Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Синьор Формика

НОВЕЛЛА

Знаменитый живописец Сальватор Роза приезжает в Рим и тяжело заболевает. Описание того, что случилось с ним во время этой болезни

О знаменитых людях рассказывают обыкновенно много дурного, не обращая внимания на то, справедливо это или нет. Так было и со славным живописцем Сальватором Розой, чьи полные жизни картины, ты, благосклонный читатель, конечно, никогда не рассматривал без чувства особенного, подлинного наслаждения. После того как слава Сальватора Розы, облетев Неаполь, Рим, Тоскану, — словом, всю Италию, заставила всякого художника, желавшего угодить вкусу публики, приняться за подражание его манере и стилю, нашлись злые, завистливые люди, поставившие себе задачей запятнать, во что бы то ни стало, чистую славу великого художника. Они стали уверять, будто Сальватор в молодости принадлежал к шайке разбойников и что только благодаря этому обстоятельству научился он так поразительно верно изображать в своих картинах дикие, оригинально одетые фигуры, а равно и прочую обстановку своих пустынных пейзажей, этих selve selvagge[1], говоря словами Данте, служивших ему местом убежища во время проведенных им таким образом лет. Самым дурным в этой клевете было то, что его прямо называли кровожадным, безбожным сообщником известного Масаньело во время произведенного последним ужасного восстания в Неаполе, причем рассказывали даже мельчайшие подробности всех этих, будто бы касавшихся его происшествий.

Живописец-баталист Аньело Фальконе (таково было настоящее имя Масаньело) был одним из первых учителей Сальватора в искусстве живописи. Взбешенный смертью своего родственника, убитого в какой-то драке с испанскими солдатами, он тут же поклялся отомстить за его смерть, для чего немедленно набрал шайку бесшабашной молодежи, по большей части живописцев, раздал им оружие и окрестил именем «головорезы смерти». Скоро страх и ужас, распространенный этими молодцами и усиливаемый еще более носимым ими грозным именем, перешел за границы всего, что только было видано или слыхано. Небольшие их банды целый день бродили по улицам Неаполя и убивали без жалости всякого встреченного испанца. Даже чтимые святые убежища, куда успевала иной раз скрыться несчастная жертва, не спасали от неминуемой смерти. По ночам собирались они в притоне своего вождя, безумного, беспощадного Масаньело, и рисовали его при свете факелов, так что скоро сотни его изображений появились на всех углах Неаполя и его окрестностей.

Согласно распространенным слухам, Сальватор Роза должен был принадлежать непременно к этой шайке, причем принимать равное участие как в дневных ее убийствах, так и в ночных живописных упражнениях. По крайней мере, знаменитый критик (кажется, что Тальяссон), разбирая произведения Сальватора, говорит, что все его картины носят характер какой-то неукротимой гордости и дикой энергии своего творца. Вы не увидите в них зеленых лугов, цветущих полей, ароматных сенокосов или сладко журчащих источников. Наоборот, для него природа, по-видимому, существует только в виде гигантски нагроможденных скал, приморских утесов и непроходимых лесов! Из ее звуков доступны его уху не тихое веянье ветерка и сладкий шорох листьев, а дикий рев урагана да грохот свергающихся водопадов. При взгляде на изображаемые им пустынные виды и людей с дикими сумрачными лицами, постоянно крадущихся то по одиночке, то шайками, поневоле приходят в голову недобрые мысли, и зритель начинает воображать, что вот здесь совершено страшное убийство, а там, неподалеку, труп торопливо сброшен в бездонную пропасть, и тому подобные ужасы.

Но если бы это все была даже правда, как уверяет Тальяссон; если Сальваторов Платон, или даже Иоанн Креститель, проповедующий в пустыне о спасении, точно имеют в выражении лица нечто разбойничье, то все-таки было бы несправедливо судить о людях по их художественным произведениям и заключать, что тот, кто изображает дикое и ужасное, должен быть в жизни сам дурным и ужасным человеком. Ведь часто человек, который больше всех говорит об оружии, совсем не умеет им владеть; а тот, кто носит глубоко в душе мысли о кровавых ужасах и умеет выразить их с помощью палитры, красок или карандаша, — обыкновенно менее всех способен посягнуть на что-либо подобное в жизни. Но довольно! Я, по крайней мере, убежден, что все эти слухи, доказывающие, что достойный Сальватор способен был сделаться разбойником, не заслуживают никакого внимания, и искренно желаю, чтобы этого держались остальные, а также и ты, благосклонный читатель! Иначе мне пришлось бы бояться, что ты, наслушавшись обо всем, что я намерен рассказать, пожалуй, в самом деле получишь некоторое сомнение, особенно когда мой Сальватор предстанет перед тобой как человек со своим живым, огненным характером, обладающим той злой иронией, на которую способны все люди, одаренные верным взглядом на жизнь, хотя и умеющий эту иронию обуздывать. Известно, что Сальватор был таким же славным поэтом и музыкантом, как и живописцем. Гений его был способен, таким образом, испускать светлые лучи в разные стороны. Потому я повторяю еще, что не верю нисколько, будто Сальватор принимал участие в кровавых подвигах Масаньело, и скорее склонен думать, что именно ужасы этого времени побудили его покинуть Неаполь и отправиться в Рим, куда он прибыл бедным неимущим скитальцем, как раз около того времени, когда пришла к концу власть Масаньело.

Бедно и скромно одетый, с тощим кошельком в руках, где были каких-нибудь два или три цехина, прокрался он ночью через городские ворота и, сам не помня как, очутился на Пьяцца Навона. Там жил он некогда в прекрасном доме, как раз возле палаццо Памфили. Грустно посмотрев на огромные зеркальные окна, отражавшие светлое сияние месяца, пробормотал он задумчиво: «Много же мне придется размалевать холстов, прежде чем буду я в состоянии устроить опять там свою мастерскую!» Но тут внезапно почувствовал он сильную боль во всем теле и такую слабость, какой не испытывал еще ни разу в жизни. «Хотя буду ли я только в состоянии, — продолжал он бормотать, опускаясь в бессилии на каменные ступени крыльца, — буду ли я в состоянии написать столько картин, сколько понадобится этим надутым глупцам? Кажется, со мной скоро все будет кончено!»

Холодный ночной ветер загудел вдоль улицы. Сальватор чувствовал острую необходимость найти убежище на эту ночь. С трудом поднялся он на ноги и, шатаясь, поплелся по Корсо, откуда свернул на улицу Бергоньоно. Там остановился он перед небольшим домиком, всего о двух окнах, где жила одна бедная вдова с двумя дочерьми. В былое время живал он тут за очень дешевую плату, когда явился в первый раз в Рим никому неизвестным художником, а потому, соразмеряя с тем временем свое теперешнее положение, Сальватор думал, что лучше всего будет попробовать найти в этом доме пристанище и на этот раз.

Ободренный этою мыслью, постучал он в дверь, назвав несколько раз себя по имени. После довольно долгого ожидания услышал он, наконец, что старуха проснулась. Шлепая туфлями, подошла она к окну и начала разговор с довольно грубой брани, спросив, какой негодяй ломится так поздно в двери, причем прибавила, что дом ее не кабак. После нескольких вопросов и ответов старуха признала наконец своего прежнего постояльца; услыхав же, что Сальватор бежал из Неаполя и, прибыв в Рим, не может найти ночлега, она закричала, всплеснув руками:

— О Господь милосердный, и вы, все святые! Неужто это вы, господин Сальватор? Да ведь ваша комнатка с окнами на двор стоит до сей поры никем не занятая! А старое фиговое дерево разрослось до того, что ветви его рвутся прямо в окошко, так что вам можно будет сидеть и работать, точно в зеленой беседке. Уж как обрадуются мои дочери, узнав о вашем возвращении! Посмотрели бы вы, как выросла и похорошела Маргарита! Вам теперь нельзя будет сажать ее на колени, как бывало прежде!.. А ваша любимая кошечка, представьте, околела три месяца тому назад, подавившись рыбьей костью! Что делать! Могила нас всех ожидает!.. А наша толстая соседка! Та самая, над которой вы так часто подшучивали и рисовали ее в смешном виде, — ведь она поймала-таки молодчика Луиджи и вышла за него замуж! Правду говорят: nozze e magistrati sono da Dio destinati! Да, да! Браки заключаются на небесах!

— Послушайте, синьора Катарина, — перебил Сальватор, — я вас прошу, ради всех святых, впустите меня сначала в дом, а там продолжайте ваши рассказы о фиговых деревьях, дочерях, кошках и толстой соседке. Я замерз и устал донельзя.

— Ну вот, посмотрите на нетерпеливца, — перебила старуха. — Chi va piano va sano, chi va presto more lesto! — спеши медленно, как говорит пословица. Да вы, кажется, точно устали и озябли. Сейчас, сейчас! где же у меня ключи, где же ключи?

Вслед за тем старуха пошла будить дочерей, потом добывать огонь и наконец отворила бедному Сальватору дверь в ту минуту, когда он, утомленный усталостью и болезнью, в совершенном бессилии опустился на порог дома. К счастью, сын старухи, живший обыкновенно в Тиволи, был на этот раз в гостях у матери. Его разбудили, и он с охотой уступил свою кровать больному гостю и другу семейства.

Хозяйка дома очень любила Сальватора и считала его, безусловно, первым из живописцев. Все, что он ни предпринимал, было близким и родным ее сердцу, потому понятно, в какое отчаяние пришла она, увидев его в таком жалком положении. Она уже совсем было приготовилась бежать в соседний монастырь и просить своего духовника немедленно прийти со освященными свечками или каким-нибудь амулетом, чтоб отогнать нечистого духа, обуявшего страдальца, как сын ее благоразумно рассудил, что гораздо лучше будет позвать хорошего врача, а потому тотчас же побежал на площадь Испании, где, как он знал, жил знаменитый доктор Сплендиано Аккорамбони. Едва тот услыхал, что живописец Сальватор Роза лежит больной, как тотчас же с живостью согласился посетить нуждавшегося в его помощи пациента.

Сальватор лежал без памяти в сильнейшей лихорадке. Старуха повесила над ним святые дары и горячо молилась, припав к его постели. Дочери ее, рыдая, старались влить в горло больного несколько ложек освежающего напитка, между тем как брат их, возвратившийся от доктора, встал у изголовья и отирал с лица больного выступавший холодный пот. Так прождали они до утра, когда наконец дверь дома с шумом отворилась и в комнату вошел знаменитый доктор синьор Сплендиано Аккорамбони.

Если бы Сальватор не был так тяжело болен, чем причинил глубокую скорбь всему семейству, то обе девушки, веселые и насмешливые по природе, наверно бы расхохотались, увидев изумительную по оригинальности фигуру вошедшего доктора; теперь же они только испугались и поспешно спрятались в угол. Действительно, трудно с первого раза описать внешность человека, явившегося на утренней заре в дом синьоры Катарины, что на улице Бергоньон. Несмотря на невероятной высоты каблуки, доктор Сплендиано Аккорамбони так и не перешел в своем росте границу, равную четырем футам. В молодости, — когда тело его имело некоторую соразмерность и грацию, голова не была обезображена огромными бакенбардами, а двойной подбородок не расплылся, покрыв всю шею, вместе с тем как огромный нос не сделался вдвое шире от постоянного употребления испанского табака и живот не выдался слишком вперед из-за пристрастия к макаронам, — доктор Сплендиано носил аббатское платье, сидевшее на нем очень красиво и пристойно. Он даже считался весьма достойным молодым человеком, и римские дамы тогда имели полное право называть его ласкательным прозвищем «caro puppazetto»[2]. Но теперь время это давно прошло, а доктор Сплендиано Аккорамбони изменился до того, что однажды один немецкий живописец, увидя его гуляющим по площади Испании, совершенно справедливо решил относительно происхождения доктора, что, вероятно, какой-нибудь здоровый краснощекий детина, футов семи ростом, выскочил однажды из-под своей собственной головы, и она упала на плечи проходившего мимо Полишинеля, приросши к нему навсегда. Маленькая фигурка доктора была одета в широкое платье, сшитое из венецианского бархата и подпоясанное широким кожаным поясом, к которому была прицеплена трехфутовая шпага. На белоснежном парике торчал высокий остроконечный колпак, очень похожий на обелиск с площади перед собором Св. Петра. Парик ниспадал на спину огромной толстой косой наподобие шелкового кокона, из-под которого сам доктор выглядывал, точно драгоценный шелковичный червь.

Достойный Сплендиано Аккорамбони осмотрел Сальватора, напялив на нос свои огромные, блестящие очки, и затем, обратясь к хозяйке, воскликнул:

— Да, да! синьора! Славный живописец Сальватор Роза лежит больной в вашем доме и умрет наверно, если я не приложу к его лечению моего искусства! Скажите мне, давно ли он у вас и много ли привез с собой хороших картин?

— Ах, почтенный господин доктор! — ответила синьора Катарина. — Бедняга только сегодня ночью приехал в Рим! Что же касается картин, то об этом я ничего не знаю. Внизу, впрочем, стоит большой ящик, который господин Сальватор привез с собой и просил меня, пока еще не был в беспамятстве, каким вы его видите теперь, хорошенько поберечь. Ну конечно, там найдется немало хороших картин, вывезенных им из Неаполя.

Слова эти были чистейшей ложью, но мы увидим впоследствии, что синьора Катарина имела полное основание провести господина доктора подобным, невинным способом.

— Вот как! — с довольным видом сказал доктор и затем, погладив бороду, с важным лицом подошел к больному, задевая своей длинной шпагой за все попадавшиеся ему на пути столы и стулья.

Доктор взял Сальватора за руку и пощупал пульс, кряхтя и сопя среди воцарившейся в комнате благоговейной тишины. Кончив осмотр, он назвал около ста двадцати болезней, на латинском и греческом языках, которых у Сальватора не было; затем почти столько же тех, какими больной мог легко подвергнуться и наконец сказал в заключение, что хотя в настоящее время он и не может еще сказать, чем болен Сальватор Роза, но надеется в скором времени придумать для его болезни приличное название, а вместе с тем и соответствующее лекарство. Сказав это, удалился он с таким же важным видом, с каким пришел, оставив всех в страхе и волнении.

Сойдя вниз, доктор потребовал, чтобы ему показали сундук Сальватора. Синьора Катарина указала ему на какой-то старый ящик, где была спрятана одежда ее покойного мужа и несколько пар изношенных башмаков. Доктор постучал с довольным видом пальцами по крышке и сказал: «Посмотрим, посмотрим!». Через несколько часов вернулся он с прекрасным названием для болезни Сальватора и несколькими бутылками какой-то неприятно пахнущей жидкости, которую приказал ежеминутно силой вливать больному в горло. Исполнить это было нелегко, потому что пациент всеми силами выражал свое нежелание принимать лекарство, которое, казалось, было почерпнуто из волн самого Ахерона. Но как бы то ни было, — потому ли, что болезнь начала действовать против больного особенно наступательно, получив имя, а следовательно, и право на существование, или само лекарство Сплендиано слишком бесцеремонно распоряжалось во внутренностях больного, — но только бедный Сальватор стал, как говорится, таять не по дням, а по часам. Невзирая на объяснения доктора, что сначала он доведет жизненный процесс до полного спокойствия, а там даст всей машине толчок к новому движению, как часовому маятнику, все стали сильно сомневаться, сможет ли когда-нибудь Сальватор подняться на ноги, и даже подозревали, не дал ли доктор маятнику такой сильный толчок, что он отвалился навеки.

