В половине одиннадцатого утра во двор дома № 66 по Марата въехал микроавтобус РАФ-977. Из него выбрались коллеги-сотоварищи Анденко и Захаров, а следом два хмурых милиционера в штатском. Хмурость объяснялась бесцеремонным выдергиванием стражей социалистического порядка в законный выходной на стихийно нарисовавшийся воскресник.
— Парни, бросайте цигарки! — скомандовал Анденко, пресекая попытку исконно русской традиции начинать любое дело с перекура. — Сперва разгрузка, потом потехи. Вы носите, Захаров — подающий. Поднимайтесь за мной, в тринадцатую.
— А этаж какой?
— Второй.
— Хоть тут повезло.
— Это как посмотреть, — буркнул Захаров. — С одной стороны, невысоко. Но с другой — нехороший номер у квартирки-то.
— Отставить мракобесие, — приказал Григорий, направляясь в знакомый ему до зубовного скрежета подъезд.
* * *
— …Так, заносим по коридору до конца и направо. Сваливайте прямо посередине комнаты. Только покомпактнее. Обувь можно не снимать.
— А никто и не собирался.
— Разговорчики!.. Да аккуратнее ты, Ипатов! Глагол \"сваливайте\" я употребил фигурально. Не картошку несешь — вещдоки… Прелестно, дуйте на вторую ходку. Тащите кресло-качалку, втиснем ее, пока проход не захламили.
Анденко вышел на лестничную площадку и загнал колышек под входную дверь, чтоб всякий раз не распахивать. Щелкнули замки двери напротив, и из-за нее опасливо высунулась физиономия старухи.
— Гришка? Ты, что ли?
— Я, баб Галя. Здрасте.
— А я уж хотела милицию вызывать.
— Это зачем?
— Как же? Мне Анна поручила за квартирой приглядывать. Смотрю в окно: машина подъехала, дверь нараспашку и вещи носют. Думаю, никак грабители по нашу душу заявились?
— Так ведь не из квартиры, а наоборот, носют-то, баб Галя? Тем не менее благодарю за бдительность.
— Уж так я, Гриша, энтих воров-паразитов до ужасти боюсь. Вон, видишь, какую штуку себе поставила? — соседка показала пальцем на ввинченный в филенку дверной глазок.
— Это что ж такое у вас?
— Штука специальная. Из квартиры на лестницу смотреть.
— Никогда таких не видел. Можно взглянуть?
— А чего ж. Погляди, мне не жалко.
Анденко прошел в соседскую прихожую, с интересом припал к глазку.
— Обалдеть! Отличная вещь. Где купили?
— Эка ты сказанул! Это ж заграничная! Зять из плавания привез. Я и Спиридоновне такую предлагала заказать.
— И чего Спиридоновна?
— Отказалась.
— Понятно. Денег пожалела.
— Не. Сказала, к им не полезут. У их, мол, зять — милиционер. Будто все ленинградские воры за это в курсе.
— Согласен, логика в аргументации прихрамывает.
По лестнице, натужно пыхтя, поднялся Ипатов с креслом и скрылся в недрах тещиной квартиры. За ним прошествовал второй милиционер, бережно неся обернутую в мешковину картину.
— А чегой-то, Гриш? Никак обратно съезжаться собрались?
— Я? С тещей?! — оскорбился самой постановкой вопроса Анденко. — Нет, я, конечно, горячо люблю и безмерно уважаю Анну Спиридоновну и Тимофея Степановича. Но не до такой же степени!
— А зачем тогда они того? Носют?
— Да мы тут, с Машкой, ремонт затеяли, пока наследник в пионерлагере. Вот, решили временно вещички у тещи с тестем разместить. А то обои неудобно переклеивать.
— Гришк! Может, когда дотаскают, переуступишь мне мужичков?
— За какой надобностью?
— Да мне бы карниз в спальне приколотить. И еще там, всяко разно. По мелочи.
— Извини, баб Галя. У них потом другой вызов. Срочный. Да и не советую. Конкретно этих.
— Чегой-то?
— Да так. Понту много, а руки, извиняюсь, из жопы растут…
* * *
Поезд резко дернулся и встал, протяжно проскрипев всеми своими сочленениями.
От этого толчка Барон и проснулся. Вскинул руку, сощурившись посмотрел на часы. Ого! Получается, проспал без малого двенадцать часов. Он и припомнить не мог, когда в последний раз позволял себе подобную роскошь.
