был хранить мрачную, губительную тайну. Немного времени спустя Северин внезапно исчез из Берлина. Вскоре затем Александр с каким-то отчаянием стал жаловаться на то, что безуспешно просил продлить ему отпуск, и, не успев привести в порядок дела, связанные с наследством, он должен уехать и оставить свой чудесный, удобный дом.

— Но, — молвил Марцелл, — ведь ты, мне казалось, говорил, что в твоем доме жутко жить, разве тебе не приятно снова оказаться на воле? А что стало с призраком покойницы тетки?

— Ах, — с досадой воскликнул Александр, — она уже давно не является. Могу тебя уверить, что я всей душой стремлюсь к домашней тишине и, вероятно, скоро уйду в отставку, чтобы спокойно заниматься искусством и литературой.

Действительно, через несколько дней Александр уехал. Вскоре затем снова вспыхнула война, и Марцелл, изменив своим намерениям, опять вступил в военную службу и отправился в армию. Таким образом, друзья снова расстались, даже прежде чем в собственном смысле слова успели опять сойтись.

Прошло два года, и вот в Духов день Марцелл, снова оставивший военную службу и вернувшийся в Берлин, стоял в Ресторации Вебера, облокотясь на перила, и, занятый разными мыслями, глядел на воды Шпрее. Кто-то тихонько похлопал его по плечу, он обернулся, — перед ним стояли Александр и Северин.

— Вот как ищут и находят друзей! — воскликнул Александр, с живейшей радостью обнимая Марцелла. — Менее всего рассчитывая на то, — продолжал Александр, — чтобы встретить именно сегодня кого-нибудь из вас, шел я по делу и вдруг на Унтер-ден-Линден прямо перед собой вижу человека… не верю своим глазам… Да, это Северин! Я окликаю, он оборачивается, радость его не уступает моей, я приглашаю его к себе, он наотрез отказывается, потому что какая-то непреодолимая сила влечет его к Ресторации Вебера. Что мне остается, как не бросить свое дело и не отправиться вместе с ним? Предчувствие его не обмануло, он сердцем знал, что ты очутишься тут.

— Действительно, — заметил Северин, — я совершенно ясно чувствовал, что здесь я должен увидеть и тебя и Александра, и просто не мог дождаться радостной встречи.

Друзья снова обнялись.

— Не находишь ли ты, Александр, — молвил Марцелл, — что болезненная бледность Северина совсем исчезла? Вид у него замечательно свежий и здоровый, и мрачные роковые тени уже не ложатся на этот открытый лоб.

— То же самое, — возразил Северин, — я мог бы сказать и о тебе, дорогой Марцелл. Ведь если ты и не казался больным, как я, в самом деле страдавший и телом и духом, то все же ты до такой степени был во власти внутреннего разлада, что твое лицо, хотя и юношески живое, прямо превращалось в лицо угрюмого старца. Кажется, мы оба прошли через чистилище, да, в сущности, пожалуй, и Александр тоже. Разве и он не лишился под конец всей своей веселости и не строил такое кислое лицо, словно собирается принимать лекарство, и разве нельзя было на нем прочесть: «Каждый час по целой столовой ложке»? То ли его так пугала покойница тетка, или, как я готов думать, его томило что-нибудь другое, но и он воскрес подобно нам.

— Ты прав, — сказал Марцелл, — но чем дольше я гляжу на этого молодца, тем яснее для меня становится, чего только не в силах сделать в этом мире деньги. Разве когда-нибудь у этого человека были такие румяные щеки, такой округлый подбородок? Разве не блестит он от довольства? И не говорят ли эти губы, как будто всегда готовые к улыбке: «Ростбиф был хорош, а бургундское — самого высшего сорта!»

Северин рассмеялся.

— Обрати внимание, пожалуйста, — продолжал Марцелл, взяв Александра за плечи и тихонько поворачивая его, — обрати внимание на этот модный фрак из тончайшего сукна, на это ослепительно белое, искусно выглаженное белье, на эту роскошную цепочку от часов с тысячью печаток? Нет, ты только скажи, дружище, как ты дошел до такого непомерного, совсем не свойственного тебе щегольства? Право же, мне даже кажется, что этот пышный человек, про которого мы прежде, как Фальстаф про судью Шеллоу[14], говорили, что он легко может поместиться в коже угря, начинает принимать округлые формы. Скажи, что с тобой произошло?

— Ну, — возразил Александр, по лицу которого пробежал легкий румянец, — ну, что ж такого удивительного в моей наружности? Уже год как я оставил королевскую службу и живу счастливо и весело.

— В сущности, — начал Северин, стоявший в задумчивости, не слишком внимательно слушавший Марцелла, а теперь словно очнувшийся, — в сущности, расстались мы весьма не по-приятельски, совсем не так, как подобает старым друзьям.

— В особенности ты, — молвил Александр, — ведь ты сбежал, ни слова никому не сказав.

— Ах, — возразил Марцелл, — со мной тогда творилось что-то дикое, так же как с тобою и с Северином, ведь… — Он вдруг замолчал, и друзья переглянулись сверкающими взорами, как люди, которым, точно молния, одновременно блеснула одна и та же мысль.

Пока Северин говорил, они, взявшись под руки, успели пройти вперед и стояли теперь как раз у того столика, где два года тому назад в Духов день сидело дивно прекрасное небесное создание, всем им вскружившее головы. «Здесь… здесь она сидела», — говорили глаза каждого из них; казалось, всем им хочется сесть за этот столик; Марцелл уже отодвинул стулья, но все же они молча прошли дальше, и Александр приказал поставить столик на том самом месте, где они сидели два года тому назад. Кофе, заказанный ими, был уже подан, а они все еще продолжали молчать; наиболее подавленным казался Александр. Кельнер, ожидая платы, стоял возле онемевших гостей, с удивлением глядя то на одного, то на другого, тер руки, покашливал, наконец приглушенным голосом спросил:

— Не угодно ли господам приказать рома?

Тут приятели посмотрели друг на друга и неожиданно разразились неудержимым смехом.

— Ох ты господи, да с ними неладное творится! — воскликнул кельнер, в смятении отскочив шага на два.

