Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Отшельник Серапион

Вы знаете, что несколько лет назад я жил некоторое время в Б***[1], городе, который, как известно, расположен в одном из самых живописных уголков юга Германии. Я имел обыкновение совершать далекие прогулки, не пользуясь услугами проводника, что, видимо, было бы нелишним, и однажды оказался в густом лесу. Чем усерднее искал я дорогу, которая вывела бы меня оттуда, тем больше углублялся в чащу, где терялись человеческие следы. Но вот лес стал редеть, и я увидел невдалеке человека в коричневой рясе, какую носят отшельники, широкополой соломенной шляпе, с длинной черной всклокоченной бородой; он сидел на камне у самого края глубокого ущелья, молитвенно сложив руки и устремив вдаль задумчивый взгляд. Во всем его облике было что-то странное, необычное, и меня охватило чувство какого-то необъяснимого ужаса. Да и возможно ли не поддаться ему, когда в реальной жизни внезапно оказываешься перед тем, что раньше видел лишь на картинах или в книгах? А тут передо мной на фоне дальних гор сидел живой отшельник из времен раннего христианства, словно сошедший с полотна Сальватора Розы[2].

Вскоре я сообразил, что странствующий монах не такая уж редкость в этих местах, смело приблизился к нему и спросил, как проще всего выбраться из леса и вернуться в Б***. Он смерил меня угрюмым взглядом и произнес глухим торжественным голосом:

— Ты поступаешь весьма легкомысленно и безрассудно, прерывая своим глупым вопросом беседу, которую я веду с собравшимися здесь достойными мужами! Я понимаю, что в эту. пустыню тебя привело лишь любопытство, желание узреть и услышать меня, но сам видишь, сейчас у меня нет времени разговаривать с тобой. Мой друг Амброзий Камальдолийский[3] возвращается в Александрию, ты можешь отправиться с ним.

С этими словами он встал и спустился в ущелье. Мне казалось, что все это сон. Поблизости послышался стук колес, я продрался сквозь заросли кустарника, очутился на узкой просеке и увидел крестьянина, удалявшегося на своей двуколке. Я быстро догнал его, и вскоре он вывел меня на большую дорогу, ведущую в Б***. По пути я рассказал ему о своем приключении и спросил, кто этот странный человек из лесу.

— Ах, сударь, — ответил крестьянин, — это весьма достойный господин, он называет себя священником Серапионом и живет в лесу вот уже много лет в маленькой хижине, которую сам себе построил. Люди болтают, что у него не все ладно с головой, но это славный набожный человек, он никому не делает зла, вразумляет нас, деревенских, благочестивыми проповедями и, сколько может, помогает добрыми советами.

Я встретил своего анахорета всего лишь в каких-нибудь двух часах ходьбы от Б***, стало быть, там должны были знать о нем более подробно. Так оно и оказалось. Доктор Ш***[4] все мне объяснил. Этот отшельник был некогда одним из самых блестящих, разносторонне образованных умов в М. К тому же он происходил из знатной семьи и поэтому ничего удивительного, что сразу же по окончании университета получил важное дипломатическое поручение, которое выполнил с тщанием и рвением. Обширные познания сочетались у него с удивительным поэтическим даром, все, что он писал, было овеяно пылкой фантазией, каким-то особым духом, проникавшим в самую сокровенную суть вещей. Непревзойденный юмор и душевная теплота делали его приятнейшим собеседником и любимцем светских собраний. Он поднимался все выше по служебной лестнице, и его уже прочили на высокий пост в посольстве, как вдруг он непостижимым образом исчез из М. Все розыски оказались тщетны, любое предположение каждый раз рушилось по той или иной причине.

Спустя некоторое время в горном Тироле объявился человек, облаченный в коричневую рясу, который проповедовал в деревнях, а потом удалялся в дремучий лес, где жил в полном одиночестве. Случилось так, что граф П*** увидел этого человека, называвшего себя священником Серапионом, и мгновенно узнал в нем своего несчастного, скрывшегося из М. племянника. Его схватили, он впал в буйство, и все искусство самых знаменитых врачей в М. не в силах было что-либо изменить в состоянии этого несчастного. Его привезли в Б***, поместили в больницу для умалишенных, и здесь врачу, ее возглавлявшему[5], удалось с помощью тщательно продуманного лечения, основанного на глубоком знании человеческой психики, вывести его по крайней мере из буйного помешательства.