Однажды случилось, что Сальватор, не бывший в состоянии до этого управлять ни одним суставом, вдруг поднялся в припадке жестокой лихорадки и выскочил с неожиданной силой из своей постели; схватив стоявшие возле постели сосуды с лекарством, он с яростью выбросил их за окно. Доктор Сплендиано Аккорамбони проходил как раз в это время мимо, так что две бутылки разбились у него прямо на голове, а черная жидкость обдала его с ног до головы, испачкав лицо, парик и платье. Доктор быстро вбежал в дом и закричал как исступленный:

— Синьор Сальватор сошел с ума! — никакие средства не могут ему теперь помочь! — он умрет через десять минут! Дайте мне картину, синьора Катарина, давайте картину! Это ничтожная награда за все мои труды! Говорю вам, подавайте сюда картину!

Синьора Катарина отворила сундук и показала лежавшие в нем тряпки и башмаки. Доктор, увидя эту рухлядь, вышел из себя до того, что глаза его засверкали, как два раскаленных угля. С яростным скрежетом затопал он ногами, послал ко всем чертям Сальватора, вдову, весь ее дом и выбежал из дверей, точно выброшенное из жерла пушки ядро.

Сальватор между тем, обессиленный пароксизмом лихорадки, впал опять в бесчувственное состояние. Синьора Катарина, думая, что он умирает, побежала в монастырь к знакомому ей падре Бонифаччио с просьбой соборовать больного. Придя к Сальватору, падре Бонифаччио сказал, что он много раз видел умирающих и всегда замечал на их лицах печать какого-то особенного выражения, которого, по его словам, вовсе не было у Сальватора, а потому он полагал, что ему еще можно помочь, о чем он немедленно позаботится, но при одном условии, чтобы доктора Сплендиано Аккорамбони, с его греческими именами болезней и дьявольскими бутылями, не пускали даже на порог комнаты. Сказав это, добрый священник сейчас же побежал за обещанным лекарем, и мы увидим далее, как он сдержал данное слово и помог больному живописцу.

Когда Сальватор очнулся от своего беспамятства, ему показалось, что он лежит в прекрасной, душистой беседке, убаюкиваемый качающимися над его головой зелеными ветвями и листьями. Он чувствовал, что живительная теплота начала разливаться по его телу, и только одна левая рука оставалась по-прежнему неподвижной.

— Где я? — воскликнул он слабым голосом.

Услышав это восклицание, прекрасной наружности молодой человек, стоявший возле постели больного, быстро опустился перед ним на колени, схватил его правую руку, поцеловал ее, обливая горячими слезами, и воскликнул с восторгом:

— О мой дорогой, бесценный учитель! Ну теперь, слава Богу, все пойдет хорошо! Вы спасены и, надеюсь, скоро будете совсем здоровы.

— Скажите мне, — начал было Сальватор, но молодой человек быстро его прервал просьбой не говорить слишком много, поскольку он еще слаб, обещая Сальватору немедленно рассказать все, что только он пожелает узнать.

— Видите ли, дорогой учитель, — продолжал молодой человек, — вы были больны, очень больны, когда возвратились из Неаполя, хотя и не смертельно. Вас можно было вылечить без большого труда, благодаря вашей крепкой натуре, если бы не излишнее усердие сына вашей хозяйки Карла, которое чуть было не испортило всего дела. Думая позвать к вам первого ближайшего врача, он имел несчастье попасть на проклятого пирамидального доктора, который не замедлил совершить все возможное, чтобы отправить вас на тот свет.

— Что? — вскрикнул с искренним смехом Сальватор, несмотря на свою слабость. — Как вы сказали, пирамидального доктора? Да, да! Теперь я припоминаю, что возле меня торчала маленькая, уродливая фигурка, лившая мне силой в рот какой-то дьявольский эликсир. На его голове был надет вместо шляпы обелиск с площади перед собором Св. Петра, и теперь я догадываюсь, почему вы его называете пирамидальным доктором.

— Ну да! — громко расхохотавшись, отвечал молодой человек. — Конечно, это был именно он, доктор Сплендиано Аккорамбони, с его розовым ночным колпаком, в котором он, точно заведенный механизм, кружит каждое утро по площади Испании. Но, однако, прозвище «пирамидальный доктор» получил он не за свой колпак, а по совершенно другому обстоятельству. Доктор Сплендиано большой любитель картин и успел собрать несколько действительно неплохих произведений, приобретая их крайне оригинальным способом. Он постоянно предлагает свои услуги для лечения заболевших художников. На эту удочку обыкновенно попадаются приезжие живописцы, у которых то и дело случается расстройство здоровья из-за слишком большой порции макарон или из-за лишнего стакана сиракузского. Доктор Сплендиано является тут как тут в подобных случаях, придумывает для болезни художника какое-нибудь невероятное название и затем начинает лечить его по-своему. За труд он выговаривает себе картину, а так как очень немного натур обладает силой перенести воздействие его лекарства, то обычно кончается тем, что он получает плату из наследства бедного приезжего художника, которого хоронят на кладбище, расположенном возле пирамиды Цестия. Понятно, само собой, что из оставшихся картин доктор выбирает лучшую, а иногда успевает прихватить с ней впридачу и парочку других. Кладбище Цестиевой пирамиды — настоящая пашня доктора Сплендиано Аккорамбони, которую он засевает с великим усердием, за что и прозван был пирамидальным доктором. Синьора Катарина, надеясь задобрить доктора, поспешила выдумать, будто бы вы привезли с собой картины, и потому — можете себе представить! — с каким жаром принялся он варить для вас эликсиры. Ваше счастье, что вы в припадке болезни выбросили все его склянки ему на голову, и еще большее счастье в том, что он, разозлившись, вас оставил, а синьора Катарина побежала за падре Бонифаччио, который пришел к вам, чтобы вас соборовать. Но падре Бонифаччио смыслит кое-что в медицине, а потому, верно определив ваше состояние, поспешил позвать меня.

— Так значит, вы тоже доктор? — недовольным, слабым голосом спросил Сальватор.

— Нет, — возразил молодой человек, мгновенно покрывшись краской, — нет, дорогой учитель! Я не доктор, как синьор Аккорамбони, я просто хирург. Признаюсь вам, я пришел в полный восторг от такой высокой чести, которую сделал мне падре Бонифаччио, пригласив оказать помощь больному Сальватору Розе. Тотчас же побежал я к вам, пустил вам кровь из левой руки, и вы были спасены. Мы перенесли вас сюда в прохладную, свежую комнату, где вы жили прежде. Поглядите вокруг себя: вы увидите, что здесь еще стоит мольберт, оставленный вами, а вот там лежат несколько сделанных вами карандашных рисунков, которые синьора Катарина бережет как святыню. Теперь болезнь ваша прошла, и пара простых средств, посоветованных падре Бонифаччио, и хороший уход помогут вам восстановить силы. А теперь позвольте мне еще раз поцеловать эту руку, умеющую преображать в живописные творения заветнейшие тайны природы! Позвольте простому смертному Антонио Скаччиати выразить весь свой сердечный восторг и всю свою благодарность за то, что небо избрало его для спасения жизни великого художника Сальватора Розы! — и с этими словами молодой человек снова бросился на колени и схватил руку Сальватора, целуя ее и обливая горячими слезами.

— Я, право, не знаю, — перебил Сальватор, с трудом приподнимаясь, — я, право, не знаю, любезный мой Антонио, по какому случаю воздаете вы мне такие высокие почести? Вы, как сами мне сказали, хирург, а это ремесло, кажется, вовсе не из тех, которые могут себя считать тесно связанными с искусством.

— Когда вы, — отвечал юноша, потупив глаза, — дорогой учитель, восстановите силы, я вам расскажу то, что камнем лежит у меня на душе.

— Сделайте это теперь, и сделайте с полным доверием, — сказал Сальватор. — Я не помню, чтобы кто-нибудь на свете более вас внушал мне такую симпатию и сочувствие. Чем больше я на вас смотрю, тем сильнее и сильнее кажется мне, что передо мной возникают черты другого божественного юноши — Санти!

Глаза Антонио сверкнули ярким огнем при этих словах, и он, казалось, потерял способность произнести еще хотя бы одно слово.

В эту минуту вошла в комнату синьора Катарина и падре Бонифаччио. Последний принес Сальватору освежающее, вкусно приготовленное питье, которое больной выпил с большим удовольствием, чем ахеронскую воду пирамидального доктора Аккорамбони.

Антонио Скаччиати достигает, благодаря вмешательству Сальватора, высоких почестей. Он открывает Сальватору причину своей глубокой скорби, в чем последний обещает ему помощь и утешение

Все произошло так, как предсказал Антонио. Простые целительные средства падре Бонифаччио, усердные попечения синьоры Катарины и ее дочерей и прекрасная, только что наступившая теплая погода, — все способствовало как нельзя лучше восстановлению сил крепкого по своей природе Сальватора, так что скоро он уже мог начать заниматься своим любимым искусством, принявшись за компоновку эскизов для будущих картин.

Антонио почти не выходил из комнаты Сальватора. С жадностью следил он за движением его карандаша, причем произносимые им замечания показывали, что он вовсе не был чужд высокому искусству.

— Послушайте, Антонио! — сказал однажды Сальватор. — Вы так верно судите о живописи, что я все более и более начинаю считать вас не простым любителем, а художником, умеющим самостоятельно владеть кистью.

— Вспомните, достойный учитель, — отвечал на это Антонио, — что еще тогда, когда вы лежали, ожидая выздоровления, я намекнул вам об одной тайне, камнем лежавшей у меня на сердце. Теперь пришло время рассказать вам все. Узнайте же, что, несмотря на звание хирурга, доставившее Антонио Скаччиати честь пустить вам кровь, я всецело принадлежу душой искусству и жду только случая, чтобы окончательно бросить мое проклятое ремесло.

— Ого! — воскликнул Сальватор. — Подумайте, Антонио, хорошенько над тем, что вы хотите сделать! Вы теперь искусный хирург, а рискуете сменить это звание на имя плохого живописца, потому что, извините за откровенность, несмотря на вашу молодость, вы все-таки уже вышли из того возраста, когда в первый раз берут в руки кисть и уголь. Подумайте, что даже земной человеческой жизни едва бывает достаточно для того, чтобы успеть приблизиться в искусстве хоть к некоторому познанию истины, не говоря уже о практическом применении ее в деле.

— Дорогой учитель! — с тихой улыбкой отвечал Антонио. — Неужели вы думаете, что безумная мысль посвятить себя искусству могла прийти мне в голову только теперь, если бы я уже с самой ранней молодости не был предан ему всей душой и если бы не сблизился уже давно с великими живописцами, несмотря на самые решительные к тому препятствия, которые ставил мне на моей дороге отец? Узнайте же, что великий Аннибале Карраччи принимал во мне самое живое участие и что я с гордостью могу назвать себя учеником Гвидо Рени.

— Ну если так, — довольно резко ответил Сальватор, что иногда с ним случалось, — то, значит, у вас, мой храбрый Антонио, были очень хорошие учителя, а потому вы можете смело бросить свое ремесло хирурга, так как вы были, полагаю, хорошим учеником. Но только я не понимаю, каким образом вы, последователь сладкого, нежного Гвидо, которого, очень может быть, подобно многим его ученикам, превзошли в расплывчатости, каким образом можете вы находить что-либо хорошее в моих картинах и даже считать меня за художника.

Краска бросилась в лицо Антонио при этих словах Сальватора, явно отдававших презрительной иронией.

— Позвольте мне, — сказал он, — отложить в сторону всю мою прежнюю робость и высказать прямо мои искренние убеждения. Никогда и никого из всех художников не уважал я более вас! Глубина и философское содержание ваших картин всегда поражали меня до невероятности. Вы сумели постичь сокровеннейшие тайны природы, которые заключены в иероглифических очертаниях скал, деревьев и водопадов; вы слышите ее священные голоса, понимаете ее язык и одарены дивной способностью воспроизводить нашептываемые ею мысли. Да!.. Воспроизведение самой сути природы — вот единственно верные слова, которые можно применить к вашим творениям! Но зато изображение человека со всеми его страстями — вам не дано! Вы всегда сопоставляете его в ваших картинах с природой и очерчиваете вокруг него колдовской круг, обусловленный ее проявлениями. Потому, Сальватор, будучи недосягаемо высоки в ваших ландшафтах, вы в исторической живописи сами определяете для себя границы, задерживающие ваш полет; как только он переходит за пределы…

— Вы говорите это, — перебил Сальватор, — со слов завидующих мне исторических живописцев. Они бросают мне как подачку сферу ландшафтных пейзажей для того, чтобы я не вырывал у них из зубов куска мяса, который они считают исключительно своим. Они говорят, что я ничего не смыслю в изображении человеческих фигур, но глупые эти суждения…

— Прошу вас, достойный мой учитель, не будьте так раздражительны, — мягко перебил его Антонио, — я никогда не говорю зря и в данном случае не хочу даже повторять общего мнения римских художников. Напротив, едва ли кто-нибудь может не восхищаться смелостью рисунка, дивной выразительностью и жизненностью движения ваших фигур! При взгляде на них невольно приходит в голову мысль, что вы писали их не с манекенов, а позировали сами перед зеркалом в костюме и положении изображаемого вами лица.

— Черт возьми, Антонио! — воскликнул Сальватор со смехом. — Я начинаю думать, не сидели ли вы, спрятавшись, в моей мастерской, если так хорошо знаете мои приемы работы.

— А может быть и так! — сказал Антонио. — Но позвольте мне продолжить. Я далек от мысли огораживать вам для ваших вдохновенных произведений определенное место в живописном пространстве, как это делают многие из наших педантов-художников. Картины ваши далеко переходят за границы того, что зовут ландшафтом в узком смысле этого слова; это, скорее, исторические воззрения на природу в самом глубоком значении слова. Иногда группа скал или деревьев в вашем пейзаже напоминает какую-нибудь исполинскую человеческую фигуру, но ведь бывает и наоборот, что сборище людей в оригинальных костюмах иной раз у вас похожа на группу причудливых, живописных камней. Горячие, зародившееся в вашей душе мысли пользуются всеми средствами, какие только дает вам природа, для того, чтобы выразиться в гармоническом сочетании. Вот мой взгляд на ваши произведения, и вам одним обязан я, высокочтимый учитель, установившимся во мне взглядам на искусство! Не думайте, однако, что я хочу быть вашим подражателем. Напротив, при всем моем желании усвоить свободу и смелость вашей кисти я признаюсь вам, что на колорит я смотрю совершенно иначе. Если старание усвоить манеру того или другого художника может быть полезно ученику с технической стороны, он все-таки должен, если только желает быть самостоятельным, стремиться изобразить природу так, как видит ее сам! Это воззрение и единение с природой может одно придать творениям художника оригинальность и жизненную правду. Такого мнения держался всегда Гвидо, а беспокойный Прети, которого вы называете Калабрезе, — художник, глубже всех других обдумывавший вопросы, связанные с искусством, — постоянно предостерегал меня от подражания. Теперь вы видите, Сальватор, почему я так высоко вас чту, вовсе не будучи вашим подражателем.

