Но вот уже снова заработал механизм, и неведомая сила, будто послушный исполнитель веления самой судьбы, подхватила юношу и унесла прочь от любимой; обессиленный и измученный, очнулся он на руках своего приятеля Пьетро, который поджидал его в лодке на том же месте, где они расстались.
Тем временем толпа на галерее пришла в какое-то волнение и смятение: на троне, где восседал дож, кто-то прикрепил записку с непристойными стишками, написанными на том венецианском наречии
[22], которым обыкновенно пользуются простолюдины:
Воистину наш дож Фальер
В округе первый кавалер.
Он с молодой женою
Гуляет под луною.
Ему жена по гроб верна,
С другими спит давно она.
Старик Фальери вскочил вне себя от бешенства и поклялся, что жесточайшим образом покарает того безобразника, кто совершил сей дерзкий поступок. Он обвел собравшихся грозным взором и тут заметил на площади подле галереи Микаэле Стено, который преспокойно стоял, не скрываясь, в ярком свете многочисленных огней, освещавших площадь. Не медля ни секунды, дож велел своим стражникам схватить и доставить к нему виновника учиненного безобразия. Все были необычайно возмущены таким приказанием дожа, ибо он, поддавшись охватившему его гневу, нанес оскорбление не только синьории, которая почувствовала себя ущемленной в своих правах, но и народу, не желавшему портить себе праздник из-за такого пустяка. Все члены синьории покинули свои места, остался только Марино Бодоери, который тут же бросился останавливать прохожих и разъяснять — дескать, главе государства было нанесено тяжкое оскорбление, и виноват в этом не кто иной, как Микаэле Стено, — так старик Бодоери старался обратить на него весь народный гнев, спасая тем самым положение.
Фальери и впрямь не ошибся, именно Микаэле Стено, позорно изгнанный в начале праздника с галереи, сбегал домой, где сочинил те издевательские стишки, и, когда все внимание было обращено на фейерверк, он тихонько подкрался к трону дожа и, прикрепив листок, удалился, никем не замеченный. Коварный Стено верно рассчитал удар — его стишки чувствительнейшим образом задевали обоих супругов, ибо были глубоко оскорбительны как для дожа, так и для его жены.
Микаэле Стено без лишних препирательств, нимало не смущаясь, признался в содеянном, но обвинил во всем дожа, который, мол, первым нанес ему сильнейшее оскорбление. Синьория давно уже была недовольна своим правителем, который, вместо того чтобы оправдать надежды и чаяния подданных, ежедневно и ежечасно доказывал своими поступками, что воинственный и гневливый дух, живущий в холодном сердце дряхлеющего старика, подобен всего лишь фейерверку, который с оглушительным шумом и треском взрывается, не причинив никакого вреда, рассыпается черными, мертвыми хлопьями и бесследно исчезает. К тому же его женитьба на молоденькой красавице (ведь всем было известно, что союз этот был заключен сразу же после избрания его дожем), его бешеная ревность, все это разом изменило к нему отношение — в глазах многих из воина-победителя старик Фальери превратился в обыкновенного vecchio Pantalone
[23].
Все перечисленные обстоятельства привели к тому, что синьория, лелея коварные планы отмщения, склонялась скорее к тому, чтобы оправдать Микаэле Стено, нежели оскорбленного до глубины души правителя. Совет Десяти
[24] передал дело в Совет Сорока
[25], куда между прочим входил и сам Стено. Микаэле Стено и без того уже изрядно натерпелся, и потому ссылка на месяц будет достаточной мерой наказания за содеянное — таково было вынесенное заключение, чрезвычайно разозлившее старика Фальери, и так уже сердитого на синьорию, которая, вместо того чтобы защищать главу государства, позволила себе вынести приговор, более подходивший к мелким проступкам, нежели к тяжким преступлениям, каковое было совершено по отношению к нему.
В жизни часто бывает, что влюбленному достаточно одного-единственного лучика счастья, озаряющего мягким золотым сиянием все его существо, чтобы, отрешившись от земных радостей, погрузиться в сладостные мечтания и надолго забыть обо всем на свете; так и Антонио никак не мог прийти в себя после того, как пережил мгновение невыразимого восторга, и сердце его сжималось от томительной тоски. Старуха выбранила его порядком за отчаянную выходку, и еще несколько дней не могла успокоиться — нее ворчала, приговаривала, дескать, к чему эти ненужные затеи. Но вот однажды все переменилось: она пришла домой, подпрыгивая и пританцовывая, почти забыв про свою клюку. Такое уже случалось с ней, и всякий раз казалось, будто, ведет ее какая-то неведомая сила. Она вся сотрясалась от смеха; не обращая внимания на вопросы, которыми засыпал ее Антонио, она развела в камине небольшой огонь, поставила на него чугунную плошку и, прибавляя из разных склянок по щепотке неведомых трав, принялась варить какую-то мазь; после чего она переложила снадобье в маленькую баночку и заковыляла прочь, продолжая громко хихикать и хохотать. Лишь поздним вечером старуха вернулась домой; кряхтя и кашляя, она с неимоверным трудом уселась в кресло и только тогда, будто почувствовав необычайное облегчение после напряженных трудов, наконец вымолвила:
— Тонино, сыночек мой, ну-ка угадай, где я была? Откуда я пришла? Ну-ка попробуй! Ну? Откуда?
Антонио глядел на нее во все глаза, и в душе его шевельнулось предчувствие.
— Да, да, — проскрипела хихикая старуха, — от милой голубки, красавицы Аннунциаты!
— Что ты такое плетешь, старая! Не морочь мне голову! — закричал Антонио.
