Эрнст Теодор Амадей Гофман
Барон фон Б.
Однажды, остановясь в Б***, пошел я прогуляться в близлежащем лесу, где внезапно увидел толпу крестьян, занятых обрубкой сучьев на кустах и деревьях. Сам не зная почему, спросил я, не новая ли проложится тут дорога? Работавшие только засмеялись мне в ответ и сказали, чтобы я потрудился пройти через лес и поднялся на гору, где встречу господина, который объяснит мне в чем дело. Послушав их, я действительно увидел маленького, пожилого человека, с бледным лицом, в плаще и дорожной, надвинутой на глаза шляпе. Через плечо была у него повешена сумка, а сам он пристально смотрел в зрительную трубу, наведя ее на то место, где работали крестьяне. Заметив мое приближение, поспешно оторвал он трубу от глаз и спросил: «Вы пришли из леса? Скажите, каково работают там мои люди?» Я отдал ему отчет в том, что видел. «Хорошо! хорошо! — продолжал он. — Вот уже с трех часов утра стою я здесь (было около шести вечера) и смотрю, как ленятся эти ослы, которым, однако, я заплатил очень немало. Надеюсь все же, что мой превосходный вид скоро откроется!» — и с этими словами он снова приставил трубу в глазам и опять стал смотреть в том же направлении. Прошло несколько минут. Вдруг раздался глухой шум; последняя группа деревьев повалилась, и в то же мгновение действительно прелестный вид на отдаленные горы и руину замка, точно по мановению волшебного жезла, открылся перед нашими глазами. Крик восторга вырвался из груди моего незнакомца. Полюбовавшись с четверть часа этим зрелищем, спрятал он трубку в футляр и не простясь со мной, внезапно убежал, точно чего-то испугался. Потом узнал я, что это был никто иной как Р***, один из величайших оригиналов, который уже давно, подобно известному барону Гротхусу, путешествует пешком по всей Германии и везде, где только можно, ищет живописные виды. Оказавшись в местности, где, по его мнению, хороший вид скрыт высокими деревьями, которые следует для того спилить, немедленно вступал он в сделку с владельцем леса и не щадил никаких издержек для покупки тех деревьев и найма рабочих. Раз он затеял даже сжечь целую ферму, которая, по его мнению, портила своим видом окрестности, закрывая прекрасный обзор, и был очень огорчен, когда наивное это желание не осуществилось. Когда же попытка очистить хороший вид ему удастся, он обыкновенно любуется им около получасу, а затем быстро убегает далее, никогда не возвращаясь более в эту местность.
Друзья, выслушав рассказ Винцента, решили единодушно, что иной раз трудно бывает даже выдумать те глупости, которые в жизни случаются постоянно.
— Я нахожу уместным, — сказал Киприан, — в дополнение к похождениям двух оригиналов, рассказать историю третьего, о котором недавно узнал через одного знакомого нам всем музыканта. Оригинал мой, известный всем барон Б***, жил в Берлине в 1789 или 1790 году и принадлежал к замечательнейшим явлениям в музыкальном мире. Для большей живости моего рассказа я буду говорить в первом лице от имени моего знакомого музыканта, бывшего действующим лицом в этой истории, и надеюсь, что мой достойный Серапионов брат Теодор не останется недовольным, если я буду вынужден рассказывать совершенно в его духе. Итак, мой знакомый мне рассказывал следующее:
— Я был еще очень молод, когда барон Б*** жил в Берлине. Мне было не более шестнадцати лет, и я со всем жаром, на какой только был способен, предался изучению игры на моем любимом инструменте. Музикус Гаак, мой почтенный, но очень строгий учитель, становился с каждым днем все более и более мною доволен. Он хвалил мою быстроту и чистоту интонации и позволил мне даже играть в оперном оркестре и на домашних концертах короля. При этом я часто слышал, как Гаак, разговаривая с молодым Дюпортом, Риттером и другими музыкальными знаменитостями, упоминал имя барона Б*** и хвалил музыкальные вечера, с большим вкусом и толком устраиваемые им в его собственном доме, так что в них иногда принимал участие даже сам король. На вечерах этих исполнялись прекрасные произведения старинных, почти уже позабытых композиторов, которые только и можно было слышать благодаря тому, что у барона Б*** была прекрасная библиотека музыкальных сочинений, в особенности скрипичных, начиная старинными и кончая самыми новейшими. Затем разговор обыкновенно переходил на описание прекрасной обстановки в квартире барона, радушного приема, который там все находили, его редкого умения обращаться с художниками и музыкантами, причем в заключение обыкновенно договаривались до единодушного признания, что барона следует считать самой блестящей звездой, сиявшей на тогдашнем музыкальном небе Берлина.