Сальватор, пристально смотревший юноше в глаза во время этой речи, встал, когда он окончил, со своего места и заключил его в свои объятия.

— Антонио! — сказал он. — Вы произнесли глубоко обдуманные слова. Как ни молоды ваши годы, но относительно вашего понимания искусства вы можете сами помериться с многими из наших прославленных художников, городящих иной раз такой вздор, что трудно бывает разобрать, что они хотят этим высказать. Да! Вы правы! Когда вы характеризовали мои картины, то мне казалось, что я сам в первый раз уразумел свое истинное предназначение в искусстве. Вы в самом деле не станете мне подражать, а если и станете, то не так, как это делают иные пачкуны, которые берут горшок с черной краской, мажут ее на полотно, кладут кое-где светлые блики, лепят пару костлявых фигур со страшными рожами, выглядывающими из-под земли, — и воображают, что готов пейзаж во вкусе Сальватора Розы. Но вас я стал уважать, и верьте, что отныне нет у вас лучшего друга, чем я! Я предаюсь вам всей душой!

Антонио был вне себя от радости, услышав эти приветливые слова великого живописца. Сальватор выразил живейшее желание увидеть картины самого Антонио, который немедленно повел его в свою мастерскую.

Сальватор думал увидеть что-нибудь действительно незаурядное после тех разумных рассуждений об искусстве, которые высказал молодой человек, обнаружив при этом свой светлый ум и верное понимание живописи. Но то, что Сальватор увидел, превзошло все его ожидания. Смелость мысли, правильность рисунка, свежесть колорита, тонкий вкус в драпировках, удивительная нежность линии и высокое благородство в выражении лиц обличали достойного ученика Гвидо Рени, хотя Антонио сумел избежать подчинения выразительности красоте, в которое иногда впадал упомянутый художник. В картинах было заметно также стремление Антонио взять у Аннибале Карраччи его силу и мощь, что, однако, ему не всегда удавалось.

В глубоком, серьезном молчании рассмотрел Сальватор одну за другой все картины Антонио и наконец сказал:

— Послушайте, Антонио! Теперь я скажу вам прямо, что вы рождены быть художником! Природа одарила вас не только творческим даром, воспламеняющим мысли вылиться в неиссякаемое богатство выражения, но вы, кроме того, владеете редким талантом преодолевать в короткое время затруднения, которые ставит перед художником живописная техника. Вы, конечно, с сомнением улыбнулись бы сами, если бы я вздумал уверять, что вы уже теперь стали выше ваших учителей в том, что хотели от них заимствовать, а именно — прелесть Гвидо и силу Карраччи; но что вы превзошли наших здешних академиков из Академии св. Луки, таких, как, например, Тиарини, Джесси, Сементу и всех прочих, не исключая даже Ланфранко, который умеет писать только на стенах, — в этом нет никакого сомнения. Но все-таки, Антонио, будь я в вашем положении, я бы еще подумал, следует ли мне окончательно бросить ланцет и навсегда взять в руки кисть. Как ни странны могут вам показаться мои слова, но они стоят внимания. Нынче для искусства настало тяжелое время. Кажется, сам дьявол вздумал сеять раздоры между художниками, чтобы погубить и их, и само искусство. Если вы не чувствуете себя в силах вытерпеть бесконечный ряд неприятностей, поджидающих всякого, кто посвящает себя искусству, и неприятностей тем более ужасных, чем выше талант художника и его слава; если вы не можете равнодушно смотреть на лица людей, льстящих вам в лицо со сладкой улыбкой только за тем, чтобы вернее вас погубить, — то бросьте все и предайте забвению мысль сделаться живописцем. Вспомните судьбу вашего учителя, великого Аннибале, которого преследовала в Неаполе целая банда негодяев, и он не смог получить заказ ни на одну из своих картин, так что, наконец, подавленный этим несправедливым отношением к своему таланту, нашел преждевременную смерть! Вспомните, что случилось с нашим Доменикино, когда он был занят расписыванием купола в капелле святого Януария! А разве не преследовали бездельники, которых я не хочу называть по имени, Белецарио и Рибейру? Слуга Доменикино был даже подкуплен для того, чтобы набросать золы в известку, приготовленную для фресок, — сделанная из подобного материала штукатурка обвалилась бы через несколько дней и уничтожила исполненную на ней живопись. Подумайте обо всем этом и испытайте сначала себя, чтобы убедиться, точно ли вы в силах переносить подобные несчастья? Если нет, то лучше не принимайтесь вовсе за живопись, потому что творить может только крепкий и бодрый дух.

— Ах, Сальватор, — с горячностью воскликнул Антонио, — трудно представить, чтобы мне, в моих отношениях с другими живописцами, пришлось вытерпеть более того, что я уже вытерпел до сих пор, оставаясь по-прежнему хирургом. Вы похвалили мои картины и произнесли, я надеюсь, искреннее суждение о том, что я способен сделать нечто лучшее, чем многие из наших художников. Представьте же, что именно они и топчут в грязь все, что я до сих пор написал или нарисовал с таким трудом и усердием! «Скажите, пожалуйста! Хирург вздумал заниматься живописью!» — вот их обычный приговор. Потому я твердо решился бросить совсем прежнее ремесло, которое создает мне ежедневно столько новых врагов! На вас, дорогой учитель, возлагаю я теперь все мои надежды! Ваше слово значит много, и если вы захотите сказать что-нибудь в мою пользу, то этим уничтожите сразу злобу моих неприятелей, доставив мне возможность занять место, которого я достоин.

— Вы слишком много возлагаете на меня надежд, но, впрочем, после всего, что мы говорили об искусстве, а также после того, как я видел ваши картины, я готов вступить в борьбу за вас охотнее, чем за кого-либо другого.

Сказав это, Сальватор опять принялся рассматривать картины Антонио и скоро особенное его внимание привлекла одна, изображавшая кающуюся у подножия креста Магдалину.

— Вы, — заметил он Антонио, — замечательно сумели уклониться от обыкновенного, рутинного способа писать картины на этот сюжет. Ваша Магдалина не суровая, пришедшая в себя женщина, но скорее прелестный ребенок, вроде тех, которых так умел писать Гвидо. Во всей ее фигуре разлито какое-то неизъяснимое очарование. Видно, что вы писали ее с настоящим вдохновением, и если я не ошибаюсь, то мне кажется, что оригинал вашей картины живет в Риме. Признайтесь, Антонио! Вы любите?

Антонио опустил глаза и ответил тихо:

— Вы очень проницательны, досточтимый учитель! Дело обстоит именно так, как вы предположили, но Бога ради, не расспрашивайте меня ни о чем! Картину эту считаю я лучшим своим произведением и до сих пор тщательно скрывал ее от чужих глаз.

— Как, — воскликнул Сальватор, — вы говорите, что картины вашей не видел ни один из художников?

— Ни один, — ответил Антонио.

— Ну, если так, — сказал с довольным видом Сальватор, — то будьте уверены, я скоро сумею смирить злобу ваших завистников и доставить вам заслуженную славу. Дайте мне на некоторое время вашу картину и постарайтесь принести ее мне в сумерках, чтобы этого никто не заметил. Остальное будет мое дело. Ну как, вы согласны?

— О, с восторгом! — воскликнул Антонио. — Мне бы следовало теперь же рассказать вам историю моей несчастной любви, но я не хочу портить сегодняшнего дня, в который мы так откровенно открыли друг другу наши взгляды на искусство. Когда-нибудь я поведаю вам мою тайну, а может быть и в этом случае буду просить вашего совета и помощи.

— Совет мой и помощь готовы к вашим услугам всегда и во всем, — ответил Сальватор.

Уходя из мастерской, он еще раз остановился и сказал, улыбаясь:

— Послушайте, Антонио! Знаете ли вы, что мне ужасно совестно за мои слова, когда я говорил о вашем сходстве с Рафаэлем Санти, не зная еще, что вы художник. Я считал вас, не видав ваших картин, признаюсь, за одного из тех пустоголовых молодых людей, которые, будучи случайно похожи на какого-нибудь известного живописца, тотчас же подстригают волосы и бороду на один с ним лад, а затем думают, что им остается только скопировать его манеру в живописи, даже если это было бы совершенно противно их природе, — и готово великое произведение! Мы оба в наших разговорах не упоминали даже имени Рафаэля, но, глядя на ваши картины, я отыскал в них ясно отблески и следы божественных мыслей нашего великого учителя. Вы понимаете Рафаэля и не ответите мне словами Веласкеса, которого я недавно попросил высказать свое мнение о Санти. «Тициан, — были его слова, — величайший живописец на свете, а Рафаэль ничего не смыслит в изображении тела!» В этом испанце больше плоти, чем мыслей, а между тем его Бог знает как высоко чтут в Академии Луки за то, что он однажды как-то по-особенному, по их мнению, написал исклеванные воробьями вишни.

Через некоторое время после свидания Сальватора с Антонио академики Академии св. Луки собрались в церкви для обсуждения нескольких, написанных по заказу картин. Сальватор выставил в числе их прекрасное произведение Антонио. Сила и прелесть выражения произвели необыкновенное впечатление на всех присутствующих, выразившееся в бесчисленных похвалах, которые умножились еще более, когда Сальватор уверил, будто он привез картину эту из Неаполя и что она была произведением одного молодого рано умершего художника. В течение нескольких дней весь Рим перебывал в церкви, любуясь картиной умершего живописца, и общее мнение было таково, что со времени Гвидо Рени не было создано ничего подобного. Энтузиасты уверяли даже, что прекрасная Магдалина намного выше произведений в этом роде самого Рени.

Однажды в числе зрителей, любовавшихся картиной, заметил Сальватор одного человека, резко отличавшегося от других своей оригинальной наружностью. Это был уже старик, костлявый, как веретено, бледный, с острым длинным носом и подбородком, оканчивавшимся узенькой бородкой, и с серыми пронзительными глазами. Высокая шляпа с красивыми перьями была нахлобучена на большой белокурый парик, а на плечах висел маленький темно-красный плащ с множеством светлых пуговиц. Голубой камзол незнакомца был испанского покроя, перчатки были с широкими раструбами, а на боку висела длинная шпага. Светлые, серого цвета чулки поддерживались под коленями желтыми подвязками, а на башмаках были такого же цвета банты. Странный этот незнакомец, казалось, был в полном восторге от картины: он поднимался на цыпочки, приседал, переминаясь с ноги на ногу; при этом вздыхал, стонал, тер глаза руками до того, что на них выступали слезы, затем вдруг широко их таращил, чтобы как можно лучше рассмотреть прекрасную картину, и все время бормотал тоненьким голоском, как говорят кастраты: «Ah, carissima! beneditissima! Ah, Marianna! Marianina! Bellisima!»[3]. Сальватор, очень любивший изучать личности с такой необычной наружностью, протиснулся сквозь толпу к старику с намерением во что бы то ни стало завязать с ним разговор по поводу картины Скаччиати. Но тот, не обращая на Сальватора никакого внимания, продолжал бормотать, причем можно было разобрать, что он жаловался на свою бедность, не позволявшую ему заплатить за эту картину миллион и спрятать ее так, чтобы никто не смел на нее взглянуть нечестивыми глазами. И при этом он опять начинал переминаться и подпрыгивать, громко благодаря святую Деву и всех святых, что проклятый художник, написавший эту, приводящую его в отчаяние картину, уже умер. Из всего услышанного Сальватор заключил, что незнакомец, должно быть, или сумасшедший, или какой-нибудь неизвестный ему художник Академии Св. Луки.

В Риме только и речи было, что об удивительной картине Скаччиати, чем, конечно, достоинство ее доказывалось вполне. Когда художники собрались снова для решения, чья из представленных на конкурс картин заслуживала первенство, Сальватор внезапно спросил, признали ли бы они автора «Магдалины у подножия креста» заслуживающим быть принятым в члены Академии? На это все члены, не исключая даже самого строгого критика Джозефино, отвечали единогласно, что подобный художник был бы истинным ее украшением, причем рассыпались в самых горьких сожалениях о его преждевременной смерти, хотя, может быть, в душе принесли за эту смерть такую же благодарственную молитву Всевышнему, как и загадочный, стоявший перед картиной старик. Энтузиазм их простерся так далеко, что они решили даже назвать умершего так рано юношу академиком, хотя он лежал уже в могиле, и заказать служить за упокой его души постоянные обедни в церкви святого Луки, для чего потребовали, чтобы Сальватор дал самые подробные сведения об имени художника, месте его рождения, жизни и т. д. Тогда Сальватор, встав со своего места сказал громким голосом: «Господа! Вместо того, чтобы воздавать почести умершему, не лучше ли будет облечь ими живого, присутствующего среди нас? Знайте, что „Магдалина у подножия креста“ — картина, которую вы, по всей справедливости, оценили так высоко перед всеми художественными произведениями последнего времени — вовсе не принадлежит кисти умершего неаполитанского художника, как я нарочно вам сообщил, чтобы сделать беспристрастным ваше о ней суждение! Одним словом, чудо искусства, удивившее весь Рим, ни более ни менее, как произведение известного вам хирурга Антонио Скаччиати».

Удар молнии едва ли бы мог поразить художников так, как поразили их эти слова Сальватора. Дав им оправиться от первого впечатления, он продолжал: «Вы не хотели, господа, принять в ваше общество талантливого Антонио Скаччиати, потому что он был хирургом, но теперь, я думаю, вы согласитесь, что хирург этот очень бы пригодился, чтобы выправить члены многим из тех кривых и уродливых фигур, которые нередко выходят из ваших мастерских! Потому я уверен, вы не откажетесь сделать то, что бы должны были сделать давно, а именно — принять замечательного художника Антонио Скаччиати в члены Академии св. Луки».

Академики, проглотив горькую пилюлю Сальватора, поспешили выразить свою искреннюю радость, что Антонио так блистательно доказал свой талант, и избрали его с триумфом в члены Академии.

Едва стало известным в Риме, что удивительная картина была написана Антонио Скаччиати, как на него со всех сторон посыпались похвалы и предложения самых выгодных заказов. Таким образом умный и хитрый маневр Сальватора успел не только извлечь юношу из неизвестности, но и поставил его на прекрасную дорогу в самом начале художественного поприща.

Антонио пребывал некоторое время в блаженстве и счастье, но, однако, через несколько дней Сальватор был крайне поражен отчаянным, убитым видом, с которым он явился к нему в мастерскую.

— Ах, Сальватор! — воскликнул он в ответ на его полный участия вопрос. — К чему мне слава и известность, о каких я даже и не мечтал? К чему эти похвалы и надежды на открывшуюся передо мной прекрасную, счастливую жизнь признанного художника, если я должен при всем этом остаться по-прежнему несчастным, и если именно та картина, которой я обязан, благодаря вам, всей моей известностью, повергает меня теперь в мрачное и безысходное отчаяние?