— Ну зачем же так, — продолжала старуха, — я ведь только о тебе и думаю! Сегодня утром я как раз отправилась на рынок, тот, что на площади Сан-Марко, посмотреть, не попадутся ли хорошие фрукты, а повсюду только и разговоров, что о несчастье, которое приключилось с супругою дожа. Я все хотела выспросить — у одного, другого, никто ничего толком не знает, только один парень — здоровенный такой краснорожий верзила — стоял, подпирая колонну, и от скуки жевал лимон. Так вот, он-то и объяснил мне.
— Да, чего там, право, — говорит, — пошалил слегка скорпиончик, решил испробовать свои молодые зубки, да и хватил маленько мизинчик, вот и попало немножко чего-то в кровь, теперь уж мой хозяин, синьор Джованни Баседжо, разберется что к чему, он сейчас как раз наверху, уж он-то оттяпает и пальчик, и нежную ручку в придачу.
Только парень молвил это, как наверху послышался страшный шум и крик и какой-то синьор, ну прямо этакая крошка, кубарем скатился по лестнице, — видно, дали ему пинка хорошего, вот и полетел он как мячик прямо под ноги прохожим, истошно вопя и причитая. Вокруг собрался народ, хохот стоял неимоверный — уж больно весело было смотреть, как старается изо всех сил этот карлик, потешно болтает ножками, безуспешно пытаясь подняться. Но тут подскочил к нему тот краснорожий парень, его слуга, сгреб в охапку своего докторишку, который продолжал голосить во всю глотку, взвалил его на плечи и помчался со всех ног прямо к пристани, там спрыгнул в лодку и был таков. Я сразу же смекнула, в чем тут дело, — это, верно, дож, увидев, как синьор Баседжо подступил с острым ножом к прелестной ручке догарессы, велел вытолкать взашей злополучного лекаря. Но это еще не все — я тут же сообразила, что делать, и вмиг помчалась домой, приготовила мазь и сейчас же обратно, во дворец; и вот стою я на ступеньках широченной лестницы, держу мою баночку в руке, а в это самое время вниз спускается старик Фальери, приметил меня да как набросится на меня с кулаками, что тебе, мол, здесь надо, мерзкая старуха?! Ну, а я — присела почти до самой земли, едва на ногах удержалась — и сказала ему, что, дескать, есть у меня лекарство одно, от которого его жена вмиг поправится. Как услышал это старый дож, уставился на меня так дико страшным взором и все поглаживал свою седую бороду, будто размышляя, как быть, а потом, ни слова не говоря, схватил меня и потащил чуть не волоком наверх, так и тащил до самых покоев догарессы, я уж совсем из сил выбилась, а на самом пороге едва не растянулась. Тонино, ты не поверишь мне — тут я увидела ее. Бедная девочка! Мертвенно-бледная, она лежала, откинувшись на высоких подушках, вздыхая и слегка постанывая от боли, побелевшие губы ее шептали: «Ах, я чувствую, как яд растекается по моим жилам!» Но я тут же принялась за дело, сняла этот дурацкий пластырь глупого докторишки. О! Силы небесные! Прелестная маленькая ручка — что сталось с ней? — кроваво-красная, вся опухла и затекла! Но ничего, ничего, я помазала своей мазью, и сразу же жар унялся и боль приутихла. «О, как приятно, как приятно», — прошептала наша голубка. Услышав это, Фальери пришел в необычайное волнение и воскликнул: «Даю тысячу цехинов, старуха, если сможешь спасти мою супругу». С этими словами он вышел из комнаты. Три часа кряду просидела я там, не отпуская маленькую ручку, все гладила ее, успокаивала боль, так что не коре моя красавица погрузилась в легкую дрему. Когда же она очнулась, то боли как не бывало. Я наложила свежую повязку, а она смотрела на меня сияющим взором, исполненным радости. И тогда я сказала: «Вот так, любезная догаресса, ведь и вы однажды спасли одного мальчика.
Помните, он спал, и ядовитая змея подобралась к нему совсем близко, еще секунда, и она бы ужалила его, но вы убили ту гадюку!» Тонино! Видел бы ты, как изменилась она в лице — будто скользнул луч вечерней зари и бледные щеки зарделись румянцем, а в глазах заплясали веселые огоньки. «Да, да, женщина, ты права, — сказала она, — я была тогда совсем еще девочкой, это было в имении моего отца… Ах, и мальчик — такой милый, благородный, — о, как вспомню о нем, так кажется мне, будто не было в моей жизни минуты счастливее той!» Ну и тут я все выложила — рассказала о том, что ты в Венеции, и что ты до сих пор сохранил в своем сердце восторги сладостного чувства, которое зародилось тогда, и что ты только для того, чтобы один-единственный раз заглянуть в лучезарные глаза своего ангела-спасителя, отважился совершить тот опасный трюк, и что это ты преподнес ей букет на празднике Giovedi grasso! Ах, Тонино, Тонино, тут она вскричала, охваченная необычайным волнением: «Да, я почувствовала это, почувствовала, когда он прижал мою руку к своим губам, когда произнес мое имя — и ведь не знала я тогда, отчего это так странно стало у меня на душе — то ли боль стеснила сердце, то ли радость. Приведи его ко мне — сюда, ко мне, того чудесного мальчика».
При этих словах Антонио бросился на колени и закричал, будто в беспамятстве:
— Владыка небесный! Только теперь не дай мне погибнуть, пусть минет меня чаша неумолимой судьбы — только не сейчас, дай мне увидеть ее, дай прижать к своей груди!
Он требовал, чтобы старуха тут же, на следующий день, отвела его во дворец, но та ни за что не соглашалась, поскольку старик Фальери имел обыкновение чуть что не каждый час навещать свою больную супругу.