То ли врач, следуя своей теории, помог безумцу ускользнуть, то ли сам пациент нашел способ осуществить побег, короче, он бежал и длительное время где-то скрывался. В конце концов Серапион появился в лесу в двух часах ходьбы от Б***, и все тот же врач пояснил, что подлинное сострадание к несчастному может выразиться лишь в одном — ни в коем случае не ввергать его вновь в приступы ярости и безумия. Если его хотят видеть спокойным и на свой лад счастливым, нужно оставить его в лесу и дать полную свободу — пусть делает что хочет. Он же, со своей стороны, ручается, что это не будет иметь никаких опасных последствий. Высокая репутация врача возымела свое действие, полиция ограничилась тем, что возложила на судебные власти ближайшей деревни негласный надзор за несчастным, и результат полностью подтвердил мнение ученого медика.

Серапион выстроил себе славную, даже сравнительно удобную хижину, смастерил стол и стул, сплел циновки, служившие ему ложем, развел небольшой огород, где посадил овощи и цветы. Никто бы не счел его поврежденным в уме, если бы не одна навязчивая идея — что он отшельник Серапион, удалившийся во времена императора Деция[6] в Фиванскую пустыню и приявший в Александрии мученическую смерть — и все, что из этой идеи вытекало. Он был способен вести остроумнейшие беседы, в которых нередко вспыхивали искры того юмора, а порой и той душевности, которые когда-то так его отличали. Но в остальном врач объявил его неизлечимым и самым серьезным образом предостерег от малейшей попытки вернуть его в мир и к прежним условиям жизни.

Вы легко можете себе представить, что мой отшельник не выходил у меня из головы и я испытывал непреодолимое желание вновь его увидеть. Но вообразите всю меру моей глупости! — Я задумал ни более, ни менее как атаковать в самом корне навязчивую идею Серапиона. Я углубился в чтение Рейля, Пинеля[7], всевозможных книг о сумасшествии, которые попадались мне под руку, и полагал, что мне, доморощенному психологу, профану в медицине, быть может, суждено заронить луч света в помраченный рассудок Серапиона. Кроме этих занятий по психиатрии, я не преминул ознакомиться с жизнеописанием всех Серапионов, коих в истории мучеников и святых числится не менее восьми, и вот, вооруженный этими сведениями, я отправился однажды чудесным погожим утром на поиски своего отшельника.

Я застал его в огороде, он работал мотыгой и лопатой, напевая какую-то духовную песню. Дикие голуби, которым он только что насыпал обильный корм, порхали и носились вокруг него, а из-за листвы живой изгороди с любопытством выглядывала молодая лань. По-видимому, он жил в добром согласии с лесными жителями. В его лице не было и следа безумия — напротив, оно выражало редкостное спокойствие и жизнерадостность. Это подтверждало слова доктора Ш*** из Б***: узнав о моем намерении посетить отшельника, он посоветовал выбрать для этого светлое утро, ибо в начале дня Серапион чаще всего находится в ясном сознании и более расположен к беседе с незнакомым человеком, тогда как вечером избегает какого-либо общения.

Заметив меня, Серапион отставил лопату и с приветливым видом пошел мне навстречу. Я сказал, что устал от дальней дороги и хотел бы у него немного передохнуть.

— Добро пожаловать, — молвил он, — то немногое, чем я могу угостить вас, к вашим услугам.

С этими словами он повел меня к дерновой скамье перед хижиной, вынес маленький столик, поставил на него хлеб, превосходный виноград и кувшин вина и радушно пригласил меня отведать все это, сам же уселся на маленькой скамеечке напротив меня и стал с аппетитом уплетать хлеб, запивая его водой из большой кружки.

По правде сказать, я не знал, с чего начать беседу как испытать всю свою психологическую премудрость а этом спокойном, жизнерадостном человеке. Наконец собрался с духом и сказал:

— Вас зовут Серапион, досточтимый отец?

— Именно так, — ответил он, — так нарекла меня церковь.