— Тсс! — возразил Сальватор. — Прошу вас не грешить, смешивая вопрос об искусстве и картине с вашим несчастьем, в которое, вдобавок скажу вам, я даже и не верю. Я знаю, что вы любите и приходите в отчаяние только потому, что желания ваши не исполняются по первому капризу. Погодите! Все придет в свою очередь. Все влюбленные — совершенные дети, которые в любой момент готовы расплакаться, чуть кто вздумает тронуть их любимую куколку. Перестаньте хныкать и хандрить — я этого не выношу. Садитесь и расскажите мне спокойно и обстоятельно, что случилось с вашей прекрасной Магдалиной и где встретили вы подводные скалы, грозящие вашей нежной страсти. А там мы подумаем, как их избежать, потому что я, как уже сказал, буду помогать вам всегда и во всем! Чем труднее и своеобразнее придется выдумывать способ, тем это будет для меня приятнее! Нынче я чувствую, что кровь начинает опять играть в моих жилах, и я ощущаю потребность освежиться, выкинув какую-нибудь безумную, бешеную штуку. Ну, рассказывайте же, рассказывайте проворнее, в чем дело, но только, пожалуйста, без всех этих «ахов» и «охов».

Антонио сел в кресло, подставленное Сальватором к мольберту, за которым он работал, и начал свою историю следующим образом:

— На улице Рипетта, в высоком доме, который вы можете всегда узнать по далеко выдающемуся балкону, если идти со стороны Порта дель Пополо, живет величайший во всем Риме оригинал. Это старый холостяк, обнаруживающий в каждом движении все смешные замашки, свойственные этому положению; он скуп, самолюбив, влюбчив, хочет казаться молодым и в одежде гоняется за модой. Он очень высокого роста, худой как жердь, ходит всегда в пестром испанском костюме, в белокуром парике, остроконечной шляпе, перчатках с раструбами и огромной шпагой за поясом.

— Постойте, постойте! — воскликнул Сальватор, перебив молодого человека, и затем, перевернув картину, которую писал, он схватил в руки кусок угля и в один миг начертил на оборотной стороне фигуру необычного старика, совершавшего несколько дней тому назад перед картиной Антонио прыжки и кривляния.

— Ради всех святых! — воскликнул Антонио, вскочив с места и расхохотавшись, несмотря на свое мрачное настроение. — Клянусь душой! Это он! Он!.. Синьор Паскуале Капуцци, тот самый, о котором я говорю!.. Как будто живой!

— Как видите, — сказал Сальватор, — я знаю этого господина, который, по всей вероятности, является в истории вашей любви препятствующим лицом. Но продолжайте дальше.

— Синьор Паскуале Капуцци, — продолжал Антонио, — очень богат, что не мешает, впрочем, ему быть величайшим скрягой. При этом он самый невероятный щеголь, которого только можно вообразить. Единственное приятное качество в нем состоит в том, что он любит музыку и живопись. Но в выражении даже этой любви проскакивает у него столько смешного и глупого, что и тут трудно иметь с ним какое-нибудь дело. Он считает себя величайшим на свете композитором и певцом, каких не сыщешь даже в папской капелле. На Фрескобальди смотрит он свысока, когда же речь зайдет о Чеккарелли, чей голос приводит римлян в неописуемый восторг, то синьор Капуцци презрительно объявляет, что Чеккарелли смыслит в пении не больше сапога и что один он, синьор Капуцци, владеет искусством очаровывать слушателей. А так как первый папский певец носит благородное имя Одоардо Чеккарелли ди Мераниа, то Капуцци очень любит, когда его самого зовут синьор Паскуале Капуцци ди Сенегалиа. Рассказывают, что он действительно родился в Сенегалии, на рыбацком челноке, вследствие того, что мать его испугалась внезапно выскочившей из воды морской собаки, отчего, вероятно, и в синьоре Капуцци осталось много собачьих свойств. В старые годы удалось ему поставить в одном из театров оперу своего сочинения, которая была освистана самым беспощадным образом. Это несчастье, однако, не исцелило его нимало от безумной страсти к сочинительству ужаснейшей музыки. Однажды во время представления оперы Франческо Кавалли «Свадьба Фетиды и Пелея» он вздумал уверять, что негодный композитор украл все лучшие номера этого произведения у него, за что был очень больно поколочен и даже подвергался опасности быть убитым. У него, кроме того, сумасшедшая страсть к вытью арий под собственный аккомпанемент жалкой, хромой гитары, отчего получается такой невыносимый концерт, что присутствующим остается только поскорее заткнуть уши. С ним постоянно торчит его верный Пилад, карлик, известный в Риме под именем Питихиначчио. И представьте, что третьим членом этого прелестного союза является — кто бы вы думали? — сам пирамидальный доктор Сплендиано Аккорамбони. Он также ревет в их трио на манер меланхолического осла, воображая, что обладает прекрасным басом, который не хуже баса самого Мартинелли из папской капеллы. Почтенные эти певцы собираются обыкновенно по вечерам и, поместясь на балконе дома Капуцци, начинают блеять мотеты, пока не выведут из терпения всех окрестных кошек и собак, присоединяющих свои голоса к их пению. Я думаю, нечего говорить, как усердно посылают к дьяволу это чертово трио все соседи.

У этого сумасшедшего синьора Паскуале Капуцци, которого, полагаю, вы хорошо можете себе вообразить по моему рассказу, часто бывал мой отец-цирюльник. После смерти отца я взял на себя исполнение этой обязанности, и первое время синьор Капуцци был очень мною доволен, уверяя, что я удивительно хорошо умею придавать какое-то молодцеватое выражение его острой, тоненькой бородке. Впрочем, я полагаю, что довольство его мною основывалось более на скудной плате в четыре кваттрино, которые получал я за мои труды. Он, однако, считал меня награжденным даже слишком хорошо, поскольку кроме платы имел обыкновение проорать мне каждый раз, зажмуря глаза, одну или две арии своего сочинения. Как ни драл мне уши этот вой, но фигура старого меломана до того была смешна в эти минуты, что я иногда нарочно просил его начать снова. Однажды, придя к нему как обычно, я поднялся спокойно по лестнице, постучал в дверь, отворил ее — и что же увидел? — прелестную, как ангел, девушку. Да вы, впрочем, видели мою Магдалину! Одним словом, это была она! Пораженный, остановился я точно вкопанный на месте. Но, Сальватор… вы не любите «охов» и «ахов», а потому я не стану распространяться. Довольно сказать, что я в ту же минуту полюбил это дивное создание всеми силами души и сердца! Старик, ухмыляясь, объявил мне, что это дочь его брата Пьетро, умершего в Сенегалии, что зовут ее Марианной, что у нее нет ни матери, ни братьев, и потому он, по обязанности дяди, принял ее к себе в дом.

Вы можете легко понять, что с этого дня дом Капуцци стал для меня воплощенным раем. Хотя, несмотря на все мои усилия, мне не удавалось ни разу остаться с Марианной наедине, ее взгляды, вздохи, а порой легкое пожатие руки не оставляли во мне никакого сомнения, что я в этой любви был счастлив. Старик скоро все понял, что, впрочем, было и нетрудно. Поведение мое относительно его племянницы очень ему не нравилось, и наконец он прямо меня спросил, чего я хочу? Я откровенно сознался, что всей душой люблю Марианну и считаю за высшее счастье добиться ее руки. Услышав это, Капуцци смерил меня взглядом от головы до ног и, презрительно засмеявшись, сказал, что ему и в голову не приходила мысль, чтобы бедный, жалкий брадобрей мог подумать о чем-либо подобном. При этих словах ярость овладела мной до того, что я едва мог себя сдержать. Громко воскликнул я, что не жалкий брадобрей сватается за его племянницу, а известный хирург и кроме того, художник, ученик великого Аннибале Карраччи и недосягаемого Гвидо Рени. Тут Капуцци, засмеявшись еще громче, запел своим тоненьким фальцетом: «О мой дражайший брадобрей! мой несравненный хирург! мой великий Аннибале Карраччи и возлюбленный Гвидо Рени! Убирайся сейчас же ко всем чертям и не оставайся здесь более, если хочешь выйти с целыми костями!» С этими словами проклятый скелет схватил меня за плечи, намереваясь, ни более ни менее, как вытолкать за дверь и спустить с лестницы.

Мог ли я это вынести? С бешенством толкнул я старого дурака, так что он, закаркав, точно ворон, покатился вверх ногами; сам же я сбежал в отчаянии по лестнице и выбежал вон из двери, которая таким образом закрылась для меня навсегда.

В таком положении было мое дело, когда вы прибыли в Рим и падре Бонифаччио призвал меня оказать вам помощь. Скоро после того благодаря вашему вмешательству исполнилось то, чего я так долго добивался. Академия св. Луки приняла меня в число своих членов, а весь Рим воздал дань хвалы и почета моему искусству. Немедленно побежал я к старому Капуцци и предстал перед ним в его комнате, словно угрожавший ему призрак. По крайней мере, я думаю, что он точно меня счел за призрак, потому что побледнел как полотно и, поспешно попятившись, забился под большой стол. Строгим, серьезным голосом сказал я ему, что перед ним стоит не цирюльник и хирург, а славный художник и член Академии св. Луки Антонио Скаччиати, которому он не имеет причин отказать в руке своей племянницы Марианны. Посмотрели бы вы, в какую ярость пришел старый скряга, услышав эти слова! Он кричал, размахивал руками, как будто защищаясь от нечистого духа, говорил, что я злодей, разбойник, что я украл его Марианну, изобразив ее на моей картине! И что я поверг его в беду и отчаяние, так как теперь весь свет может смотреть бесстыдными глазами на его Марианну — его счастье и сокровище! К этому прибавлял он, чтобы я берегся и что он сожжет мой дом вместе со мной и моей картиной! А затем начал кричать как сумасшедший: «Пожар! пожар! грабят! разбойники!.. Помогите!»

Мне не оставалось ничего, кроме как покинуть его в таком бешеном припадке и поспешить домой. Оказалось, что старый безумец Капуцци сам влюблен в свою племянницу, держит ее взаперти, и если только ему удастся получить разрешение, то он принудит ее к самому отвратительному, насильственному браку! Все, все для меня потеряно!

— Отчего же непременно потеряно? — возразил со смехом Сальватор. — Я, напротив, думаю, что дела твои идут как нельзя лучше! Ты твердо убежден, что Марианна тебя любит, значит, весь вопрос в том, чтобы вырвать ее из лап старого сумасброда, синьора Паскуале Капуцци. А неужели не сумеют этого сделать двое таких ловких, решительных людей, как мы? Смелей, Антонио! Вместо того, чтобы плакать и вздыхать, подумай о том, что следует сделать для спасения Марианны! Ты увидишь сам, как мы проведем за нос этого сумасшедшего! В предприятиях такого рода я имею обыкновение не останавливаться ни перед какой нелепостью! Я сейчас же отправлюсь выведать все, что надо, о старике и всей его жизни. Тебе со мной ходить незачем. Ступай спокойно домой, а завтра приходи пораньше, чтобы не откладывать наших планов в долгий ящик.

С этими словами Сальватор бросил кисти, набросил плащ и поспешил на Корсо, между тем как Антонио, утешенный и оживленный надеждой, отправился домой, как посоветовал ему его покровитель.

Синьор Паскуале Капуцци посещает Сальватора Розу. Что при этом случилось. Хитрость, которую пускают в дело Сальватор и Скаччиати, и ее последствия

На другой день утром Антонио был крайне изумлен, когда Сальватор, придя к нему, сообщил ему подробные сведения о всем образе жизни Капуцци. С бедной Марианной, по словам Сальватора, старик обращается самым отвратительным образом. Он с утра до вечера осаждает ее своими любовными признаниями и вздохами, а, вдобавок, для того, чтобы лучше, по его мнению, тронуть ее сердце, поет ей беспрестанно серенады своего сочинения. Ко всему этому он до того бешено ревнив, что не позволяет бедной девушке держать никого из женской прислуги, боясь общей склонности всех служанок прикрывать интрижки своих хозяек. Для исполнения же обязанностей служанки Марианны является в их дом каждое утро и вечер какая-то маленькая, уродливая фигурка, похожая на привидение, с запавшими глазами и отвислыми щеками. Фигурка эта есть не кто иной, как карлик Питихиначчио, переодевающийся по этому случаю в женское платье. Уходя из дома, Капуцци тщательно запирает и запечатывает все двери, а кроме того, ставит на стражу огромного детину, который был когда-то брави, наемным убийцей, потом служил в городской полиции в сбирах, а теперь живет в доме Капуцци. Поэтому нет, по-видимому, никакой возможности проникнуть в его дом, тем не менее Сальватор обещал Антонио, что на следующую же ночь он увидит свою Марианну в ее собственной комнате, хотя на этот раз еще только в присутствии самого Капуцци.

— Что вы говорите? — воскликнул в восторге Антонио. — В следующую ночь должно случиться то, о чем я не смел мечтать?

— Не торопись! — перебил его Сальватор. — Подумаем теперь, как исполнить задуманный мною план. Во-первых, должен я тебе сообщить, что у меня с синьором Капуцци оказались кое-какие делишки, о которых я сам не подозревал. Видишь этот старый клавесин, что стоит в углу. Он раньше принадлежал старику, и он хочет содрать с меня за него чудовищную цену в десять дукатов. Когда я стал выздоравливать от своей болезни, то мне захотелось утешиться и развлечься музыкой. Я просил хозяйку достать мне клавесин вроде этого. Синьора Катарина сейчас же сообщила мне, что на улице Рипетта живет один старый господин, желающий продать прекрасный клавесин. Я сейчас же за ним послал, и инструмент был мне доставлен. Тогда мне дела не было ни до цены, ни до владельца. Только вчера вечером узнал я совершенно случайно, что это почтенный синьор Капуцци вздумал надуть меня, продав свою рухлядь. Синьора Катарина обратилась за справками к одной своей знакомой, живущей рядом с Капуцци на одном с ним этаже, и теперь ты легко поймешь, каким путем добыл я все мои сегодняшние новости.

— О! — воскликнул Антонио. — Значит, доступ к Капуцци открыт через вашу хозяйку?

— Я понимаю, — перебил Сальватор, — что ты хочешь сказать. Ты думаешь действовать через синьору Катарину, чтобы добиться Марианны. Но этим путем не сделаешь ничего. Катарина слишком болтлива. Она не хранит ни одной тайны, а потому совершенно не годится нам в подмогу. Слушай же меня дальше! Каждый вечер синьор Капуцци выносит из своего дома на руках, как это ни тяжело для его подагры, маленького кастрата, исполняющего роль служанки при Марианне. Глупый карлик боится ступать ночью по мостовой ногами. Таким образом…

В эту минуту постучали в дверь комнаты Сальватора, и вслед за тем, к величайшему его изумлению, вошел торжественной поступью сам синьор Паскуале Капуцци. Увидя Скаччиати, он остановился как вкопанный, вытаращил глаза и схватился за грудь, точно у него перехватило дыхание. Но Сальватор, не дав ему опомниться, быстро бросился вперед, схватил его за обе руки и воскликнул:

— Дражайший синьор Паскуале! О, как я рад великой чести, какую вы мне оказали, посетив мое бедное жилище! Конечно, вас могла привести сюда только одна, известная ваша любовь к искусству! Вы хотели видеть мои последние картины, а может быть, что-нибудь мне заказать! Говорите, почтеннейший синьор Паскуале! Говорите, чем могу я быть вам полезен?