С полки напротив спрыгнул сосед. Сунул ноги в сандалии, двинулся на выход.
— Дружище, что за станция? Не знаешь, долго стоять будем?
— Галич. По расписанию — десять минут, но мы опаздываем.
А вот от такого \"толчка\" Барон подкинулся так, что ударился головой о багажную полку. И то сказать — подобные совпадения разве что в кино встречаются. Да и то — в самом непритязательном. Вот только… А вдруг это знак? Из числа тех, что изредка, лишь в самые ответственные жизненные моменты, посылаются нам свыше? Барон слез с полки, торопливо зашнуровал ботинки, протопал в тамбур и вышагнул на знакомый перрон. Поводить жалом на предмет знаков.
Галич встретил знакомой привокзальной суетой, пригорелым ароматом паровозного дыма и гомоном детей, носящихся вокруг разномастных узлов, сумок и чемоданов. Какое-то время Барон расслабленно стоял на шумном перроне, глядя поверх голов мечущихся, обтекающих его, как вода камень, мешочников. Но тут мелькнула в толпе синяя беретка железнодорожницы Лиды, и он, будто нашкодивший школьник, отвернулся, опасаясь быть узнанным.
\"А что, если?..\" — мелькнуло в голове шальное.
Охваченный внезапным, совершенно несвойственным ему волнением, Барон достал папиросу. \"Может, и в самом деле? Послать всё к чертям, метнуться в купе за чемоданом, да и… Остаться-затеряться. Насовсем\".
Барон курил, фиксируя в мозгу замаячившие на горизонте перспективы. Те, о которых ранее и помыслить не мог. А если бы сдуру и подумал — оборжался бы в голос, сам над собой. \"Переквалифицируюсь в пейзанина. Поселюсь, благо жилплощадь позволяет, у Ирины. Устроюсь на местный экскаваторный завод. Или, к примеру, музейным сторожем, стану коллекцию редких самоваров охранять. Жена-красавица. Домашние обеды. Сопливые дети. По выходным рыбалка. Раз в год профсоюзная путевка в санаторий. Худо ли? Опять же до Ольги меньше суток езды\".
В эту минуту он отчетливо осознал, насколько устал. Устал так, как устают давно разменявшие четвертый десяток люди. Когда еще полно планов и стремлений, когда еще не угасло желание совершать поступки, да только все эти \"души прекрасные порывы\" волнами разбиваются о неясной природы неудовлетворенность. Всем и вся. А потому… Что, если Ирина и в самом деле способна стать спасительным лекарством? От усталости?
— Браток! Будь другом, угости папиросочкой.
Не сразу сообразив, что просьба обращена к нему, Барон обернулся.
Возле обжитой транзитными пассажирами скамейки обнаружился плотный, немного сутулый мужчина, с белой бородкой под широким лицом. С левой стороны видавшего виды пиджачка красовались ряды потертых планок — отметок о боевых наградах, среди которых угадывались две Славы. Мужчина стоял в окружении коробок и ящиков. Судя по всему, выгрузился со всем этим богатством из поезда, а теперь оставлен на ответственное охранение.
— Да запросто. — Барон любезно раскрыл портсигар, но, прежде чем взять папиросу, мужчина тревожно осмотрелся.
— Никак милиционера опасаешься?
— Хуже. Жену.
Прикурив, фронтовик принялся с наслаждением вдыхать дым, пуская через нос густое облачко и следом делая новую, столь же жадную затяжку.
— Уф-ф… Благода-а-ать! Представь, за три месяца — ни одной папироски. \"Памир\" и \"Казбек\" по ночам снились: когда пачками, когда россыпью.
— Кабы я осознал, что стал бояться жену больше, чем милиционера, призадумался бы.
— Да нет, она хорошая. Просто за здоровье мое шибко печется. Нашептали, понимаешь, коновалы. Вот она и…
— На каком фронте воевал?
— 2-й Украинский.
— Соколы Малиновского? Уважуха.
— А тебе, судя по возрасту, не довелось?
— Отчего же. Сперва партизанил, потом на Карельский фронт попал.
— Орлы Мерецкова? Не менее достойные хлопцы.
— Уезжаешь или наоборот?
— Наоборот. Домой наконец прибыл. Ездили с супругой на юга, в санаторий.