Прошло несколько дней, и молодая догаресса уже почти оправилась благодаря стараниям старухи, но за все это время так и не представилось случая провести Тонино во дворец. Старуха как могла сдерживала нетерпение юноши, она не уставала повторять ему слово в слово свою беседу с догарессой, когда они говорили о нем, о Тонино, которого когда-то спасла маленькая Аннунциата и которую он так страстно любит. Антонио, терзаемый любовными муками и невыразимой тоской, бесцельно кружил по городу, и ноги сами собою приводили его снова и снова к герцогскому дворцу. За дворцом, на той стороне канала, высилось здание городской тюрьмы; у моста через этот канал стоял Пьетро, опершись на изящное весло, расписанное яркими красками; внизу на воде покачивалась привязанная к столбу гондола, которая была хоть и невелика, но верх имела весьма изящный, с цветной резьбой, венецианский флаг украшал эту красивую лодку, которая почти ни в чем не уступала настоящему бученторо. Пьетро радостно закричал:
— Эй, синьор Антонио, приветствую вас сердечно! Ваши цехины принесли мне счастье!
Антонио, погруженный в свои мысли, рассеянно спросил, что же это за счастье свалилось на него, и узнал, что Пьетро каждый вечер катает на своей гондоле ни больше ни меньше, как самого дожа и его супругу, которых он доставляет в Джудекку, где неподалеку от Сан-Джорджо Маджоре расположен уютный загородный домик, принадлежащий дожу. В изумлении Антонио уставился на Пьетро, а потом выпалил:
— Слушай, дружище! Хочешь снова заработать десять цехинов или даже больше? Уступи мне свое место на один вечер!
Пьетро возразил, что, пожалуй, из этого ничего не выйдет, ведь дож его уже знает и доверяется только ему. Но невыносимые любовные терзания словно лишили Антонио рассудка, и он с дикой яростью обрушился на бедного Пьетро, угрожая ему, что прыгнет в воду, когда тот отчалит, и просто стащит его с лодки; увидев, что Антонио будто не в себе и полон решимости, Пьетро со смехом сказал:
— Ох, синьор Антонио, видать, крепко приворожили вас глазки догарессы!
Так Пьетро согласился взять Антонио с собою в качестве помощника, ведь вдвоем и грести будет легче, и у Фальери не будет повода ворчать, ведь ему, как ни греби, все недоволен, все кажется, что слишком медленно. Антонио в тот же миг умчался прочь, отыскал где-то старую одежду гондольера, разукрасил себя до неузнаваемости, нацепил усы и бороду и едва успел вернуться к мосту как раз в тот момент, когда дож и его супруга, оба в богатых, нарядных сверкающих одеждах, спускались вниз по лестнице.
— Что это за человек? — сердито спросил старый дож, и только искренние заверения Пьетро, который клялся и божился, что ему, дескать, сегодня просто необходим помощник, убедили наконец разгневанного старца, и он милостиво дозволил Антонио сопровождать его в пути.
В жизни нередко бывает так, что именно в моменты наивысшего блаженства человек находит в себе силы, будто черпая их в своем безмерном счастье, и сдерживает, повинуясь мгновению, страстные порывы мятежного сердца, не давая вырваться наружу языкам пламени, что опаляют душу. Так и Антонио, превозмогая себя, сумел скрыть свои истинные чувства, хотя его возлюбленная Аннунциата и находилась совсем рядом, так что даже порою он чувствовал легкое прикосновение краешка ее платья, но он усердно налегал на весла, лишь изредка отваживаясь незаметно взглянуть на предмет своей страсти.
Старик Фальери был необычайно доволен, улыбка не сходила с его лица, со сладкою ухмылкой он то поглаживал изящные белые ручки красавицы догарессы, то норовил покрепче обнять ее. Вскоре они вышли в открытое море, вдали как на ладони лежала площадь Сан-Марко, и Венеция предстала перед ними во всем своем великолепии, поражая горделивыми башнями и величественными дворцами. Окинув взором раскинувшиеся просторы, Фальери приосанился и молвил:
Я усмехнулся. Нельзя винить его за то, что он расплачивается с ними за бывшие и будущие услуги моей особой, все равно то, что я из принципа не даю интервью, все считают просто капризом. И потом, во многих странах газетчики жестоко мстят человеку, который отказывает им в помощи. Хотя необходимо признать, что пока южно–африканские газетчики показали себя более цивилизованными, чем их коллеги из других стран.
— Ах, дорогая! Разве не чудесно скользить вот так, по морю, когда подле тебя твой господин, который обручен с самой морской стихией? — Да, да, не удивляйся, но пусть не пробуждает в тебе ревность та, что покорно несет нас по волнам. Прислушайся, как сладок морской плеск, в нем нежные слова любви, которые стихия нашептывает тихо своему супругу, своему повелителю. — Да, дорогая, погляди, ты носишь на своей руке кольцо, подаренное мною, но и она — хранит во глубине морской, у сердца своего, венчальное кольцо, которое я когда-то бросил ей.
Уэнкинс вытер лоб ладонью.
— Ах, мой повелитель, — отвечала Аннунциата, — как может быть тебе супругою эта холодная пучина, мне даже жутко думать о том, что судьба связала тебя с коварною и гордою стихией!
— Давайте я понесу ваши чемоданы?
Старик Фальери затрясся от смеха.
Я покачал головой.
— Ну, ну, не надо бояться, голубушка моя, — сказал он на это, — уж конечно же куда как приятнее, когда тебя ласкают такие хорошенькие теплые ручки, чем обниматься с холодной как лед женушкой! Но ведь скажи, что хорошо вот так кататься по морю с самим владыкою морским!
— Они не тяжелые.