— Я хотел, — с трудом мог вымолвить озадаченный Капуцци, — поговорить с вами, достойный синьор Сальватор!.. Но… гм… без свидетелей, а потому позвольте мне лучше зайти к вам в другое время.

— Ни за что, дорогой синьор, ни за что! — перебил Сальватор, крепко держа Капуцци. — Вы не двинетесь с места! Вы не могли выбрать более благоприятного часа для вашего посещения! Вы такой великий почитатель благородного искусства живописи и друг всех известных живописцев, что, без сомнения, будете очень рады познакомиться с первым нашим современным художником Антонио Скаччиати, чья превосходная картина, изображающая Магдалину у подножия креста, привела в восторг весь Рим. Вы, конечно, точно также восхищены этой картиной, а потому, уверен я, будете очень рады видеть самого художника.

Старик трясся как в лихорадке и кидал самые яростные взгляды на бедного Антонио. Тот, наконец, скромно подошел к нему, учтиво поклонился и сказал, что считает себя очень польщенным встретить так неожиданно синьора Паскуале Капуцци, чьи глубокие познания в музыке и живописи уважаются не только в Риме, но и в целой Италии, вследствие чего он покорно просит почтить его своим расположением.

Почтительное обращение Антонио, догадавшегося притвориться, что видит старика в первый раз, понравилось ему и помогло прийти в себя. Он даже улыбнулся с довольным видом, погладил бороду рукой, которую Сальватор наконец выпустил, затем загнул ее крючком кверху и обратился к Сальватору, заговорив об уплате следуемых за клавесин денег.

— О, об этой мелочи мы всегда успеем поговорить! — воскликнул Сальватор. — Сначала позвольте мне показать вам, бесценный синьор, эскизы моих новых картин и угостить вас стаканом доброго вина! — с этими словами Сальватор поставил свои эскизы на мольберт, подвинул старику стул и водрузил перед ним большой бокал с сиракузским вином.

Капуцци был всегда рад выпить стакан хорошего вина, особенно когда за него не надо было платить. А так как в этом случае он еще тешил себя надеждой получить десять дукатов за старый, никуда не годный клавесин и сидел перед прекрасной картиной, достоинство которой осознавал очень хорошо, то понятно, что расположение его духа вмиг стало превосходным. Удовольствие свое выражал он самой, на какую только был способен, приятной улыбкой, все время закрывал и открывал глаза, поглаживая усы и бороду, и повторял: «Прелестно! превосходно!» — хотя трудно было сразу догадаться, что же он хвалил, вино или картину.

Дождавшись минуты, когда старик развеселится окончательно, Сальватор вдруг сказал:

— Скажите, пожалуйста, досточтимый синьор, ведь это у вас, кажется, есть прекрасная племянница по имени Марианна? Вся наша римская молодежь влюблена в нее поголовно и снует целыми днями по улице Рипетта, чуть не выворачивая себе шеи, только затем, чтобы взглянуть на ее балкон и полюбоваться хотя одну минуту ее прелестными глазками?

Лицо старика мигом изменило свое довольное выражение, возбужденное хорошим вином. Он мрачно огляделся и сказал довольно грубо:

— Вот занятия нашей испорченной молодежи! Смотрят нечистыми глазами на ребенка! Проклятые развратники! Разве вы не знаете, достойный синьор, что моя Марианна еще совершенный младенец, едва отнятый от кормилицы?

Сальватор переменил тему разговора, и старик сразу же успокоился. Но едва он с прежним довольным видом взялся за стакан, Сальватор опять принялся за свое:

— А скажите, достойный синьор! У вашей прелестной шестнадцатилетней племянницы Марианны действительно такие же прекрасные каштановые волосы и небесные глаза, как у Магдалины Антонио? Все уверяют, будто это так и есть.

— Не знаю, синьор! — отрывисто и еще грубее ответил старик. — Я бы попросил вас, нельзя ли не возобновлять расспросов о моей племяннице? Мы могли бы с большей пользой потолковать о благородном искусстве, тем более что картина ваша сама собой наводит на этот разговор.

Однако Сальватор не унимался, и каждый раз, как старик готовился с наслаждением выпить глоток вина, он как будто нарочно свертывал на какой-нибудь новый вопрос о Марианне. Наконец Капуцци не выдержал, яростно вскочил со стула, хлопнул бокалом по столу, так что чуть его не разбил, и закричал пронзительным голосом:

— Во имя самого дьявола и всех фурий, вы хотите отравить мне вкус этого вина! Кажется, и вы, и синьор Антонио, намерены поднять меня на смех! Но это вам не удастся! Извольте сейчас же заплатить мне причитающуюся сумму, которую должны, а затем пропадите ко всем чертям с вашим проклятым брадобреем Антонио!

Сальватор, притворившись взбешенным, крикнул на весь дом:

— Как! Вы смеете говорить мне такие вещи здесь! в моем доме?! Десять золотых требуете вы за старый, никуда негодный ящик, изъеденный червями до того, что из него нельзя более извлечь ни одного звука? Ни полушки не выплачу я вам за дрянь, которая не стоит кваттрино! Убирайтесь вон вместе с вашим хламом! — и с этими словами Сальватор так сильно толкнул несчастный клавесин ногой, что струны издали жалобный, пронзительный звук.

— Ага! Вот как! — завопил Капуцци. — Ну так погодите же, в Риме еще есть законы! — я засажу вас в тюрьму! — да! да! в тюрьму! — в темное подземелье! — и, сказав это, хотел он опрометью броситься вон из комнаты.

Но Сальватор крепко схватил его обеими руками, заставил снова сесть в кресло и произнес сладким голосом на ухо:

— Любезный, дорогой синьор Капуцци! Ведь я пошутил! Неужели вы этого не поняли? Не десять, а тридцать дукатов получите вы за ваш клавесин!

После этого Сальватор стал беспрерывно повторять:

— Тридцать! тридцать золотых! — так что Капуцци, ошеломленный всем слышанным, невольно спросил:

— Что вы говорите, синьор? Тридцать дукатов за клавесин? без шутки?

При этом вопросе Сальватор выпустил старика, которого до того крепко держал за руки, и поспешил его заверить честным словом, что ранее чем пройдет какой-нибудь час, клавесин его будет стоить не тридцать, а даже сорок дукатов и что синьор Паскуале получит их за него наверно.

Капуцци, глубоко вздохнув, пробормотал:

— Тридцать? сорок? — и затем прибавил: — Вы очень обидели меня, синьор Сальватор!

— Тридцать золотых! — прошептал тот.

Старик улыбнулся.

— Вы растерзали мое сердце, — начал было он снова.

— Тридцать монет, — перебил Сальватор и затем стал повторять то же самое при каждом новом слове старика до тех пор, пока он не угомонился совсем.

— Если я точно, — сказал наконец Капуцци, — получу за свой клавесин тридцать или сорок дукатов, то все будет забыто и прощено.

— Но, однако, — возразил на это Сальватор, — я сдержу мое обещание только с небольшим условием, которое вам ничего не будет стоить исполнить, мой дражайший синьор Паскуале ди Сенегалиа! Ведь вы, мы знаем это все, первый композитор во всей Италии и к тому же превосходнейший певец, какого только можно найти. С каким восторгом слушал я великолепную сцену из «Свадьбы Фетиды и Пелея», которую негодяй Франческо Кавалли украл целиком у вас и выдал за свое произведение! Если бы вы были так добры и спели мне эту арию теперь, пока я займусь починкой клавесина, то вы не могли бы мне доставить большего удовольствия.

Радостная улыбка появилась на лице Капуцци при этих словах Сальватора. Он невыразимо сладко сжал узенькие серые глаза и сказал:

— Вижу, синьор, что вы тоже хороший музыкант! У вас есть вкус и вы умеете лучше оценивать талантливых людей, чем неблагодарные римляне! Слушайте же! Слушайте арию — перл всех арий.

Сказав это, Капуцци встал посреди комнаты, поднялся на цыпочки, зажмурил глаза и, сделавшись в этой позе очень похожим на петуха, собравшегося запеть: «ку-ка-ре-ку!», вдруг поднял, действительно, такой невообразимый рев, что задрожали стены дома. Синьора Катарина в испуге прибежала с обеими дочерьми посмотреть, что случилось, справедливо вообразив, что такой неестественный крик мог быть знаком только какого-либо серьезного несчастья. Тем более велико было ее изумление, когда, остановившись в дверях, она увидела только завывавшего благим матом старика, и увеличила тем самым число зрителей, слушавших неподражаемого виртуоза Капуцци.

Сальватор между тем быстро открыл клавесин, приставил крышку к стене, схватил палитру, кисти и в несколько штрихов набросал на крышке эскиз картины. Главной мыслью его нового произведения была сцена из оперы Кавалли «Свадьба Фетиды», но независимо от действующих лиц он ввел еще множество фантастических подробностей. Между персонажами были и Капуцци, и Антонио, и Марианна, верно скопированная с Антониевой картины, сам Сальватор, синьора Катарина с обеими дочерьми, и даже пирамидальный доктор. И все это было сгруппировано с таким вкусом, так умно и талантливо, что Антонио не мог прийти в себя от изумления при виде силы гениального дарования Сальватора.

В это время Капуцци не стал ограничиваться в своем пении той арией, о которой просил Сальватор. Напротив, охваченный припадком музыкального беснования, он все продолжал сотрясать воздух, переходя невероятнейшими речитативами из одной глупейшей арии в другую. История эта продолжалась, по крайней мере, часа два, так что наконец, выбившись из сил, повалился он, багровый как рак, в кресло. Сальватор успел уже в это время настолько поработать над своей картиной, что лица получили полное жизненное выражение, а вся картина могла казаться, на некотором расстоянии, почти оконченной.

— Смотрите, синьор Паскуале, — шепнул Сальватор старику на ухо, — я сдержал данное вам слово относительно клавесина.

Капуцци, очнувшись, быстро подпрыгнул, при этом взгляд его упал прямо на расписанную крышку. Он вытаращил глаза, точно увидел чудо, быстро нахлобучил парик и шляпу на голову, схватил свой костыль, мигом сорвал крышку прочь с петель и, выбежав вместе с нею как сумасшедший из комнаты, чуть не слетел кубарем с лестницы, преследуемый громким смехом синьоры Катарины и ее двух дочерей.

— Старый скряга знает хорошо, — сказал Сальватор, — что граф Колонна или приятель мой Росси дадут ему за эту крышку, по крайней мере, сорок дукатов, а может быть и более.

Оба, и Сальватор и Антонио, занялись затем обсуждением плана действий, который хотели привести в исполнение в эту же ночь. Мы вскоре узнаем, в чем состояла новая затея этих «проказников» и как она им удалась.

Едва наступила ночь, синьор Паскуале, заперев и запечатав свое жилище, понес, как обычно, на руках маленького карлика к его дому. Всю дорогу уродец не переставал хныкать и ворчать, жалуясь, что мало того, что он нажил себе чахотку, занимаясь пением вместе с Капуцци его дуэтов, и обварил себе все руки, готовя макароны, теперь вот еще на него возложили обязанность служанки, за что он ничего не получает, кроме насмешек и щелчков, которыми щедро наделяет его Марианна, едва он покажется в ее комнате. Капуцци утешал карлика как мог, обещал накормить его всласть леденцами, но поскольку тот все-таки не унимался, он посулил даже сшить ему новую одежду из своего старого бархатного камзола, на который маленький человек уже давно пялил жадные глазки. Тем не менее он стал требовать еще парик и шпагу. Торгуясь таким образом, дошли они до улицы Бергоньон, где Питихиначчио жил дома за четыре от жилища Сальватора.

Тут старик осторожно спустил карлика на землю, отворил дверь, и оба, войдя в дом, — карлик впереди, а старик за ним — стали взбираться наверх, по старой скрипучей лестнице, удивительно напоминающей куриный насест. Но едва успели они добраться до ее половины, как вдруг наверху раздалась грубая, громкая брань, и вслед затем послышался свирепый голос какого-то, должно быть, огромного роста, крепкого детины, требовавшего, чтобы его, во имя всех чертей, выпустили из этого проклятого, заколдованного дома.

Питихиначчио в испуге прижался к стене, умоляя Капуцци первым пройти вперед. Но едва последний успел подняться ступени на две, как находящийся наверху человек, ринувшись стремглав по лестницы, схватил на бегу Капуцци на руки, выбежал с ним из дверей и, добежав до середины улицы, растянулся во весь рост на мостовой. Капуцци, придавленный, точно тяжелым мешком, лежал под великаном едва живой и жалобно вопил о помощи на всю улицу. Тогда два каких-то человека тотчас же подбежали к нему и после немалых трудов сумели освободить бедного синьора Паскуале из его незавидного положения. Великан же между тем продолжал пьяным голосом реветь и ругаться.

— Ради всех святых, что с вами, синьор Паскуале? Зачем вы здесь ночью и что пришли делать в этот дом? — участливо обратились с вопросами к несчастному старику Антонио и Сальватор, потому что подбежавшие в темноте люди были именно они.

— Я погиб! Я умер! — жалобно кричал Капуцци. — Проклятый разбойник переломал мне все кости! Я не могу пошевелиться!

— Позвольте посмотреть, — сказал Антонио и принялся его ощупывать, причем так дернул за ногу, что Капуцци громко ахнул.

— Господи Боже! — воскликнул Антонио с ужасом. — Дражайший синьор Паскуале! Да ведь вы сломали себе правую ногу и в самом опасном месте. Если вам не оказать тотчас же самой скорой помощи, то вы непременно умрете или, по меньшей мере, останетесь хромым на всю жизнь!

Капуцци с испуга завыл на весь квартал.

— Ну успокойтесь, успокойтесь, — продолжал Антонио, — хоть я теперь и живописец, но все-таки не забыл еще своего прежнего ремесла. Мы сейчас же перенесем вас в дом Сальватора, где я сделаю вам нужную перевязку.

— Дорогой синьор Антонио! — пролепетал Капуцци. — Вы, я знаю, питаете ко мне враждебные чувства…

— О, время ли теперь говорить о вражде? — перебил Сальватор. — Вы в опасности, а этого честному Антонио довольно, чтобы он употребил для помощи вам все свое искусство. Бери его, Антонио!

Они подняли старика, кричавшего, как он уверял, от невыносимой боли в сломанной ноге, и бережно перенесли его в дом Сальватора. Синьор Катарина, встретившая их, тут же запричитала, что она будто бы предчувствовала, что случится какое-нибудь несчастье, оттого и не ложилась целую ночь. Услышав рассказ о приключившейся со стариком беде, она разразилась потоком самых язвительных упреков.