— Ранняя история церкви, — продолжал я, — знает нескольких знаменитых мужей, носивших это имя. Аббата Серапиона, прославившегося своими добрыми делами, ученого епископа Серапиона, коего упоминает святой Иероним[8] в своей книге «О знаменитых мужах». Был и монах Серапион, о котором рассказывает Гераклид[9] в своем «Рае»: однажды, когда он направлялся из Фиванской пустыни в Рим, к нему присоединилась некая девушка, утверждавшая, что отреклась от мирской жизни и утех, и тогда он повелел ей в подтверждение сих слов пройти с ним нагой по улицам Рима, а когда она не согласилась, отринул ее. «Ты показала этим, — молвил монах, — что все же привержена естеству и хочешь нравиться людям, не верь своему величию, не хвались, что превозмогла все мирское!» — Если я не ошибаюсь, почтеннейший, этот грязный монах (как его называет сам Гераклид) был тот самый, кто претерпел величайшие муки при императоре Деции. Ему вывернули суставы и затем сбросили с высокой скалы.

— Да, это так, — молвил Серапион, побледнев, в глазах его сверкнул мрачный огонь. — Да, это так, но сей мученик ничего общего не имеет с тем монахом, который в припадке неистового аскетизма восстал против самой природы. Я и есть тот мученик Серапион, о котором вы говорите.

— Как! — воскликнул я в притворном изумлении. — Вы считаете себя тем самым Серапионом, который много сотен лет назад погиб столь ужасным образом?

— Вам это кажется невероятным, — совершенно спокойно продолжал Серапион, — и я допускаю, что мои слова могут показаться удивительными всякому, кто не видит дальше своего носа. Но как бы там ни было — это так, всемогущий Бог позволил мне вынести все мои муки, ибо его премудрый промысел определил, чтобы я еще некоторое время пребывал здесь, в Фиванской пустыне, ведя угодный Господу образ жизни. Лишь сильная головная боль и ломота в суставах изредка напоминают мне о перенесенных страданиях.

Тут я решил, что настало время приступить к задуманному мной лечению. Я начал издалека и повел ученую речь о недуге, именуемом навязчивой идеей, который порою настигает человека и, подобно одной-единственной фальшивой ноте, нарушает чистейшую гармонию всего организма. Я упомянул о некоем ученом, которого нельзя было убедить встать со стула, ибо он боялся выбить носом стекло у соседа на противоположной стороне улицы; об аббате Моланусе, который обо всем рассуждал вполне здраво, но не решался выйти из комнаты, чтобы его не склевали куры, ибо считал себя ячменным зерном. Затем я перешел к тому, что нередко в нашем сознании происходит подмена собственного «я» каким-либо историческим лицом. Не может быть ничего безрассуднее, бессмысленнее, продолжал я, чем считать небольшой лес в двух часах ходьбы от Б***, где ежедневно бывают крестьяне, охотники, проезжие, просто гуляющие, Фиванской пустыней, а самого себя — фанатиком веры, много веков назад приявшим мученическую смерть.

Серапион молча слушал меня, казалось, он почувствовал убедительную силу моих слов, и в нем происходила какая-то глубокая внутренняя борьба. Я подумал, что настал момент для решающего удара; вскочил, схватил Серапиона за руки и громко воскликнул:

— Граф П***, очнитесь от пагубного помрачения, затмившего ваш разум, сбросьте это гадкое одеяние, вернитесь к вашей семье, скорбящей о вас, к обществу, которое предъявляет на вас свои законные права!

Серапион устремил на меня мрачный, пронизывающий взгляд, потом на его губах мелькнула саркастическая усмешка, и он произнес медленно и спокойно:

— Милостивый государь, вы говорили долго и, как вам казалось, прекрасно и мудро, позвольте же теперь мне сказать вам в ответ несколько слов. — Святой Антоний, все мужи церкви, покинувшие мир и удалившиеся в пустыню, часто подвергались искушению со стороны мерзких духов тьмы[10], которые, завидуя душевной умиротворенности избранников божьих, осаждали и мучили их, пока не оказывались посрамленными, поверженными во прах. Со мной дело обстоит ничуть не лучше. Время от времени ко мне являются люди, подстрекаемые дьяволом, которые пытаются внушить мне, что я граф П*** из М. и сманить меня в мир суеты и всяческого зла. Когда не помогала молитва, я брал их за плечи, выталкивал вон и тщательно запирал свой садик. Я и с вами, сударь, чуть было не поступил так же. Но в этом нет надобности. Вы совершенно очевидно самый немощный из всех моих противников, и я побью вас вашим же собственным оружием, то есть оружием рассудка.