Александр успокоил напуганного, уплатив ему деньги, а когда Александр снова уселся, Северин начал:

— То, что я только собирался рассказать, мы все трое уже изобразили мимикой, а благополучная развязка, равно как и извлеченная нами польза, уже заключена в нашем смехе, что рвется прямо из души! Сегодня ровно два года, как нас одолели бредни; теперь мы их стыдимся и совершенно исцелились от них.

— Да, в самом деле, — промолвил Марцелл, — правда, эта дивная, чудная девушка всем нам достаточно вскружила головы.

— Дивная, чудная, да, дивная, чудная, — с довольной улыбкой произнес Александр. — Но, — продолжал он голосом несколько встревоженным и огорченным, — ты утверждаешь, Северин, что мы все исцелились от наших бредней, то есть от безумной любви к той девушке, оставшейся нам незнакомой, но предположим, что она в эту минуту снова появилась бы здесь, такая же красивая, такая же очаровательная, и села бы вот там, — не предадимся ли мы вновь прежнему безумию?

— За себя, — сказал Северин, — я по крайней мере могу поручиться, так как исцелился весьма ощутительным образом.

— Я также, — подхватил Марцелл, — ибо никто никогда не был жертвой столь дикого обмана, как это случилось со мной при ближайшем знакомстве с несравненною дамой!

— Несравненная дама! Ближайшее знакомство! — резко прервал его Александр.

— Ну, да, — продолжал Марцелл, — я не стану скрывать, что за приключением, разыгравшимся здесь, — почти что так готов я его назвать, — последовал маленький роман в одном томе, шутка в одном акте.

— А со мной разве не то же самое, — сказал Северин, — но если твой роман, о Марцелл, занял один том, а шутка твоя — один акт, то я ограничился томиком в двенадцатую долю листа, сыграл одну лишь сценку.

Александр побагровел, капли пота выступили у него на лбу, дыхание его стало прерывистым, он судорожно теребил изящные завитки волос — словом, несмотря на очевидные усилия, так плохо владел собою и так неудачно пытался скрыть все эти признаки сильнейшего внутреннего волнения, что Марцелл спросил:

— Но скажи мне, брат, что с тобой? Что на тебя нашло?

— Остается лишь предположить, — со смехом сказал Северин, — что он и до сих пор по уши влюблен в даму, от которой мы отказались, и не верит нам или же невесть что думает о наших романах и начинает ревновать, не имея к тому никаких оснований, ибо со мной обошлись прескверно.

— Со мной в известном смысле — так же, — сказал Марцелл, — и я клянусь тебе, Александр, что искра, которая тогда запала в мою душу, теперь погасла, чтобы никогда уже не разгораться, и ты, сколько тебе угодно, смело можешь любить свою даму.

— И я то же самое скажу, — прибавил Северин.

Александр, который теперь уже совершенно развеселился, от души рассмеялся и промолвил:

— Вы сделали довольно правильное предположение на мой счет, но вместе с тем вы все-таки сильно заблуждаетесь. Итак, слушайте. Я не стану скрывать, что, когда я вспоминал о том знаменательном дне, милая девушка во всей своей волшебной прелести так живо представлялась моим взглядам, что мне казалось, будто я слышу ее очаровательный голос, могу схватить ее нежную, протянутую ко мне руку. Казалось, что только ее и могу я любить со всей силой высшей страсти, пылающей в душе, что я смогу быть счастлив, только обладая ею… а ведь это могло бы стать для меня величайшим несчастьем.

— Как так? Почему? — с живостью воскликнули Марцелл и Северин.

— Потому что, — спокойно ответил Александр, — уже год как я женат!

— Ты? Женат? Уже год? — воскликнули друзья, всплеснув руками и звонко рассмеявшись. — Кто твоя супруга? Красива ли она? богата? бедна? молода? стара? как?., где?., когда?., что?..

— Прошу вас, — робко продолжал Александр, опершись левой рукой о стол, а правой, на мизинце которой рядом с хризопразом блестело обручальное кольцо, схватив ложку и мешая кофе, при этом сосредоточенно глядя в чашку, — прошу вас, избавьте меня от всяких вопросов, а если вы, кроме того, хотите сделать мне истинное удовольствие, то расскажите-ка, что с вами было после встречи с этой дамой.

— Ну, ну, брат, — сказал Марцелл, — кажется, тебе не посчастливилось. Уж не подшутил ли над тобой черт, и, пожалуй, теперь Фальтеров злато-желтый уродец…

— Если ты меня любишь, — перебил его Александр, — не мучь меня вопросами, а расскажи мне твой роман.

— Ну, вот вам и призрак, — воскликнул Северин, совершенно раздосадованный, — к своим тарелкам и мискам, котелкам и кастрюлям Александр счел нужным присоединить жену, какую бы то ни было, женился вслепую, и вот теперь сидит с раскаянием и запретной любовью в сердце, с чем, правда, не особенно вяжется его сияющее лицо. А что на это говорит покойница тетушка со своими желудочными каплями?

— Она очень довольна мною, — вполне серьезно ответил Александр. — Но если, — продолжал он, — вы не хотите навеки отравить для меня эти минуты свидания, не хотите оттолкнуть меня, то прекратите вопросы и рассказывайте.

Поведение Александра показалось друзьям весьма странным, все же они увидели, что больше не следует раздражать уязвленного товарища, и поэтому Марцелл прямо приступил к своему роману и начал так:

— Точно установлено, что ровно два года тому назад хорошенькая девушка всем нам при первом же взгляде вскружила головы, что мы вели себя, как юные чудаки, и не могли совладать с безумием, которое охватило нас. И днем и ночью, где бы я ни был и куда бы ни шел, меня преследовал образ этой девушки, она шла вместе со мной к военному министру, выскальзывала навстречу прямо из конторки начальника канцелярии и, бросая на меня прелестный, полный любви взгляд, вносила такую путаницу в мои твердо заученные речи, что меня спрашивали, оправился ли я от раны в голову. Увидеть ее вновь — вот что стало для меня целью неустанных стремлений. Я, как почтальон, с утра до вечера бегал по улицам, смотрел на все окна, где показывались красивые лица, но тщетно, тщетно. Я каждый вечер приходил в Тиргартен, сюда, в Ресторацию Вебера.

— Я тоже! Я тоже! — закричали Северин и Александр.

— Я видел вас, но всячески избегал, — молвил Марцелл.