И в тот самый момент, когда дож вымолвил это, откуда-то издалека донеслась нежная сладкозвучная мелодия. Звуки музыки становились все ближе и ближе, как будто их несли сами волны морские, и вскоре уже отчетливо был слышен мягкий мужской голос, который пел такую песню:
Все–таки он был слабее меня.
Ah! senza amare,
Andare sul mare
Col sposo delmare
Nos puo consolare.
Мы шли через стоянку к его автомобилю… Ах, запах Южной Африки! Эта смесь горячих, сладких, беспокоящих, непривычных, мускусных ароматов преследовала меня еще три или четыре дня, пока я не привык и не перестал ее замечать. Но первым южно–африканским впечатлением был этот запах.
Клиффорд Уэнкинс отвез меня в Иоганнесбург. Всю дорогу он слишком много болтал, слишком сильно потел и слишком часто улыбался. Аэродром был расположен к востоку от города, среди выжженных равнин Трансвааля, на расстоянии доброго получаса езды от центра.
Другие голоса подхватили ее, и в звучном многоголосье понеслась та песня над морем, пока не замерла где-то вдалеке, уносимая легким ветерком. Старик Фальери не обратил на это пение ни малейшего внимания, ибо он с увлечением принялся пространно объяснять своей супруге, в чем, собственно, заключается празднество, устраиваемое в день Вознесения Господня, когда дож выходит на своем бученторо в море и бросает кольцо в знак своего обручения с морской стихией. Он ударился в рассказы о победах республики в те времена, когда правил Пьетро Орсеоло II
[26], о том, как были завоеваны тогда Истрия и Далмация и как впервые было устроено большое празднество в честь этих завоеваний. Но напрасно старался старик Фальери — подобно тому как он сам, упоенный своими рассказами, не обращал никакого внимания на чарующие напевы, доносившиеся с моря, так и его супруга, в свою очередь, пропустила мимо ушей все его истории. Она целиком погрузилась в дивные мелодии, витавшие над морем, и когда пение стихло, она все еще смотрела неотрывно вдаль, как человек, который только пробудился ото сна и весь еще во власти сновидений, как будто не вполне очнувшись, силится понять, где он и что с ним. «Senza amare — senza amare», — беззвучно повторяли ее губы, и слезы, застилавшие ангельские глаза, светлыми жемчужинами скатывались по щекам; дыхание участилось, словно грудь теснили невыразимые страдания. Тем временем лодка ткнулась в берег.
— Я надеюсь, что все пройдет нормально, — говорил Уэнкинс, — у нас не часто бывает… то есть… вы понимаете… — он нервно засмеялся. — Ваш агент сказал мне по телефону, чтобы я не устраивал никаких приемов, коктейлей, интервью на радио и вообще… потому что мы, как вы понимаете, организовываем все это для приезжих знаменитостей… ну, для звезд… конечно, когда «Уорлдис» занимается прокатом их фильмов… так вот, для вас ничего этого не делаем, хотя, по–моему, это ошибка… Но ваш агент очень настаивал… Мы сняли номер… Он говорил, чтобы отель был за городом… не в городе, но и не в частном доме — так он сказал… Я надеюсь, что вам понравится… Мы были просто поражены… то есть восхищены, когда узнали, что вы прибудете лично…
«Мистер Уэнкинс, — мысленно перебил я его, — вы успевали бы гораздо больше, если бы болтали чуточку меньше». Вслух же я сказал:
Не переставая разглагольствовать, старик Фальери, которого не покидало бодрое настроение, вышел со своею супругой на балюстраду, что тянулась вдоль загородного дома близ Сан-Джорджо Маджоре; упоенный своими рассказами, он и не заметил, что творится в душе Аннунциаты, охваченной какой-то неясной, смутной тревогой; и не удивился он, отчего это его супруга стоит, безмолвно устремив вдаль затуманенный от слез взгляд.
— Я думаю, все будет нормально.
— Ну, конечно. Но раз уж вы отказались, так сказать, от обычной программы, то что бы устроило вас? Ведь до премьеры «Скал» еще две недели.
Я уклонился от прямого ответа:
В этот момент некий юноша, одетый гондольером, затрубил в изогнутый наподобие раковины рог, и его призывные звуки разнеслись далеко по всей округе. По этому знаку еще одна гондола взяла курс к пристани. — Тем временем к дожу и догарессе приблизились мужчина с раскрытым зонтом и женщина, после чего все направились ко дворцу. — Во второй гондоле, которая как раз причалила к берегу, прибыл Марино Бодоери и еще очень много всякого пестрого народу — кого тут только не было — и купцы, и художники, и даже простолюдины затесались в эту разношерстную компанию, которая последовала за дожем во дворец.
— Премьера… Это будет что–то такое с размахом?
— Еще бы! — рассмеялся он. — По всем правилам! Письменные приглашения. Выручка пойдет на благотворительные цели. Все будет великолепно, дорогой мистер Линкольн… Знаете, мы бы в самом деле очень хотели принять вас по–королевски. Так решили в «Уорлдис», когда пришли в себя от шока.
На следующий день Антонио едва мог дождаться наступления вечера, ибо надеялся, что непременно получит какую-нибудь весточку от своей возлюбленной Аннунциаты. И вот наконец вернулась старуха: с трудом переводя дыхание, она проковыляла к креслу и, усевшись в него, заговорила, горестно воздевая к небу свои тощие руки:
— Понимаю, — усмехнулся я. «Раз уж напросился, — подумал я, — дай им хотя бы что–то за все их хлопоты». — Послушайте, — продолжал я, — если вы считаете, что стоит с этим возиться, то можно устроить что–то вроде маленького приема: бутерброды, немного выпивки… До премьеры или после, как хотите. Обещаю, что приду. Ну и через пару дней я мог бы встретиться с вашими друзьями из аэропорта — лучше в первой половине дня, скажем, за кофе. Этого достаточно.