Уж коли речь зашла о безумии, то из нас двоих вы страдаете этим недугом в гораздо большей степени, нежели я. Вы утверждаете, что у меня навязчивая идея — считать себя мучеником Серапионом, и я прекрасно знаю, что так думают многие или делают вид, что думают. Но если я и впрямь безумен, то надо поистине быть сумасшедшим, чтобы надеяться путем убеждения избавить меня от навязчивой идеи, порожденной безумием. Ведь будь такое возможно, во всем мире не осталось бы ни одного безумца, ибо человек мог бы повелевать умственными способностями, которые не суть его достояние, а лишь временное владение, врученное ему высшей силой, властвующей над нами. Если же я не безумен и на самом деле мученик Серапион, то опять же — глупая затея переубеждать меня и внушать мне навязчивую идею, будто я граф П***, призванный к свершению великих дел.

Вы говорите, что мученик Серапион жил много столетий назад и, следовательно, я не могу им быть — вероятно, потому, что люди не живут так долго. Но, во-первых, время такое же относительное понятие, как и число, и я могу вам возразить, что по моему внутреннему ощущению времени прошло каких-нибудь три часа или как вы там еще измеряете время, с тех пор как император Деций велел меня казнить. Далее, если отвлечься от этого, вы можете выдвинуть против меня лишь тот довод, что столь долгая жизнь, на каковой я настаиваю, беспримерна и противоречит человеческой природе. Но разве вы исчислили жизнь каждого отдельного человека, существовавшего на нашей обширной земле, чтобы столь дерзновенно произносить слово «беспримерный»? Неужели вы приравниваете всемогущество господне к жалкому искусству часовщика, который не в силах спасти от порчи мертвый механизм? Вы утверждаете, что место, где мы находимся, не Фиванская пустыня, а небольшой лес в двух часах ходьбы от Б*** и здесь ежедневно бывают крестьяне, охотники и прочие люди. Докажите мне это!

Тут-то я и поймаю его, подумал я.

— Идемте, — воскликнул я. — Идемте со мной, через два часа мы придем в Б***, и все то, что я утверждаю, будет доказано.

— Несчастный, ослепленный глупец! — произнес Серапион. — Какое расстояние отделяет нас от Б***! Но допустим, я последую за вами в город, который вы называете Б***, сможете ли вы убедить меня, что мы действительно шли только два часа и что место, куда мы пришли, действительно Б***? А если я стану утверждать, что это вы, охваченный безумием, принимаете Фиванскую пустыню за лесок, а далекую Александрию за южнонемецкий город Б***, что вы сможете на это возразить? Этот вечный спор никогда бы не кончился и был бы пагубным для нас обоих. И еще об одном серьезно подумайте! Вы не могли не заметить, что тот, кто с вами беседует, ведет спокойную, радостную, примиренную с Господом жизнь. Такая жизнь расцветает в нас только после выстраданного мученичества. Если высшей силе было угодно набросить покров на то, что происходило до этого мученичества, разве не дьявольская, бессовестная жестокость отдергивать этот покров?

Со всей своей премудростью я стоял перед этим безумцем смущенный и пристыженный! Он наповал сразил меня умозаключениями, выведенными из своей мании, и мне внезапно открылась вся безмерная глупость моей затеи. Более того, я почувствовал в его последних словах упрек, который поразил меня тем сильнее, что в нем смутно проступало, как высший неуязвимый дух, сознание прежней жизни.

Серапион, по-видимому, заметил мое состояние, он посмотрел мне в глаза с выражением самого чистого, искреннего участия и молвил:

— Я сразу подумал, что вы не такой уж злобный искуситель, так оно и есть на самом деле. Вполне возможно, что кто-нибудь другой, а то и сам черт попутал вас искушать меня, вы же не имели в виду ничего дурного, и, быть может, только потому, что я оказался совсем не таким, каким вы представляли себе отшельника Серапиона, укрепились в своих сомнениях, которые и высказали мне. Я нимало не отступаю от благочестия, какое подобает человеку, всецело посвятившему себя Господу и церкви, но мне глубоко чужд тот аскетический цинизм, в который впали многие мои собратья, доказав этим вместо пресловутой силы духа свою внутреннюю немощь и очевидное умственное расстройство. Если бы вы застали меня в том гнусном, мерзком состоянии, какое уготовили сами себе эти одержимые фанатики, вот тогда вы бы могли обвинить меня в безумии. Вы ожидали найти монаха Серапиона, того циничного монаха, бледного, изможденного ночными бдениями и голодом, с застывшим ужасом и страхом во взоре, навеянными отвратительными сновидениями, которые доводили до отчаяния святого Антония, с трясущимися коленями, едва держащегося на ногах, в грязной, окровавленной рясе, — а застали спокойного, бодрого человека. Да, и мне суждено было испытать муки, которые сам ад зажег в моей груди, но когда я очнулся с растерзанными членами, с размозженной головой, дух озарил все мое внутреннее существо и исцелил душу и тело. Пусть небо ниспошлет тебе, о брат мой, уже на этой земле спокойствие и бодрость, которая укрепляет и питает меня. Не страшись уединения, оно одно раскрывает благочестивой душе просветленную жизнь.