— То же самое делали и мы, — воскликнули друзья, а затем — все хором — Ах, какие мы ослы!

— Все, все было напрасно, — продолжал Марцелл, — но я был неутомим, был неуклонен. Именно уверенность в том, что незнакомка уже любит, что я буду терзаться в безнадежной печали, когда приближусь к ней и воочию увижу свое несчастье, то есть ее неутешную тоску по утраченном, ее горе, ее верность, — все это и воспламеняло меня. Трагическое объяснение, которое Северин дал тогда сцене в Тиргартене, приходило мне в голову, и если эта девушка была для меня жертвой всевозможных любовных несчастий, то все же сам я оказывался еще более несчастным. В бессонные ночи, даже на уединенных прогулках выдумывал я самые удивительные, самые запутанные романы, в которых ее возлюбленный и я играли, естественно, главные роли. Не было сцены, которая показалась бы мне слишком причудливой для этого романа. Мне поразительно нравилась роль героя, смиренно несущего горе любви! Как уже сказано, я носился, точно безумный, по всему Берлину, чтобы найти ту, которая владела всеми моими мыслями, всем моим существом. И вот таким образом однажды поутру, — было, верно, часов двенадцать, — я очутился на Нейе-Грюнштрассе; погруженный в свои думы, иду я по этой улице, вдруг навстречу мне — молодой, хорошо одетый человек; вежливо приподнимая шляпу, он спрашивает, не знаю ли я, где здесь живет тайный советник Аслинг. Я говорю, что не знаю, но фамилия Аслинг останавливает мое внимание. Аслинг… Аслинг! Тут мне вдруг вспоминается и бременем ложится на душу, что, всецело увлеченный моей романтической любовью, я и забыл о письме, которое поручил мне передать тайному советнику Аслингу его раненый племянник, лежавший в госпитале в Дейце и настоятельно просивший меня доставить его лично. Я решаю тотчас же исполнить это поручение, непростительно забытое, вижу, что молодой человек, которому в одной из ближайших лавок указали, куда идти, входит, тут же рядом, в дом внушительного вида, и следую за ним. Слуга вводит меня в приемную и просит минутку обождать, так как господин тайный советник с кем-то разговаривает сейчас. Он оставляет меня одного, я, ни о чем не думая, рассматриваю большие гравюры на стенах, вдруг позади меня отворяется дверь, я оборачиваюсь и вижу — ее! ее самое! — небесное дитя, которое мы видели в Тиргартене. Я просто не в силах описать вам, что я почувствовал, знаю одно — что у меня остановилось дыхание, что я не мог вымолвить ни слова, и мне казалось, я вот-вот без жизни упаду к ногам прекрасной.

— Ну, ну! — воскликнул Александр, немного смущенный. — Так ты, брат, и в самом деле был не на шутку влюблен?

— Во всяком случае, — продолжал Марцелл, — в ту минуту чувство безумной любви не могло быть сильнее. Должно быть, мое оцепенение ясно отражалось и на моем лице и на всей моей позе, ибо Паулина с удивлением смотрела на меня, а так как я и полслова не произнес, то, вероятно, мое поведение она приняла за глупость или за грубость и спросила наконец с легкой насмешливой улыбкой:

— Вы, наверно, дожидаетесь моего отца?

Чувство глубокого стыда, которое теперь овладело мною, вернуло мне полное сознание. Я сделал над собой величайшее усилие, учтиво поклонившись, назвал свое имя и упомянул о поручении, которое у меня есть к тайному советнику. Тут Паулина громко и радостно воскликнула:

— Ах, боже мой! Боже мой! Известия от кузена! Вы были у него? Вы разговаривали с ним? Я не верю его письмам, он все время пишет, что совершенно поправился! Самое страшное вы скажите сразу. Ведь он, бедный, останется калекой?

Я стал уверять ее, имея на то полное основание, что огнестрельная рана была, правда, опасна, — чуть не была раздроблена коленная чашечка, — что даже грозила ампутация, но теперь всякая опасность миновала и есть надежда, что этот молодой, полный силы человек сможет расстаться с костылем, который пока что ему все же придется носить еще несколько месяцев. Привыкнув к лицу Паулины, к очарованию — чувствовать ее близость, и сам оживившись во время моего рассказа, я не только сообщил ей о состоянии раненого кузена, но, кроме того, описал еще и сражение, в котором он был ранен и в котором я тоже участвовал, так как служил с ним в одном батальоне. Вы ведь знаете, что в таком возбужденном состоянии бываешь способен к самым живописным, красочным описаниям, и даже больше, чем нужно, прибегаешь к тому эмфатическому стилю, который всегда оказывает свое действие на молоденьких девушек. Вы также можете себе представить, что рассказывал я не столько о расположении войск, об искусном плане сражения, о маскировке нападения, о прикрытых батареях, о том, как появляются и рассыпаются во все стороны кавалерийские отряды, сколько о тех мелочах, поражающих сердце и воображение, с которыми так часто сталкиваешься на поле битвы. Должен признаться, что иное происшествие, едва обратившее на себя мое внимание, теперь в моем рассказе становилось крайне замечательным и трогательным, и Паулина то бледнела от ужаса и трепета, то нежно и мило улыбалась сквозь слезы, блиставшие на ее глазах.

— Ах, — сказала она наконец, когда я на минуту замолчал, — вы стояли так неподвижно, так задумчиво, когда я вошла в комнату; наверно, та гравюра, изображающая битву, пробудила в вас какое-нибудь мучительное воспоминание!

Меня словно пронзила огненная стрела, от этих слов Паулины я, наверно, густо покраснел.

— Мне вспомнилось, — молвил я со вздохом, вероятно весьма жалобным, — мне вспомнилось одно мгновение, самое счастливое во всей моей жизни, хотя в это мгновение я был смертельно ранен.

— Но теперь вы уже совсем поправились? — с горячим участием спросила Паулина. — Наверно, злая пуля настигла вас в тот миг, когда славная победа была уже решена?

Мое положение мне показалось несколько глупым, но я подавил это чувство и, не глядя на нее, потупив глаза в землю, как мальчишка, которого бранят, сказал очень тихо и глухо:

— Я уже имел счастье видеть вас, сударыня!