— Ведь я знаю, — тараторила она, — кого вы несли на руках! Вы решили, что ваша племянница Марианна совсем не нуждается в женской прислуге, и не диво, что она после всего этого так дурно обращается с бедным Питихиначчио, которого вы обрядили в женское платье! Но погодите! ogni carne ha il suo osso! — где есть мясо, там будут и кости! Девушке нужна в прислугах только женщина! Fate il passo secondo la gamba! Вы не можете требовать от Марианны слишком многого. Нельзя держать ее взаперти и делать из вашего дома тюрьму! Asino punto convien che trotti! — взялся за гуж, не говори что не дюж! Но вы — нелюбезный, бессердечный человек, да кроме того — кто бы мог ожидать этого в ваши годы! — вы влюбчивы и ревнивы! Не взыщите, что я говорю вам все прямо в глаза, но chi la nel petto fiele non puo sputar miele! — что на сердце, то и на языке! Если вы не умрете от перелома ноги, что очень может даже случиться при вашей старости, то пусть хоть это послужит вам предостережением, и вы перестанете заточать вашу племянницу и позволите ей выйти замуж за одного хорошо знакомого мне красавчика!

Вот такой бурный поток слов выплеснула синьора Катарина, пока Сальватор и Антонио, раздев больного, укладывали его в постель. Слова синьоры Катарины были для него острее ножа, но едва он собирался что-нибудь возразить, как Антонио тотчас же его останавливал, уверяя, что лишние разговоры вредят его здоровью, и бедняга поневоле должен был захлебываться собственной желчью. Наконец, Сальватор, по требованию Антонио, услал Катарину за льдом.

Сальватор и Антонио убедились, что их сообщник, наделавший столько шума в доме Питихиначчио, отлично выполнил данное ему поручение. Капуцци не получил ни малейшего повреждения, кроме нескольких синяков, как ни казалось ему самому таким серьезным падение. Антонио забинтовал ему правую ногу, так что он не мог ею пошевелить, и при этом обернул всего Капуцци намоченными в холодной воде простынями якобы для того, чтобы предупредить воспаление. Бедный старик от холода дрожал как в лихорадке.

— Любезный синьор Антонио! — все время спрашивал он, стуча зубами. — Скажите откровенно: ведь со мной все кончено и я должен умереть?

— Успокойтесь, синьор Паскуале, успокойтесь, — отвечал Антонио, — вы хорошо, даже не упав в обморок, выдержали первую перевязку, так что, я полагаю, опасность следует считать миновавшей. Но осторожность просто необходима! Хирург обязан не спускать с вас глаз.

— Ах, синьор Антонио! — продолжал бормотать старик. — Вы знаете, как я вас люблю и как высоко ценю ваш талант! Не покидайте меня, прошу вас! Дайте мне пожать вашу руку! Вот так!.. Не правда ли, мой дорогой друг, вы меня не покинете!

— Для вас, синьор Паскуале, — отвечал Антонио, — я готов сделать исключение и продолжу ваше лечение, хоть я в настоящее время уже не хирург. В награду за мои труды прошу вас только почтить меня вашей дружбой и доверием! Вы ведь знаете, что обошлись со мной довольно сурово!

— Молчите, молчите! Ради Бога, не поминайте об этом! — умолял старик.

— Я полагаю, — продолжал Антонио, — ваша племянница будет в страшном беспокойстве из-за вашего отсутствия. Вы достаточно крепкий человек, и, даже при вашем тяжелом положении, я уверен, мы сможем завтра утром перенести вас в ваш дом. Там я еще раз осмотрю вашу перевязку, приготовлю вам постель и передам вашей племяннице все, что ей будет необходимо при уходе за вами. И в таком случае, я думаю, вы поправитесь очень скоро.

Капуцци вздохнул очень глубоко и, закрыв глаза, остался несколько минут в этом положении, затем вдруг протянув Антонио руку, приблизил его к себе и сказал на ухо:

— Дорогой синьор Антонио! Ведь ваше сватовство к Марианне было просто шуткой наподобие тех, какие часто теперь позволяют себе молодые люди?

— О пожалуйста, не думайте теперь ни о чем подобном! — ответил Антонио. — Ваша племянница, действительно, на некоторое время вскружила мне голову, но сейчас у меня совершенно другое на уме, и я даже очень рад — признаюсь вам в этом откровенно, — что вы вашими решительными действиями вылечили меня от моей безумной страсти. Я полагал, что люблю вашу Марианну, но скоро понял, что любил ее только как модель для моей Магдалины. И теперь мне ясно, почему, как только я закончил мою картину, я стал к ней совершенно равнодушен.

— Антонио! О мой бесценный, единственный Антонио! — с горячностью воскликнул старик. — Ты мое утешение!.. Мой целебный бальзам!.. Сказав, что ты не любишь Марианну, ты вылечил меня от всех моих болезней!

— Право, синьор Паскуале, — перебил Сальватор, — если бы вас не знали за строгого, разумного человека, сознающего свои лета, то можно было бы подумать, что вы сами до безумия влюблены в вашу шестнадцатилетнюю племянницу.

Старик опять закрыл глаза, застонав и заохав с новой силой, уверяя, что боль в сломанной ноге стала ощущаться вдвойне.

Между тем занялась утренняя заря, и свет ее проник в окна. Антонио объявил больному, что теперь можно перенести его к нему домой на улице Рипетта. Синьор Паскуале ответил глубоким, жалобным вздохом. Сальватор, вместе с Антонио, поднял его с постели и закутал в большой плащ, принадлежавший покойному мужу Катарины, который она охотно отдала для больного. Старик умолял Христа ради, чтобы сняли, по крайней мере, проклятые мокрые платки, в которые была замотана его плешивая голова, и надели на него шляпу с перьями. Он просил также Антонио привести, насколько возможно, в порядок его остроконечную бороду, чтобы Марианна не очень испугалась, увидя его в таком жалком состоянии.

Два носильщика с готовым портшезом стояли у дверей дома. Катарина, по-прежнему поругивая старика и перемешивая поток своих слов с множеством пословиц, снесла вниз перину, на которую Антонио и Сальватор уложили Капуцци и через некоторое время доставили его благополучно домой.

Марианна вскрикнула от испуга, увидя своего дядю в таком ужасном положении, и залилась непритворными слезами. Горе ее было так искренно, что она даже не заметила своего возлюбленного, появившегося в доме вместе с больным. Рыдая, схватила она руки старика, прижимала их к губам, громко жаловалась на постигшее его несчастье, обнаружив при этом, что ее сердце было чистым и добрым, несмотря на то, что вряд ли Капуцци доставил ей в жизни что-нибудь, кроме мучений и неприятностей. Но женская натура скоро, однако, взяла свое, как только два-три выразительных взгляда Сальватора обратили ее внимание на всю остальную обстановку разыгрывавшегося спектакля. Мгновенный румянец разлился по ее лицу, едва увидела она своего Антонио, — и до чего приятно было наблюдать, как неподдельная радость проступает на ее лице сквозь неуспевшие еще высохнуть слезы. Сальватор хоть и видел портрет Марианны в чертах Магдалины, тем не менее был безусловно поражен прелестью и красотой самого оригинала. Он почти завидовал Антонио и еще сильнее почувствовал необходимость вырвать бедняжку из когтей проклятого Капуцци, чего бы это ни стоило.

Синьор Паскуале, встреченный своей доброй племянницей нежнее, чем он того заслуживал, сразу забыл всю свою беду. Он смеялся, шутил, сжимал беспрестанно губы в улыбке, так что усы его и борода шевелились во все стороны, а если и вздыхал, то уже не от боли, а, очевидно, от нового приступа своей безумной страсти.

Антонио подготовил старику постель, зашнуровал его повязку крепче прежнего, прикрутив для безопасности левую, здоровую ногу, и таким образом Капуцци должен был теперь лежать в кровати неподвижно, напоминая забинтованную куклу. Сальватор между тем ушел домой, оставив влюбленных одних наслаждаться своим счастьем.

Капуцци лежал весь обложенный подушками. Антонио окутал ему даже голову толстой, мокрой простыней, которая не давала возможность расслышать нежное воркование влюбленных, которые оказались наедине в первый раз и потому сразу приступили к обмену нежными поцелуями и клятвенными заверениями. Старик, который ничего не слышал, не мог этого даже подозревать.

С наступлением дня Антонио ушел домой, чтобы захватить необходимые для больного лекарства, в самом деле же для того, чтобы обдумать, каким способом как можно дольше продержать старика в убеждении, что он серьезно болен, а также, чтобы посоветоваться с Сальватором, что предпринимать дальше.

Новая затея Сальватора Розы и Антонио Скаччиати против синьора Паскуале Капуцци и его компании и что из того вышло

На следующее утро Антонио вошел к Сальватору с признаками глубокой печали и уныния на лице.

— Ну что еще? — воскликнул Сальватор. — Отчего ты опять повесил нос? Чего тебе недостает теперь, когда ты можешь каждый день любоваться своей возлюбленной и целовать ее сколько душе угодно?

— Ах, Сальватор! — возразил Антонио. — Все кончено с моим счастьем! Сам дьявол вмешался в это дело — и все открылось, и мы теперь с Капуцци заклятые враги!

— Тем лучше, — утешил его Сальватор, — тем лучше! Да рассказывай побыстрее в чем дело.

— Представьте, — начал Антонио, — что когда я вчера после отсутствия, продолжавшегося не более двух часов, воротился на улицу Рипетта, нагруженный разными склянками и эссенциями, то нашел моего старика одетым и стоящим у двери дома. Возле него торчал пирамидальный доктор с проклятым сбиром, а между их ног вертелось что-то маленькое и пестрое, должно быть, Питихиначчио. Едва завидев меня издали, Капуцци тотчас же сжал кулаки и послал мне навстречу поток самых отборных проклятий с угрозой, что вот он-то переломает мне кости по-настоящему, если я осмелюсь приблизиться к дверям его дома. «К черту, проклятый брадобрей!.. к дьяволу! — завопил он на всю улицу. — Ты думал меня перехитрить!.. Ты, как сам сатана, преследуешь мою благочестивую Марианну и думаешь совратить ее в свои окаянные сети!.. Но погоди! Я не пожалею последних своих денег, лишь бы вышибить из тебя дух, прежде чем ты успеешь оглянуться! А твой проклятый патрон синьор Сальватор! — разбойник, сорвавшийся с петли, — пусть он убирается к своему атаману Масаньело! Его я, во что бы то ни стало, вышвырну вон из Рима! Мне это не будет стоить большого труда!»

Пока старик бесновался таким образом, громила, подстрекаемый пирамидальным доктором, выказывал намерение на меня напасть. Кругом начала собираться толпа зевак, привлеченная шумом, и потому мне ничего не оставалось более, как благоразумно удалиться. В первое время я даже не смел идти к вам из боязни, что вы только высмеете мое горе, да и теперь вижу, что вы с трудом подавляете смех.

Сальватор, действительно, расхохотался во все горло, едва Антонио кончил свой рассказ.

— Вот когда дело становится в самом деле забавным! — воскликнул он, продолжая смеяться. — Теперь я расскажу тебе, мой храбрый Антонио, все, что произошло в доме Капуцци после твоего ухода. Едва ты успел скрыться, как туда торжественно явился синьор Сплендиано Аккорамбони, проведав, Бог знает как, что его сердечный друг сломал в прошедшую ночь себе ногу. Он захватил с собой какого-то хирурга. Твоя перевязка, а равно и весь, предписанный тобою для Паскуале режим, естественно, должны были возбудить подозрение. Хирург снял лубки и повязки и увидел то, что мы с тобой сами знали, а именно, что в правой ноге почтенного Капуцци не только нет никакого перелома, но даже ни одной поврежденной косточки. Об остальном можно догадаться и без особенной доли проницательности.

— Но, однако, — с удивлением сказал Антонио, — скажите мне, откуда вы могли это все узнать? Какими способами проникаете вы в дом Капуцци, если можете так наверняка знать все, что там происходит.

— Я уже тебе говорил, — продолжал Сальватор, — что в доме Капуцци и даже на одном с ним этаже живет знакомая моей хозяйки. Женщина эта — вдова одного виноторговца и имеет дочь, к которой часто бегает наша маленькая Маргарита. Девочки обладают удивительной способностью скоро узнавать все, что касается их подруг, и потому Роза — так зовут дочь вдовы — и Маргарита сразу нашли средство сообщаться с Марианной через маленькое слуховое окно, выходящее в темный коридор, примыкающий к комнате Марианны. Марианна однажды случайно услыхала смех и шепот девушек, и, таким образом, способ для ведения разговоров был найден. Каждый раз после обеда, когда старик отправляется спать, девчонки сходятся и болтают всласть. Ты, без сомнения, заметил, что маленькая Маргарита, любимица моя и синьоры Катарины, вовсе не такого серьезного, скрытного характера, как ее старшая сестра Анна, напротив, она очень веселый и болтливый ребенок. Я, не сказав ей ни слова о вашей любви, сумел ее научить всему, что она должна была выведывать для меня в доме Капуцци. Поручение мое она исполняет очень исправно, и если я теперь позволил себе расхохотаться над вашим горем, то потому, что последствия всего этого приключения вышли как нельзя более благоприятными и принесут нам одну пользу. Слушай же, какой ворох новостей я тебе сейчас сообщу.

— Сальватор! — воскликнул Антонио с разгоревшимися от радости глазами. — Какую надежду вы мне падаете! О, как я благословляю это слуховое окно в коридоре! Теперь я могу писать Марианне, а Маргарита будет передавать мои письма.

— И не думай об этом! — возразил Сальватор. — Маргарита может быть нам полезна, но твоим любовным почтальоном ей быть нельзя. Несчастный случай, который часто сует свой нос куда не следует, может сделать так, что письмо твое попадет в руки старику, чем навлечется тысяча новых неприятностей на голову бедной Марианны, тогда как теперь обстоятельства сложились очень хорошо, и она не сегодня-завтра совсем заберет престарелого влюбленного под свою бархатную туфельку. Ты только послушай, что было после твоего ухода. Сочувствие, которое выказала Марианна больному Капуцци, когда мы принесли его домой, разнежило старика до такой степени, что он вообразил, ни больше ни меньше, что Марианна совсем разлюбила тебя и подарила, по крайней мере, половину своего сердца ему, Капуцци. Теперь он только и думает о том, как бы завоевать остальную. Марианна же, попробовав сладкий яд твоих поцелуев, сделалась, как все женщины в подобных случаях, в тот же миг старше, умнее и опытнее года этак на три. Она не только сумела уверить старика, что не принимала никакого участия в нашей проделке, но что даже глубоко ею возмущена и сможет разгадать любую новую попытку провести ее и ее дядю. Старый Капуцци пришел при этом в такой восторг, что даже решился на небывалое, в именно — предложил Марианне оказать ему честь и попросить у него все что угодно, могущее доставить ей удовольствие. Скромница в ответ на это потребовала, чтобы zio carissimo[4] свел ее в театр Порта дель Пополо посмотреть синьора Формику. Старик немного поморщился, но, однако, слово было дано — и его надо было исполнять. Посоветовавшись с пирамидальным доктором и с Питихиначчио, он назначил для посещения театра завтрашний день, решив, что Питихиначчио будет сопровождать Марианну в женском платье; в награду за это уродец выговорил себе у синьора Паскуале, кроме бархатного камзола, еще и парик, а также обещание, что синьор Паскуале и пирамидальный доктор поочередно отнесут его после представления домой на руках. Таким образом, завтра весь этот очаровательный трилистник, действительно, отправится вместе с Марианной в театр смотреть синьора Формику.