Произнеся последние слова проникновенным тоном истинного священнослужителя, Серапион умолк и поднял просветленный взгляд к небу. Мне стало не по себе — да и могло ли быть иначе? Этот безумец превозносил свое состояние как бесценный дар неба, только в нем находил спокойствие и бодрость и с искренней убежденностью желал мне того же!

Я было собрался уйти, но в ту же минуту Серапион начал уже совсем другим тоном:

— Вы не поверите, но эта суровая, непроходимая пустыня часто оказывается слишком оживленной для моих безмолвных размышлений. Меня ежедневно посещают разные замечательные люди. Вчера у меня побывал Ариосто, за ним последовали Данте и Петрарка, сегодня вечером я жду достопочтенного вероучителя Эвагрия, и так же, Как вчера я беседовал о поэзии, так сегодня собираюсь обсуждать новейшие дела церкви. Иногда я поднимаюсь на вершину вон той горы, откуда в ясную погоду хорошо видны башни Александрии, и перед моими глазами развертываются удивительные события и деяния. Многие и это находили невероятным и полагали, что мне видится реальным то, что на самом деле порождено моим духом, моей фантазией. Я считаю такие суждения одной из самых хитроумных нелепостей, какие только могут быть. Разве не дух — и только он один — способен охватить в пространстве и времени то, что происходит внутри нас? Что же это в нас такое, что слышит, видит, осязает, — неужели мертвые механизмы, которые мы называем глазами — ушами — руками и т. п., а не дух? Возможно ли, чтобы дух сам по себе создавал в нашей душе мир, облеченный временем и пространством, а те функции предоставил бы какому-то другому, живущему в нас началу? Какой вздор! Ну, а если только дух схватывает событие, происходящее перед нами, значит, действительно совершилось то, что он признает таковым.

Только вчера еще Ариосто говорил мне о порождениях своей фантазии и уверял, что создал в своем уме образы и события, никогда не совершавшиеся во времени и пространстве. Я оспаривал такую возможность, и он вынужден был согласиться со мной в одном: если поэт хочет вместить в узком пространстве своего мозга все, что он видит перед собой в жизни благодаря особому дару провидца, то это значит, что ему недостает высшего познания. Оно, это высшее познание, приходит только после выстраданного мученичества, оно вскормлено уединенной жизнью. — Вы как будто не согласны со мной? Может быть, вы не поняли меня? Но, впрочем, как может дитя мирской суеты, при самом искреннем желании, постичь дела и помыслы отшельника, осененного божественной благодатью! Хотите, я расскажу вам, что произошло сегодня на восходе солнца перед моими глазами, когда я стоял на вершине горы?

И Серапион рассказал новеллу, задуманную и построенную так, как это мог бы сделать лишь писатель, одаренный самой изобретательной и пылкой фантазией. Все образы предстали такими пластичными, пламенно-живыми, магическая сила его рассказа увлекала и окутывала как греза и заставляла верить, будто Серапион действительно видел все это со своей горы. За этой первой новеллой последовала вторая, потом третья, пока солнце не оказалось над нами в зените. Тут Серапион поднялся с места и произнес, глядя вдаль:

— Вот идет брат Илларион, который по своей непомерной строгости постоянно гневается на меня за то, что я слишком много беседую с посторонними.

Я понял намек, простился и спросил, дозволено ли мне будет вновь заглянуть к нему. Серапион ответил с мягкой улыбкой:

— О, друг, я думал, ты поспешишь покинуть эту пустыню, которая как будто не очень-то соответствует твоему образу жизни. Но если тебе угодно на какое-то время устроить себе жилище здесь, поблизости от меня, ты всегда будешь желанным гостем в моей хижине и в моем садике! Быть может, мне удастся обратить в свою веру того, кто явился ко мне злым искусителем! — Храни тебя Господь, друг мой!