Он потерял дар речи. Я смотрел на него сбоку. Он хватал воздух ртом, как рыба на песке.
Это было довольно смешно. Но я был здесь по заданию моей Нериссы.
— Тонино, мой милый Тонино! Ох, приключилась беда с нашей голубкой! — Вхожу я сегодня к ней и вижу — лежит она на подушках, опустив головку, глаза прикрыты, так что и не поймешь, то ли дремлет она, то ли просто отдыхает. Подошла я поближе и говорю: «Ах, милостивая госпожа, может, беда какая приключилась с вами? Может, ранка вас опять беспокоит, ведь еще не зажила она как следует?» И тут она посмотрела на меня. — Тонино! Что это был за взгляд! Ни разу я до того не видала, чтобы она так смотрела! Словно бледная луна выглянула на мгновение из-за тучи и скрылась за тенью шелковистых ресниц. А потом она вздохнула тяжко и отвернула от меня свое бледное личико, только слышно было, как она что-то шепчет тихо-тихо, но так печально, так грустно, что у меня прямо сердце защемило: «Amare — amare — ah, senza amare». Взяла я тогда скамеечку, устроилась подле нее, принялась снова о тебе рассказывать, а она уткнулась в подушки, вижу — вся дрожит, того и гляди разрыдается. Я ей тут же возьми да и скажи — что ты, дескать, переодетый гондольером, сегодня катал ее по морю и что ты уже весь измучился, истерзался от любовной тоски, а потом я еще пообещала привести тебя немедля к ней. Тут она поднялась вдруг с подушек, слезы ручьями текут у нее из глаз, и говорит мне так решительно: «Нет, заклинаю тебя, во имя Христа, во имя всех святых — нет — я не могу его видеть! Умоляю тебя, скажи ему, чтобы он никогда — слышишь — никогда не показывался мне больше на глаза, никогда бы не подходил близко ко мне, скажи ему, пусть уезжает из Венеции, уезжает навсегда, пусть скорее уедет!»— «Но тогда, — не выдержала тут я, — мой бедный Тонино умрет от тоски!»— Услышав это, она в изнеможении опустилась на подушки, словно терзаемая невыразимой болью, и, обливаясь слезами, еле выговорила: «А разве мне уготована другая судьба? Разве меня не ждет неминуемая смерть?»— Тут в покои вошел старик Фальери, он подал мне знак рукою, и я вынуждена была удалиться.
— А все остальное время не беспокойте меня. Я хочу быть абсолютно свободен. Прежде всего я бы хотел поглядеть на здешние скачки. Люблю, знаете ли, скачки.
* * *
— Она отвергла меня — все кончено, — скорее, скорее, к морю! — закричал Антонио вне себя от отчаяния, старуха же захихикала, посмеиваясь на свой обычный манер, и сказала ему:
Отель «Игуана», расположенный на северной окраине города, выглядел довольно симпатично. Встретили меня учтиво, проводили и намекнули, что за умеренные чаевые готовы устроить, что угодно: от воды со льдом до танца живота.
— Ну какой же ты глупенький, совсем еще ребенок! — Разве тебя не любит прекрасная Аннунциата всем сердцем, всей душой? Разве есть на свете какая-нибудь другая женщина, чье сердце терзали бы такие невыразимые муки? — Глупый ты, глупый, завтра, когда наступит вечер, незаметно проберешься во дворец. Я буду ждать тебя во второй галерее, справа от большой лестницы, придешь — а там видно будет.
— Я бы хотел взять напрокат машину, — сказал я.
Когда на следующий день, сгорая от нетерпения, Антонио тайком прокрался к заветной лестнице, у него вдруг возникло чувство, будто он собирается совершить неслыханно дерзкий, кощунственный поступок. В полном смятении, он с трудом сумел совладать с собою и, дрожа всем телом, едва держась на ногах, с неимоверным усилием поднялся по лестнице и прислонился к колонне прямо у означенной галереи. Неожиданно все вокруг осветилось ярким светом факелов, и не успел Антонио отойти в сторону, как перед ним словно из-под земли вырос старик Бодоери в сопровождении слуг с факелами в руках. Бодоери пристально посмотрел ему в лицо и потом проговорил:
Уэнкинс сказал, что подумал об этом, меня ожидает желтый лимузин с шофером — за счет «Уорлдис».
Я покачал головой.
— Ага, я знаю, ты — Антонио, и тебе велели сюда прийти, ну, следуй за мной!
— Это не то. Разве мой агент не уведомил вас, что я нахожусь здесь по своим личным делам?
Антонио, уверенный, что все раскрылось и дожу стало известно о назначенном свидании с его супругою, покорно последовал за Бодоери. Каково же было его удивление, когда старик, войдя в небольшую уединенную залу, обнял его сердечно и повел речь о какой-то важной должности, к каковой он, дескать, должен приступить немедленно, той же ночью, что потребует от него немалого мужества и решительности. Его удивление, однако, вскоре сменилось страхом, ужас охватил его, когда он узнал, что давным-давно созрел заговор, направленный против синьории, во главе которого стоит сам дож; как оказалось, еще в загородном доме Фальери было решено этой же ночью свергнуть синьорию и провозгласить Марино Фальери единовластным правителем Венеции. Антонио, словно лишившись дара речи, молча смотрел на Бодоери, который по-своему истолковал молчание юноши и, считая, что за этим скрывается его нежелание принять участие в исполнении этого чудовищного плана, с негодованием воскликнул:
— Да, конечно, но… руководство готово покрыть все ваши расходы.
— Презренный трус! Тебе не выйти из дворца! Либо ты умрешь, либо возьмешься за оружие, но для начала побеседуй-ка кое с кем!