Все это чрезвычайно возбуждало мое любопытство, которое усиливалось еще более, когда, если разговор продолжался, говорившие часто, склонясь друг к другу головами, начинали о чем-то таинственно шептаться, причем из отдельных, долетавших до меня отрывочных фраз, я мог догадаться, что дело шло все о том же бароне, а также о каких-то музыкальных часах и уроках. На лице Дюпорта всегда появлялась при этом саркастическая улыбка, и когда все остальные на него нападали, то он защищался очень слабо и, не будучи в состоянии подавить приступа смеха, обыкновенно завершал разговор тем, что, схватив скрипку и начав ее настраивать, говорил громко: «Все-таки он прекрасный человек!»
Я не мог, наконец, удержаться и, рискуя получить суровый отказ, робко попросил однажды моего учителя сделать мне когда-нибудь честь и взять меня с собой на музыкальный вечер барона.
Гаак смерил меня взглядом от головы до ног. Я уже ожидал бури, но, однако, вместо того он только как-то странно засмеялся и сказал: «Ну хорошо! Ты действительно можешь многому научиться у барона. Я поговорю с ним о тебе и почти уверен, что он не откажет тебе в позволении прийти; он вообще любит иметь дело с молодыми учениками».
Вскоре после того проиграл я однажды с Гааком несколько очень трудных скрипичных дуэтов. Он, казалось, остался доволен и, положив скрипку в сторону, сказал: «Ну, Карл! Надень сегодня вечером твое праздничное платье, шелковые чулки и приходи ко мне. Мы отправимся вместе к барону Б***. Сегодня у него будет очень немного приглашенных, и я воспользуюсь этим случаем, чтоб тебя представить».
Сердце во мне сильно забилось от радости, и я, сам не зная почему, ожидал, что увижу или услышу что-нибудь крайне интересное.
Мы отправились. Барон оказался пожилым, небольшого роста человеком, одетым в старинный, французского покроя парадный кафтан. Увидя нас, он поспешил навстречу и с радостью пожал моему учителю руку.
Никогда в жизни не чувствовал я в себе самом при посещении более или менее известных людей такой почтительности и в то же время такого дружеского влечения. На лице барона выражалось самое ласковое добродушие, но в глазах был тот запрятанный огонь, который обыкновенно с первого раза выдает людей, истинно и горячо преданных искусству. Весь мой страх, весьма понятный в молодом неопытном юноше, исчез мгновенно.
— Ну что, каково поживаете, мой дорогой Гаак? — так обратился барон добродушнейшим голосом к моему учителю. — Вы уже выучили вы мой концерт? Да? Ну так мы его послушаем завтра! А это, без сомнения, тот юный артист, о котором вы мне говорили?
Я в смущении опустил глаза, чувствуя, что краснею с каждой минутой все больше и больше.
Гаак назвал меня по имени, похвалив мои способности и лестно отозвался об успехах, которые я сделал в короткое время.