Тут разговор принял отрадный оборот. Паулина молвила:

— Я, право же, не знала…

— Всего несколько дней тому назад… Чудесное дыхание весны веяло над землею и радовало сердце, я с двумя моими самыми близкими друзьями справлял праздник встречи после долгой разлуки!

— Это, наверно, было очень мило!

— Я видел вас, сударыня!

— Право?.. Ах! это было, наверно, в Тиргартене!

— В Духов день, в Ресторации Вебера!

— Да, да, совершенно верно, я была там с родителями! Было много народу, я очень веселилась, но вас я не видала!

Прежняя неловкость опять со всею силой завладела мною, и я уже готов был сказать какую-нибудь чрезвычайную пошлость, как вдруг вошел тайный советник, которому Паулина, полная радости, сразу же и объявила, что у меня письмо от кузена. Старик в восторге воскликнул:

— Как! Письмо от Леопольда! Он жив? Как его рана? Когда он сможет приехать?

И с этими словами он взял меня за отворот сюртука и повел к себе в комнату. Паулина последовала за нами, он велел подать завтрак, не переставая задавал вопросы. Словом, мне довелось пробыть у него целых два часа, когда же наконец пришло время расстаться, — минута, внушавшая мне все большую тоску, ибо Паулина сидела совсем рядом со мной и все время детски непринужденно смотрела мне в глаза, — старик горячо обнял меня и пригласил заходить, когда я только пожелаю, — лучше всего в часы, когда у них пьют чай. И вот, как это нередко случается в сражении, я попал в самый огонь. Если бы я стал описывать вам мои муки, рассказывать, как часто, во власти непобедимых чар, я спешил к этому дому, казавшемуся мне столь гибельным, уже брался за ручку двери, выпускал ее и бросался назад, возвращался снова, бродил вокруг дома и затем с каким-то отчаянием устремлялся в него, подобно бабочке, что не может отстать от пламени свечи и погибает добровольной смертью, — право ж, вы бы рассмеялись: ведь вы ждете признания, что я самым жалким образом обманывал себя сам. Посещая почти каждый вечер тайного советника, я находил там довольно многолюдное общество, и должен сказать, что нигде не чувствовал я себя более приятно, чем там, несмотря на то, что, играя по отношению к самому себе роль злого духа, я мысленно давал себе пинки и кричал себе прямо в уши: «Ведь ты несчастен в любви! Ведь ты погибший человек!» Домой я возвращался каждый раз все более влюбленный и все более несчастный. По веселому непринужденному поведению Паулины я вскоре же увидел, что о какой бы то ни было несчастной любви здесь нет и речи, а некоторые намеки гостей ясно указывали на то, что она помолвлена и скоро выйдет замуж. В кругу гостей тайного советника царило вообще чудесное добродушие, веселье, которое он сам, любезный, еще полный сил весельчак, умел пробуждать самым непринужденным образом. Часто повод к смеху давали шутки, как будто имевшие более глубокий смысл, но так как они относились к определенным личностям, а мне, как непосвященному, ничего не говорили, их старались прекратить. Так, я вспоминаю, что однажды, придя в этот дом поздно вечером, после длительных колебаний, я увидел старика и Паулину, которые стояли в углу, окруженные молодыми девушками. Старик читал что-то вслух, а когда он кончил, раздался громкий смех. К моему удивлению, он держал в руке большой, украшенный огромным букетом гвоздики белый ночной колпак, потом, произнеся несколько слов, надел его и стал как-то странно покачивать головою, а все снова разразились громким смехом.

— Черт возьми! Черт возьми! — воскликнул Северин, с силой ударив себя по лбу.

— Что с тобой? Что с тобою, брат? — озабоченно воскликнули друзья.

— Ничего, ничего… решительно ничего! Ты только продолжай, любезный брат!.. Об этом потом, потом! Продолжай!

Так ответил Северин, горько усмехаясь про себя, и Марцелл продолжил свой рассказ.

— Вскоре старик очень полюбил меня, оттого ли, что я был дружен с его племянником, оттого ли, что моя всегдашняя восторженность и вся манера держаться придавали особый интерес и моим разговорам и мне самому, но уж надо было бы быть совершенно слепым, чтобы не заметить, что и Паулина исключительно отличает меня перед другими молодыми людьми, окружавшими ее.

— В самом деле? — огорченно спросил Александр.

— Да, в самом деле так, — продолжал Марцелл, — да я и должен был сблизиться с нею: как всякая умная девушка, она при своей чуткости не могла не чувствовать во всем, что я ни говорил, во всем, что я ни делал, полнозвучного гимна ее волшебной прелести, не могла не чувствовать того пламенного, того глубочайшего обожания, которым я окружал все ее существо. Часто, сама о том не думая, она оставляла свою руку в моей, на легкие мои пожатия отвечала тем же, и даже однажды, когда в порыве веселья девушки начали кружиться под звуки старого фортепьяно, я обнял ее и помчался с нею, чувствуя жгучий трепет ее груди и ее нежное дыхание, обвевавшее мне щеки. Я был вне себя! Огнем пылали мои губы… Я поцеловал ее!

— Черт возьми! — закричал Александр, вскочил, точно одержимый, и схватился за волосы.

— Стыдись, стыдись, женатый человек! — сказал Северин, усадив его на стул. — Черт меня побери, если ты по-прежнему не влюблен в Паулину. Стыдись, стыдись, женатый человек, бедный, ярмом угнетенный супруг.

— Ну, рассказывай же дальше, — безутешно молвил Александр, — я уж вижу, что тут еще будут приятные вещи.

— По всему этому, — продолжал Марцелл, — вы можете себе представить мое состояние. Тысячи мук — так мне казалось — терзали меня, я решил подняться до высочайшего героизма — разом осушить губительный отравленный кубок, а потом вдали от возлюбленной испустить последний вздох. Другими словами, я хотел признаться ей в любви, а потом не встречаться с нею — по крайней мере до дня ее свадьбы, а в этот день, как написано во многих книгах, притаиться за церковной колонной, наблюдая обряд венчания, и после злополучного «да» с великим шумом, во весь рост растянуться на полу, заставить сострадательных горожан вынести меня на улицу и т. д. Совершенно поглощенный этими мыслями, совершенно обезумев, побежал я в один прекрасный день, раньше обыкновенного, в дом тайного советника. Паулину я застаю одну в комнате, и не успела она еще как следует испугаться моего расстроенного вида, как я бросаюсь к ее ногам, схватываю ее руку, прижимаю к своей груди, признаюсь ей, что люблю ее до безумия, и, проливая потоки слез, называю себя несчастнейшим, осужденным на горькую смерть человеком, ибо она не может быть моей, ибо рука ее и сердце уже раньше отданы счастливому сопернику. Паулина дала мне перебеситься, подняла меня с колен, с прелестной улыбкой заставила меня сесть рядом с собой на софу и спросила трогательно-нежным голосом:

— Что с вами, милый, милый Марцелл? Успокойтесь, успокойтесь, вы в таком состоянии, что мне страшно за вас!