— А почему наконец? Море не глянулось?
— С морем всё в порядке. Пять баллов. Просто билетов прямых не достали — пришлось с пересадкой возвращаться. А у нас, сам видишь, семь мест на двоих. Так что набегались-натягались, будь здоров.
— А чего везете? Ракушки?
— Фрукты. Тут ведь какое дело: детей-внуков побаловать надо, родне не привезешь — обидятся. Друзьям-знакомым, соседям. Опять же себя не обделить. Вот на круг и вышло. Знаешь, как говорят? Одному многовато, а верблюду в самый раз… А, черт! Кажись, моя возвращается!
Мужчина поспешно загасил папиросу, отщелкнул ее в урну и, словно выброшенная на берег рыба, часто-часто задышал, втягивая вглубь себя табачное послевкусие. И от этого рыбьего его поведения сделалось Барону исключительно тоскливо.
\"Ну и?! Ты все еще ЭТОГО хочешь? Устал жить днем сегодняшним, захотелось получить уверенность в дне завтрашнем? Валяй, получай. Вот оно — ДНО. Со всеми вытекающими: коновалами, санаториями, внуками, соседями и обидчивыми родственниками… Опомнись, друже! Ну годик, ну два, ну пять… А потом все равно ведь завоешь на луну и тихо уйдешь. Ночью, не простившись. И ей, Ирине, от того только больнее будет… Нет, шалишь! Не жилец волк в человеческом доме. Разве что в зоопарке. Ну так и мы к небу в клеточку более привычные\".
— Кто здесь еще мои пассажиры?! — взвизгнула-заголосила проводница. — Стоянка сокращена. Быстренько заходим в вагон, сейчас отправляемся.
И этот ее взвизг стал финальным аккордом.
Сродни грохоту захлопнувшейся крышке рояля.
— Ну, счастливо тебе, сокол Малиновского.
Барон крепко пожал ладонь фронтовика.
— И тебе всех благ, орел Мерецкова.
Басовито прогудел паровоз, загрохотали буфера, состав Пермь — Ленинград медленно тронулся. Барон припустил, запрыгнул на подножку и, не оглянувшись на оставляемый за спиной город Галич, с оставляемой в нем несостоявшейся красавицей женой, вернулся на свою полку. Все правильно. Так оно, всяко, честнее.
Как наставлял его Чибис: у бродяги два клина — поле, лес да посередь осина…
— …Я ж тебе говорила, что ни фига он на ней не женится, — удовлетворенно бухнула Влюбленность, наблюдая за этой мизансценой. — Поматросит дуреху и бросит.
— А ты, подруга, не торопись с выводами, — неуверенно возразила Любовь.
— А тут спеши не спеши — все едино. Ты вообще хотя бы раз видела долгие отношения после бурной ночи случайной любви?
— Насколько долгие? — уточнила Любовь, понимая, однако, что Влюбленность права.
— Допустим, несколько лет.
— Несколько лет — видела.
— Всё?
— Что \"всё\"?
— Съела?!
— Несколько лет — это иногда целая жизнь.
— Жизнь — это жизнь. И не надо, любимая! \"Очко\" — это всегда двадцать одно, а не двадцать девять, как тут.
— Да, здесь двадцать два, — вздохнув, согласилась Любовь.
Она по-прежнему верила в Ирину, но теперь уже сомневалась в Бароне, убеждаясь, что в этом человеке лагерем выжжено всё. И что к Ирине, как это ни печально сознавать, он отнесся всего лишь как к массажу души. Вернее — того человеческого, что от нее, от души, пока ещё оставалось.
— Да, выжжено! — расписавшись в собственном бессилии, поставила окончательный диагноз Любовь…
* * *
— …Так нормально?
— А если левый край чутка повыше поднять?
— Так?
— Нет. Плохо. Слезай.
Захаров спрыгнул с табурета. С облегчением, но и с максимальной осторожностью положил картину на пол. Живопись мало того что имела два метра по диагонали, так еще и была заключена в тяжеленную раму.
— Э-э! Отставить перекур! Времени в обрез, — продолжил руководить процессом развески Анденко. — У меня через полтора часа романтическая встреча с Вавилой. В саду, под липами. Давай-ка вот что: перевесь ту, с лошадью, ближе к окну. А которую с бабой — на ее место.