— Так значит, юноша, — обратился барон ко мне, — вы выбрали своим инструментом скрипку? Но подумали ли вы при этом о том, что скрипка труднейший из всех когда-либо существовавших инструментов? что при всей своей кажущейся простоте она заключает в себе неисчерпаемое богатство звуков, вызвать которые удается только немногим избранным, предназначенным к тому самой природой? Говорить ли вам ваш внутренний голос, что вы в состоянии будете овладеть этой тайной? Многие думали так и все же оставались на всю свою жизнь жалкими кропотунами, а мне бы крайне не хотелось, чтобы вы умножили собой их число. Попробуйте что-нибудь мне сыграть, а там я скажу, на что вы можете надеяться, и дам кое-какие добрые советы. Может быть, с вами будет то же, что с Карлом Стамицем, который чудеса воображал о своей скрипичной игре, однако, когда я открыл ему на этот счет глаза, то он бросил скрипку в печь и тотчас же схватился за альт и виолончель. На этих инструментах он точно стал пилить довольно порядочно своими широкими пальцами. Начинайте же, юноша, начинайте! Я слушаю!
Эта оригинальная вступительная речь барона, признаюсь, меня немного задела. Слова его глубоко ранили мою душу, и я почувствовал даже некоторое разочарование при мысли, что, может быть, только потерял даром время, посвятив с таким жаром свою жизнь на изучение такого трудного и таинственного инструмента.
Предложено было разыграть три новых квартета Гайдна, недавно появившихся и составлявших животрепещущую новость дня.
Учитель мой достал скрипку из ящика. Но едва провел он по струнам смычком для настройки, как барон заткнул уши пальцами и закричал точно исступленный: «Гаак, Гаак! Ради Бога! Как можете вы портить вашу игру, играя на этом рожке!»
Учитель мой имел прекраснейшую старинную скрипку Антонио Страдивари, лучше которой мне даже не случалось слышать и которую он сам ценил так высоко, что ничем нельзя бывало его более рассердить, как отозвавшись о его любимице хоть с какой-нибудь стороны невыгодно. Потому я был изумлен, когда Гаак только улыбнулся на отчаянное восклицание барона и тотчас же запер скрипку обратно в ящик. По-видимому, он хорошо знал, что делал. Он даже вынул совсем ключ прочь из ящика, увидя, что барон, который перед тем вышел из комнаты, вновь возвратился, держа обеими руками обитый малиновым бархатом и украшенный золотыми гвоздиками футляр, с которым обращался также осторожно, как с новорожденным ребенком.
— Сегодня, — так начал барон, — я хочу оказать вам особую честь, Гаак! Вы будете играть на моей лучшей старинной скрипке. Это настоящий Грануэло, перед которым ваш Страдивариус — мальчишка. Тартини не играл ни на каких скрипках, кроме скрипок Грануэло. Берите же ее с почтением, чтобы великий мастер вдохновил вас своим искусством и вы удостоились вызвать из нее те звуки, какие она способна издать.
Барон открыл ящик, и я увидел инструмент, имевший налицо все следы глубокой древности. При скрипке находился и смычок, но такой чудной формы, что если судить по чрезмерному выгибу, то можно было скорее счесть его луком для пускания стрел. Барон торжественно вынул скрипку из ящичка и подал Гааку, принявшему ее с таким же почтительным видом.
— Смычка, — прибавил барон, ласково потрепав его по плечу, — я вам не даю, потому что вы еще не умеете с ним обращаться, а потому никогда не сумеете извлечь из нее настоящего звука.
— Смычок этот, — продолжал он после паузы, взяв его в руки и рассматривая с восторженным лицом, — употреблял великий Тартини! Когда же он умер, то на всем свете осталось только двое из его учеников, постигших тайну давнего, захватывающего дух взмаха, с помощью которого можно извлечь этим смычком невероятные звуки. Один из этих учеников — Нардини, дряхлый семидесятилетний старец, способный только понимать музыку и о ней говорить; другой же, как вы сами, милостивые судари, знаете — я. Таким образом, истинное искусство скрипичной игры живет еще только во мне, и, конечно, я не откажусь по возможности учить других этому искусству, творец которого был Тартини… Но, однако, друзья, не угодно ли вам начать.
Квартеты Гайдна были исполнены с таким совершенством, выше которого трудно было что-либо желать.