— Нет, — отрезал я.
Из темноты к Антонио ступил какой-то высокий господин благородного вида. Едва только взглянув в лицо незнакомца, которого он смог заметить только сейчас, при свете свечей, Антонио упал на колени и воскликнул, придя в необычайное волнение при виде этого неожиданно явившегося человека:
Уэнкинс нервно хихикнул.
— О, Боже правый! Отец мой! Бертуччо Неноло! Мой дорогой воспитатель!
— Понимаю… Да… Конечно… — он поперхнулся. Глаза его бегали, он делал бессмысленные движения руками, губы его кривились в идиотской улыбке. Вообще–то я не повергаю людей в нервное расстройство, но тут, как я понял, любое мое действие или слово вызывало это состояние.
Неноло поднял юношу с земли и, заключив его в объятия, проговорил голосом, полным нежности:
Наконец–то он сумел выйти из «Игуаны» и сесть в машину. Я вздохнул с облегчением. Однако не прошло и часа, как зазвонил телефон.
— Да, ты прав, сынок, я Бертуччо Неноло, о котором думали, что он покоится на дне морском, но мне недавно удалось бежать из позорного плена от неистового Морбассана; Бертуччо Неноло, который когда-то взял тебя на воспитание; думал ли я, что, когда Бодоери вступит во владение моим загородным домом и распустит всех слуг, они, неразумные, просто вытолкают тебя на улицу. — Бедный мальчик! Я вижу, ты медлишь, ты боишься взяться за оружие и выступить против кучки жестоких деспотов, по милости которых ты лишился отца? Войди во двор дома Фонтего, ты увидишь — с этих камней еще не стерлась кровь твоего отца. Когда синьория отобрала у немецких купцов их торговый дом, который известен тебе как дом Фонтего, были введены новые правила, согласно которым купцам, пользующимся помещениями этого дома, надлежало всякий раз при отъезде отдавать ключи, а не оставлять их у себя, как это бывало раньше. Против этого-то закона и выступил твой отец, за что он жестоко поплатился. Когда однажды он вернулся из очередной поездки в дом Фонтего, в его покоях среди прочих товаров был обнаружен сундук, полный венецианских монет фальшивой чеканки. Напрасно пытался он доказать свою невиновность, дело было совершенно ясное — видно, в его отсутствие какой-то проходимец, может статься, и сам ключник, затащил этот сундук к нему в комнату, чтобы навлечь на твоего отца подозрение. — И безжалостные судьи, вполне удовлетворенные таким доказательством его вины — дескать, сундук нашли в покоях твоего отца, — приговорили его к смерти! — Его казнили прямо во дворе дома Фонтего. — И тебя постигла бы та же участь, если бы не верная Маргарета. — Я, ближайший друг твоего отца, взял тебя к себе на воспитание, но, чтобы неосторожным словом ты не выдал своего происхождения и не угодил бы в лапы синьории, от тебя скрывали, кто твой отец. — И вот теперь, Антон Дальбиргер, пробил час, возьмись за оружие и отомсти синьории за позорную смерть твоего отца!
— Завтра… точнее, завтра утром… вас устроит такое время… встреча с прессой… ну, вы понимаете.
Антонио, охваченный жаждой мщения, тут же согласился примкнуть к заговору и присягнул на верность этому союзу, готовый с неукротимостью юного сердца выполнить данную клятву. — История повествует, что именно оскорбление, нанесенное отважному Бертуччо Неноло неким Дандуло, распоряжавшимся военным флотом, именно пощечина, которую Неноло получил от этого самого Дандуло во время какой-то ссоры, побудила Бертуччо Неноло, объединившись со своим честолюбивым зятем, вступить в заговор против синьории. Оба они, и Неноло, и Бодоери, во что бы то ни стало желали облачить старика Фальери в герцогскую мантию, чтобы возвыситься вместе с ним.
— Договорились, — ответил я.
— Вы не могли бы… э–э… сказать шоферу, чтобы он отвез вас в отель «Рандфонтейн»? Зал Деттрока… это такой зал для приемов… мы его арендовали… ну, вы поняли…
Было решено (таков был план заговора) распустить слух о том, что якобы приближается генуэзский флот. Тогда ночью, как это бывает в таких случаях, ударят в колокол на башне Святого Марка, дабы поднять весь народ на защиту города. По этому знаку заговорщики — а их, надо сказать, во всей Венеции было не так уж мало — должны были занять площадь Сан-Марко, захватить основные площади города, уничтожить всех главных советников синьории и провозгласить дожа единовластным правителем Венеции. Но небесам не было угодно, чтобы свершился этот заговор, влекущий за собой убийства и попирающий все законы государства, и без того уже немало натерпевшегося от старика Фальери, известного своею непомерной гордыней и заносчивостью. Собрания, происходившие в загородном доме Фальери, не ускользнули от бдительного ока Совета Десяти, однако не было никакой возможности узнать что-нибудь более определенное. Но случилось так, что один из заговорщиков, торговец мехами из Пизы по имени Бенциан, не выдержал и решил предупредить о надвигающейся опасности своего друга и свойственника; а поскольку этот самый Николао Леони входил и Совет Десяти, конечно, его ждала неминуемая гибель. Едва только стемнело, Бенциан отправился к своему приятелю и под страхом смерти велел ему не выходить ночью из дома, что бы ни происходило на улице. Леони, заподозрив неладное, не отпустил мехоторговца, пока не выпытал у него все, что тот знал о заговоре. Сообщив обо всем Джованно Градениго и Марко Корнаро, он немедля созвал Совет Десяти, каковой собрался на площади Святого Спасителя. Понадобилось не более трех часов на разработку плана решительных действий, которые были направлены па то, чтобы уже в самом зародыше задушить все выступления заговорщиков.