Я повторил, правда более связно, то, что уже сказал, — тогда Паулина вымолвила:

— Но как же это вам пришло в голову, что я уже люблю и что я уже даже невеста? Ничего этого нет, могу вас уверить.

Тогда я возразил, что с первой же минуты, как только увидел ее, я твердо убежден был в том, что она любит, она же все настойчивее стала просить меня объясниться более Определенно, и я вполне чистосердечно рассказал ей всю эту славную историю, что разыгралась в Духов день в Ресторации Вебера. Едва я кончил рассказывать, Паулина вскакивает и с громким смехом начинает носиться по комнате, восклицая:

— Нет, это уж чересчур! — Нет, такие бредни! — Такие фантазии! — Нет, это уж чересчур!

Я сижу, совершенно растерявшись; Паулина снова подходит ко мне, берет за обе руки, трясет их, словно стараясь пробудить меня от глубокого сна.

— Ну, слушайте хорошенько, — начинает она, едва сдерживая смех, — молодой человек, который, как вы думали, принес любовную записку, был приказчик из лавки Брамигка, а записка, поданная им, была от самого господина Брамигка. Этот услужливейший, милейший в мире человек обещал мне выписать очаровательнейшую парижскую шляпку, фасон которой я видела, и сообщить мне, когда ее доставят. На следующий день после того, как вы меня видели у Вебера, я как раз и собиралась надеть ее, чтобы ехать на «музыкальный чай», — вы ведь знаете, так называются здесь вечера, на которых чай пьют ради пения и пением занимаются ради чая. Шляпку действительно прислали, но по вине упаковщика она была получена в таком негодном виде, что до полной переделки ее нельзя было надеть. Это и была роковая новость, из-за которой я заплакала. Я вовсе не хотела, чтобы отец это видел, но ему вскоре же удалось выпытать причину моей глубокой грусти, и он высмеял меня. А что в таких случаях у меня привычка — прижимать к щеке платок, это вы уже давно заметили.

Паулина снова засмеялась, меня же обдало холодом, потом бросило в жар, и внутри меня словно какой-то голос восклицал: «Пустая, глупая, противная щеголиха!»

— Ого, это уж слишком грубо, да и неверно, — прервал рассказчика рассерженный Александр, — но дальше, дальше! — уже спокойнее прибавил он.

— Не могу описать, — продолжал Марцелл, — не могу описать вам мое чувство. Я пробудился от сна, в котором меня дразнил какой-то злобный дух, я узнал, что никогда не любил Паулину и что наваждение, которое с такой силой владело мною, было невыразимо нелепый самообман. Я был почти не в силах вымолвить слово, всем телом дрожал от досады, и когда испуганная Паулина спросила, что со мною, я сослался на внезапное недомогание, которое нельзя запускать, и унесся прочь, словно затравленный зверь. Как раз когда я проходил Жандармской площадью, отряд волонтеров готовился выступить в поход, и тут мне стало ясно, что я должен сделать, чтобы успокоиться и забыть досадную историю. Вместо того чтобы идти домой, я сразу же побежал в военную канцелярию и снова определился на службу. Через два часа все было сделано, я побежал домой, надел мундир, уложил свою походную сумку, взял саблю и ружье и пошел к хозяйке, чтобы отдать ей на сохранение свой сундук. Пока я с нею разговаривал, на лестнице послышался разговор.

— Ах, теперь они его заберут, — сказала хозяйка и отворила дверь.

Тут я увидел сумасшедшего Неттельмана и двух человек, вместе с которыми он спускался по лестнице. На голову он надел высокую корону из золоченой бумаги, а в руке нес, вместо скипетра, длинную линейку с насаженным на нее золотым яблоком.

— Он теперь опять стал королем Амбоины, — шепнула хозяйка, — и за последнее время натворил таких чудес, что брату пришлось отправить его в сумасшедший дом.

Проходя мимо, Неттельман узнал меня, с благосклонно гордым видом улыбнулся мне и молвил:

— Теперь, когда болгары разбиты моим полководцем, бывшим капитаном Тельгеймом[15], я возвращаюсь в свое успокоенное государство.

Хотя я вовсе не собирался говорить, он прибавил, замахав рукою:

— Хорошо, хорошо, знаю, что ты хочешь сказать, дорогой мой! Не нужно, я был доволен тобою, мне это было приятно! Возьми эту безделицу как знак моей милости и привязанности к тебе!

С этими словами он сунул мне в руку несколько гвоздичек, которые вытащил из жилетного кармана. Тут провожатые усадили его в подъехавшую карету. Когда она тронулась, слезы выступили у меня на глазах.

— Возвращайтесь в наш город здоровым, счастливым и с победой, — сказала хозяйка и с искренним чувством потрясла мою руку.

С горестными чувствами, с тревогой пустился я в ночной путь и скоро догнал отряд, распевавший веселые военные песни.

— Так ты уверен, брат, — спросил Александр, — что твоя любовь к Паулине была самообман?

— Уверен, как в том, что существую, — ответил Марцелл, — и если ты призовешь на помощь познание человеческого сердца, то обнаружишь, что иначе была бы невозможна та внезапная перемена, которая произошла в моих чувствах, когда я узнал, что у меня нет соперника. Впрочем, теперь я люблю на самом деле, и хотя я так смеялся над твоими брачными узами, Александр, потому что — только не сердись на меня — слишком уж забавным кажешься ты мне в роли pater familias[16], я и сам надеюсь вскоре жениться на прелестной девушке, которая живет в стране более прекрасной, чем наша.