Барон слушал с закрытыми глазами, покачивая головой то вправо, то влево. Затем, вдруг вскочив, подошел он к исполнителям, повернул нахмурясь несколько листов партитуры, вернулся тихо в своему месту и, взявшись за голову руками, начал тихонько стонать и вздыхать. «Стойте! — закричал он вдруг посреди чудесного, певучего адажио. — Стойте! Это написано совсем в духе Тартини, но вы сыграли не так, как нужно; повторите еще.»
Артисты, переглянувшись с улыбками, исполнили просьбу и повторили сыгранную часть квартета, замедлив темп. Барон плакал и рыдал как ребенок от восторга.
Когда концерт закончился, барон снова заговорил:
— Божественный композитор Гайдн! Он умеет вполне овладеть душой, но писать для скрипки ему не дано. Впрочем, может быть, он не делает этого нарочно, потому что, если бы ему и удалось написать что-нибудь в единственно верном, тартиниевском роде, то вы бы не сумели этого исполнить.
Наступила моя очередь. Я должен был исполнять несколько вариаций, написанных Гааком собственно для меня.
Барон встал возле и стал смотреть в ноты. Можно себе представить, как меня стесняло это близкое соседство строгого критика. Но вскоре дойдя до бурного аллегро, я вдохновился, забыв и барона и всех окружающих, и действительно стал играть с силой, на какую тогда был способен.
Когда я кончил, барон потрепал меня по плечу и сказал с улыбкой:
— Можешь оставаться при скрипке, юноша! Но о тоне и исполнении ты не имеешь еще никакого понятия, и это потому, что до сих пор у тебя еще не было достойного учителя.
Пошли ужинать. Стол, накрытый в соседней комнате, вполне заслуживал именования роскошного как по количеству, так и по качеству вин и блюд. Артисты приложились к угощению с большим усердием. Разговор, оживлявшийся с каждой минутой все более и более, исключительно вертелся около музыки. Барон обнаружил неистощимый запас музыкальных познаний. Его меткие и верные суждения обличали не просто образованного любителя, но истинного, знающего свое дело музыканта. Особенно поразила меня его характеристика знаменитейших скрипачей, которую я постараюсь повторить, насколько ее запомнил. Барон говорил:
— Корелли — первый пробил дорогу. Сочинения его могут исполняться только в манере Тартини, и это одно доказывает, как глубоко познал он суть скрипичной игры. Пуньяни — порядочный скрипач; у него есть тон и смысл, но смычок его слишком мягок при апподжиатуре. Чего только не говорили мне о Джеминиани! Когда я слышал его в Париже, то мне показалось, что это пилит на скрипке лунатик во сне, да и слушая его, всякий готов был заснуть сам. Все только темпо рубато без всякого стиля и выдержки. Проклятый, вечный темпо рубато портит отличнейших скрипачей, потому что они искажают эти темпом тон. Я проиграл ему тогда мои сонаты, и он сам, поняв свое заблуждение, пожелал у меня учиться, на что я, конечно, охотно изъявил согласие. Но мальчик был уже испорчен своей методой, да к тому же и очень состарился. Он насчитывал себе тогда девяносто первый год!.. Да простит Господь Бог Джиардини в Своем Царствии и не помянет его тяжких грехов! Он первый сорвал яблоко с древа познания и сделал грешниками всех последующих артистов. Вычурные и бессмысленные украшения введены им. Он заботился только о левой руке и скачках пальцами, забывая, что истинная душа пения находится в правой и что ее пальцами передается все зародившееся в груди и увлекающее сердце слушателя чувство. Каждому такому бессмысленному виртуозу желаю я иметь Иомелли учителем, который сумел бы довести его до разумения его глупости посредством хорошей оплеухи, что Иомелли, действительно, сделал однажды, когда Джиардини совершенно испортил своими выкрутасами, скачками, глупыми трелями и мордентами одно чудное адажио. Лолли — сумасшедший кривляка, канатный плясун, не умеющий исполнить ни одного адажио. Вся его известность основана на том, что ему удалось найти несколько глупцов, которые им восхищаются. Я повторяю, что с Нардини и мной умрет истинное искусство скрипичной игры. Виотти недурной музыкант, но то, что он смыслит, заимствовано им у меня же, потому что он был моим прилежным учеником. Но что делать! У него не достало терпения, и он бросил мою школу. Впрочем, я надеюсь еще что-нибудь сделать из Крейцера. Он усердно у меня занимался и будет продолжать занятия, когда я возвращусь в Париж. Мой новый концерт, который вы, Гаак, разыгрывали со мной, исполнялся им недурно. Но владеть моим смычком все-таки ему еще не по силам. С Джарновичи я разделался окончательно. Это трусливый глупец, который суется судить о Тартини и о других великих артистах, а учиться у меня, его ученика, не хочет. Теперь у меня забота сделать что-нибудь из Роде. Он учится прилежно, и ему думаю я даже передать мой смычок.