— Время?
— Ну… скажем в одиннадцать… вы не могли бы приехать на четверть часа раньше?
Антонио было поручено возглавлять небольшой отряд, который должен был выйти на площадь Сан-Марко и ударить в колокол на башне. Но, подойдя к площади, он увидел, что башня уже занята воинами арсенала, которые, заметив приближающегося противника, тут же выставили вперед алебардистов; до смерти перепуганные заговорщики разбежались кто куда, а сам Антонио, пользуясь темнотой, успел скрыться. Спасаясь от преследования, Антонио помчался прочь, но тут он услышал, что кто-то уже нагоняет его, еще секунда — и он будет схвачен; он обернулся, чтобы дать отпор невидимому противнику, но в это мгновение тусклый свет фонаря упал на преследователя, в котором Антонио узнал своего давешнего приятеля Пьетро.
— Да, — коротко ответил я, на что Уэнкинс выразил свое удовлетворение, заикаясь и осыпая меня благодарностями.
— Спасайтесь! — закричал Пьетро. — Спасайтесь, синьор Антонио! Скорее ко мне в лодку, — все погибло, заговор раскрыт, — Бодоери, Неноло — все схвачены синьорией, ворота герцогского дворца заперты, дожа, словно преступника, держат под стражей в его покоях и следят за ним его собственные вероломные слуги. — Скорей, скорей, бежим!
Я повесил трубку, распаковал вещи, выпил кофе, вызвал машину и покатил на ипподром.
Антонио в каком-то беспамятстве последовал за Пьетро, тот чуть ли не на себе дотащил его до лодки. — Неясные голоса — бряцанье оружия — вот кто-то вскрикнул от испуга — потом все замерло, и вместе с наступившей зловещей тишиной на город опустилась черной тенью ночь. Но уже на следующее утро жители города, еще не успев прийти в себя от ужасов минувшего дня, стали свидетелями еще более чудовищных событий, от которых кровь стыла в жилах. Совет Десяти той же ночью вынес смертный приговор зачинщикам заговора, которых удалось схватить. Их казнили на площади перед дворцом и сбросили вниз с той самой галереи, откуда дож обыкновенно наблюдал за праздниками и гуляньями, — подумать только, это было как раз то место, где Антонио, после совершенного им фантастического трюка, упал к ногам прелестной Аннунциаты, вручая ей букет. — Среди казненных были Марино Бодоери и Бертуччо Неноло. Два дня спустя Совет Десяти вынес свой приговор и относительно старого Фальери, каковой был казнен прямо на Лестнице гигантов
[27].
Глава 4
В каком-то беспамятстве Антонио блуждал по городу, и никому не приходило в голову схватить его или арестовать, никто не знал, что и он входил в число заговорщиков. Когда Антонио увидел, как скатилась по ступеням голова Фальери, он будто стряхнул с себя тяжелый сон и с воплем невыразимого ужаса бросился во дворец, помчался по галерее, повторяя: «Аннунциата! Аннунциата!» Никто его не задержал, стражники застыли словно в каком-то оцепенении от всех кошмаров, которые происходили на их глазах. Старуха ковыляла следом, пытаясь нагнать Антонио; жалобно причитая, она ухватила его за рукав, и так вместе с ней он вошел в покои Аннунциаты. Бедняжка лежала без чувств на подушках. Антонио бросился к ней, осыпая ее руки бесчисленными поцелуями, ему хотелось, чтобы она очнулась, он звал ее по имени, подбирая самые ласковые, нежные слова. Медленно подняла она веки — обратила на Антонио ангельский взор своих небесных глаз, — сначала она глядела на него, будто силясь понять, кто же это, потом стремительно поднялась и бросилась к нему на грудь; обливаясь слезами, она принялась его целовать — в щеки — в губы.
В Южной Африке скачут по средам, субботам и очень редко в другие дни недели.
— Антонио, мой милый Антонио! Как я люблю тебя, как несказанно люблю! Значит, услышали мои молитвы святые небеса! Что мне смерть отца, дяди и даже смерть супруга, если у меня есть ты и твоя любовь! О, давай убежим прочь от этого кровавого места! — так воскликнула Аннунциата, и душа ее разрывалась от неукротимой любви и нестерпимой боли.
Я купил билет и взял программку. Из нее я узнал, что во второй половине дня бежит одна из неудачниц, принадлежащих Нериссе.
Охваченные страстным порывом, они бросились друг к другу в объятия и, обливаясь слезами, поклялись в вечной любви; они забыли о страшных событиях минувших дней, полных ужасов и кошмаров, ибо сила любви заставила их отвернуться от всего земного и обратить свои сердца к высоким небесам.
Ньюмаркет мало чем отличался от других ипподромов. Трибуны, лошади, букмекеры, атмосфера азарта, свои традиции, специфика, порядки. Все то, что мне давно знакомо. Я пошел к паддоку, по которому уже водили лошадей, участвующих в первом заезде. В центре стояли хозяева лошадей и тренеры, они беседовали и обменивались впечатлениями. Около паддока толпились знатоки, внимательно приглядываясь к лошадям.
Старуха уговаривала их бежать в Кьоццу. Но Антонио решил выбрать обходной путь, чтобы затем, перебравшись через горы, отправиться в родные края. Его старый приятель Пьетро приготовил для него лодку, которая ждала их у моста за дворцом. Когда настала ночь, Аннунциата набросила накидку, так что ее было не узнать, и никем не замеченная спустилась вниз по лестнице вместе со своим возлюбленным; за ними поспешала старая Маргарета, которая скрывала под плащом богатую шкатулку с драгоценностями. Не встретив никого на своем пути, они беспрепятственно добрались до моста и спустились в лодку. Антонио сразу же налег на весла, и лодка стремительно стала удаляться.