— В самом деле, — воскликнул обрадованный Александр, — в самом деле? О милый, любезный брат! — Он с жаром обнял Марцелла.

— Ну вот, посмотрите, — сказал Северин, — как он радуется, что другой подражает ему в его проказах. Нет, что до меня, то мысль о браке вселяет в меня зловещий страх. Но давайте, потешу вас и я — расскажу вам свою историю с девицей Паулиной.

— Что у тебя было с Паулиной? — сердито спросил Александр.

— Немного что было, — ответил Северин, — по сравнению с обстоятельной историей Марцелла, с его психологическими рассуждениями и наблюдениями, моя история — жалкая ничтожная повестушка. Вы знаете, что два года тому назад я находился в весьма странном расположении духа. Наверно, все дело было в моем болезненном состоянии, которое превратило меня в самого чувствительного из духовидцев. Я плавал по бездонному морю предчувствий и снов. Мне казалось, что я, подобно персидскому магу, понимаю пение птиц, в шелесте леса мне слышались то утешающие, то предостерегающие голоса, я видел, как ношусь в облаках. И вот случилось, что однажды, сидя на скамейке из моха в глухой отдаленной части Тиргаргена, я погрузился в состояние, которое могу сравнить только с тем странным забытьем, что обычно предшествует сну. Мне чудилось, будто на меня вдруг повеяло ароматом роз, но между тем я скоро понял, что этот аромат — прелестное существо, которое я давно уже, хоть и бессознательно, люблю глубокой, жгучей любовью. Я хотел увидеть ее своими телесными очами, но вот как будто большая темно-красная гвоздика легла мне на лоб, и запах ее, словно пылающими лучами развеяв благоухание розы, одурманил меня, и меня охватило горько-мучительное чувство, готовое перейти в жалобные звуки. По лесу носился такой звук, словно вечерний ветер легкими крылами коснулся Эоловой арфы и разрушил чары, которыми окованы были ее дремавшие струны, но это не были мои стоны, это был голос того существа, которому, так же как и мне, гвоздика несла смерть. С вашего разрешения я не стану превращать мою грезу в индийский миф и расцвечивать ее, но как бы то ни было — роза и гвоздика стали для меня жизнью и смертью, и все мое безумие, которому тогда, два года тому назад, я давал волю, происходило главным образом оттого, что в небесном создании, которое сидело там напротив и которое, как оказывается, воплощается в образе девицы Паулины Аслинг, я как будто узнал существо, родившееся из легчайшего аромата розы, чья любовная страсть открылась мне. Вы помните, что я расстался с вами еще в Тиргартене, торопясь домой, но совершенно отчетливое и определенное предчувствие говорило мне, что если я ускорю шаг и побегу к Лейпцигским воротам, а там направлюсь по Унтер-ден-Линден, то в конце улицы или около дворца настигну семейство красавицы, передвигавшееся очень медленно. И вот я понесся и, правда, не на том месте, где предполагал, а на Брайтештрассе, куда попал случайно, увидел все семейство, шедшее впереди меня, увидел чарующий образ. Я следовал издали и таким образом в тот же вечер уже узнал, где живет возлюбленная. Вы, наверно, будете громко смеяться, когда узнаете, что на Грюнштрассе, да, да, на Грюнштрассе мне чудился таинственный аромат гвоздик и роз.

Да, так далеко зашел я в своем безумии! В остальном я вел себя совершенно так, как влюбленный мальчик, который, вопреки лесному уставу, губит прекраснейшие деревья, вырезывая на них вензеля, заворачивает во множество бумажек лепесток засохшего цветка, упавшего из рук возлюбленной, носит его на груди и так далее. То есть я, как обычно водится, начал с того, что стал по двенадцать, пятнадцать или двадцать раз в день пробегать мимо ее дома, и если она стояла у окна, то, не кланяясь, вперял в нее неподвижные взгляды, которые, должно быть, казались довольно странными. Она меня заметила, и бог знает, как это я вообразил, будто она понимает меня, даже сознает то психическое влияние, которое на меня оказывает, являясь в аромате цветка, и знает, что я для нее — тот, на кого враждебная гвоздика набросила темное покрывало, когда, полный пламенного желания, он стремился обнять свою милую, сверкнувшую для него звездой любви. В тот же день я сел писать ей письмо. Я рассказал ей о моем видении, о том, как я затем встретил ее в Ресторации Вебера и признал в ней грезившийся мне образ, написал, что она, как я знаю, должна полюбить, но что на пути ее встала некая опасность, угрожающая этой любви. И — писал я ей — может быть, вовсе не мечта, что и она в сонной грезе узнала о родстве наших душ, о нашей любви, но, возможно, только мое видение впервые открыло ей то, что глубоко таилось в ее собственной душе. Однако, чтобы дать этому чувству счастливую, радостную жизнь, чтобы сам я со свободной душой мог приблизиться к ней, я умолял ее явиться завтра в двенадцатом часу у окна и в ознаменование нашей любви и нашего счастья приколоть к груди несколько роз, только что распустившихся. Но если она поддалась враждебному обману и безвозвратно увлечена другим, если мои стремления безнадежны и она отвергает меня, то пусть вместо роз она приколет гвоздики. Письмо это было дикое, бессмысленное произведение, — нетрудно себе представить. Я послал его с таким надежным человеком, что мог не сомневаться, будет ли оно доставлено. Полный глубокой тоски и тревоги, иду я на другой день по Грюнштрассе, приближаюсь к дому тайного советника, вижу белую фигуру у окна, сердце бьется у меня так, словно хочет вырваться из груди, я уже стою перед самым домом, тут старик — а белая фигура это он и был — отворяет окно, — на нем высокий белый ночной колпак с огромным букетом гвоздики, — он очень приветливо кивает головой, так что цветы как-то странно раскачиваются и дрожат, со сладкой улыбкой посылает мне воздушные поцелуи. В эту минуту я замечаю и Паулину, которая украдкой выглядывает из-за занавески. Она хохочет — хохочет! Я стою неподвижно, точно околдованный, но тут бросаюсь бежать, бегу, как безумный! Ну вот, остальное вы можете себе представить? И не сомневаетесь в том, что эта коварная шутка совершенно исцелила меня? Но стыд не давал мне покоя. Так же как впоследствии Марцелл, я тогда же отправился в армию, и только злой судьбе угодно было, чтобы мы ни разу не встретились.