Сам Григорий в данный момент вольготно, на правах старшего и в высоких материях и мотивациях якобы разбирающегося, покачивался — нога на ногу — в кресле-качалке.
— А в чем разница?
— Разница в эстетическом восприятии.
— Чего сказал?
— Я говорю: картины местами поменяй.
Теряя остатки терпения, Захаров взялся перевешивать. Анденко же дотянулся до стоящей на красного дерева прикроватном столике (тоже из вещдоков) бутылки пива (не из вещдоков) и сковырнул зубами пробку.
— Всё, готово. Учти, Гришка, если скажешь, опять не так — полезешь сам.
— Во-от! Совсем другое дело. Поменяли картины местами, и угол заиграл.
— Сказал бы я, что и в каком месте у тебя заиграло.
Захаров забрал у приятеля бутылку, жадно присосался.
— Но все равно. Как сказал бы Станиславский: \"Не верю!\"
— А по мне, довольно миленько получилось.
— То-то и оно, что миленько. А нам потребно — экстра-люкс.
— Да брось! Много чести для заурядного уголовника.
— Э-э, не скажи. Барон, он очень даже незаурядный. Чтобы такую, как в столице, кражу обставить, не навык — талант нужен. Дар Божий.
— В первый раз слышу, что у Боженьки имеются навыки профессионального уголовника… Короче, конкретно от меня чего еще требуется?
— Погоди, не части. Надо поразмыслить, включить пространственное воображение.
— Без проблем, включай. Только без меня.
— Алё? Я не понял?
— А тут и понимать нечего. Была поставлена задача нарядить квартиру, так?
— Ну так.
— \"Елочные игрушки\" привезли, развеску закончили. Сейчас \"звезду\" на пианину водрузим, и — хорош, разбегаемся. Тебя Вавила под липами, а меня через час Светка под часами ждет. Мы в кино условились.
— Светка, кино… Мелко плаваете, товарищ Захаров. Ставите свои мелкобуржуазные интересы выше успеха нашей оперативной комбинации.
— Не нашей, а вашей, товарищ Анденко. Это раз. А во-вторых, еще неизвестно, когда придет час оной реализоваться. И придет ли вообще.
— А вы, батенька, пессимист.
— Я реалист. Короче, чего на пианину ставить будем? Кстати, вполне себе инструментик у твоей тещи. Богемного виду.
— Много ты понимаешь в богемной жизни. У клиента, достойного Барона уровня, если и должно стоять пианино, всяко не марки \"Красный Октябрь\". А какой-нибудь там \"Стенвей\". Или \"Блютнер\".
— И где мы тебе этого Блюхера раздобудем?
— К твоему сведению, у нас в ДК милиции как раз такой.
— Метнуться? В ДК? Щас прикачу. Он же на колесиках?
— Не, не стоит.
— А что так?
— О прошлом месяце на крышке какая-то сволочь перочинным ножом надпись процарапала: \"Мусорá — козлы!\"
— Оно вандализм, конечно. Но по сути верно. В отношении отдельных представителей.
— Ты это на кого, козья морда, намекаешь?
— Почему намекаю? Практически открытым текстом произношу.
— Ладно, что там у нас еще осталось? Из неоприходованного? — проигнорировал вызов Анденко. Он нехотя поднялся с кресла, подошел к одной из коробок с вещдоками, порылся в ней небрежно.
— Ух ты, какая вазочка! Красота… Бли-ин! Мыкола!
— Чего орешь?
— Я ж просил проконтролировать! Чтоб никаких казенных наклеек! Спалимся на фиг!
* * *
В 17:20 лайнер ТУ-104 совершил посадку в аэропорту Шереметьево, доставив пассажиров из Ленинграда. Хоть с утра Кудрявцев и созванивался с конторой, предупредив дежурного, что вернется раньше запланированного срока, распоряжений по части встречи не отдавал. Потому, спускаясь по трапу, был изрядно удивлен, приметив на летном поле служебную машину и маячащего рядом Олега Сергеевича.
— Добрый вечер, Владимир Николаевич. Как долетели?
— Долетел нормально. А вы чего тут, со всем подобострастием? Если мне не изменяет память, машины с фанфарами я не заказывал?
— Помните, вы просили установить координаты доктора Анисимовой? Заведующей медсанчастью на соликамской зоне?
— В склерозе до сей поры не замечен. И чего?
— Оказывается, Анисимова в Москве. Пока еще.