Последние почти не отличались от английских. Они были, может быть, чуть поменьше, но смотрелись отлично. Правда, выводили их не белые парни в темном, как у нас, а черные парни в белом.
Лунный свет струился по волнам, весело переливаясь в темноте, и озарял им путь подобно вестнику любви. Они вышли в открытое море. Вдруг высоко-высоко в небе послышался какой-то странный шум — свист, — откуда ни возьмись наползли мрачные тени и черной пеленой затмили ясный лик луны. И струящийся свет, который еще недавно переливался на весело бегущих волнах, этот лучезарный вестник любви, канул в грозно вздымающуюся пучину. Поднялась буря, и закружились злобные вихри, сгоняя тяжелые черные тучи. Лодку швыряло с волны на волну.
У меня есть правило не ставить на незнакомых лошадей, поэтому к окошку, где принимали ставки, я не пошел. Очень скоро появились жокеи в ярких шелковых костюмах, они разобрали лошадей и заняли место на старте. Копыта твердо били сухую землю. Я решил разыскать тренера Нериссы, Гревилла Аркнольда. Его лошадь бежала в следующем заезде, сейчас ее должны были готовить.
— О, Боже милостивый! — закричала старуха.
Здесь ко мне подошел какой–то парень и тронул меня за плечо.
— Простите, вы Эдвард Линкольн? — спросил он.
Антонио, уже не в силах справиться с рулем, бросился к прекрасной Аннунциате и крепко сжал ее в своих объятиях. Она же, как будто очнувшись от его горячих поцелуев, со всею пылкостью юного сердца тесно прижалась к его груди.
Я улыбнулся, кивнул на ходу.
— О, мой Антонио! — воскликнула она, а в ответ раздалось:
— Разрешите представиться — меня зовут Дэн Кейсвел. Насколько я знаю, вы друг моей тетки.
— Моя Аннунциата!
Это меня остановило. Я подал руку, Дэн сердечно пожал ее.
Влюбленные уже не обращали внимания на бурю, которая с неистовством обрушивала на их маленькую лодочку грохочущие потоки. Возмущенная стихия, ревнивая вдова казненного Фальери, взметнула пенные волны, будто вскинула гигантские руки, которые подхватили влюбленных и бросили их вместе со старухою в бездонную пропасть.
— Я знал, что вы приедете. Тетя Нерисса телеграфировала Аркнольду, что вы будете здесь на премьере какого–то фильма и, наверное, появитесь на скачках. Так что, откровенно говоря, я вас высматривал.
Он говорил с мягким калифорнийским акцентом, полным ленивого тепла. Ничего удивительного, что он нравился Нериссе: у него было симпатичное загорелое лицо, прямой открытый взгляд, слегка растрепанные, но блестящие и густые волосы. Настоящий идеал американского парня.
Так закончил свой рассказ незнакомец в плаще и, быстро вскочив, пошел решительным скорым шагом прочь. Друзья с молчаливым изумлением смотрели ему вслед, а потом вновь приблизились к картине. И снова старый дож с тщеславной ухмылкой глядел на них, упоенный собственным бахвальством, но когда они вгляделись в лицо догарессы, то явно ощутили, что тень грядущей неотвратимой беды легла на ее высокое чело; темные ресницы скрывали сияющий взор, исполненный томительной любовной тоски, и губы будто шептали нежные слова. И далекое море, и неясные очертания собора Святого Марка в призрачной дымке облаков — на всем лежала печать враждебной силы, сулящей смерть и разрушение. Глубокий смысл этой загадочной картины ясно предстал перед ними, и всякий раз, когда взгляд их возвращался к этому полотну, история несчастной любви Аннунциаты и Антонио с болью отзывалась в их сердцах, проникала в самые сокровенные глубины души, наполняя ее сладостным трепетом.
— Она не говорила мне, что вы в Южной Африке, — заметил я.
— Конечно, нет, — ответил Дэн с обезоруживающей улыбкой, — она, наверное, и сама об этом не знает. Я прилетел только пару дней назад. На каникулы. Как поживает старушка? Когда мы виделись последний раз, она чувствовала себя неважно.
Он беззаботно улыбался. Видимо, он ничего не знал.
— Кажется, она серьезно больна.
— Правда? Вы меня огорчаете. Нужно будет написать ей. Я напишу, что я здесь, что пытаюсь разобраться с ее лошадьми.
— А что с ее лошадьми?
— Я еще не знаю. Но они перестали выигрывать. И это очень скверно. — Он снова улыбнулся, довольно озорно. — Если хотите разбогатеть, советую поставить на восьмой номер в четвертом заезде.
— Спасибо, — ответил я. — Нерисса говорила мне, что ее лошади не выигрывают.
— Не удивительно, что она об этом говорила. С ними происходит какая–то ерунда. Дайте им десятиминутную фору, подкупите жокеев, все равно не выиграют.
— И вы что–нибудь выяснили?
— Ничего. Аркнольд ужасно переживает. Говорит, что у него никогда ничего подобного не случалось.
— Может быть, вирусное? — предположил я.
— Отпадает. Тогда болели бы все лошади, не только теткины. Я спрашивал у тренера, но он говорит, что понятия не имеет.
— Я хотел бы с ним поговорить, — бросил я мимоходом.
— Понимаю. Это очень просто. Только сначала давайте спрячемся от ветра и выпьем пива, ладно? У Аркнольда бежит лошадь в этом заезде.
— Отлично, — согласился я, и мы пошли пить пиво. Дэн прав. Дул сильный ветер. Было довольно холодно. Похоже, весна запаздывала.