Теперь пришла очередь сказать несколько слов о том, что такое был театр Порта дель Пополо и какое отношение имел к нему синьор Формика.

Самое неприятное, что только может произойти в Риме во время масленицы, это если импресарио театров ошибутся в выборе актеров для постановки опер. Если первый тенор, по несчастному случаю, оставит свой голос где-нибудь в Аргентине, а первый любовник из театра Валле вдруг схватит насморк, — словом, если любимейшее зрелище римлян, которым думали они насладится в полную меру, окажется неудачным, то Giovedi grasso[5] не оправдает тех надежд, которые на него возлагали в течение целого года. Как-то после такой неудачной масленицы, едва кончился великий пост, некто Никколо Муссо вздумал открыть театр близ Порта дель Пополо, в котором должны были даваться исключительно импровизированные буффонады. Афишки были составлены в самом остром, забавном характере, так что римские жители еще до начала представлений были уже настроены благосклонно к импресарио Муссо, тем более что они давно жаждали обыкновенных драматических представлений и потому готовы были сочувственно отнестись ко всякой подобного рода попытке. Наружный вид театра, помещавшегося в небольшом, деревянном балагане, не обещал ровно ничего грандиозного или необычного в предприятии синьора Муссо. В театре не было ни оркестра, ни лож. К перилам задней галереи был прибит герб дома Колонна в знак того, что почтенный граф принял театр Муссо под свое особое покровительство. На убранной коврами сцене были развешены кругом пестрые ковры, которые должны были изображать в одно и то же время и лес, и комнату, и улицу, как того требовало содержание пьесы. А так как, сверх того, зрители должны были сидеть на неудобных, узеньких деревянных скамьях, то перед началом первого представления раздался даже довольно громкий ропот, направленный против антрепренера, вздумавшего окрестить театром какой-то сарай. Но едва началось представление и вышедшие на сцену актеры успели произнести несколько слов, как зрители мгновенно насторожили уши. По мере того, как пьеса шла вперед, внимание их стало переходить мало-помалу в сочувствие, сочувствие в изумление и наконец в полный восторг, выразившийся нескончаемыми аплодисментами, смехом и громкими криками «браво!».

И действительно, трудно было вообразить что-либо более забавное, чем эти импровизированные представления Никколо Муссо, пересыпанные бездной острот, шуток и самых язвительных насмешек над современными событиями. Каждый актер передавал свою роль с неподражаемым мастерством, в особенности же отличался актер, исполняющий роль Паскарелло, со своим изумительным умением передразнивать манеры, голос, походку — словом, решительно всю личность представляемых им более или менее известных в городе особ. Его бесконечные удачные шутки, игра и комизм приводили зрителей в совершенный восторг. Актер, игравший эту роль, называл себя синьор Формика и был, по-видимому, еще от рождения отмечен особым даром. Часто в тоне и манере его игры проскакивало что-то до того невыразимо увлекательное, что зрители покатывались со смеха — вплоть до охватывающей всех поголовно истерики.

Не менее Формики отличался своей превосходной мимической игрой и доктор Грациано, с такой поразительной интонацией в голосе, с помощью которой он умел придать удивительный комизм самым обыденным, обыкновенным вещам. Доктора Грациано играл один известных болонских актеров по имени Марио Алли.

Скоро, в самое короткое время, весь мало-мальски образованный Рим перебывал в театрике Никколо Муссо, что близ Порта дель Пополо, и имя синьора Формики можно было слышать на всех улицах и перекрестках в бесчисленных, воодушевленных восклицаниях: «О, Formica! Formica benedetto! Oh, Formicissimo!»[6] Имя Формика получило даже какой-то легендарный характер. Однажды одна пожилая синьора, покатываясь со смеху во время представления, вдруг услышала, что кто-то из сидевших возле позволил себе сделать самое невинное замечание об игре Формики. Это ее возмутило до того, что она торжественно провозгласила: «Scherza coi fanti е lascia star santi!»[7] Легендарность актера поддерживалась еще и тем, что вне театра синьор Формика был какой-то загадочной, невидимой личностью. Его не знал и не видел решительно никто, и тщетными оставались все усилия выследить его каким бы то ни было способом. Никколо Муссо был нем как рыба, едва заходила речь о синьоре Формике.

Таков был театр, который так хотелось посетить Марианне.

— Мы сыграем сегодня с нашими врагами отличную шутку, — говорил Сальватор, — и дорога из театра в город представляет к тому все удобства.

Говоря так, он сообщил Антонио подробный план того, что намеревался сделать, и Антонио, несмотря на всю смелость затеи, ухватился за нее с радостью, увидев в этом надежду и возможность вырвать свою возлюбленную из рук Капуцци. Понравилось ему в затее Сальватора также и то, что тот хотел заодно проучить и помучить пирамидального доктора.

С наступлением ночи Сальватор и Антонио, взяв под мышки гитары, отправились на улицу Рипетта и пропели, к великому отчаянию Капуцци, под окнами Марианны очаровательную серенаду. Сальватор играл и пел мастерски, Антонио же владел тенором, не уступавшим даже Одоардо Чекарелли. Капуцци, выйдя на балкон, хотел было заставить замолчать певцов бранью и угрозами, но соседи, услыхавшие из своих окон прекрасное пение наших друзей, напали на него, в один голос крича, что он сам каждый день терзает их уши своими идиотскими трио, а потому может замолчать и дать им послушать хоть раз хорошую музыку; если же пение Сальватора и Антонио ему не нравится, то он может убраться домой и заткнуть себе уши. Таким образом синьору Капуцци пришлось вытерпеть эту пытку, продолжавшуюся почти всю ночь, потому что Сальватор и Антонио пропели до самого рассвета, причем постоянно выбирали песни с нежными признаниями в любви или с насмешками над влюбчивыми стариками. В довершение ко всему Марианна ни за что не хотела отойти от окна, несмотря на все убеждения Капуцци поберечь себя, по крайней мере, от ночной прохлады.

На следующий вечер улица Рипетта увидела такое оригинальное шествие, что жители, сбежавшиеся на него поглазеть, в недоумении спрашивали друг друга, каким образом могли сохраниться после карнавала такие ряженые чучела? Синьор Паскуале Капуцци, одетый в очень яркий испанский костюм, с новым желтым пером на шляпе, вычищенный и выглаженный до блеска, в новых, невероятно узких башмаках, осторожно ступал по мостовой, как будто шел по куриным яйцам, держа под руку прелестную Марианну, причем никто не мог видеть ни ее грациозной фигурки, ни милого лица, потому что она, вопреки существовавшей тогда моде, была вся закрыта плотным покрывалом. С другой стороны шагал синьор Сплендиано Аккорамбони в огромном парике, который ниспадал ему на спину, так что, взглянув на него сзади, можно было видеть только огромную голову, торчавшую на двух тоненьких ножках. Наконец, вслед за Марианной, точно пришитый к ее платью, семенил ногами маленький Питихиначчио в ярко-пунцовом женском платье и с головой, украшенной множеством цветов.

Синьор Формика в этот вечер превзошел самого себя, введя в свою роль — что было впервые — множество песен, в которых он передразнил манеру и приемы разных известных в то время певцов. Синьор Капуцци, глядя на него, вдруг почувствовал припадок театромании, которая одолевала его в молодые годы иногда до безумия. Он в восторге целовал то одну, то другую ручку Марианны и клялся, что отныне они не пропустят ни одного представления в театре Никколо Муссо. Синьора Формику превозносил он до небес и выражением своего восторга почти что заглушал прочих зрителей. Менее довольным казался синьор Сплендиано, беспрестанно просивший синьора Капуцци и Марианну, чтобы они не смеялись так громко. Он назвал, по крайней мере, двадцать болезней, которым может подвергнуться от излишнего смеха грудобрюшная преграда, но, к сожалению, ни Капуцци, ни Марианна не обращали на его слова ни малейшего внимания. Питихиначчио был недоволен уже совсем. Ему досталось место как раз сзади пирамидального доктора, который совершенно закрывал карлику сцену своим париком. Он не видел решительно ничего и, к довершению несчастья, во все время представления терпел самые обидные насмешки от двух сидевших возле него кумушек. Они атаковали его множеством вопросов, называли прелестной синьорой, спрашивали, неужели она, несмотря на свою молодость, уже замужем, имеет ли детей, которые, судя по ней, должны быть совершенными ангелами и т. д. У бедняги выступали капли холодного пота на лбу. Он чуть не плакал от злости и искренне проклинал свое горькое существование.

По окончании представления синьор Паскуале дождался, пока удалились все зрители. Потушили уже свечи, и Сплендиано едва успел зажечь от огня последний кусок принесенного им с собой воскового факела для освещения дороги. Только тогда тихо и осторожно пустился в обратный путь синьор Капуцци со своими достойными друзьями и Марианной.

Питихиначчио все время жаловался и хныкал. Капуцци, давший обещание донести карлика до дому, посадил его на левую руку, в то время как правой вел Марианну. Впереди шел доктор Сплендиано со своим факелом, горевшим до того плохо, что темная ночь при этом тусклом мерцании казалась еще мрачнее.

Они отошли уже довольно далеко от театра, как вдруг перед самым их носом, словно из-под земли, выросло несколько высоких фигур, окутанных плащами. Факел был в одну минуту вырван из рук доктора и брошен на землю, где и потух. У Капуцци отнялся язык от страха. Появившееся красноватое сияние, выходившее неизвестно откуда, озарило всю группу перепуганных путешественников, а четыре фигуры, с мертвыми лицами, окружили пирамидального доктора, страшно ворочая запавшими глазами.

— Горе! Горе тебе, Сплендиано Аккорамбони! — завыли они замогильными голосами, а затем один, подойдя в нему ближе, зашипел почти на ухо:

— Узнаешь ли ты меня, Сплендиано Аккорамбони? Я Кордье, французский живописец, похороненный на прошлой неделе, тот, которого ты отравил своими микстурами!

За ним заговорил второй:

— А узнаешь ли ты меня, Сплендиано? Я Кюфнер, немецкий живописец, которого ты отправил на тот свет с помощью твоего дьявольского варева!

Тут приблизился третий со словами:

— А меня ты узнал, Сплендиано? Я Лирс, фламандец! Меня ты отравил пилюлями, а брата моего обманул, не отдав ему мою картину!

Наконец, заговорил и четвертый:

— А теперь пришел черед узнать и меня, Сплендиано! Я тот самый Гиги, неаполитанец, которого ты отравил своими чертовыми порошками!

Завершив допрос, все четверо завыли опять в один голос:

— Горе! Горе тебе, Сплендиано Аккорамбони! — проклятый пирамидальный доктор! — с нами должен ты идти! — с нами в землю! Иди!.. иди!.. иди!

С этими словами бросились они вчетвером на несчастного доктора, подняли его высоко в воздух и умчались прочь, точно унесенные бурным ветром.

Как ни велик был ужас синьора Капуцци, но он скоро радостно приободрился, увидев, что вся беда разразилась только над одним Сплендиано Аккорамбони. Питихиначчио же, спрятав свою убранную цветами голову под плащ Капуцци, так крепко уцепился за его шею руками, что никакими усилиями невозможно было его оторвать.

— Успокойся, успокойся! — утешал Капуцци Марианну, едва мертвецы исчезли вместе с пирамидальным доктором. — Держись, моя дорогая! С нашим бедным Сплендиано все кончено. Да поможет ему святой Бернард, который сам был хорошим доктором и многих спас своей благодатью. Авось он не допустит, чтобы мстительные художники, которых Сплендиано зарыл на кладбище, свернули ему шею! Но кто же теперь будет петь басовую партию в моих трио? А этот негодяй Питихиначчио так крепко сжал мне от страха горло, что я, не говоря уже о том, что сам порядочно испугался случившегося со Сплендиано, думаю, не буду в состоянии взять недель шесть ни одной верной ноты. Не бойся, Марианна, не бойся! Все прошло!

Марианна уверяла, что она совершенно оправилась от страха и просила Капуцци пустить ее идти одну, без помощи, для того чтобы он мог хотя бы справиться с навязавшимся ему в грудные младенцы Питихиначчио. Но Капуцци не согласился ни за что на свете оставить ее одну в такой темноте и, напротив, подхватил под руку крепче прежнего.

Вдруг в тот самый миг, когда синьор Паскуале, уже совершенно пришедший в себя, хотел продолжить путь, выскочили перед ним откуда-то четыре дьявола с ужасными, какие только можно представить, лицами, с огненными, сверкающими глазами и в красных коротких плащах, подняв при этом невообразимейший писк и вой:

— Крак! крак! Здравствуй, Паскуале Капуцци! Здравствуй, старый дурак! Старый влюбчивый осел!.. Мы ведь твои приятели, такие же влюбчивые черти, как и ты!.. Мы тебя заберем с собою в ад! — к чертям в лапы!.. Утащим вместе с твоим другом Питихиначчио!

Так вопили черти, а затем все вместе бросились на Капуцци. Старик упал с Питихиначчио на землю, и оба подняли со страху такой крик, что можно было подумать, будто тут гнали целое стадо взбесившихся ослов.

Марианна с усилием вырвала у старика свою руку и быстро отскочила в сторону. Один из чертей нежно схватил ее в свои объятия и прошептал ей тихим, ласковым голосом:

— Марианна! Моя Марианна! Наконец-то нам удалось! Друзья утащат старика далеко, а мы успеем скрыться в безопасном месте.

— Мой Антонио, — прошептала в ответ Марианна.

Вдруг в эту минуту засверкали вокруг факелы, и Антонио внезапно почувствовал удар в плечо острым стилетом. В одно мгновение выхватил он шпагу и бросился на своего врага, готовившегося нанести второй удар. Толпа полицейских сбиров окружила остальных друзей, так что им пришлось защищаться против неприятеля, сильнейшего в несколько раз. Антонио удалось отпарировать удар своего противника и присоединиться к остальным. Но, как ни храбро они защищались, бой был слишком неравен. Сбиры победили бы непременно, если бы вдруг, в самом разгаре свалки, два каких-то человека не кинулись на подмогу молодым людям, причем один из подоспевших на помощь в одно мгновение оглушил противника Антонио таким ударом, что тот без чувств повалился на землю.

Равновесие сил сражавшихся, таким образом, восстановилось, и скоро сбиры были окончательно побеждены. Те, которые не лежали на земле ранеными, с громкими криками убежали по направлению к Порта дель Пополо.