— О как?! На ловца и зверь… А \"пока еще\" — это сколько?
— Минут сорок-пятьдесят.
— Не понял?
— Анисимову переводят на вышестоящую должность в медслужбу при Управлении ИТК Свердловской области, в связи с чем неделю назад она прибыла в столицу, на курсы повышения квалификации. Вчера прошли последние занятия. Сегодня с утра была прощальная обзорная экскурсия по городу, и теперь Анисимова улетает обратно. Самолет в 18:20, регистрацию вот-вот объявят. Я и подумал: раз уж так оно совпало, может, вы захотите с ней встретиться прямо здесь? Чтобы потом специально не мотаться?
— Молодцом, Олег Сергеевич. Возьми с полки пирожок. Разумеется, лучше здесь и сейчас. Едем.
Кудрявцев и порученец загрузились в \"Волгу\", и та рванула через рулежные дорожки в направлении новенького, всего три года как открывшегося здания аэровокзала…
* * *
Пассажирку Анисимову, вылетающую рейсом 235 Москва — Свердловск, просят срочно пройти в кабинет начальника аэропорта. Па-аавтаряю: пассажирку Анисимову, вылетающую рейсом Москва — Свердловск, просят пройти в кабинет начальника аэропорта.
Услышав столь странное объявление, майор медицинской службы Анисимова вздрогнула от неожиданности. А затем, немало подивившись интересу к своей персоне и тревожно посмотрев на часы, отправилась как есть, с чемоданом, разыскивать кабинет начальника. В этой эффектной, стильно одетой, уверенной в себе женщине сейчас трудно было распознать девятнадцатилетнюю девчонку Клашку. Ту самую, что весной 1942-го стала первой женщиной Барона…
— Можно?
— Да-да, заходите.
Клавдия вошла в кабинет, обстановка которого более всего напоминала музей. Этакая экспозиция \"Прошлое и настоящее отечественной авиации\". И лишь во внешнем облике самого хозяина кабинета ничего авиационно-романтичного не наблюдалось. При этом, удивительное дело, лицо аэровокзального начальника показалось Клавдии знакомым.
— Добрый вечер. Моя фамилия Анисимова. Я услышала объявление по радио.
— Точно так. Это я вас, Клавдия Михайловна, разыскивал. — Кудрявцев встал из-за стола, подошел ближе и раскрыл красную книжицу удостоверения. — У нас возникла насущная потребность задать вам несколько вопросов.
— КГБ? Целый генерал?
— Целее не бывает.
— А в чем дело? У меня сейчас посадку объявят.
— Я в курсе и долго не задержу. Командир экипажа предупрежден, без вас не улетят.
— Даже так?
— Абсолютно. Да вы присаживайтесь.
— Благодарю, конечно. Только я не вполне понимаю, чем могу быть вам полезна?
— Времени мало, потому обойдемся без прелюдий. Скажите, вам известен человек по имени Алексеев Юрий Всеволодович?
Секундное замешательство не ускользнуло от профессионального взгляда Кудрявцева. Хотя последовавший ответ оказался спокойно-нейтральным.
— Не берусь с ходу припомнить. Очень распространенная фамилия.
— В годы войны вы могли знать его как Василия Лощинина. Не припоминаете?
— Да, что-то такое… Возможно. Сами понимаете, столько лет прошло.
— Хорошо, давайте отмотаем пленку ближе: в 1960 году вы заведовали медсанчастью на соликамской зоне? Так?
— Да.
— В это время там отбывал очередной срок осужденный Алексеев. Которому вы подтвердили и завизировали диагноз \"тяжелая форма туберкулеза\". Так?
Бесстрастное доселе лицо женщины дрогнуло, напряглось, и подозрения Кудрявцева окончательно переросли в уверенность.
— Возможно. Поймите, через меня проходят тысячи больных и столько же диагнозов. Я физически не могу помнить подробности лечебных дел каждого!
— Согласен. Но ведь Алексеев — не каждый?
— Что вы имеете в виду?
— Объясните, почему в архиве медслужбы загадочным образом отсутствуют флюорографические и рентгеновские снимки именно этого зэка?
— Не знаю. Впрочем, бардака у нас хватает.
— Ну да, ну да. По сути, бардак — универсальный ответ на любые неприятные вопросы. Этим термином у нас действительно можно объяснить всё.