Не берусь описать впечатление, которое произвел на меня визит к этому несчастному. С одной стороны, я содрогался от ужаса при мысли о его методическом безумии, в котором он видел смысл и благо своей жизни, с другой же — поражался его поэтическому таланту, душевности, всему его существу, которое дышало спокойным самоотречением чистейшего духа и внушало мне глубокое умиление. Я вспомнил скорбный возглас Офелии[11]:



О, что за гордый ум сражен! вельможи,
Бойца, ученого — взор, меч, язык;
Цвет и надежда радостной державы,
Чекан изящества, зерцало вкуса,
Пример примерных — пал, пал до конца!
А я, всех женщин жалче и злосчастней,
Вкусившая от меда лирных клятв,
Смотрю, как этот мощный ум скрежещет,
Подобно треснувшим колоколам,
Как этот облик юности цветущей
Растерзан бредом…[12]



И все же я не мог обвинять высшие силы, которые, быть может, этим путем спасли несчастного от опасных рифов и привели в тихую гавань. Я стал все чаще посещать своего анахорета и искренне полюбил его. Он всегда был бодро настроен, разговорчив, и теперь я уже остерегался снова разыгрывать из себя врача-психиатра. Я просто диву давался, с каким умом, с какой проницательностью мой отшельник говорил о жизни во всех ее проявлениях. В особенности же примечательно было то, как он умел вывести целые исторические события из скрытых мотивов, весьма далеких от общепринятых толкований. Если же я временами осмеливался, при всем восхищении проницательностью его догадок, все же заметить, что ни один исторический труд не упоминает о тех особых обстоятельствах, которые он приводит, он заверял меня с кроткой усмешкой, что уж конечно ни один историк на свете не может знать это так точно, как он, слышавший обо всем от самих участников события, которые посетили его.

Мне пришлось покинуть Б***, и я вернулся туда лишь спустя три года. Стояла поздняя осень, середина ноября, если я не ошибаюсь, как раз четырнадцатое, когда я отправился навестить своего отшельника. Уже издалека я услышал звук колокольчика, который висел у входа в хижину, по телу пробежала странная дрожь, меня охватило дурное предчувствие. Наконец я приблизился к хижине и вошел в нее. Серапион лежал на циновке, вытянувшись, сложив руки на груди. Я подумал, что он спит. Подошел ближе и тогда только понял — он был мертв!

— И ты похоронил его с помощью двух львов! — прервал друга Отмар.

— Что? Что ты говоришь? — с изумлением воскликнул Киприан.

— Да, — продолжал Отмар, — именно так, а не иначе. Еще в лесу, не доходя до хижины Серапиона, ты повстречал странных чудовищ и заговорил с ними. Олень принес тебе плащ святого Афанасия и попросил завернуть в него тело Серапиона[13].— Короче говоря, твое последнее посещение безумного отшельника напомнило мне тот удивительный визит, который святой Антоний нанес апостолу Павлу и о котором этот святой муж нагородил столько фантастических вещей, что легко заметить, какая сумятица царила у него в голове. Как видишь, я тоже кое-что смыслю в легендах о святых!

Теперь я понимаю, почему несколько лет назад твоя фантазия была целиком заполнена монахами, монастырями, отшельниками, святыми. Я заметил это в письме, которое ты мне тогда написал и в котором царил такой своеобразный мистический тон, что он навел меня на всякого рода странные мысли. — Если я не ошибаюсь, ты сочинил тогда удивительную книгу[14], пронизанную глубочайшим католическим мистицизмом, в ней было столько безумия и дьявольщины, что она могла полностью дискредитировать тебя в глазах спокойных благонамеренных людей. Конечно, тогда в тебе бурлил серапионизм в самой высокой степени.

— Так оно и есть, — ответил Киприан, — и я почти сожалею, что выпустил в свет эту фантастическую книгу, хотя на лбу у нее, как предостерегающий знак, было начертано имя дьявола, дабы каждый опасался его. Действительно, меня вдохновило на нее общение с отшельником. Быть может, мне следовало избегать его, но ты, Отмар, да и все вы знаете мою склонность к беседам с сумасшедшими; я всегда считал, что как раз отклонение от нормы позволяет заглянуть в самые зловещие бездны естества, и действительно, даже в том чувстве ужаса, которое охватывало меня при этих странных встречах, передо мной открывались картины и предчувствия, вдохновлявшие и окрылявшие взлет моего духа. Пусть рассудительные люди считают этот взлет всего лишь пароксизмом опасной болезни; что за дело до этого тому, кого называют больным, но кто сам себя считает сильным и здоровым!