Александр без памяти смеялся юмористической выдумке старика.

— Так, значит, — молвил Марцелл, — это и была история, которую тогда рассказывал тайный советник, и, вероятно, то, что он читал, было твое эксцентрическое письмо?

— В этом нет сомнения, — отвечал Северин, — и хотя я теперь прекрасно вижу весь комизм моей затеи, хотя я знаю, что старик правильно сделал, и я благодарен ему за его сильно действующее лекарство, все же это приключение вызывает у меня и до сих пор глубокую досаду, и я все еще терпеть не могу гвоздики.

— Ну, — сказал Марцелл, — мы оба достаточно поплатились за свою глупость. Александр, который теперь-то, кажется, и влюблен в Паулину, когда мы уже преодолели эту любовь, был самым благоразумным из нас, не наделал никаких глупостей, и ему нечего рассказывать.

— Зато, — воскликнул Северин, — он может рассказать нам, как он женился.

— Ах, милый брат, — начал Александр, — что я могу вам рассказать о моек женитьбе? Я увидел ее, влюбился, и она стала моей невестой, моей женой. Тут только одно может иметь некоторую занимательность — как вела себя при этом моя покойная тетка.

— Ну, ну? — с любопытством спросили друзья.

— Вы помните, — продолжал Александр, — что я тогда с величайшей неохотой покинул Берлин и в особенности дом, где мне было так не по себе из-за жуткого наваждения. Дело было вот в чем. В одно ясное утро, после тревожно проведенной ночи, в течение которой то и дело раздавались шаги, на этот раз как будто даже направлявшиеся к дверям моего кабинета, я, усталый и сердитый, стою, наклонившись, у окна и смотрю, ни о чем не думая, на улицу, — вдруг в большом доме наискосок от меня отворяется окно, и из него выглядывает дивно хорошенькая девушка в изящном утреннем платье. Как ни понравилась мне Паулина, все же это личико мне показалось несравненно более привлекательным. Я неподвижно смотрел на нее, наконец она взглянула в мою сторону, заметила меня, я поклонился, и она ответила с невыразимой грацией. От девицы Анны я узнал, кто живет в доме напротив, и принял твердое решение — так или иначе познакомиться с семейством этой девушки и сблизиться с милым, прелестным существом, которым я был всецело очарован. Странно, что теперь, когда все мои мысли направлены были на девушку, когда я погрузился в сладкие сны о любви и о счастии, зловещий тетушкин призрак исчез. Девица Анна, с которой я обходился как можно ласковее, так что она совсем уже не дичилась, часто и много рассказывала об умершей; она была безутешна, что покойница, хоть и вела такую благочестивую, добродетельную жизнь, не находит покоя в могиле, и сваливала всю вину на злодея-жениха и на непреодолимую грусть, оставшуюся со дня злополучной свадьбы, когда жених не явился. Я с большой радостью объявил ей, что больше ничего не слышу.

— О господи, — плаксиво воскликнула она, — хоть скорей бы миновало Воздвиженье!

— А при чем тут Воздвиженье? — поспешил я спросить.

— О господи, — сказала девица Анна, — да ведь это и есть день злополучной свадьбы. Вы знаете, сударь, что покойница скончалась как раз третьего апреля. Хоронили ее через неделю. Все комнаты запечатали, кроме зала и кабинета, что рядом с ним. В этих покоях мне и пришлось жить, хотя сама не знаю, отчего мне здесь было тревожно и жутко. Едва забрезжило утро Воздвиженья, кто-то ледяной рукой провел у меня по лицу, и я совершенно ясно услышала голос покойницы, — она говорила: «Вставай, вставай, Анна. Пора меня наряжать, едет жених!» В испуге я соскочила с постели и быстро оделась. Все было тихо, и только из камина вырывалась струя ледяного воздуха. Мими не переставая скулила и повизгивала, и даже Ганс, — хоть это и вовсе не по-кошачьи, — громко стонал и от страха жался в углы. И вдруг будто стали открываться шкафы и комоды, зашелестели шелковые платья, и кто-то запел утреннюю песню. Ах, сударь, я все это ясно слышала, а не видела никого, страх совсем было одолел меня, но я стала на колени в углу и принялась усердно молиться. Теперь мне почудилось, как будто двигают столик, как будто ставят на него чашки и стаканы, и по комнате начали ходить! Я пошевельнуться не могла и — да что тут еще рассказывать! — слышала, как покойница расхаживает и стонет, и вздыхает, и молится, — так всякий год бывало в этот несчастный день, — пока часы не пробили десять; тогда я совсем ясно услышала слова: «Иди ложись, Анна! Кончено». Но тут я без чувств упала на пол, и только на другое утро домашние подняли меня; меня было не видать, они и подумали — не случилось ли чего со мной, и взломали запертую дверь. До сих пор я никому, кроме вас, сударь, не рассказывала, что со мной было в тот день.

— После того, что испытал я сам, я уже не мог сомневаться, что все происходило так, как рассказала девица Анна, и радовался, что не приехал раньше и что мне поэтому не пришлось пережить вместе с ней этот ужас — явление призрака. Именно теперь, когда я уже считал, что наваждение кончилось, когда в соседнем доме мне засияла сладкая надежда, я должен был уехать, и вот причина того уныния, в котором вы видели меня. Не прошло и шести месяцев, как я уже вышел в отставку и вернулся. Мне очень скоро удалось познакомиться с семьей моих соседей, и девушка, которая с первого же взгляда показалась мне такой очаровательной и милой, при более близком знакомстве становилась для меня все привлекательнее, и только в неразрывном союзе с ней могло расцвести для меня счастье жизни. Не знаю, отчего это я был твердо уверен, что она уже любит другого, но я укрепился в этой мысли, когда однажды речь зашла о каком-то молодом человеке и девушка, на глазах у которой блеснули слезы при упоминании о нем, быстро встала и поспешила удалиться. Несмотря на это, я продолжал держаться так же непринужденно и, хотя и не заговаривал с ней прямо о любви, все же в полной мере давал ей заметить ту искреннюю склонность, что привязывала меня к ней. Она, казалось, с каждым днем все более благоволила ко мне, с милой простотой принимала все знаки моего внимания, выражавшиеся в тысяче всяких мелочей, приятных для нее.