— Владимир Николаевич, перестаньте ходить вокруг да около! — устало попросила Анисимова. — Говорите прямо, начистоту.
— Хорошо, будь по-вашему. Мы полагаем, что, встретив на зоне однополчанина, человека, с которым вы, Клавдия Михайловна, воевали в одном партизанском отряде, вы решили помочь ему выйти на волю досрочно. По так называемой актировке. И с этой целью обеспечили ему фальшивый диагноз. Было дело?
Всё. Вот теперь Клавдии сделалось по-настоящему страшно. Не за себя. Не за карьеру, судьбу и все прочее, под откос летящее. Страшно за сына. Каково ему, Сереженьке, будет, когда в адрес воинской части прилетит казенная депеша. Гласящая о том, что мать проходящего срочную службу ефрейтора Анисимова взята под стражу и дожидается суда по обвинению в должностном подлоге. А ведь она была абсолютно уверена, что авантюру с диагнозом Юры провернула так, что комар носа не подточит. Увы! На поверку оказалось, что сплетни-страшилки про всемогущество КГБ не лишены оснований.
И все же запираться далее было глупо, и Клавдия сдалась.
— Вы правы. Все именно так и было. Но Юрий в данном случае ни в чем не виноват. Все это я сделала по собственной инициативе и вопреки его желанию.
Анисимова отважно посмотрела на Кудрявцева, давая понять, что от своих слов не отступится.
— А почему он возражал? Не хотел вас подставлять?
— И это тоже. А еще по причине статуса.
— По причине, простите, чего?
— К тому времени в зэковской среде Юрий проходил по разряду так называемых положенцев. Которым, извините за жаргон, западло пользоваться льготами и послаблениями со стороны администрации.
— Теперь понял. И что, с тех пор вы его не…
— Нет. Больше мы не встречались, — покачала головой Клавдия. И, предупреждая возможный вопрос, добавила: — Где он сейчас, чем живет — не знаю.
— Что ж, спасибо за откровенность.
Кудрявцев высунулся в предбанник:
— Олег Сергеевич, мы через пару минут заканчиваем. Я вас попрошу, потрудитесь затем проводить Клавдию Михайловну. На борт.
— Как на борт? — потрясенно уставилась на кагэбэшника Анисимова. — А разве вы меня не аресто… не задерживаете?
— Не вижу необходимости. Единственное, вы должны пообещать, что этот разговор останется между нами. Договорились?
— Договорились, — растерянно подтвердила Клавдия. — Скажите, Юрий снова что-то натворил?
— Я не могу ответить на этот вопрос. Врать не хочу, а сказать честно — не имею права.
— А я очень сильно навредила ему своим… признанием?
— Нет. Может быть, даже наоборот — помогли.
Анисимова облегченно выдохнула. А затем неожиданно улыбнулась:
— А я вас, Владимир Николаевич, вспомнила.
— То есть? Разве мы?..
— Летом 42-го года вы провели одну ночь у нас в отряде. После того как каратели уничтожили вашу диверсионную группу.
— Было дело. Надо же, а вот я вас, к сожалению, совершенно не помню.
— В этом нет ничего удивительного, — грустно улыбнулась Анисимова. — \"Мужчина двадцать лет спустя\" и \"женщина двадцать лет спустя\" — это, как говорят в Одессе, две большие разницы.
— Не знаю, как в Одессе, но для своего возраста вы выглядите просто шикарно.
— А вы и про возраст мой разузнали?
— Ничего не поделаешь, служба.
— Согласна, дурацкий вопрос.
— В свою очередь соглашусь, что мой как бы комплимент исключительно бестактен. Клавдия Михайловна, раз уж такое дело, позвольте вопрос личного характера?
— Да, конечно.
— Вам известны обстоятельства гибели Михаила Михайловича Хромова?
Лицо Клавдии исказилось неподдельной болью.
— Нет. Я даже не знала, что дядя Миша погиб. Когда это случилось?
— Судя по всему, в ноябре 1942-го.
— Дело в том, что в конце августа у нас образовалась редкая возможность переправить на Большую землю партию раненых. Вместе с нею в Тихвин улетела и я. И с тех пор никого из наших больше не встречала. За исключением Юры. А что, это как-то связано…
— Нет. Просто Хромов был моим другом.
— Дядя Миша, он… он очень хороший человек. Был. Я его очень любила. Его и Сережу Лукина. Если бы не они, меня вообще могло не быть сейчас на этом свете.