Сальватор Роза (тот самый спаситель Антонио, который поразил нападавшего сбира) хотел было отправиться вдогонку вместе с Антонио и прочими молодыми художниками, одетыми в маски, изображавшие чертей, но Марио Алли, пришедший с ними и, несмотря на свою почтенные годы, принявший активное участие в битве, думал, напротив, что это будет неблагоразумно, потому что стража, стоявшая при Порта дель Пополо, узнав о случившемся, может на них напасть. Вследствие этого все решили отправиться к Никколо Муссо, который радушно принял их в своем маленьком домике, стоявшем недалеко от театра. Придя туда, молодые художники сняли свои маски и вымазанные фосфорной краски плащи; Антонио же, не получивший никакой раны, кроме небольшой царапины на плече, деятельно занялся, по своему прежнему ремеслу хирурга, перевязками ран Сальватора, Алли и прочих друзей, из которых многим порядочно досталось в схватке.

Затея наших друзей удалась бы наверняка, если бы Сальватор и Антонио не выпустили из виду одного негодяя, испортившего все дело. Микель, брави и бывший сбир, живший в доме Капуцци и исполнявший в некоторых случаях должность слуги, следовал, по приказанию своего господина, на некотором расстоянии от всей компании, когда они отправлялись в театр. Капуцци не хотел, чтоб он шел с ними рядом, потому что все-таки стыдился показаться при дневном свете в обществе с небезызвестным вором и громилой. Следуя за Капуцци и на обратном пути, Микель, увидя первое появление призраков, тотчас смекнул, что дело тут неладно и, опрометью бросившись впотьмах к Порта дель Пополо, разбудил стражу, которая немедленно поспешила на место происшествия, подоспев, как мы видели, как раз в ту минуту, когда черти напали на синьора Капуцци и думали утащить его таким же образом, как и пирамидального доктора.

Во время происшедшей схватки один из молодых художников успел заметить, что один из нападавших, схватив на руки лишившуюся чувств Марианну, побежал вместе с ней к воротам и что синьор Паскуале стрелой бросился вслед за ними, точно ноги его были налиты ртутью, причем за плащ его цеплялся какой-то маленький шевелящийся комок, по всей вероятности, Питихиначио.

На следующее утро Сплендиано Аккорамбони был найден на кладбище Цестиевой пирамиды, свернутый чуть не пополам и перекрученный косами его собственного парика. Человечек спал глубоким сном, согревшись в своем парике, как птичка в гнезде.

Когда его разбудили, он в ужасе забормотал какую-то чепуху, так что присутствовавшие с великим трудом успели его убедить, что он не на том свете, а в здешнем, и даже, по-прежнему в Риме. Возвратясь домой, Сплендиано прежде всего возблагодарил за свое спасение святую Деву и всех святых, а затем немедленно выбросил за окошко все свои тинктуры, эссенции, припарки и порошки, поклявшись лечить впредь своих пациентов исключительно наложением рук, подобно одному знаменитому врачу и притом святому, имени которого я не припомню, употреблявшему с большим успехом это средство. Пациенты этого доктора, надо при этом заметить, умирали точно так же, как и прочие больные, но зато перед смертью они уверяли, будто видят, как отверзаются перед ними райские врата, что только укрепляло у остальных доверие к доктору.

— Я не могу выразить, — сказал на другой день Антонио Сальватору, — что за ярость кипит во мне с тех пор, как я был ранен! Так бы, кажется, и убил проклятого дьявола Капуцци! Знаете, Сальватор, что я серьезно решаюсь силой напасть на его дом с тем, чтобы убрать старика и похитить Марианну.

— Славное будет это средство, — со смехом возразил Сальватор. — Я надеюсь, что ты позаботился и об остальном, а именно: придумал способ перенести твою Марианну по воздуху в испанский квартал, чтобы избежать неприятности быть схваченным и повешенным прежде, чем успеешь достичь этого безопасного места. Нет, любезный Антонио! Силой в этом деле не поможешь никак! Тем более, что синьор Паскуале, наверно, примет теперь меры предосторожности против всякого нападения. А кроме того, проделки наши обратили на себя общее внимание, в особенности же смешной способ, которым мы обработали Сплендиано и Капуцци. Полиция проснулась от своей сладкой дремы и будет настороже, хотя бы настолько, насколько позволяют ей ее жалкие средства. Нет, Антонио! Мы должны обратиться по-прежнему к хитрости. Con arte e con inganno si vive mezzo l\'anno, con arte si vive l\'altre parte[8]. Так говорит синьора Катарина — и она права! Мне даже становится смешно, как глупо действовали мы до сих пор, в особенности же я, когда по летам и по благоразумию мне следовало бы быть умнее тебя. Подумай сам, что бы мы стали делать с Марианной, если бы даже попытка наша удалась и мы точно успели вырвать ее из рук старика? Куда бы мы ее спрятали до того, пока вы успели бы обвенчаться, да так спрятали, чтобы старик не смог ее отыскать? Через несколько дней, я надеюсь, мы успеем обделать это дело обстоятельнее. Я рассказал все Никколо Муссо и синьору Формике, а с ними мы наверняка придумаем верный способ достичь цели. Потому утешься и поверь, что синьор Формика тебе поможет.

— Синьор Формика? — холодным и почти презрительным тоном отозвался Антонио. — Чем может нам помочь этот паяц?

— Ого! — воскликнул Сальватор. — Прошу тебя не говорить так презрительно о синьоре Формике, разве ты не знаешь, что он нечто вроде колдуна и умеет творить поистине удивительные вещи? Я тебе говорю, что синьор Формика нам поможет! Старый Марио Алли, этот неподражаемый болонский доктор, также с нами в заговоре и будет играть в нем не последнюю роль. Ты похитишь свою Марианну из театра Муссо.

— Сальватор! — возразил Антонио. — Напрасно стараетесь вы меня убаюкать несбыточными надеждами! Вы сейчас сказали сами, что Паскуале примет меры против внезапного нападения. Как же можно предположить, что бы он решился, после всех этих несчастных приключений, посетить еще раз театр Муссо?

— Убедить старика на этот шаг вовсе не так трудно, как ты предполагаешь, — ответил Сальватор, — трудность только в том, чтоб он согласился отправиться в театр без прежней своей компании. Но, впрочем, пусть и это будет так, как он захочет. Тебе же следует приготовить все, чтоб увезти Марианну немедленно прочь из Рима. Вам лучше всего будет отправиться во Флоренцию. Твой талант там уже известен, а я, со своей стороны, постараюсь, чтоб вы по прибытии нашли во Флоренции добрых знакомых и помощь. Теперь мы отдохнем несколько дней, а там увидим, как приступить к делу. Еще раз повторяю тебе: мужайся и надейся! Формика тебе поможет!

Новое несчастье, постигшее синьора Паскуале. Антонио Скаччиати успевает исполнить свой замысел в театре Муссо и счастливо покидает Рим

Синьор Паскуале знал очень хорошо, кто был причиной несчастного приключения, постигшего его и пирамидального доктора по дороге от Порта дель Пополо, и можно потому себе представить, какая злоба кипела в его душе против Антонио и Сальватора Розы, которых он считал главными виновниками происшедшего. Он всеми силами старался утешить бедную Марианну, которая чуть не заболела, по ее словам, от испуга, на самом деле ее только и беспокоила, что неизвестность исхода драки проклятого сбира Микеля с Антонио. Маргарита, впрочем, не замедлила принести ей вести о ее возлюбленном, а также о том, что Сальватор затевает что-то новое, на что Марианна стала возлагать все свои надежды. С возрастающим нетерпением проводила она день за днем, ожидая конца своим волнениям, и все это время вымещала свое горе на старом Капуцци, мучая его тысячью капризов, которые он хотя и переносил с большим неудовольствием, но никак не мог совладать с оседлавшим его демоном старческой любви. Если Марианна, устав, наконец, капризничать и мучить Капуцци, позволяла ему поцеловать дряхлыми губами ее маленькую ручку, то этого было уже совершенно довольно, чтобы влюбленный старик растаял и рассыпался в клятвах, что он не перестанет лобызать с неотступной просьбой папскую туфлю до тех пор, пока не вымолит разрешения на брак с несравненной племянницей, этим чудом красоты и всевозможных добродетелей. Марианна нарочно не разочаровывала его в этой сладкой надежде, хорошо понимая, что чем крепче будет он ее считать связанной с ним неразрывными узами, тем легче будет ей от него избавиться.

Прошло несколько дней. Однажды, около полудня, Микель, взойдя по лестнице в комнату, которую Капуцци отворил ему не вдруг, объявил с таинственным видом, что внизу стоит какой-то господин и желает во что бы то ни стало видеть синьора Капуцци, живущего, как ему известно, в этом доме.

— Чтобы черт побрал вас всех! — сердито закричал синьор Паскуале. — Разве вы не знаете, что я не принимаю у себя в доме никого?

— Господин этот, — объяснил Микель, — очень благообразной наружности, немолодой, говорит очень складными словами и называет себя Никколо Муссо.

— Никколо Муссо! — озадаченно молвил Капуцци. — Никколо Муссо, содержатель театра возле Порта дель Пополо! Что бы ему могло быть от меня нужно? — с этими словами он запер и запечатал дверь и сошел вместе с Микелем с лестницы, намереваясь принять Никколо Муссо на улице перед дверью дома.

— Ах, мой дражайший синьор Паскуале! — воскликнул с низким поклоном Никколо. — Как я рад, что вы согласились удостоить меня чести с вами познакомиться! Как я вам за это благодарен! Слава моего театра удвоилась с тех пор, как римляне увидели в нем вас, человека, прославившегося утонченным вкусом, самыми глубокими познаниями и кроме того, — такого известного виртуоза! Тем более сожалею я, что какие-то негодяи осмелились так дерзко напасть на вас и на ваших друзей, когда вы ночью возвращались от меня домой в город! Ради самого неба, синьор Паскуале, не вздумайте сохранить дурное воспоминание обо мне и о моем театре из-за этого прискорбного нападения, участники которого, без сомнения, будут строго наказаны! Ради Бога, не откажите мне в чести и оставайтесь зрителем моего театра и впредь!

— Поверьте, достойный синьор Никколо, — ответил Паскуале, жмурясь от удовольствия, — что ни разу не испытывал я такого истинного наслаждения, как в вашем театре! Ваш Формика и Алли такие актеры, каким не найдете подобных! Но страх, который навело это несчастное приключение на меня и на моего друга синьора Сплендиано Аккорамбони, был слишком велик. Он вселил в меня отвращение не к вашему театру, но к той дороге, по которой следует туда идти. Если вы откроете театр на площади дель Пополо, на улице Бабуино или на улице Рипетта, то, поверьте, я не пропущу ни одного вечера; но выйти ночью за Порта дель Пополо не заставит меня никакая сила в мире.

Никколо вздохнул, точно под бременем глубокой скорби.

— Очень вы меня огорчаете, синьор Паскуале, этими словами, — промолвил он с грустью, — огорчаете сильнее даже, чем думаете! Увы!.. На вас возлагал я все мои надежды!.. Вас хотел просить я о помощи!

— Моей помощи? — с удивлением воскликнул Паскуале. — Моей помощи, синьор Никколо? Каким же способом могу я вам ее оказать?

— Дражайший синьор Паскуале! — продолжал Никколо, отирая глаза платком, точно хотел осушить выступавшие слезы. — Милейший, достойнейший синьор Паскуале! Вы, без сомнения, заметили, что актеры мои часто поют во время действий вставные арии. Я хотел развивать этот прием все шире и дальше, а затем незаметно ввести у себя оркестр и, наконец, поставить целую оперу. Вы, синьор Капуцци, бесспорно первый композитор во всей Италии, и только одно непонятное легкомыслие римлян да завистливая злоба прочих маэстро причиной тому, что в наших театрах дается что-либо иное, кроме ваших произведений. Синьор Паскуале! Ваши бессмертные творения жажду я поставить в моем маленьком, ничтожном театре и пришел умолять вас об этом!

— Дражайший синьор Никколо! — воскликнул Капуцци, просияв, как солнце. — Что же мы стоим с вами здесь на улице? Прошу покорно потрудиться взойти на лестницу и удостоить посещением мой скромный уголок!

Едва Никколо успел войти в комнату, Паскуале вытащил громаднейшую кипу исписанной нотной бумаги и, открыв первую попавшуюся тетрадь, схватил гитару, чтобы заорать что было мочи на тот обыкновенный лад, который он называл пением.

Никколо заплакал и завертелся как исступленный. Он стонал, вздыхал, кричал без умолку: «Браво! Брависсимо! Великолепный Капуцци!»; наконец, точно в порыве священного восторга, бросился он к ногам старика и так крепко обнял его колени, что тот в свою очередь завертелся и закричал на этот раз уже от невыносимой боли:

— Синьор Никколо! Синьор Никколо!.. Ай!.. Что вы делаете! Вы меня хотите убить!

— Нет! — воскликнул Никколо. — Нет, синьор Паскуале! Я не встану прежде, чем вы дадите мне честного слова позволить, чтобы синьор Формика исполнил в моем театре божественную арию, которую вы только что пропели!

— Вы человек со вкусом! — охая и кряхтя, простонал Паскуале. — Вы глубоко понимаете дело. Кому же и доверить мне, кроме вас, исполнение моих произведений? Вы можете взять их с собой все. Только, ради Бога, выпустите меня! Но — увы! — ведь я не услышу сам моих дивных творений!.. Да выпустите же меня, прошу вас!

— Нет, — нес свое Никколо, все еще стоя на коленях и продолжая сдавливать в объятиях костлявые ноги старика, — нет, синьор Паскуале! Я вас не выпущу до тех пор, пока вы не дадите мне честного слова быть послезавтра в моем театре! Может быть, вы боитесь нового нападения? Неужели же вы думаете, что римляне, услышав ваши сочинения, не проводят вас до дома целой толпой, с триумфом и с факелами? Да если бы даже этого и не случилось, то, поверьте, я сам с моими верными товарищами провожу вас домой, вооруженный с ног до головы.

— Вы сами, — спросил Паскуале, — намерены проводить меня до дому с вашими товарищами?… А сколько вас всех?

— Человек восемь или десять к вашим услугам, синьор Паскуале! Решитесь, прошу вас!

— Формика, — пробормотал Паскуале, — владеет отличным голосом. Каково только исполнит он мои арии?

— Решитесь! — продолжал восклицать Никколо, все крепче и крепче сжимая ноги старика.

— Вы ручаетесь, — спросил Капуцци, — что я в безопасности возвращусь домой?

— Отвечаю моей жизнью и честью! — воскликнул Никколо, сильно сдавив напоследок колени Капуцци.

— Ай! — вскрикнул Паскуале. — Ну хорошо! Послезавтра я буду у вас в театре.

Никколо, быстро вскочив, сжал старика в объятиях так, что тот чуть не задохнулся.

В эту минуту в комнату вошла Марианна. Синьор Паскуале приготовился было резко и сердито отослать ее назад, но она, не обращая на него никакого внимания, подошла прямо к Муссо и сказала, сверкая гневно глазами: