Эрнст Теодор Амадей Гофман
Состязание певцов
Около той поры, когда весна готова расстаться с зимой, в ночь на равноденствие, сидел он в уединенной комнате и перелистывал книгу Иоганна Христофа Вагенфейля о дивном искусстве мейстерзингеров. Буря завывала вокруг, вздымая пыль с полей; тяжелые капли дождя со звоном колотились в оконные стекла; ветер шумел в печных трубах, а лучи полной луны, прорывая гряды облаков, рисовались на стене комнаты, точно бледные прозрачные фигуры. Но он не замечал ничего и, закрыв книгу, молча устремил взгляд на весело трещавший в камине огонь. В душе его внезапно поднялись дивные образы прошлого, о которых повествовала книга, и мало-помалу стало ему казаться, что какой-то легкий туман, опускаясь сверху, окутал пеленой и его, и все окружавшие предметы. В диком реве бури и в треске горевшего огня стал ему чудиться тихий таинственный шепот, а какой-то внутренний голос говорил, что это сон, тот самый дивный сон, который, слетая на радужных крыльях, проникает в нашу сердце, как чистый душой младенец, и тихим, легким поцелуем снимает с глаз пелену, мешавшую им видеть наяву картины иной, высшей жизни, в их полном, чарующем блеске. Какой-то, бледный свет, точно нескончаемая молния, разлился вокруг. Заснувший открыл глаза: туман исчез, и он увидел себя лежащим на траве, в тихую лунную ночь, в прелестной зеленой роще. Вокруг раздавались журчание ручьев и шепот листьев, пронизываемые громкими трелями соловья. Свежий утренний ветерок разогнал облака, застилавшие восток, и скоро первые лучи солнца заиграли на зеленых листьях. Птички, пробудясь, защебетали среди ветвей. Вдали послышались веселые звуки рогов. Олени и серны зашевелились, некоторые, просунув головы сквозь кусты, с любопытством глядели на него своими прекрасными, человеческими глазами и затем опять боязливо прыгали в чащу. Рога умолкли, но вместо них, точно небесная музыка, послышались полные, звучные аккорды арф, сопровождавшие какую-то песню. Все ближе и ближе раздавались голоса; охотники с копьями в руках и блестящими рогами на перевязях тихо выехали из глубины леса. За ними, на прекрасной гнедой лошади следовал рыцарь в княжеской мантии, одетый в средневековый немецкий костюм; рядом на небольшом иноходце ехала красивая, прекрасно одетая дама. Шестеро мужчин с важными и задумчивыми чертами лица, какие встречались только в старину, следовали за ними, сидя на лошадях разных мастей. Закинув поводья на шею коней, они, играя на арфах и лютнях, пели ту самую песню, которая раздавалась в лесу, причем кони, привыкшие к звукам, казалось, пританцовали, гарцуя перед княжеской четой, а в промежутках пения охотники подхватывали ту же мелодию на рогах, сливавшуюся с веселым ржанием коней. Пажи и оруженосцы в праздничных одеждах замыкали торжественную вереницу, мало-помалу исчезавшую в густой чаще леса.
Тогда, пораженный и изумленный виденным, он поднялся со своего ложа и воскликнул вдохновенным голосом:
— О Боже! Неужели передо мной восстало из гроба дивное старое время? Кто эти прекрасные люди?
Вдруг глухой голос раздался ему в ответ:
— Неужели не узнаешь ты тех, о ком думаешь постоянно?
Он оглянулся и увидел возле себя почтенного старика в черном, с вьющимися локонами парике и в черном же, приблизительно так, как одевались в тысяча шестьсот восьмидесятом году, костюме; он тотчас узнал старого профессора Иоганна Христофа Вагенфейля, продолжавшего свою речь следующим образом:
— Неужели ты не догадался, что человек в княжеской мантии не кто иной, как славный ландграф Герман Тюрингский, а дама рядом с ним, звезда красоты, благородная графиня Матильда, молодая вдова умершего ранней смертью графа Куно фон Фалькенштейна? Шесть следующих за ними и играющих на лютнях певцов — это шесть славных мейстерзингеров, которых благородный граф, движимый любовью к высокому искусству, пригласил к своему двору. Теперь все они заняты охотой, а потом соберутся на прекрасном зеленом лугу среди леса и начнут петь свои песни. Мы сейчас отправимся туда, чтобы прибыть раньше, чем окончится охота.
И затем оба пошли на отдаленный звук рогов, лай собак и восклицания охотников, повторяемые лесным эхом.
Все произошло совершенно так, как говорил Вагенфейль. Едва достигли они зеленого луга, как в тот же миг увидели приближавшихся ландграфа, графиню и мейстерзингеров.
— Я назову тебе, — сказал Вагенфейль — каждого из певцов. Видишь этого статного, с открытым, веселым лицом красавца, верхом на светло-карой лошади, которая чуть не пляшет под его седлом, смотри, смотри — вот ландграф говорит с ним, и он весело смеется в ответ. Это славный Вальтер фон дер Фогельвейде. А вон тот широкоплечий, с густой курчавой бородой и рыцарским вооружением, Рейнгард фон Цвекштейн. Там дальше, верхом на пегой лошади, едет в сторону леса и смотрит с таким вниманием, улыбаясь, точно перед ним встают какие-то чудесные образы, — это Генрих Шрейбер. Он, должно быть, занят какой-нибудь посторонней мыслью и, по-видимому, вовсе не думает ни о зеленом луге, ни о пении; вот он въехал в самую чащу, так что ветви хлещут его по лицу. А вот поскакал за ним Иоганн Биттерольф, статный мужчина на буланом коне, с короткой рыжеватой бородой. Он кличет Шрейбера; тот оглянулся, точно пробудясь от сна, и теперь оба возвращаются назад. Но что там за шум в кустарниках? Точно ветер гудит по лесу. Нет, это мчится какой-то всадник и так яростно шпорит лошадь, что она вся в поту и пене. Каков красавец! Как блестят его глаза! Как передергиваются черты его лица, точно он страдает и хочет умчаться прочь от своего горя! Это Генрих Офтердинген. Но что же могло с ним случиться? Он ехал спокойно и пел вместе со всеми. Взгляни! Видишь этого рыцаря на белом арабском скакуне, видишь, как он, ловко подлетев к графине Матильде, сразу осадил свою лошадь и любезно подает ей руку, чтобы помочь сойти с седла; как явно говорят его голубые глаза, что он любуется и не может налюбоваться красавицей! Это Вольфрам фон Эшенбах. Но вот все они спешились, и сейчас начнут пение.
Каждый из мейстерзингеров спел, по очереди, прекрасную песню, и легко было заметить, до чего старался каждый новый певец превзойти своего предшественника. Но это не удалось, однако, ни одному: до того одинаково ровно и одинаково блистательно пели все. Однако графиня Матильда, видимо, желала отдать победный венок Вольфраму фон Эшенбаху. Заметив это, Генрих Офтердингер быстро вскочил со своего места, сверкая темными глазами, бросился на средину арены состязания и, сорвав с головы берет, так что волосы рассыпались по бледному лицу, воскликнул:
— Стойте! Награда еще не выиграна! Прежде должна прозвучать моя песня, и тогда пусть ландграф решает, кому получить этот венец!
Необычная, странного вида лютня вдруг появилась неизвестно откуда в его руках, и едва он ее тронул, то весь лес словно вздрогнул под ее страстным, могущественным звуком. Сильным, звучным голосом запел он свою песню. В ней прославлял он, не называя имени, короля, главу всех прочих королей, и его одного считал достойным быть воспетым певцами, если только правда и честь вдохновляли их сердца. Дерзкая насмешка не раз сквозила в словах его песни. Ландграф гневно смотрел на смелого певца. Прочие певцы встали и запели хором, но Офтердинген хотел заглушить всех. Все сильнее и сильнее ударял он в струны, пока, наконец, они не оборвались с громким стоном под его руками.
Вдруг какая-то страшная темная фигура внезапно встала из-под земли и, схватив Офтердингена, подняла его высоко в воздух. Песня мейстерзингеров замолкла в раскатах отдаленного эхо; черный туман, спустясь сверху, накрыл и лес, и арену темным покровом. Вдруг яркая светлая звезда зажглась в облаках и полетела по небосклону. За ней вслед понеслись певцы, играя на своих лютнях. Бледный свет озарил все пространство, и лес, словно пробудясь от зачарованного сна, весело загудел в ответ на их дивные песни.
Ты догадываешься, любезный читатель, что сон этот видел тот самый автор, который хочет рассказать тебе историю о певцах в том самом виде, в каком он узнал ее от Иоганна Христофа Вагенфейля.
Часто случается, что, завидя вдали заинтересовавшие нас образы, мы с разгоревшимся любопытством бросаемся к ним, чтобы узнать, что это такое; мы подходим все ближе и ближе; вот они делаются яснее, краски становятся ярче; кажется, уже различимы их лица и слышен разговор, но тут вдруг словно какой-то колдовской туман скрывает все из наших глаз, и поразивший нас предмет оказывается пустым миражом. Напрасны будут все усилия заставить эти образы явиться вновь в прежнем блеске, хотя и очень бы хотелось, иной раз, увидеть вблизи то, что казалось таким прекрасным издали!
Если только что рассказанный сон возбудил в тебе, любезный читатель, подобную мысль, то дай смело мне руку, и я поведу тебя прямо в Вартбург, ко двору ландграфа Германа Тюрингского.
Мейстерзингеры в Вартбурге
Это было около тысяча двести восьмого года, когда благородный покровитель высокого искусства пения ландграф Тюрингский собрал к своему двору шесть лучших мейстерзингеров того времени. Это были: Вольфрам фон Эшенбах, Вальтер фон дер Фогельвейде, Рейнгард фон Цвекштейн, Генрих Шрейбер и Иоганн Биттерольф — все давно посвященные в рыцари, и только один, Генрих Офтердинген из Эйзенаха, не имел этого звания, что, впрочем, отнюдь не мешало им жить в добром мире и согласии как служителям одной религии, посвятившим все свои силы и мысли высокому искусству пения, этому дивному и лучшему из даров, какими благословил Бог людей.
Хотя каждый отличался своеобразным, ему одному свойственным талантом, но так, как различные тона гаммы соединяются в один стройный величественный аккорд, точно таким образом и разный характер пения не мешал гармоническому сочетанию их дарований в одно целое, подобно различным лучам, исходящим из одной и той же звезды. Никто не считал своего таланта лучшим и, напротив, высоко чтил манеру и искусство каждого из товарищей, ставя несравненно выше значение общего их кружка в сравнении с искусством каждого по отдельности. Все они хорошо понимали, что каждый отдельный тон звучит чище и сильнее, когда вызывает себе в ответ звучание другого, родственного с ним тона. Если песни Вальтера фон дер Фогельвейде отличались благородством, нежностью и смелостью веселья, то в голосе Рейгарда фон Цвекштейна звучал оттенок какой-то истинно рыцарской твердости и прямоты. Если Генрих Шрейбер изумлял глубиной своих познаний и исторической верностью, то Иоганн Биттерольф отличался блеском образов и богатством фантазии.
Песни же Генриха Офтердингена проникали до глубины сердца своей задушевностью и какой-то страстной тоской, которую он умел возбудить в груди присутствующих. Но порой прорывались в нем и жесткие, суровые слова, след глубокого скрытого горя, от которого так сжимало сердце, что появлялось невольное желание бросить иной раз желчный, презрительный упрек в лицо слушателя. Ни один из певцов не обладал в подобных случаях такой силой слова, как Генрих.
Вольфрам фон Эшенбах был родом из Швейцарии. Его песни, полные ясной чистоты и спокойствия, напоминали светлое, голубое небо его родины. Его голос звучал, как гармоничный звон колоколов или как нежные звуки свирели. Но и шум горных водопадов, прерываемый раскатами грома, мелькал иногда в его пении. Слушавший его песни, казалось, плыл вместе с ним по волнам быстро несущегося потока, или убаюкиваемый мирным движением волн, или, напротив, вступая с ними в упорную борьбу, после которой ждала его мирная приветливая пристань.
Несмотря на свою молодость, Вольфрам фон Эшенбах считался лучшим из всех собравшихся при дворе певцов. С самого раннего детства предался он изучению искусства и, прежде чем достиг высокого звания мейстерзингера, странствовал по многим землям, пока, наконец, не сделался учеником известного певца Фридебранда, завершившего его образование. Под руководством учителя он записал и выучил множество песен, очень расширивших его кругозор и сделавших ему ясным многое, что прежде мелькало перед ним в одних смутных образах. Особенно много передал ему Фридебранд шотландских легенд, послуживших Эшенбаху темой для поэмы о Гамурете, сыне его Парцифале, маркграфе Вильгельме Парбенском, о сильном Ренневарте и многих других, переведенных впоследствие по просьбе мейстерзингеров Ульрихом Тюркгеймом на обычный немецкий язык и изданных отдельной книгой, так как не все могли понимать высокий стиль Эшенбаха. Таким образом слава Эшенбаха распространилась далеко и приобрела ему милость многих князей и герцогов. С великой честью принимали его при их дворах, и, наконец, прославленный везде, был приглашен он просвещенным ландграфом Германом Тюрингским.
Чудесный талант, а также приятный, открытый характер Эшенбаха скоро приобрели ему благоволение и милость ландграфа, и многие стали замечать, что прежний его любимец, Генрих Офтердинген, со времени прибытия Вольфрама отодвинулся несколько на второй план. Это, однако, нимало не возбудило зависти Генриха, и он, по-прежнему, остался в лучших отношениях с Вольфрамом, отвечавшем ему также самой искренней любовью. И так сияли они оба, как две прекрасные звезды на ночном небосклоне, окруженные блестящим созвездием других мейстерзингеров.
Тайна Генриха Офтердингена
Страстный, нервный характер Офтердингена начал с некоторого времени выказываться с особенной силой. Лицо его сделалось бледно, взгляд мрачен. В то время как прочие мейстерзингеры выбирали содержанием для своих песен события из священного писания или восхваляли подвиги рыцарей и красоту дам, в песнях Офтердингена звучало выражение одной томительной муки, похожей на стоны тяжелораненого, напрасно умоляющего смерть покончить с его страданиями. Окружающие объясняли это несчастной любовью, и напрасен остался всякий труд проникнуть его тайну. Сам ландграф, искренно любивший Генриха, предпринял в минуты откровенной беседы выведать причину его страданий и обещал своим княжеским словом сделать все от него зависящее, чтобы удалить угрожавшее ему зло или помочь исполнить мучившее его желание, но и он сумел не более других выяснить причину скорби бедного молодого человека. «О мой благородный повелитель! — воскликнул в ответ Офтердинген, не будучи в состоянии удержать горячих слез, катившихся по его щекам. — Поверьте, я сам не могу понять, что за адское чудовище мучит и гложет мне душу, порвав мою связь и с небом, и с землей, которой я больше не принадлежу и не могу найти ни минуты покоя! Языческие поэты рассказывают о существовании теней умерших, отвергнутых и раем, и Орком. Там, на берегу Ахерона, бродят они, наполняя жалобами на свою ужасную судьбу мрачный воздух, недоступный ни одному лучу надежды. Но напрасны их стоны! Суровый перевозчик безжалостно отталкивает их от своей лодки! Вот то состояние, в каком нахожусь я!»
Скоро после разговора своего с ландграфом Офтердинген, серьезно заболев, должен был оставить Вартбург и поселится в Эйзенахе. Мейстерзингеры глубоко сожалели о безвременной потере лучшего цветка из их поэтической гирлянды, отравленного непонятным ядовитым влиянием. Вольфрам Эшенбах, однако, не отчаивался и даже полагал, что переход душевной болезни Офтердингена в телесное страдание может служить знаком скорого выздоровления. Ведь бывает же, думал он, что душа иногда таинственно предчувствует зарождающуюся в теле болезнь. Может быть, это случилось и с Офтердингеном, которому он в будущем намеревался посвятить все свои заботы и попечения.
Вольфрам отправился в Эйзенах. Придя к Офтердингену, застал он его лежавшим на постели с мертвенно-бледным лицом и полузакрытыми глазами. Расстроенная, с наполовину оборванными струнами лютня висела на стене. Увидев друга, Генрих приподнялся на постели и протянул с грустной улыбкой руку. Вольфрам передал ему полное сердечных пожеланий приветствие ландграфа и прочих мейстерзингеров. Офтердинген выслушал и затем сказал слабым голосом:
— Я много перенес в это время. Знаю, что вы с полным правом можете называть меня безумцем или подозревать, что какая-нибудь страшная тайна тяготит мое сердце. Но, увы! Тайна эта была скрыта от меня самого. Какое-то неведомое горе терзало мне грудь, и напрасны были все мои попытки узнать его причину. Все, чтобы я ни предпринимал, казалось мне до того пустым и ничтожным, что сами мои песни звучали в моих ушах какой-то ложью и фальшью, достойными начинающего ученика. И при все этом, я, ослепленный какой-то дерзкой уверенностью, думал победить тебя и других на состязании. Счастье и радость, к которым я простирал руки, стояли где-то там, недосягаемо высоко, сияя, как золотые звезды, и я чувствовал, что мне следовало или достичь их, или погибнуть. Я сделал попытку достигнуть; я простер к ним руки, но тут точно какой-то ледяной ветер прогудел мне с насмешкой: «Чего ты ищешь? на что надеешься?… Ты! слабый и больной слепец!.. Ты не в состоянии перенести даже вида твоих надежд и счастья, а не только что их достигнуть!» Таким образом, тайна опять сомкнулась перед моими глазами. Я чувствую, что умру и утешаюсь мыслью, что смерть даст мне блаженство покоя. Раз как-то, лежа в постели, я почувствовал, что порыв мучившей меня лихорадки как будто смягчился. Приятная теплота разлилась по моим членам. Мне чудилось, что я несся в каком-то голубом просторе, над грядой темных, грозовых облаков. Вдруг молния сверкнула под моими ногами, и я, сам не зная как, невольно вскрикнул: «Матильда!» Все исчезло в один миг, и я проснулся. Сердце во мне стучало точно от какого-то страха и в то же время неизъяснимого блаженства. Матильда! — звучало еще в моих ушах, и мне казалось, что лес, горы и скалы еще гудели отголоском сладкого имени, что тысяча голосов передавали ей самой, как безумно люблю я ее! Ее — звезду, горевшую в моем сердце, пробудившую в нем все муки безнадежной любви и заставившую забыть все, кроме мысли о ней и ее совершенстве!
Теперь, Вольфрам, ты знаешь мою тайну, и я умоляю похоронить ее в твоем сердце. Ты видишь, я успокоился и конечно, поверишь моему слову, что я скорее погибну, чем решусь упасть в вашем общем мнении, обнаружив мою безумную страсть. Тебе, тебе одному, также любящему Матильду, кому она отвечает тем же, должен был я во всем сознаться! Едва выздоровев, я унесу мои муки далеко, в чужую землю, и тогда только можешь ты открыть Матильде, что я…
Тут молодой человек не выдержал и, упав на постель, спрятал голову в подушки, оборотясь к стене лицом. Громкие рыдания выдавали борьбу, кипевшую в его сердце.
Вольфрам был глубоко поражен признанием, которое сделал ему Генрих. С опущенной головой сидел он возле его ложа, погруженный в глубокое раздумье о том, как как спасти друга от его безумной страсти, которая влекла его к неизбежной гибели.
Он употребил все свое красноречие, чтобы убедить бедного юношу возвратиться вновь в Вартбург и сделать смелую попытку приобрести благосклонность Матильды. Он говорил, что сам приобрел ее расположение песнями, а потому и Офтердинген при его замечательном таланте мог надеяться на то же самое. Но Генрих только печально покачал ему в ответ головой и сказал:
— Никогда не увидите вы меня в Вартбурге! Для чего лететь в огонь на верную погибель? Я могу умереть тихой смертью и здесь!
Вольфрам удалился, а Генрих остался в Эйзенахе.
Что случилось потом с Офтердингеном
Часто случается, что муки любви, поселившись в нашем сердце, в конце концов в нем осваиваются и вместо острых страданий превращаются в тихую, порой даже как будто приятную грусть. Резкость пропадает и заменяется спокойными жалобами на судьбу, которые, возвращаясь в сердце, как эхо, исцеляют иной раз нанесенные ему раны. Это случилось и с Генрихом Офтердингеном. Несчастная любовь жила по-прежнему в его сердце, но мрачный взгляд на жизнь начал мало-помалу проясняться и даже сменился надеждой, точно почувствовав сладкое приближение весны. Как будто сама Матильда улыбалась ему откуда-то сверху и вдохновляла на сочинение прекраснейших песен. Лютня была снята со стены и приведена в порядок, струны натянуты вновь, и однажды в чудесный день только что наступившей весны Генрих, взяв ее, отправился прогуляться.
Неодолимая сила невольно влекла его в ту сторону, где был Вартбург. Завидя издали башни замка и подумав, что он более никогда не увидит Матильды, что любовь его навсегда останется одним напрасным стремлением и что Вольфрам выиграл соперничество благодаря могуществу своего таланта, Генрих невольно почувствовал, как к нему возвращаются прежние муки ревности и как темным покровом оделись возникшие было в его сердце надежды. Мгновенно вернулся он назад, точно преследуемый злым духом, заперся опять в своей уединенной комнате и напрасно пытался вновь вызвать песнями свои радостные мечты, рисовавшие перед ним образ возлюбленной.
Долго боролся он с неодолимым искушением, увлекавшим его в Вартбург, но наконец не выдержал и, сам не зная как, очутился опять в лесу, откуда были видны замок и его башня. Дойдя до открытой поляны, окруженной деревьями и колючим кустарником, стал он взбираться на огромную, покрытую мхом скалу. Замок открывался с ее вершины, как на ладони. Присев на обломок камня, думал бедный молодой человек хотя бы в мечтаниях заглушить преследовавшее его горе.
Солнце давно закатилось. Поднявшийся туман озарился бледным сиянием месяца; ночной ветер загудел между ветвями деревьев, и листья кустарников, точно в лихорадочном припадке, вздрагивали под его порывами; ночные птицы выползли из расщелин скал и закружились с криком над головой Генриха, а шум ручьев и горных водопадов стал явственнее и слышнее. Но едва лучи полного месяца проникли в самую глубину леса, в воздухе внезапно пронесся звук отдаленной песни. Генрих вскочил. Он узнал голоса своих друзей, которые пели в Вартбурге благочестивый вечерний гимн. Ему почудилось, что он видит благосклонный взгляд Матильды, устремленный на Вольфрама: сколько любви и блаженства было в этом взгляде и какое же райское счастье должен был он пробуждать в душе счастливца! В тоске схватил Генрих свою лютню и запел. Запел так, как, может быть, не пел никогда. Ветер утих, кусты и деревья замерли. Звуки песни Генриха лились и проникали в лес вместе с лучами месяца. Он хотел было закончить, уже звуки его голоса замирали в отдаленном отголоске, как вдруг резкий злобный смех раздался где-то вблизи. В ужасе обернулся Генрих и увидел темную высокую фигуру, стоявшую как раз подле него, и прежде чем он успел прийти в себя от неожиданности этого появления, незнакомец заговорил с ним презрительным тоном:
— Давно брожу я здесь, чтобы подсмотреть, кто напевает тут песни! Так это Генрих Офтердинген? Следовало бы мне догадаться об этом прежде, слушая самого плохого из всех собравшихся в Вартбурге так называемых певцов! Такая глупая, без толку и смысла песня, конечно, могла быть пропета только им!
Генрих наполовину испуганным, но еще более раздраженным оскорбительной речью незнакомца голосом воскликнул:
— А кто ты сам? И если ты меня знаешь, то как смеешь оскорблять подобными словами?
С этими словами он схватился за рукоятку меча. Незнакомец засмеялся опять; луч месяца осветил в эту минуту окрестности, и Офтердинген мог ясно рассмотреть его пронзительные глаза, бледное лицо, рыжую остроконечную бороду и злую, искривлявшую неприятный рот улыбку. Богатое черное платье и украшенный черными перьями берет дополняли таинственное впечатление, которое производила вся его фигура.
— О прошу, прекрасный юноша, оставь в покое оружие и не горячись из-за того, что я дурно отозвался о твоих песнях, — сказал незнакомец. — Я знаю, что певцы — очень самолюбивый народ, который непременно требует, чтобы все удивлялись каждому звуку вашей лютни, будь это даже самое жалкое бренчание. Но именно потому, что я не подчиняюсь этому требованию, а, напротив, прямо присваиваю тебе вместо имени мейстерзингера звание жалкого ученика, должен ты понять, что я искренно желаю тебе добра.
— Как можешь ты, — прервал неприятно задетый Офтердинген, — быть моим другом или желать мне добра, когда я даже ни разу тебя не видел?
Незнакомец, не отвечая на этот вопрос, продолжал:
— Славное здесь место да и ночь хороша! Тебе рано возвращаться в Эйзенах, а потому я, пожалуй, посижу с тобой при этом лунном свете, и мы кое о чем поболтаем. А ты внимательно слушай, что я скажу: это принесет тебе пользу.
С этими словами незнакомец сел на обросший мхом камень возле Генриха, в груди которого возникло какое-то странное, непонятное чувство. Мужественный от природы, он, однако, не мог подавить в себе некоторого страха, который невольно возбуждал в нем голос и вся личность незнакомца в этом диком, уединенном месте. Ему казалось, что какая-то сила увлекала его по крутизне ската, на котором они сидели, и угрожала сбросить в быстро бегущий горный поток. И в то же время он чувствовал себя расслабленным и не способным сопротивляться.
Незнакомец между тем нагнулся к Офтердингену и сказал ему тихо, почти на ухо:
— Сейчас слышал я в Вартбурге писклявые завывания этих твоих мейстерзингеров. А между тем графиня Матильда осталась ими очень довольна и находится теперь в самом лучшем расположении духа.
— Матильда! — с неизъяснимой горестью воскликнул Офтердинген.
— Ого! — засмеялся незнакомец. — Имя это, кажется, на тебя действует? Да что, впрочем, нам об этом толковать, поговорим лучше об искусстве. Очень может быть, что все вы, сколько вас есть, довольны вашими песнями, но я еще раз повторю, что истинного, глубокого искусства нет ни в одном из вас. Я тебе докажу, что, идя по той дороге, которую вы избрали, ни один из вас не достигнет предполагаемой цели.
Тут незнакомец, вдохновясь, заговорил в каких-то странных, но резких и сильных выражениях об истинном искусстве пения, и по мере того, как он говорил, Генрих чувствовал, что в душе его бурно вставали совершенно неведомые ему до того образы и возникали новые мысли. Каждое слово незнакомца ослепляло его, как молния, и так же, как молния, быстро сверкнув, мгновенно исчезало.
Полный месяц взошел между тем высоко над лесом. Генрих и незнакомец сидели, словно облитые его сиянием, и Генриху казалось теперь, что черты лица его собеседника были далеко не так некрасивы, как он нашел с первого взгляда. Правда, странный и как будто зловещий огонь все еще сверкал в его глазах, но улыбка тонких губ была гораздо приветливее, а ястребиный нос и высокий лоб придавали всему лицу выражение силы.
— Я не могу выразить, — сказал Офтердинген после того, как незнакомец замолчал, — какое странное чувство возбудила во мне ваша речь! Мне кажется даже, во мне только теперь пробудилось истинное понимание искусства, и я чувствую сам, как слабо и ничтожно было все, что сочинял я до сих пор. Вы, без сомнения, сами великий мастер в искусстве пения, и я надеюсь, что не откажете принять меня в число ваших преданных, прилежных учеников?
При этих словах прежняя злая улыбка опять мелькнула на лице незнакомца; он встал и, выпрямившись во весь свой огромный рост, взглянул снова так холодно и страшно, что Генрих невольно почувствовал, как к нему вернулся его ужас.
— Ты думаешь, — воскликнул незнакомец резким, далеко разнесшимся по ущелью голосом, — что я великий мастер в искусстве пения! Порой я бываю им, но заниматься с учениками у меня времени нет! Впрочем, добрый совет я могу дать всякому, кто, как ты, пожелает им воспользоваться. Слыхал ли ты когда-нибудь имя славного певца Клингзора? Люди болтают, что он чародей и связался с тем, чье имя не всякий любит произносить вслух, но ты этому не верь, потому что люди привыкли приписывать или небу, или черту все, что они не в состоянии понять. Так вот, этот самый Клингзор может тебе лучше меня указать путь, по которому ты должен следовать. Ступай к нему; он живет в Трансильвании. Ты увидишь сам, как заветнейшие дары науки и искусства — богатство, почести, благосклонность женщин — открываются перед избранными! Будь он здесь, ему стоило бы только мигнуть, чтобы графиня Матильда забыла своего швейцарского пастушка Вольфрама.
— Не смей произносить этого имени! — гневно крикнул Офтердинген. — Ступай прочь! Мне с тобой страшно!
— Ого! — засмеялся незнакомец. — Ну, ну, не сердись, бедный юноша! Тебя заставляют дрожать ночная сырость и нежная кожа, а не страх. Вспомни, как тепло и уютно было тебе, когда я сидел подле. Да и что значат холод и дрожь! Я мигом согрею тебя до самых костей! Повторяю, что только песни Клингзора могут завоевать сердце графини Матильды. Я нарочно хулил твои песни, чтобы заставить тебя заглянуть в самого себя и понять свое ничтожество. Но ты, выслушав меня со вниманием, доказал, что в тебе есть хорошие задатки. Может быть, тебе суждено пойти по следам Клингзора, а тогда благосклонность Матильды тебе обеспечена. Вставай же и принимайся за дело! Твой путь в Трансильванию! А если ты не можешь отправиться туда сейчас же, то вот возьми пока эту книгу; она сочинена самим Клингзором, и в ней, кроме полезных советов, найдешь ты немало хороших, им написанных песен.
С этими словами незнакомец вынул небольшую книжку в темно-красном, отсвечивавшем в лунном свете переплете и подал ее Офтердингену; сам же, едва тот успел ее взять, быстро повернулся и исчез в чаще.
Генрих почувствовал, что на него наваливается глубокий сон. Долго ли он спал — дать отчет себе он не мог, но, проснувшись, увидел, что солнце стояло высоко над горизонтом. Смутно припоминая случившееся, он готов был посчитать все это за сон, но книга в красном переплете, лежавшая на его коленях, ясно доказывала, что это был не сон, а явь.
Графиня Матильда. События на Вартбурге
Без сомнения, любезный читатель, тебе случалось бывать в одном из тех кружков прелестных женщин и умных, образованных мужчин, которые обыкновенно сравниваются с прекрасным, роскошным цветником. Подобно тому, как музыка более всех других искусств возвышает и греет нашу душу, вливая радость и счастье в грудь каждого, точно так в кружке, о котором я говорю, царило, безусловно, обаяние одной очаровательной женщины, возвышавшей и украшавшей все своим присутствием. Однако в блеске ее красоты и в музыке ее речей не только не исчезали, но, напротив, еще более выделялись красота и прелесть других женщин, а мужчины черпали, глядя на нее, неиссякаемый источник слов и звуков для своих песен. Хотя названная нами царица старалась почтить в равной мере всех своей благосклонностью и ласковым обращением, но всякий присутствовавший мог легко заметить, что взгляд ее пристальнее останавливался всегда на одном молодом человеке, обычно молча стоявшем рядом с ней и напрасно старавшемся скрыть невольные слезы, выступавшие на его глазах от избытка волновавшего его чувства. Многие завидовали счастливцу, но никому, без сомнения, не приходило в голову возненавидеть его как соперника; напротив, каждый, казалось, еще больше любил и ценил его за оказанное ему предпочтение.
Все написанное в предыдущих строках имело место в действительности при дворе ландграфа Германа Тюрингского, где в прекрасном кружке благородных дам и певцов графиня Матильда, вдова графа Куно фон Фалькенштейна, была именно тем роскошным цветком, чья дивная красота разливала вокруг себя аромат блеска и счастья.
Вольфрам фон Эшенбах, очарованный красотой и умом графини, скоро полюбил ее самой пламенной любовью. Прочие мейстерзингеры, также вдохновляемые ее благосклонным вниманием, воспевали красоту графини в своих песнях. Рейнгард фон Цвекштейн называл ее властительницей его дум и говорил, что готов сражаться за нее на всех турнирах искусства и остроумия. Вальтер фон дер Фогельвейде посвящал ей свои произведения, исполненные смелой рыцарской отваги, а Генрих Шрейбер и Иоганн Биттерольф истощали все свое вдохновение на придумывание всевозможных лестных сравнений, в которых прославлялась красота графини. Но, однако, лишь только песни Вольфрама фон Эшенбаха, изливавшиеся из охваченной глубокой любовью души, попадали острыми стрелами в ни менее любящее сердце Матильды. Остальные певцы хорошо это понимали, но счастье Вольфрама, казалось, согревало их самих и своими лучами еще больше побуждало их к собственному творчеству.
Тайная любовь Офтердингена была единственным облачком, омрачавшим светлое небо блаженства Вольфрама. Он не мог скрыть томительной грусти при мысли, что Офтердинген был единственным из всех его друзей, на которого счастье Вольфрама подействовало столь враждебным образом, что заставило его даже укрыться от их общества и искать печального уединения. Иногда Вольфрам думал, что поведение Офтердингена было временным, мимолетным безумием, которое скоро пройдет, но мысль эта его мало утешала, особенно когда он сознавал, что и сам едва ли бы вынес, если бы Матильда отдала предпочтение другому.
«Чем, — часто думал он, — заслужил я расположение Матильды? Что нашла она во мне лучшего по сравнению с Офтердингеном? Разве я умнее, способнее, талантливее? В чем между нами разница? Власть рока, вознесшая меня и сгубившая его, могла бы сделать и наоборот. И вот теперь я, неблагодарный друг, наслаждаюсь своим счастьем, не думая протянуть ему руку помощи». Эта мысль побудила в конце концов Вольфрама отправиться в Эйзенах и во что бы то ни стало убедить Генриха вернуться в Вартбург. Но, прибыв в дом друга, он узнал, что Офтердинген внезапно исчез неизвестно куда. Печальный возвратился Вольфрам в Вартбург, где объявил ландграфу и мейстерзингерам о загадочном исчезновении Офтердингена. Тут только обнаружилось, до какой степени Генриха все любили, несмотря на неровность и иногда даже оскорбительную порывистость его характера. Его оплакивали как умершего, и много потребовалось времени, чтобы изгладить следы печального происшествия и восстановить в прежнем блеске и славе настроение поэтического кружка.
Наступила весна со всей силой и свежестью обновленной жизни. Мейстерзингеры собрались однажды в саду замка на живописной, окруженной высокими деревьями поляне. С радостью приветствовали они молодые листочки деревьев и бутоны распускавшихся цветов.
Ландграф, графиня Матильда и прочие дамы уселись в кружок, приготовясь слушать новую песню Вольфрама фон Эшенбаха, как вдруг какой-то молодой человек с лютней в руке приблизился к ним и остановился за деревом. С радостным изумлением узнали в нем мейстерзингеры потерянного Генриха, и все без исключения обратились к нему с добрыми, сердечными приветствиями. Но он, не обращая на них никакого внимания, подошел прямо к ландграфу и почтительно склонился перед ним и графиней Матильдой. Затем, обратясь к остальным, объявил он, что сумел наконец исцелиться от своей тяжелой болезни, и просил, что если по каким-либо причинам его не захотят принять вновь в число мейстерзингеров, то, по крайней мере, пусть позволят ему спеть наравне с прочими его песню. Ландграф отвечал, что хотя Генрих и был в долгой, безвестной отлучке, это вовсе не может быть причиной для исключения его из числа мейстерзингеров, и он не понимает, почему Генрих хочет сам отделить себя от собравшегося здесь кружка. Затем ландграф обнял Офтердингена и указал ему его прежнее место между Вальтером фон дер Фогельвейде и Вольфрамом фон Эшенбахом.
Скоро все заметили, вглядываясь в Офтердингена, что в нем как будто изменилось все его существо. Вместо прежней несмелой, с опущенными глазами поступи у него появился твердый шаг, с которым он и вошел в их круг с гордо поднятой головой. Хотя бледность как и раньше покрывала его лицо, но прежний растерянный, робкий взгляд стал сосредоточенным и пронзительным. Надменное выражение сменило прежнюю грусть, а губы нередко готовы были сжаться в презрительную, хотя и сдерживаемую улыбку.
Он не удостоил товарищей ни словом и молча сел на свое место. Пока другие пели, Генрих смотрел на летевшие облака, беспрестанно вертелся на своем месте, перебирал пальцами струны лютни и всеми способами выказывал неудовольствие и скуку. Вольфрам фон Эшенбах спел хвалебную песню ландграфу, а затем трогательно изобразил в стихах возвращение дорогого друга, так что все собравшиеся были искренно тронуты. Но Генрих только поморщил лоб и не ответил ни единым словом. Затем он взял, отвернувшись, из рук Вольфрама лютню и начал настраивать ее на свой лад.
С лютней вышел он на середину кружка и начал песню, до того отличную от тех, что пели другие, до того поражавшую странностью своего склада и приемов, что все присутствующие были приведены в крайнее изумление. Сначала в ней выражалось необузданное стремление, точно певец с неотразимой мощью стучал в двери самой судьбы, требуя исполнения своих желаний. Затем раздалось воззвание к звездам, причем нежный, трепещущий аккомпанемент звучал, точно небесная музыка сфер, и наконец все заключилось рядом страстных, сильных аккордов, в которых выразилось глубочайшее, возможное только в раю, блаженство любви и счастья.
Все слушавшие были глубоко потрясены. Немое изумление сковало уста всех по окончании песни, и только спустя несколько минут неистовый взрыв восторга, вырвавшись из груди слушателей, сотряс воздух. Матильда, стремительно встав, подошла к Офтердингену и возложила ему на голову назначенный в награду победителю венок.
Горячий румянец вспыхнул на щеках Генриха и, упав на одно колено, страстно прижал он к губам руку красавицы. Вставая, увидел он своего верного Вольфрама, который хотел было к нему подойти, но, встретив сверкнувший взгляд Офтердингена, внезапно остановился, точно удерживаемый какой-то посторонней силой. Только один из присутствовавших не разделял общего восторга, вызванного пением Офтердингена, и это был ландграф. Напротив, со строгим, серьезным лицом сидел он все время, пока продолжалась песня, и по окончании едва удостоил певца незначительным словом одобрения. Офтердинген был этим заметно раздражен.
Вечером того дня Вольфрам фон Эшенбах, напрасно искавший встречи с другом, настиг его в одной из темных аллеи парка и сказал, прижав его нежно к груди:
— Итак, дорогой друг, ты сделался теперь первым из певцов, какие только существуют на свете. Открой же мне, какими способами достиг ты того, о чем мечтал так долго и напрасно? Какой чудный дух посвятил тебя в тайны дивного, открытого тобой мира! О дорогой, дорогой друг, дай мне обнять тебя еще раз!
Но Генрих, уклонясь от объятий Вольфрама, сказал:
— Я очень рад, что ты признаешь мое превосходство над вами, так называемыми мейстерзингерами, и соглашаешься, как ты выразился сам, что я открыл дивный, иной мир, куда вы напрасно пытаетесь дойти, бредя по вашей ложной дороге. Теперь ты, конечно, не будешь удивляться, если я прямо назову глупым и скучным все ваше ничтожное бренчание!
— Так ты презираешь нас, — воскликнул Вольфрам, — нас, кого так высоко ценил прежде, и отказываешься даже иметь с нами что-либо общее? Высокое совершенство, достигнутое тобой в искусстве, значит, изгнало из твоего сердца прежние чувства любви и дружбы? Даже меня, меня самого, не считаешь ты более достойным твоей привязанности только из-за того, что я не могу сравняться с тобой в искусстве! Ах, Генрих, Генрих! Если бы ты знал, каково мне это слышать!
— Хорошо, что ты сам мне все это сказал, — ответил Генрих с презрительной усмешкой, — постараюсь воспользоваться твоим уроком.
— Генрих! — начал снова Вольфрам спокойным, серьезным тоном. — Песня твоя точно звучала дивным, неотразимым образом. Мысли ее стремились неудержимым потоком до самых облаков, но какой-то внутренний голос говорил мне, что такая песня не может быть создана простым человеческим искусством! Она порождена иной, чуждой властью! Той властью, с помощью которой чародей заставляет земную почву взрастить волшебными средствами плоды иных, дальних стран. Ах, Генрих, сознаюсь охотно, что ты стал великим певцом и что славная судьба ожидает тебя впереди. Но! Скажи мне, наслаждаешься ли ты по-прежнему тихим веянием ветерка, когда гуляешь в густой тени леса, весело ли у тебя становится на душе при шелесте листьев или шуме лесного ручья? Скажи, любуешься ли ты с прежней детской радостью красотой цветов, чувствуешь ли порыв сладкой любви в сердце, слушая песни соловья, прежнее чувство блаженства охватывает ли твою грудь при всем этом? Ах, Генрих, Генрих! В твоей песне звучало что-то страшное, наполнявшее меня невольным трепетом! Слушая тебя, я вспомнил о несчастных тенях умерших, блуждающих по берегу Ахерона, о которых, помнишь, ты говорил ландграфу, когда он спрашивал тебя о причине твоей грусти. Мне кажется, ты отрекся от всего святого и блуждаешь, как бедный путник, в пустыне! Я не могу заглушить в себе мысли, что свой высокий талант купил ты, может быть, ценой счастья всей твоей жизни, достающегося в удел только кротким и чистым сердцем. Горькое предчувствие овладевает мной, когда я думаю о причине, заставившей тебя покинуть Вартбург и опять сюда возвратиться! Может быть, тебе удастся достигнуть твоей цели. Может быть, звезда моего счастья закатится навеки! Но знай, Генрих, и вот тебе мое слово порукой, что никогда чувство зависти к тебе не зародится в моей груди. Если когда-нибудь, несмотря на твое теперешнее счастье, ты внезапно очутишься на краю пропасти и будешь готов в нее упасть, знай, всегда встретишь ты меня рядом, желающего поддержать тебя твердой, дружескою рукой!
Генрих в глубоком молчании выслушал все, что говорил Вольфрам, затем, быстро закрыв лицо плащом, исчез в чаще кустарников. Вольфрам успел, однако, расслышать его тихие рыдания.
Вартбургское состязание
Как ни высоко была оценена песня гордого Генриха Офтердингена прочими мейстерзингерами, скоро, однако, и они, почувствовав ее надменный характер, заговорили об отсутствии в авторе благочестия. Одна графиня Матильда в противовес общему мнению безусловно стояла за певца, умевшего так воспеть ее красоту и достоинства. Впрочем, Вольфрам фон Эшенбах тоже не хулил песни друга, но хранил глубокое молчание обо всем.
Скоро все стали замечать, что Матильда с некоторого времени как-то странно изменилась. Презрительная гордость стала выказываться в ее обращении с певцами, и даже ее прежняя благосклонность к Вольфраму исчезла без следа. Она стала брать у Офтердингена уроки пения и скоро начала сама сочинять песни, звучавшие совершенно в характере его собственных сочинений. Вместе с этим ни от кого не ускользнуло, что прежняя обаятельная, женственная прелесть Матильды как бы совсем исчезла. Она точно намеренно отталкивала от себя все нежное и доброе, словом все, что более всего нравится в женщине, и скоро стала предметом насмешек для мужчин и осуждения для женщин. Ландграф из боязни, чтобы это безумное настроение Матильды не распространилось, как заразная болезнь, на прочих придворных дам, отдал приказ, запрещавший им под страхом строгого наказания сочинять и петь стихи, за что мужчины, напуганные примером Матильды, были ему крайне благодарны.
Оскорбленная Матильда оставила Вартбург и поселилась в одном замке близ Эйзенаха, куда Офтердинген хотел было за ней последовать, но ландграф приказал ему остаться в Вартбурге и еще раз выйти на состязание с певцами, чего они все требовали.
— Вы, — сказал Генриху раздраженный ландграф Герман, — поселили вашим поведением раздор в нашем милом кружке. Я не усомнился ни на одну минуту, слушая вашу песню, проникнутую одним преступным самолюбием, что она была плодом дурного влияния какого-нибудь нечестивого певца, у которого вы брали уроки. Но к чему служат блеск, слава и талант, если они украшают мертвое тело? Вы прославляете в ваших песнях высокие подвиги и прекрасные дары природы, но смотрите на них не как благочестивый певец, чья грудь наполнена священным восторгом, а как холодный астролог, измеряющий свой предмет циркулем и линейкой. Вечный стыд вам, Генрих Офтердинген, что вы позволили поработить ваш ум и высокий талант преступными, недостойными советами.
— Я не знаю, мой повелитель, — возразил Офтердинген, — чем мог я заслужить ваши гнев и немилость, но думаю, что вы перемените ваше мнение, когда узнаете, какой певец и какой учитель посвятил меня в тайны искусства. С тяжелым чувством покинул я ваш двор, и очень может быть, что чувство это, подавлявшее меня совершенно, было бессознательным, но могущественным стремлением к тому идеалу, который жил в моей душе и жаждал оплодотворения. Случайным образом попалась мне в руки книга, в которой были изложены одним из величайших певцов на свете правила искусства, а также были приведены некоторые из его песен. Чем более я ее читал, тем яснее для меня становилось то, до чего неверно общепринятое мнение, согласно которому певец должен петь только то, что диктует ему его собственное сердце. Мало этого, я чувствовал, что в меня вливается какая-то посторонняя мощь, которая, казалось, помимо меня самого управляла моим пением, тогда как я становился только ее орудием. Я проникся неодолимым желанием увидеть великого певца и услышать из его собственных уст преподаваемые им правила мудрости. Для этого отправился я в Трансильванию и там — послушайте, мой государь — там отыскал я мейстера Клингзора, того самого, кому обязан той, скажу смело, неземной степенью искусства, которой теперь обладаю. Теперь, надеюсь, вы будете смотреть на меня благосклоннее.
— Герцог Австрийский, — сказал ландграф, — много говорил и писал мне об этом певце. Мейстер Клингзор человек, посвященный в познания тайных наук. Он умеет вычислять пути звезд, и ему открыто таинственное их влияние на судьбу людей. Он распознает суть растений, камней и металлов и в то же время не чужд политики, почему и считается близким советником герцога Австрийского. Но в какой степени все это может согласоваться с призванием певца, я, признаюсь, не понимаю, и, может быть, именно потому песни Клингзора, при всей их законченности и искусном сочинении, никогда не могут меня тронуть или увлечь. Одним словом, Генрих Офтердинген, я передаю тебе, что певцы мои, оскорбленные твоей заносчивостью, делают тебе вызов на состязание в пении, которое должно иметь место через несколько дней.
День состязания настал. Но потому ли, что Офтердинген был действительно увлечен на ложный путь и не мог как следует владеть собой и своими силами, или вдохновение удвоило силы прочих певцов, только оказалось, что всякий, выступавший со своей песней, безусловно побеждал Офтердингена и брал на его глазах назначенную награду, достигнуть которой старался он с таким невероятным трудом. Тогда, раздраженный до последней степени, Генрих запел с неслыханной дерзостью песню, в которой позволил себе презрительно отозваться о ландграфе Германе и прославить до небес в сравнении с ним Австрийского герцога Леопольда VII, называя его лучезарным солнцем искусства. Далее в той же самой песне он задел оскорбительным словом придворных дам, возвеличив, не так как бы следовало благочестивому рыцарю, красоту и прелесть одной графини Матильды. Этим восстановил он против себя уже решительно всех своих товарищей, не исключая даже кроткого Вольфрама фон Эшенбаха, так что они без всякой пощады напали в следующей песне на него самого, низведя в ничто собственный его талант. Генрих Шрейбер и Иоганн Биттерольф доказали ничтожность его взглядов и пустоту содержания, а Вальтер фон дер Фогельвейде и Рейнгард фон Цвекштейн пошли еще дальше, объявив, что преступление Офтердингена заслуживает строгого наказания и что они готовы доказать свою правду, сразившись с ним с мечом в руках.
Таким образом, Генрих Офтердинген увидел, что не только его талант был презираем всеми, но что даже его жизнь подвергалась явной опасности. В отчаянии обратился он к благородному ландграфу Герману, умоляя его о защите, а также прося, чтобы, по крайней мере, спор с мейстерзингерами об искусстве было предоставлено разрешить Клингзору, самому знаменитому современному певцу.
— Ссора ваша с мейстерзингерами, — возразил ландграф, — дошла до того, что тут речь уже не только о том, кто из вас выше по таланту. Вы в ваших безумных песнях оскорбили меня самого, мой двор и благородных дам. А потому и спор ваш касается не одного искусства, но также моей и их чести. Впрочем, пусть искусство будет исходной точкой его разрешения, и я согласен даже, чтобы мейстер Клингзор был избран судьей. Один из моих певцов вступит по жребию с вами в состязание, причем выбор песни будет предоставлен вам самому. Палач с обнаженным мечом будет стоять позади каждого из вас, и признанный побежденным подвергнется немедленной казни. Теперь идите и постарайтесь устроить, чтобы мейстер Клингзор прибыл в течение года в Вартбург для разрешения этого состязания не на жизнь, а на смерть.
Генрих Офтердинген удалился, и после этого мир и согласие вновь водворились в Вартбурге.
Песни, пропетые певцами в этот день спора с Офтердингеном, стали называться с тех пор «Вартбургским состязанием».
Мейстер Клингзор приезжает в Эйзенах
Спустя почти год после описанных событий разнеслась внезапно весть, что мейстер Клингзор, действительно, прибыл в Эйзенах и остановился в доме бюргера Гельгрефе, что близ ворот святого Георгия.
Мейстерзингеры очень этому обрадовались, надеясь на скорое разрешение их распри с Офтердингеном, но никто более Вольфрама фон Эшенбаха не жаждал с таким нетерпением увидеть этого славного певца. Пускай, думал он, Клингзор, как о нем говорят, находится в связи с нечистой силой и ей обязан своим дивным искусством. Но разве благородное огненное вино не растет на подземной раскаленной лаве? Какое дело утомленному путешественнику, что сок, утоляющий его жажду, вырос на почве, изрыгнутой адской силой из недр земли? Подобно ему, буду я наслаждаться дивным искусством певца, не входя ни в какие дальнейшие изыскания, и не пущу себя далее той черты, которой не следует переступать истинному благочестию.
Итак, Вольфрам отправился в Эйзенах, где нашел огромную толпу народа, стоявшую перед домом Гельгрефе и пристально смотревшую на балкон. Тут было много учеников пения, и имя великого певца беспрестанно перелетало из одних уст в другие. Один торопился записать слова, сказанные Клингзором при входе в дом Гельгрефе; другой подробно объяснял, что подавалось певцу за обедом; третий уверял, что Клингзор дружелюбно ему улыбнулся, узнав в нем певца по его головному убору; четвертый пел песню, сочиненную им, как объяснял сам, совершенно в духе песен Клингзора. Словом, волнение было огромное. Вольфрам с трудом пробился через толпу и сумел наконец войти в дом.
Гельгрефе ласково с ним поздоровался и тотчас же побежал сообщить Клингзору о приходе такого почетного гостя, но получил в ответ, что мейстер Клингзор теперь занят и не может принять никого ранее двух часов. Вольфрам должен был подчиниться этому отказу и, придя через два часа, был введен после довольно долгого ожидания в комнату Клингзора.
Слуга, одетый в какой-то странный шелковый, пестрый костюм, отворил дверь и доложил о его приходе. Взглянув, Вольфрам увидел высокого статного человека в длинной, сшитой из темно-красного бархата одежде с широкими, опушенными собольим мехом рукавами. Он задумчиво ходил по комнате неслышными, но решительными шагами. Лицо Клингзора напоминало черты Юпитера в том виде, как его изображали языческие художники: так строго выглядело выражение складок его лба и такими угрожающими молниями сверкали большие черные глаза. Густая черная борода обрамляла его щеки и подбородок, а на голове был надет какой-то странный берет, похожий на обвитую несколько раз вокруг головы шаль. Руки он держал сложенными на груди и произносил на ходу какие-то слова, значения которых Вольфрам не мог понять. Оглядевшись в комнате, уставленной книгами и странной мебелью, Вольфрам заметил в углу маленького, бледного человечка ростом не более трех футов, сидевшего на высоком стуле перед пюпитром и старательно выписывавшего серебряным пером на свитке пергамента все, что говорил мейстер Клингзор.
Все это продолжалось довольно долго, и, только внезапно заметив Эшенбаха, Клингзор прервал на полуслове свою речь и, остановясь посреди комнаты, устремил на него строгий, проницательный взгляд. Вольфрам произнес приветствие в стихах, прося мейстера Клингзора ответить ему тем же в назидание и поучение, ради чего именно он к нему и явился. Клингзор смерил его с головы до ног гневным взглядом и затем сказал:
— Должно быть, ты, молодой человек, очень смел, если воображаешь, что я на твои стишата стану отвечать тем же! Уж не Вольфрам ли ты Эшенбах, этот ничтожнейший из всех собравшихся в Вартбурге стихоплетов, которых вы называете певцами? Нет, юноша! Ты еще не дорос до того, чтобы со мной померяться!
Эшенбах, не ожидавший такого приема, вспыхнул. Кровь бросилась ему в лицо от презрительных слов Клингзора; никогда благородное сознание данного ему Богом таланта не вставало в нем с такой силой, и под этим впечатлением гордо произнес он, глядя прямо в лицо надменному мейстеру:
— Нехорошо поступаете вы, мейстер Клингзор, оскорбляя меня таким образом вместо дружеского привета на мою речь! Я знаю, что вы превосходите меня в науках, равно как и в искусстве пения, но это не оправдывает вашего гордого самохвальства, которого вы должны были бы сами стыдиться. Теперь я смело скажу вам в лицо, что начинаю верить всему, что говорит о вас людская молва. Вы, вижу, точно вдохновлены адом, с которым находитесь в связи с помощью тайных наук. Ваше искусство — плод этой связи и может навести на благочестивых людей один только ужас. Вот в чем сила вашей победы, и никогда не подчинится ей чистое сердце, привыкшее покоряться только чувству глубочайшей любви, изливающейся из груди истинно вдохновенного певца. Потому-то вы так горды, чего никогда не позволит себе певец с чистым, благочестивым сердцем!
— Эге! — ответил Клингзор. — Не заносись, молодой человек, слишком высоко! Что до моей связи с нечистой силой, то о ней советую тебе молчать, так как в этом никто из вас ровно ничего не смыслит, а потому мнение толпы, что ей обязан я моим искусством пения, не более как одни ребячьи бредни. Скажи лучше мне, кому обязан ты сам той степенью искусства, которой успел достигнуть? Ты думаешь, я не знаю истории книг Фридебранда о Шотландии, которыми он доверчиво ссудил тебя на время, а ты вероломно присвоил их себе, назвав собственными сочинениями выученные из них песни? Если мне, как ты говоришь, помогал черт, то тебе помогло твое черное, неблагодарное сердце!
Вольфрам почти испугался такого невыносимого оскорбительного укора и, положа руку на сердце, воскликнул:
— Клянусь Богом, мейстер Клингзор, в вас говорит сам отец лжи, если вы думаете, что я мог так бесчестно обмануть доверие достопочтенного Фридебранда! Знайте же, что книги его имел я у себя с его позволения и возвратил ему по первому требованию. А кроме того, скажите, разве вы сами не выучились ничему по сочинениям других певцов?
— Что бы ты там ни толковал, — возразил Клингзор, — все-таки тебе далеко до сравнения со мной, тем, который ревностно изучал искусства и в Риме, и в Париже, и в Кракове. Знаешь ли ты, что я посетил дальние страны Востока и там изучил сокровеннейшие тайны наук у мудрых арабов? Что потом я вступал в состязание со всеми известными певцами и везде остался победителем, за что и получил имя учителя семи свободных искусств? А ты, выросший в своей пустынной Швейцарии, вдали от всех наук и искусств, где мог изучить ты истинные начала высокого искусства пения?
Вольфрам во время этой речи внезапно почувствовал в душе порыв вдохновения, под влиянием которого его гнев исчез, как исчезают черные тучи, когда яркие лучи солнца, пронизав их насквозь, заставляют их удалиться прочь с лучезарного неба. С тихой и кроткой улыбкой возразил он гневному Клингзору:
— Правда ваша, мейстер Клингзор, что я не был ни в Риме, ни в Париже, ни в вашем отечестве и даже не учился у мудрых арабов. Но зато под руководством славного Фридебранда посетил я многих певцов в отдаленнейших местах Шотландии и успел много заимствовать у них, благодаря чему также не раз, подобно вам, одерживал победы на состязаниях с певцами при дворах немецких князей. Но я думаю, что ни учение, ни знакомства с известными певцами ни в коем случае не могли бы мне помочь, если бы само небо не заронило во мне божественной искры, сверкающей чудными лучами песнопения! Если бы я не старался всеми силами души избегать дурных путей в жизни и если бы, наконец, не пел только то, что считаю истинно вдохновенным и что помимо моей воли переполняет мне грудь радостью и святым восторгом!
С этими словами Вольфрам, сам не понимая как, внезапно запел чудесную, тут же сочиненную им песню.
Лицо Клингзора сначала сверкнуло яростью, но потом он остановился и устремил на Вольфрама пронзительный взгляд своих черных глаз. По окончании песни он, как будто смягчившись, положил обе свои руки на плечи Вольфрама и сказал дружелюбно:
— Ну уж если ты непременно хочешь, то, пожалуй, споем что-нибудь вместе и поспорим, чья возьмет. Только пойдем прочь отсюда, в этой комнате неловко петь; да кроме того, сначала ты должен выпить со мной стакан доброго вина.
В ту же минуту маленький человечек, сидевший на высоком стуле и записывавший слова Клингзора, спрыгнул, точно свалившись со стула, и громко охнул. Клингзор быстро обернулся, толкнул его ногой, как какую-нибудь вещь, в небольшой шкаф, находившийся под пюпитром, и тотчас же запер дверцу на ключ. Вольфраму показалось, что он слышал тихий плач и всхлипывания человечка. Затем Клингзор закрыл одну за другой разложенные кругом книги, причем каждый раз при сгибании переплета по комнате проносился тихий, странный звук, похожий на предсмертный стон умирающего. Потом он стал расставлять по шкафам какие-то не то сучки, не то коренья, походившие внешне на живые существа. По крайней мере, Вольфраму показалось, что они делали попытки сопротивляться и барахтаться, помогая себе ветвями, словно лапами, а серединки их сжимались и гримасничали, напоминая уродливые лица. В шкафах в то же самое время что-то шевелилось и шумело, а по комнате начала летать на блестящих золотых крыльях стоявшая до того неподвижно большая птица.
Наступившие сумерки еще более усиливали таинственный страх, произведенный на Вольфрама всем, что он видел. Заметив это, Клингзор вынул из небольшого ящичка маленький блестящий камень, от которого по комнате внезапно распространился яркий свет, похожий на солнечный. Мгновенно все стихло, и непонятные звуки, испугавшие Вольфрама, исчезли точно их и не было.
Двое слуг, одетых в такие же пестрые платья, как тот, который отворил Вольфраму дверь, вошли в комнату и подали мейстеру Клингзору богатую одежду, а затем Клингзор с Вольфрамом отправились в погреб городской ратуши.
Там в дружеской беседе за стаканом вина начали они договоренное состязание в пении. Хотя при этом не было никого третьего, кто бы мог решить, на чьей стороне осталась победа, но всякий судья наверняка объявил бы побежденным Клингзора, так как, несмотря ни на его талант, ни на глубокое понимание искусства, ни одна из его песен не могла достигнуть высокой простоты и глубокого чувства, которыми было проникнуто все, что пел Вольфрам Эшенбах.
Он только что кончил красивую, трогательную песню, которую Клингзор выслушал в молчании, откинувшись на спинку стула со склоненной на грудь головой, а затем сказал Вольфраму глухим, сдержанным голосом:
— Вы обвиняли меня в хвастовстве, мейстер Вольфрам! Но вы ошибетесь, если будете думать, что гордость ослепила меня до полного непонимания искусства, в ком бы и где бы я его ни встретил, с глазу ли на глаз или среди заполненного слушателями зала. Здесь нет никого, кто бы мог решить, кто же из нас остался победителем, и потому я беру на себя сказать вам, что победитель вы! Этот приговор, надеюсь, докажет вам, что я кое-что смыслю в искусстве.
— О мой достопочтенный мейстер Клингзор, — возразил Вольфрам, — может быть, особенно счастливая минута вдохновения осенила меня сегодня, но это еще не значит, что меня следует безусловно поставить выше вас. Может быть, вы не были расположены петь. Ведь бывает же, что мрачный туман, лежащий над светлым, зеленым лугом, мешает ярким цветам поднять свои светлые головки. Если вы признаете себя побежденным сегодня, то я, в свою очередь, скажу, что ваши прекрасные песни доставили мне истинное наслаждение, и очень может быть, что при новом состязании завтра победителем станете вы.
— К чему эта скромность? — сухо возразил Клингзор и, быстро встав со стула, подошел к высокому готическому окну. Старик, обернувшись к Вольфраму спиной, стал смотреть в окно на полный, сияющий с высоты месяц.
Несколько минут продолжалось молчание, затем Клингзор, повернувшись, подошел к Вольфраму и сказал громким голосом, грозно сверкнул глазами:
— Ты прав, Вольфрам Эшенбах! Темные силы руководят моим искусством и между нами лежит непроходимая бездна! Меня ты успел победить, но в следующую ночь пришлю я к тебе другого певца; его зовут Назиас. Попробуй вступить с ним в состязание и берегись, как бы не остаться побежденным на этот раз!
Сказав это, Клингзор быстро вышел из дверей комнаты.
Назиас посещает ночью Вольфрама Эшенбаха
Хозяином дома, где остановился в Эйзенахе Вольфрам, был некий Готшальк. Это был честный, с веселой и открытой душой человек, при этом глубоко уважавший своего постояльца. Вольфрам и Клингзор думали, что никто не видел и не слышал их беседы в погребе, но может быть, какой-нибудь рьяный ученик из числа тех, которые следовали всюду по пятам за великим певцом и благоговейно записывали каждое из его слов, нашел средство подслушать бывшее между певцами состязание. По крайней мере, по всему Эйзенаху распространились слухи, что Вольфрам Эшенбах победил великого Клингзора, и Готшальк узнал это одним из первых.
Исполненный радости, поспешил он к своему дорогому гостю и пристал с неотступной просьбой подробнее рассказать, как было дело и каким образом удалось Вольфраму заставить гордого певца выйти на состязание. Вольфрам чистосердечно рассказал все, не скрыв и угрозы Клингзора прислать на следующую ночь другого певца по имени Назиас для нового состязания. Услышав это, Готшальк побледнел от страха и воскликнул, всплеснув руками:
— О Господи, помилуй нас грешных! Да разве вы не знаете, почтенный господин, что Клингзор водится с нечистым и вертит им, как хочет? Гельгрефе, в чьем доме живет Клингзор, рассказывал соседям страсти про то, что у него происходит! По ночам в комнате этого проклятого Клингзора поднимается шум и гам, точно туда собралась куча народа, хотя Гельгрефе хорошо знает, что за порог дома не переступал никто. И чего там только не творится! Песни, пляски, какие-то огни в окнах! Ну что если этот Назиас, которого он хочет к вам послать, сам сатана? И что будет, если он сумеет вас погубить? Берегитесь, достойный господин. Говорю вам, берегитесь! Послушайте моего совета: бросьте все и уезжайте скорее прочь отсюда!
— Полноте, дорогой хозяин! — возразил Эшенбах. — Подумайте сами, могу ли я, будучи мейстерзингером, отказаться от предложенного мне состязания? Будь Назиас сам дьявол, я все-таки буду его дожидаться в эту ночь с совершенно спокойным сердцем. Очень может быть, что он перекричит меня своими дьявольскими песнями, но совратить мой ум и победить мою душу, поверьте, ему не удастся!
— Знаю, знаю, — возразил Готшальк, — вы благочестивый, богобоязненный человек и не испугаетесь черта, но если уж вы непременно хотите пойти на это свидание, то позвольте, по крайней мере, чтобы в комнате присутствовал слуга мой Ионас. Это хороший, честный парень и притом с широкими плечами, что вашему состязанию не повредит. Если вы ослабеете в борьбе с сатаной и Назиас станет вас одолевать, то Ионас так крикнет, что мы услышим все и тотчас прибежим со святой водой и освященными свечами. А кроме того, вы знаете, что черт не выносит запаха мускуса, если его носил на своей груди, зашитым в мешочке, монах. У меня есть такой мешочек, и я буду держать его наготове, чтобы воскурить в случае, если Ионас закричит. Вы увидите, что Назиас поперхнется на первом слове своей песни.
Вольфрам усмехнулся, слушая эти добродушные и наивные предложения своего хозяина, и уверял, что готов сразиться с Назиасом один на один, но если уж он непременно хочет, то пусть, пожалуй, широкоплечий Ионас стоит за дверями, вооруженный всем, что нужно против песен сатаны.
Роковая ночь наступила. Начало ее прошло спокойно. Наконец часы на церковной башне медленно и глухо пробили двенадцать. Вдруг сильный порыв ветра налетел на дом; какие-то странные голоса, точно пронзительные крики стаи ночных птиц, послышались со всех сторон. Вольфрам Эшенбах, обдумывавший между тем содержание благочестивых песен, которые намеревался петь, почти забыл об ожидаемом посещении злого духа, но тут внезапный ужас невольно пробежал по его телу. Впрочем, он тотчас же овладел собой и вышел на середину комнаты. Вдруг дверь, повинуясь сильному, заставившему вздрогнуть весь дом удару, отворилась, и высокая, темная фигура, окруженная зловещим красным сиянием, приблизилась к Вольфраму, вперив в него пронзительный взгляд. Вид призрака был до того страшен, что едва ли кто-нибудь, глядя на него, мог устоять на ногах от ужаса. Но Вольфрам, собрав все силы, смело выдержал этот взгляд и спросил твердым, выразительным голосом:
— Кто ты такой и зачем сюда явился?
— Я Назиас, — крикнул призрак пронзительным голосом, — и пришел для состязания с тобой в пении!
Сказав это, он распахнул плащ и, выронив из-под него на стоявший возле стол груду книг, которые держал в руках, начал тотчас петь чудесную песню о семи планетах и о музыке сфер в том виде, как она описана в Сципионовом сне, стараясь при этом превзойти все, до чего только может дойти искусство. Вольфрам между тем опустился в кресло и стал спокойно слушать, опустив голову. Когда же Назиас кончил, Вольфрам, не раздумывая долго, запел, выбрав, в свою очередь, для этого строгий, благочестивый гимн. Мгновенно нечто странное произошло с Назиасом. Он завертелся, запрыгал, схватил свои книги, начал бросать ими в Вольфрама, но чем громче и чище раздавался голос последнего, тем все более и более бледнело красное сияние, окружавшее его противника, и тем меньше становилась вся его фигура, так что, наконец, сделавшись похожим на жердь, обмотанную красным плащом, он взобрался на шкаф, где и начал жалобно визжать и мяукать. Кончив пение, Вольфрам хотел было схватить его руками, но Назиас, придя несколько в себя, вдруг вскочил опять и, разметав клубы огня и дыма по всей комнате, закричал своим ужасным, раздирающим душу голосом:
— Хо, хо! Не шути со мной так, дружище! Ты, может быть, искусный богослов и хорошо понимаешь тонкости толстой книги, в которую вы веруете, но это еще не значит, чтобы ты был певцом, да еще таким, которому впору померяться со мной или моим господином. Споем-ка теперь наперегонки парочку хорошеньких любовных песен и посмотрим тогда, что будет с твоим искусством!
Назиас начал страстную, огненную песню о прекрасной Елене и о наслаждениях Венериной горы. Песня действительно звенела чарующе и была вся пронизана огненными порывами страсти. Раскаленные лучи, окружавшие Назиаса, казалось, превратились в острые стрелы, пропитанные неотразимым ядом кипучих желаний любви и наслаждения, а звуки песни, переплетаясь с ними, исходили как будто из уст самого бога любви.
Вольфрам и на этот раз слушал спокойно, склонив на грудь голову. Ему казалось, точно в туманном видении, что он уносится куда-то вдаль, в волшебный сад, где звуки чудесной, небесной музыки веяли над сонмом прекраснейших цветов и, проникая, точно лучи утренней зари сквозь густо сплетенные ветви деревьев, заглушали и прогоняли звуки песни Назиаса, как темную ночь или черную стаю хищных ночных птиц. По мере того, как эти небесные звуки раздавались сильнее и сильнее, Вольфрам чувствовал, как святой восторг истинной любви все более и более наполнял его сердце. И вот наконец предстала перед ним она — его жизнь, его счастье, в полном блеске красоты и благочестия! При виде ее, казалось, сами листья на деревьях зашелестели от восторга, а ключи зажурчали радостнее и живее. Точно на крыльях белого лебедя пронеслась она перед ним под звуки чарующей песни, — и что за восторг, что за счастье чистейшей любви зажег ее взгляд в сердце Вольфрама! Молча, полный неизъяснимого чувства, бросился он на свежий зеленый дерн, называя ее по имени, целуя розы и лилии, как будто бы они могли понять его счастье. Казалось, самый шелест ветерка и журчание ручьев говорили ему о блаженстве, которого он сумел достичь.
Все это пронеслось, как молния, перед глазами Вольфрама, пока Назиас пел свою песню, так что он, вспомнив невольно, как в первый раз увидел Матильду в Вартбурге, когда она предстала перед ним тогда со своим кротким, чарующим взглядом, не слыхал ни единого слова из песни своего противника. Когда же Назиас закончил, Вольфрам начал свою песню, в которой сильными и могучими звуками выразил весь рай и счастье истинной и святой любви, воспев в ней поразившее его видение.
Назиас опять беспокойно заметался из стороны в сторону, опять начал прыгать и кривляться, перебив и переломав все в комнате. Тогда Вольфрам поднялся с кресла, на котором сидел, и, закляв сатану именем Христа, приказал ему удалиться. Назиас, весь объятый струями огня, впопыхах подобрал свои разбросанные книги и крикнул пронзительным голосом:
— Все-таки ты ниже Клингзора! Ты — невежда в искусстве!
Затем он улетел, точно бурный вихрь, оставив после себя удушливый запах серного дыма.
Вольфрам отворил окна, освежил чистым, утренним воздухом оскверненную сатаной комнату и затем позвал Ионаса, который все это время самым спокойным образом проспал за дверями и очень удивился, когда ему сказали, что все было кончено.
Пришел Готшальк. Вольфрам рассказал ему, как было дело. Если честный хозяин и прежде глубоко уважал Вольфрама, то теперь он стал казаться ему чуть ли не святым, сумевшим победить своим благочестием власть самого ада. Но каково было удивление Готшалька, когда, подняв случайно кверху глаза, он вдруг увидел, что на стене над дверью сияли, точно написанные огнем слова: «Все-таки ты ниже Клингзора! Ты — невежда в искусстве».
Дьявол, удаляясь, видно, хотел увековечить свои последние слова и написал их на стене.
— О Господи! — воскликнул Готшальк. — Я не буду иметь ни минуты покоя в собственном доме, пока останутся на стене эти оскорбительные для моего дорогого господина Вольфрама фон Эшенбаха слова!
Он тотчас же побежал за каменщиком и велел немедленно сколоть надпись, но труд оказался напрасным. Почти на целый палец в глубину соскоблили они известку, а надпись все-таки оставалась как и была, и даже когда штукатурка была отбита совсем, буквы оказались выжженными на красных кирпичах.
Готшальк очень горевал и умолял Вольфрама попробовать заклясть сатану какой-нибудь песней в надежде, что это поможет уничтожить надпись. Вольфрам с улыбкой отвечал, что едва ли это в его власти, и успокаивал Готшалька надеждой, что, может быть, надпись исчезнет сама собой, когда он уедет из Эйзенаха.
Был светлый полдень, когда Вольфрам, полный самого ясного спокойствия духа, как человек, идущий навстречу сладчайшим надеждам, простился со своим хозяином и оставил Эйзенах. Недалеко от города встретились ему в праздничном платье верхом на прекрасных лошадях и сопровождаемые многими слугами граф Мейнгард фон Мюльберг и граф Вальтер фон Варгель. На приветствие Вольфрама они объявили, что ландграф Герман послал их в Эйзенах для того, чтобы пригласить и торжественно привезти в Вартбург мейстера Клингзора.
Клингзор в это время находился на башне Гельгрефова дома и наблюдал движение звезд. По мере того, как он чертил астрономические линии, некоторые из присутствовавших при этом учеников заметили по выражению его лица и глаз, что, вероятно, он прочел по звездам какую-то важную тайну, глубоко тронувшую его душу. Никто, однако, не посмел его об этом спросить. Тогда Клингзор поднялся сам со стула, на котором сидел, и сказал торжественным тоном:
— Знайте, что сегодня ночью родилась дочь у венгерского короля Андрея Второго. Ее нарекут Елизаветой, и будет она за свое благочестие причислена к лику святых папой Григорием IX. Небо назначило ее невестой Людвигу, сыну вашего ландграфа Германа.
Это пророчество было сразу же передано ландграфу и обрадовало его до глубины души. Он совершенно изменил свое прежнее, дурное мнение о знаменитом певце, подавшем ему с помощью своих тайных наук такую дивную надежду, и решил принять его в Вартбурге с блеском и почестями, приличествовавшими только коронованным князьям.
Вольфрам думал, что предполагавшееся состязание, может быть, забудется без всяких последствий, тем более, что Генриха Офтердингена нигде не было видно. Но скоро, однако, при дворе заговорили, что ландграф получил весть о прибытии Офтердингена. Внутренний двор замка, назначенный быть ареной для состязавшихся, был приведен в порядок, а вместе с тем и эйзенахский палач Стемпель получил приказание явиться в Вартбург.
Мейстер Клингзор оставляет Эйзенах. Конец состязания певцов
В высоком, роскошном покое Вартбургского замка сидели за дружеской беседой ландграф Герман с Клингзором. Клингзор еще раз подтвердил прочтенное им прошлой ночью в сочетании звезд предсказание о рождении Елизаветы и советовал ландграфу немедленно послать к венгерскому королю посольство с просьбой о руке новорожденной принцессы для своего одиннадцатилетнего сына Людвига. Мысль эта понравилась ландграфу, и он не мог удержаться, чтобы не выразить своего глубокого уважения к познаниям великого астролога, на что в ответ Клингзор тут же повел речь о тайнах природы, микрокосме, макрокосме и о многих тому подобных, мудреных вещах, так что ландграф, и сам не совершенно чуждый познаниям, был еще более изумлен и сказал своему собеседнику:
— О, как бы мне хотелось, почтенный мейстер Клингзор, постоянно пользоваться вашими умными советами и разговором! Послушайте меня: оставьте вашу неприветливую Трансильванию и переселитесь навсегда к моему двору, где, как вы сами видите, науки и искусства ценятся гораздо выше, чем где бы то ни было. Мои мейстерзингеры, безусловно, признают вас своим главой, потому что в искусстве пения вы стоите так же высоко, как в астрологии и других науках. Повторяю вам, оставайтесь здесь и не думайте больше о Трансильвании.
— Достопочтимый граф! — отвечал на это Клингзор. — В настоящее время я просил бы вас позволить мне возвратиться в Эйзенах и затем в Трансильванию. Земля эта вовсе не так неприветлива, как вы полагаете, и кроме того, я уже привык заниматься своим делом там. За мои открытия по горной части, доставившие моему повелителю королю Андрею уже немалое количество благородных металлов, получаю я ежегодное вознаграждение в три тысячи серебряных марок, что дает мне возможность жить без нужды и посвящать все мое время наукам и искусству. Здесь же я рискую лишиться этого дохода, а кроме того, могу поселить только раздор между вашими мейстерзингерами. Мое и их искусство стоит на совершенно разных основаниях и выражаются совершенно иначе как во внутренней, так и в наружной формах. Если благочестивый взгляд на жизнь и чистый нрав — как они его называют — служат для них единственным исходным пунктом их творческого дара и если они, как трусливые дети, страшатся перешагнуть за эту черту, чтобы расширить поле своего вдохновения, то я не буду их за это упрекать, но в то же время не намерен и сам становиться в их ряд. Это для меня невозможно.
— Если так, — сказал ландграф, — то, по крайней мере, вы не откажетесь быть судьей в споре, возникшем между вашим учеником Генрихом Офтердингеном и прочими певцами?
— Никогда! — возразил Клингзор. — Во-первых, я не могу этого сделать, а во-вторых, не захотел бы, если бы даже мог. Вы сами, благородный граф, должны разрешить этот спор, и это не будет вам трудно сделать, так как вам придется подтвердить лишь голос народа, который, без сомнения, выскажется довольно громко. К тому же вы совершенно напрасно называете Генриха Офтердингена моим учеником. Он сначала точно казался мне полным сил и мужества, но потом, как оказалось, испугался горькой скорлупы ореха, не добравшись до сладкого ядра. Назначайте же день состязания, а я устрою, чтобы Генрих Офтердинген непременно явился в назначенный час.
Никакие просьбы ландграфа не могли поколебать упорного мейстера. Он остался при своем решении и покинул Вартбург с богатыми подарками ландграфа.
Роковой день состязания наконец наступил. На дворе замка выстроили подмостки для зрителей, как будто дело шло о настоящем турнире. Посередине возвышались два покрытых черным сукном сидения для состязающихся певцов. Позади был поставлен высокий эшафот. Ландграф избрал судьями тех самых дворян своего двора, которые сопровождали Клингзора в Вартбург — графа Мейнгарда фон Мюльберг и графа Вальтера фон Варгель. Для них и для ландграфа был воздвигнут недалеко от места состязающихся высокий трон, к которому примыкали места для дам и для прочих зрителей. Остальным певцам предназначалась покрытая черным сукном скамья, поставленная возле эшафота рядом с местами для судей.
Множество зрителей с раннего утра заняли приготовленные места. Окна и крыши Вартбурга были усеяны тысячами голов любопытных. При звуке труб и литавр из ворот замка вышел ландграф Герман, сопровождаемый судьями состязания, и сел на подготовленное место. Мейстерзингеры в торжественной процессии с Вальтером Фогельвейде во главе заняли назначенную им скамью. Возле эшафота встал с двумя помощниками эйзенахский палач Стемпель — страшного вида гигант, завернутый в широкий красный плащ, из-под складок которого выглядывала ручка огромного меча. Патер Леонгард, духовник ландграфа, был тут же, готовый напутствовать на казнь побежденного в состязании.
Боязливое молчание господствовало во всей несметной толпе, так что, казалось, можно было услышать дыхание каждого. Ожидаемое зрелище вселяло в души присутствовавших ужас. Наконец Франц фон Вальдштромер, маршал двора ландграфа, украшенный знаками своего достоинства, вышел на середину круга и громко объявил причину проведения настоящего состязания, а также неотмененное решение ландграфа Германа, по которому побежденный в состязании немедленно умрет от меча. Патер Леонгард поднял распятие, и все певцы, преклонившись перед ним с обнаженными головами, поклялись добровольно подчиниться этому решению. Тогда Стемпель, трижды взмахнув в воздухе обнаженным мечом, крикнул что-то угрожающее, чтобы всякий знал и видел, что он добросовестно исполнит свою обязанность. Снова раздался звук труб, и Франц фон Вальдштромер, выйдя опять на середину круга, громко и выразительно воскликнул три раза:
— Генрих Офтердинген! Генрих Офтердинген! Генрих Офтердинген!
Офтердинген, стоявший за выстроенными подмостками, мгновенно вышел на этот зов и при третьем клике стоял уже посередине круга, как раз возле маршала. Преклонясь перед ландграфом, он твердым голосом объявил, что прибыл сюда по его, ландграфа, желанию для состязания с тем из певцов, который для того будет назначен, и что готов безусловно подчиняться решению судей.
Тогда маршал подошел к певцам с серебряным сосудом, из которого каждый вынул приготовленный жребий. Развернув свой, Вольфрам фон Эшенбах нашел на нем знак, означавший, что на состязание должен выйти он. Ужас объял его сердце при мысли, что ему предстояло быть противником дорогого друга, но тут же мелькнуло в его голове, что, может быть, этот приговор будет величайшей милостью неба. Побежденный, он готов был погибнуть с радостью, а оставшись победителем, дал слово скорее умереть сам, чем видеть Генриха Офтердингена казненным рукой палача. Потому с радостным лицом вышел он на арену. Но, приблизившись к другу и взглянув ему в лицо. Вольфрам почувствовал, как страх сжал его сердце. Лицо Офтердингена было бледным, как у покойника, глаза сверкали странным, неприветливым блеском, так что Эшенбах невольно вспомнил Назиаса.
Ужас Вольфрама удвоился, когда он услышал, что Генрих, начавший между тем петь, запел те же самые песни, которые пел Назиас в минувшую роковую ночь. Он, однако, успел овладеть собой и ответил противнику такой чудесной песней, что восторг присутствовавших, выразившийся тысячами потрясших воздух голосов, уже заранее обеспечил ему победу. Но Генрих по приказанию ландграфа должен был петь еще. Он исполнил на этот раз песню, в которой выражалась такая жажда наслаждений и страсти, что огненные ее звуки, принесшиеся, казалось, из-под раскаленного неба далекой Индии и навеянные одурманивающим запахом ее цветов, невольно очаровали всех слушателей. Даже сам Вольфрам почувствовал неотразимое, чужеродное влияние этого голоса страсти и не мог так скоро собраться с мыслями для ответа.
Вдруг в эту минуту толпа, окружавшая арену, заколыхалась, раздвинулась, чтобы дать кому-то пройти. Вольфрам почувствовал, будто электрическая искра пробежала по его телу и, взглянув в ту сторону, он увидел — о Боже! — графиню Матильду, с чудным, кротко сиявшим взором, совершенно такую, какой он ее увидел в первый раз в саду Вартбурга. Она приближалась, пройдя сквозь толпу, к кругу и бросила на него полный искренней любви взгляд. В одно мгновение Вольфрам вспомнил и запел в священном восторге ту небесную песню, которой он сумел прогнать в роковую ночь дьявола.
Крики восторженного народа единодушно признали его победителем. Ландграф и судьи поднялись со своих мест; трубы загремели; маршал взял из рук ландграфа венец, чтобы передать его победителю. Стемпель приготовился исполнить свою обязанность, но едва помощники его приблизились, чтобы схватить побежденного, как вдруг облако удушливого черного дыма, внезапно поднявшись от земли, обволокло, шипя и клубясь, как их, так и Офтердингена. Когда же оно рассеялось, все присутствовавшие увидели, что Офтердингена более не было; он исчез непонятным образом. Ужас объял толпу, все с бледными от страха лицами кинулись бежать кто куда мог, крича о страшных призраках, почудившихся то одному, то другому.
Ландграф собрал певцов вокруг себя и обратился к ним со словами:
— Теперь я понимаю отказ Клингзора быть судьей состязания, равно как и все то, что он о нем говорил. Слава Богу, что все кончилось таким образом. Для нашего дела все равно, был ли это сам Генрих Офтердинген или кто-либо иной, посланный Клингзором вместо своего ученика. Состязание решено в вашу пользу, доблестные певцы, и теперь мы можем спокойно и смело идти по пути прославления высокого искусства пения.
Некоторые из слуг ландграфа, стоявшие на страже у городских ворот, уверяли, что в тот самый миг, как Вольфрам фон Эшенбах победил подставного Офтердингена, кто-то, закутанный в черный плащ, верхом на свирепо храпевшем вороном коне стремительно проскакал через ворота; фигура всадника, по словам видевших, очень напоминала ростом и сложением Клингзора.
Заключение
Графиня Матильда отправилась между тем в сад замка, куда Вольфрам фон Эшенбах немедленно за ней последовал.
Застав ее среди пышно зеленевших деревьев на увитой цветами дерновой скамье со сложенными на груди руками и задумчиво опущенным вниз прекрасным лицом, он не мог сдержать порыва своего восторга и безмолвно упал к ее ногам. Матильда нежно обняла своего возлюбленного; горячие слезы текли по щекам обоих. Наконец Матильда сказала:
— Ах, Вольфрам! Какой злой демон сумел обольстить меня, точно слабого ребенка, и как много я перед тобой виновата! Скажи, можешь ли ты меня простить?
Вольфрам заключил ее в объятия и в первый раз в жизни запечатлел огненный поцелуй на розовых устах красавицы. С жаром принялся он ее уверять, как давно жила она в его сердце, как он остался ей верен вопреки козням лукавого и как она одна постоянно воодушевляла и поддерживала его в этой борьбе.
— О мой милый, — отвечала Матильда, — выслушай же теперь, каким чудесным образом ты сам спас меня от сетей ада! Однажды ночью (это было очень недавно) мной внезапно овладел поток странных мыслей. Я не сознавала сама, муку или блаженство ощущала, и под их гнетом едва могла дышать от волнения. Побуждаемая неодолимым влечением, начала я писать песню совершенно в характере того злобного гения, который меня мучил. Одурманивающие звуки носились вокруг меня; разум мой был околдован и не сознавал сам, что делал. Под этим влиянием мне казалось, что песня, которую я писала, была страшным заклятием, которому должны повиноваться злые духи. Ужасный призрак встал предо мной и, схватив меня страшными раскаленными когтями, хотел бросить в бездну. Но тут внезапно пронеслись в воздухе дивные звуки, волшебные и отрадные, точно кроткое сияние звезд. Черный призрак, державший меня, бессильно опустился на землю, но потом, воспрянув с новой силой, вдруг опять злобно бросился на меня, но на этот раз успел схватить только написанную мной песню, с которой и исчез в разверзшейся бездне. Звуки, спасшие меня, были твоей песней, мой Вольфрам, той самой, которую пел ты сегодня и перед которой исчез злобный враг. Бери же меня! Я твоя и одна верная любовь к тебе будет впредь моей песней, той песней, для выражения которой нет на земле слов!
После этих слов снова заключили они друг друга в объятия и долго еще не могли вдоволь наговориться о перенесенном горе и блаженстве вновь заключенного союза.
Матильда действительно слышала во сне песню Вольфрама, с помощью которой он, вдохновленный чистейшей любовью, одолел в роковую ночь Назиаса, а затем смог победить на Вартбургском состязании и своего противника.
Через некоторое время поздно ночью сидел Вольфрам в своей комнате, обдумывая новую песню, как вдруг в двери вошел его хозяин Готшальк и радостно воскликнул:
— Ну, мой дорогой гость! А ведь вы успели вашей песней победить нечистого дважды! Представьте, что проклятые слова, написанные им над дверями комнаты, исчезли сами собой. Благодарю, благодарю вас тысячу раз! Я принес вам кое-что, порученное мне для передачи вам.
С этими словами он подал Эшенбаху сложенное и запечатанное воском письмо.
Распечатав поданный пакет, Вольфрам увидел, что это было письмо от Генриха Офтердингена:
«Поздравляю тебя, мой дорогой Вольфрам, как может поздравить только тот, кто после долгой смертельной болезни дождался радостного выздоровления! Много ужасного случилось со мной за это время, но позволь мне лучше промолчать о том, что останется во мне как мрачная, непроницаемая тайна! Ты, конечно, помнишь, сказанные мне тобой слова, когда я в безумном забытьи дерзко возносил себя над всеми певцами? Ты говорил, что если я когда-либо буду стоять на краю пропасти, готовый в нее упасть, охваченный пагубным головокружением, то всегда найду тебя стоящим рядом и готовым подать мне руку помощи. Вольфрам, то, что ты так пророчески предсказал, теперь свершилось. Я стоял на краю пропасти, и ты поддержал меня в тот самый миг, когда я был готов уже упасть, охваченный головокружением. Миг твоей победы, который стал мигом сокрушения врага, был и минутой моего спасения, возвратившего меня к жизни. Да, мой Вольфрам, под звуками твоей песни порвались опутывавшие меня тенета, а я вновь увидел над собой светлые небеса! Не должен ли я поэтому вдвойне тебя любить! Ты признал Клингзора великим мастером пения, и ты в этом прав. Но горе тому, кто, не будучи одарен таинственной, присущей ему одному силой, захочет пойти по его следам в то мрачное царство, где он властвует как у себя дома. Но я от него отрекся и не брожу более, как безутешная тень, по мрачному берегу адской реки. Теперь я принадлежу вновь родной стране! Для меня Матильда была не дорогим сердцу образом, но обманчивым призраком, возбуждавшим во мне одни греховные желания земной страсти. Забудь, прошу тебя, все, что я натворил в своем безумии, и передай мой дружеский привет дорогим моим друзьям. Скажи им, что я вновь сделался прежним Генрихом. Прощай, мой дорогой, глубоко любимый Вольфрам! Скоро, надеюсь, услышишь ты обо мне хорошие вести».
Прошло несколько месяцев. До Вартбурга дошел слух, что Генрих Офтердинген поселился при дворе Австрийского герцога Леопольда VII, где сочинил много прекрасных песен. Ландграф Герман получил аккуратно сделанный список с этих песен, к которому прилагались и голоса. Просматривая их, мейстерзингеры сердечно радовались, видя, что Генрих Офтердинген совершенно отрекся от злых внушений лукавого и проникся вполне благочестивым воззрением на высокое искусство.
Так дивный талант и благочестие Вольфрама фон Эшенбаха помогли ему спасти свою возлюбленную от злых козней дьявола, а дорогого друга — от окончательной погибели.