— Как?! Как вы сказали? Сергей Лукин?
— Ну да.
— Он что? Он тоже был в вашем отряде?
— Лукин попал к нам в октябре 1941-го. Вскоре после того, как бежал из немецкого плена. Я помню, как в день его у нас появления дядя Миша увел Сергея в землянку и беседовал с ним часа три, не меньше. А потом пошел к командиру и персонально за него поручился.
Кудрявцев задумчиво потер лоб.
— М-да… Как говорили древние мудрецы, предопределенного роком не может избежать даже Бог. А вас, выходит, тогда, летом, тоже ранили?
Реакция Анисимовой на сей, казалось бы, невинный вопрос последовала совершенно удивительная: она залилась краской и, насупившись, произнесла почти сердито:
— Вы могли бы обойтись и без наводящих вопросов.
— В каком смысле?
— А в таком, что, изучив мое персональное дело, вы, разумеется, не оставили без внимания тот факт, что в феврале 1943 года у меня родился сын. Исходя из чего нетрудно догадаться, по какой именно причине я была отправлена на Большую землю.
На самом деле, Клавдия разозлилась напрасно. Подготовленную на нее справку Кудрявцев, конечно, читал. Но как раз этому моменту в биографии значения не придал. Но теперь, когда он увязал внезапную нервическую вспышку с услышанными подробностями, его потрясло-осенило:
— Отец ребенка — Алексеев?
— Да, — сухо подтвердила Клавдия.
— А он… знает?
— Нет. И я вас очень прошу, Владимир Николаевич…
— Я понял. Даю честное слово, что персонально от меня Юрий этого не узнает.
ИТК № 9 УИТЛК УМВД по Пермской области, март 1960 года
С некоторых пор в соликамскую \"девятку\" свозили все отрицалово с Урала. Воры знали, что будут страдать, — и они действительно страдали. Но в отличие от произвола красных лагерей, где морили голодом, опускали, заставляли одевать косяк на рукав и публично по радио отрекаться от воровской идеи, в \"девятке\" все было строго по закону. Вернее — по инструкции. А еще точнее — по сотням инструкций.
Подъем в 6:00 — шконки к стенке, лежать запрещено. Лёг — нарушение. Ночью не спишь — нарушение. Камера открылась, не встал на полосу — нарушение. И так далее, и так далее. Очень многие из тех, кто не знает, что такое тотальное подчинение инструкциям, мечтают о законе. Но эти многие не очень опытны и не мудры. Ибо, как некогда высказался печальной судьбы печальный писатель Даниил Хармс: \"В тюрьме можно остаться самим собой, а в казарме нельзя. Невозможно\". Оно так: когда только по закону и ничего, кроме закона, — это АД. Ну а 37-летняя Клавдия Михайловна Анисимова заведовала в этом аду больничкой (в лагерной терминологии — главлепила). Но на судьбу не роптала, работала по 10–12 часов в сутки, не жалея ни своих, ни чужих нервов. И при этом очень не любила, когда кто-нибудь совался в ее антиепархию без крестов…
Лишь около полуночи порядком измотанная за день Клавдия вспомнила об ужине и вернулась в административный корпус. В свой напоминающий монастырскую келью кабинетик. Здесь она перелила из термоса в стандартную зэковскую посудину бульон, развернула газету с упакованными в нее бутербродами и приступила к нехитрой полуночной трапезе. За этим занятием ее и застала влетевшая в кабинет медсестричка Рая.
— Клавдия Михайловна! Ой, вы кушаете? Приятного аппетита.
— Спасибо, Раечка. Хочешь, присоединяйся?
— Нет-нет, я уже.
— Что-то стряслось?
— В бараке 2-го отряда снова ЧП.
— Что на этот раз?
— Массовая драка с поножовщиной.
— Опять? Это ж какая по счету?
— С тех пор как на исправление партию черных блатных перевели — четвертая.
— А ведь еще недавно была относительно спокойная зона.
— Вот-вот. Казалось, уже и думать забыли про ихние, прости господи, сучьи войны. Ан нет, новоприбывший положенец никак не навоюется.
— Что за положенец?
— Алексеев, кличка Барон. Неделями из буров и шизняков не вылезает и все равно никак не угомонится. Замначальника оперчасти у меня всю валерьянку выпил. Из-за его художеств.