— Ты как раз таков, дорогой Киприан, — подхватил Теодор, — тому свидетельство твое могучее телосложение — предмет моей постоянной зависти. Ты говоришь: заглянуть в зловещие бездны естества — пусть остережется это делать тот, кто подвержен головокружению!

Судя по тому, как ты нам изобразил своего Серапиона, никто не станет отрицать, что его тихое, безобидное помешательство не идет ни в какое сравнение с самыми умными ныне живущими поэтами, с которыми нам случается иметь дело. Но согласись, ты смог представить его облик но всем блеске, сохранившемся в твоей душе, главным образом потому, что прошло немало лет с тех пор, как ты в последний раз видел его живым. Я же, со своей стороны, утверждаю, что не мог бы отделаться от чувства страха, даже ужаса при виде такого рода безумия. У меня просто волосы встали дыбом, когда ты рассказывал, как Серапион превозносил свое состояние и желал тебе того же. Как ужасно было бы, если бы мысль об этом блаженном состоянии пустила корни в твоей душе и тем самым привела бы к подлинному безумию. Уже поэтому я не стал бы вступать в общение с Серапионом; а потом ведь кроме опасности духовной, существует еще и физическая — французский врач Пинель приводит множество случаев, когда одержимые навязчивой идеей люди внезапно впадали в буйство и как дикие звери крушили все вокруг.

— Теодор прав, — сказал Отмар, — мне не по душе твое сумасшедшее пристрастие ко всякому сумасшествию, твое безумное увлечение всяким безумием. В этом есть какая-то экзальтация, которая со временем надоест тебе самому. Ну, разумеется, от безумцев я бегу, как от чумы, но даже люди просто с воспаленной фантазией кажутся мне зловещими или роковыми.

— Но ты, — откликнулся Теодор, — ты, милый Отмар, в свою очередь, заходишь в этом слишком далеко. Я знаю, ты ненавидишь все, что проявляется не совсем обычным, странным образом. Дисгармония между внутренним миром и внешней жизнью, которую болезненно ощущает легко возбудимый человек, вызывает у него судорожную гримасу, непонятную тем, у кого на лице написано спокойствие, над кем не властны ни радости, ни страдание. Они испытывают лишь досаду и раздражение.

Но вот что удивительно: ты сам, Отмар, такой ранимый, легко склонен выходить из себя и не раз уже навлекал упреки в ипохондрии. Я как раз вспомнил об одном человеке, чей взбалмошный нрав действительно заставил добрую половину городка, где он жил, считать его сумасшедшим, хотя он менее всего был предрасположен к настоящему, бесспорному безумию. Обстоятельства моего с ним знакомства столь же удивительны и курьезны, сколь трогательной и волнующей душу оказалась ситуация, в которой я снова встретился с ним. Мне хочется рассказать вам об этом, чтобы вы видели, каким незаметным, неуловимым может быть переход от безумия через чудачество к вполне здравому состоянию рассудка. Боюсь одного: коль скоро здесь речь пойдет о музыке, вы обратите ко мне упрек, который я сделал Киприану, — а именно, что я приукрашиваю свой предмет фантастическими чертами и добавляю многое от себя, а между тем это совсем не так. — Но я вижу, Лотар уже бросает страстные взоры в сторону того сосуда, который Киприан называл таинственным, и явно сулит себе немалое удовольствие от его содержимого. Давайте же приоткроем волшебную завесу!

Теодор снял крышку и разлил по стаканам напиток, который король и министры общества «яйценосного петуха» наверняка признали бы непревзойденным и без колебаний узаконили бы государственным актом.

— Ну, а теперь, — воскликнул Лотар, осушив пару стаканов, — теперь, Теодор, расскажи нам о своем чудаке. Будь веселым, трогательным, юмористичным, волнующим — каким хочешь, только избавь нас от этого проклятого отшельника, выведи из бедлама, куда затащил нас Киприан!

И Теодор начал свой рассказ.