— Никогда, — прервал в этом месте Марцелл повествующего Александра, — никогда не ожидал я таких вещей от этого неловкого человека; он духовидец и в то же время изысканный любезник; но, слушая его рассказ, я ему верю и так и представляю себе, как он носится по всем лавкам, чтобы раздобыть какую-нибудь модную новинку, или как он, запыхавшись, вбегает к Буше и требует, чтобы самый лучший куст роз или гвоздики…

— Молчать об этих проклятых цветах! — воскликнул Северин, и Александр продолжал свой рассказ:

— Не подумайте, что я имел неловкость явиться в дом с драгоценными подарками; правильное внутреннее чутье вскоре подсказало мне, что в ее доме это не принято; зато я брал с собой разные как будто бы незначащие безделушки, и, когда я приходил, в кармане у меня всегда был или узор для вышивания, который ей хотелось иметь, или новый романс, или еще не прочитанный альманах и тому подобное. Если я не заходил хоть на полчасика, о моем отсутствии жалели. Словом, зачем утомлять вас таким обстоятельным рассказом, — мои отношения к этой девушке перешли в ту милую дружбу, которая ведет к откровенному признанию в любви и к свадьбе. Мне хотелось рассеять и последнее облако, поэтому однажды в задушевной беседе я прямо сказал о сложившемся у меня представлении, будто она уже влюблена или, по крайней мере, была влюблена, и упомянул обо всех обстоятельствах, дававших пищу этой догадке, а главное — заговорил о том молодом человеке, напоминание о котором вызвало у ней слезы.

— Признаюсь вам, — сказала девушка, — что более долгое общение с этим человеком, который неожиданно появился в нашем доме, могло бы нарушить мое спокойствие, и даже я чувствовала, как во мне зарождается сильное влечение к нему, а поэтому я и до сих пор без глубокого сострадания и без слез не могу подумать о несчастье, отдалившем его навеки от меня.

— О несчастье, которое изгнало его из вашего дома? — спросил я с любопытством.

— Да, — начала рассказывать девушка, — никогда не встречала я человека, более способного привлекать к себе живостью разговора, умом, характером, решительно всем, но я не могла отрицать, что он, как все время утверждал мой отец, постоянно находится в каком-то особенно восторженном состоянии. Я приписывала это каким-нибудь глубоким потрясениям, причинам, скрытым от нас, — может быть, войне, в которой он участвовал, — отец же просто-напросто — употреблению спиртных напитков. Я была права, это подтвердилось впоследствии. Однажды он застал меня одну и оказался в таком душевном состоянии, которое я сперва приняла за выражение самой страстной любви, но потом, когда он, словно охваченный ознобом, дрожа всем телом, с какими-то нечленораздельными звуками унесся прочь, сочла за сумасшествие. Так оно и было. Как-то раз он случайно назвал улицу, где жил, и номер дома, который мне запомнился. Когда его отсутствие продлилось уже несколько недель, отец послал к нему: хозяйка или, вернее, дворник, обычно прислуживавший жильцам меблированных комнат и как раз встретившийся нашему лакею, сообщил на его вопрос, что молодой человек давно сошел с ума и посажен в сумасшедший дом. Помешался он, должно быть, на лотерее, так как воображает себя королем Амбы!

— Боже всемогущий, — с испугом воскликнул Марцелл, — это был Неттельман… Амба — Амбоина.

— Возможно, — очень тихо и глухо промолвил Северин, — что произошло недоразумение! Я начинаю догадываться! Но дальше! дальше!

Александр с грустной улыбкой посмотрел на Северина и продолжал:

— Я успокоился, и скоро уже дело дошло до того, что милая девушка стала моей невестой и был назначен день свадьбы. Я хотел продать дом, в котором время от времени наваждение все же давало о себе знать, но тесть отсоветовал мне, и тут мне довелось рассказать ему всю историю о зловещем поведении старушки тетки. Он, человек вообще очень бодрый и жизнерадостный, стал весьма задумчив и, чего я совсем не ожидал, промолвил:

— В старое время была у нас простая благочестивая вера, мы признавали мир потусторонний, но также и близорукость наших чувств, потом явились просветители, просветившие нас до того, что от сплошного света ничего не стало видно, и в лесу мы на каждое дерево натыкаемся носом, теперь и загробную жизнь мы хотим схватить прямо руками — руками из плоти и костей. Оставьте за собой дом, а остальное позвольте сделать мне!

Я удивился, когда старик назначил быть свадьбе у меня дома в большой зале в день Воздвиженья; еще больше удивился я, когда он велел убрать комнату так, как это делала покойница тетка. Старуха Анна, на которой лица не было от страха, тихо молилась, бродя по комнатам. Явилась невеста в подвенечном платье, явился пастор, — ничего необыкновенного не было ни видно, ни слышно. Но когда слова благословения были произнесены, по комнате точно пронесся тихий нежный вздох, и я и моя невеста, пастор, все присутствующие, все единогласно признались, что испытали в эту минуту невыразимо блаженное чувство, пронизавшее нас электрической теплотой. С тех пор призрак не появлялся, и только сегодня живое воспоминание о прелестной Паулине словно призрак встало в моей супружеской жизни.

Сказав это, Александр как-то странно улыбнулся и осмотрелся кругом.

— О безумец, безумец! — воскликнул Марцелл. — Не хотел бы я, чтобы она снова появилась здесь сегодня, кто знает, что могло бы случиться.

Тем временем собралось много гуляющих, которые заняли все столики и стулья, за исключением того места, где два года тому назад сидело семейство Аслингов.

— Странное предчувствие, — начал Северин, — охватывает меня, когда я гляжу на это знаменательное место, мне чудится, будто…

В эту минуту появился и прошел мимо тайный советник Аслинг, ведя под руку свою жену, за ними следовала Паулина, прелестная, чудно красивая, как и два года тому назад. Она, так же как и тогда, обернулась, словно искала кого-то. И тут она заметила Александра, который поднялся со стула.

— Ах, да ты уже здесь! — радостно воскликнула она, бросившись к нему.

Он взял ее за руку и сказал, обращаясь к друзьям:

— Вот, дорогие друзья, моя милая жена Паулина.