— Он, — продолжил барон, обратясь ко мне, — твоих лет, но глубже тебя и серьезнее. Ты мне кажешься (не сердись за это выражение) порядочным ветреником. Ну да это пройдет! От вас, любезный Гаак, ожидаю я многого. Вы стали совершенно другим человеком, с тех пор как берете уроки у меня. Трудитесь только, трудитесь с прежней горячностью, а главное — не пропускайте уроков, вы же знаете, как это меня огорчает.
Я был положительно поражен всем слышанным и с нетерпением ожидал свободной минуты, чтобы спросить моего учителя, неужели барон в самом деле выучил всех современных знаменитых скрипачей и неужели Гаак сам брал у него уроки?
— Конечно, — отвечал Гаак, прибавив, что он совсем не пренебрегает возможностью являться к барону и пользоваться его благодетельными уроками, советует даже мне прийти когда-нибудь к барону утром и попросить принять себя в число его учеников.
На все мои дальнейшие вопросы о бароне и его талантах Гаак не отвечал ни слова и повторял только, чтобы я, как он уже сказал, явился к нему сам и узнал все на собственном опыте. При этих словах Гаака от меня, однако, не ускользнула какая-то странная улыбка, мелькнувшая на его губах, поэтому любопытство мое было возбуждено до самой крайней степени.
Когда затем я, робко и почтительно обратившись к барону, выразил ему мое желание, распространясь горячо об истинном призвании, которое чувствовал к моему любимому искусству, он пристально на меня посмотрел самым ласковым доброжелательным взглядом и сказал: «Хорошо ты сделал, юноша, что обратился с просьбой ко мне, первому из современных скрипачей! Это доказывает, что в тебе есть стремление сделаться артистом и что в душе твоей живет идеал истинной скрипичной игры. С охотой исполнил бы я твое желание, но время, время! Где его взять? Я так много вожусь с Гааком, да тут еще этот юноша Дюран, который хочет выступить со своей игрой перед публикой, но не смеет и подумать сделать это, не кончив курс у меня! Ну да мы это как-нибудь устроим! Послушай, между завтраком и обедом или, еще лучше, во время самого завтрака, у меня есть свободный час. Приходи ровно в двенадцать часов каждый день. Я буду заниматься час с тобой, в затем явится Дюран».
Можно легко представить, что на другой же день я с бьющимся от восторга сердцем был у барона аккуратнейшим образом в назначенный час.
Он не позволил мне взять ни одной ноты на моей собственной скрипке и сунул мне в руки инструмент работы Антонио Амати. Никогда в жизни не случалось мне играть на чем-либо подобном. Дивное звучание струн восхитило меня и вдохновило! Пассажи полились точно сами собой! Тон мой усиливался с каждой минутой, разливаясь точно плеск волн или раскаты небесной гармонии. Мне казалось, что никогда не играл я так хорошо: но барон, однако, неодобрительно покачивал головой и сказал, когда я кончил: «Юноша, юноша! Все это ты должен забыть! Во-первых, ты не умеешь держать в руке смычок», — и при этом он тотчас показал мне, как следует за это взяться на манер Тартини. Мне с первого раза показалось, что на этот лад я не сумел бы извлечь ни одного звука, однако, каково же было мое изумление, когда, повторив по приглашению барона мои пассажи, тотчас же увидел я преимущество системы держать смычок так, как он мне показал.
— Ну! — продолжал барон. — Начнем же наш урок. Проведи смычком по струнам и покажи, как долго можешь ты выдержать тон. Береги смычок, береги! Что вздох для певца, то смычок для музыканта.
Я сделал, что мне было сказано, и невозможно обрадовался сам, чувствуя, что мне хорошо удалось с силой выдержать тон, поднявшись до фортиссимо и опять спустившись к пианиссимо в один взмах смычком.
— Видишь, видишь, юноша, — закричал барон, — делать пассажи, новомодные прыжки, трели и украшения ты можешь, а выдержать простого тона не в состоянии! Давай-ка я тебе покажу, что значит держать на скрипке тон.
Он взял инструмент у меня из рук, придавил смычок прямо к подставке, и — но нет! — у меня не хватает даже слов выразить, что я услышал!
Барон что было мочи пилил по струнам; раздалось какое-то не то мычание, не то кваканье, не то мяуканье! Тон его походил на голос старухи, когда, сидя за работой, с очками на носу, она пытается затянуть старым, разбитым голосом какую-нибудь песню. И при этом он выворачивал глаза, подымал их к небу с выражением полнейшего блаженства. Наконец, перестав терзать струны смычком и положив скрипку на место, барон воскликнул с блистающими от восторга глазами:
— Вот это тон! Вот это тон!
Я не мог прийти в себя! Неудержимый смех, готовый вырваться из моей груди, был, однако, остановлен почтенным видом старика, озаренного светом неподдельного вдохновения. Вся эта сцена подействовала на меня, как тяжелый кошмар, так что я, потрясенный до глубины души, не мог вымолвить ни одного слова.
— Не правда ли, юноша, — заговорил барон, — я сумел поразить тебя и тронуть? Ты, я думаю и не воображал, что такая сила может быть заключена в деревянной коробке с четырьмя жалкими струнами? Ну а теперь выпьем, юноша, выпьем!
Он налил мне стакан мадеры, который я должен был непременно выпить и закусить куском торта, стоявшего на столе. В эту минуту пробило час.
— На сегодня довольно, — сказал барон, — ступай, юноша, и приходи завтра. А сейчас получи вот это!
И он сунул мне в руку бумажку, в которой оказался завернут светлый, новенький голландский гульден.
Пораженный и изумленный прибежал я к Гааку и рассказал ему все случившееся. Он громко рассмеялся и сказал:
— Теперь ты видишь, что за учитель наш барон и какие дает он уроки! Тебя он считает новичком, а потому и заплатил тебе за час только один золотой. Но чем ученик успешнее и прилежнее учиться, по мнению барона, тем выше становится плата. Я получаю уже целый луидор, а Дюран, если не ошибаюсь, даже два золотых.
Я не мог удержаться от возражения, что, по моему, не совсем хорошо было так мистифицировать бедного старика, а кроме того, брать его деньги.
— Ты не должен забывать, — ответил Гаак, — что для барона нет наслаждения выше, как давать уроки таким образом, и что всякого артиста, который откажется у него их брать, он, со своим замечательным критическим талантом и значением в музыкальном мире, втопчет в грязь и высмеет повсюду. А сверх того барон, если забыть его манию самому играть на скрипке, очень приятный и образованный человек, советами которого готов пользоваться всякий музыкант. Суди же после того сам, прав ли я, продолжая с ним знакомство, несмотря на его безумие, и пользуясь иногда его деньгами? Советую и тебе чаще его посещать, причем слушать не бредни сумасшедшего, а разумные слова знающего дело, умного человека. Это принесет тебе несомненную пользу.
Я последовал этому совету. Часто с трудом удавалось мне подавлять смех, когда барон вместо того, чтобы перебирать пальцами струны, барабанил ими по скрипичной доске и в то же время немилосердно пилил смычком по струнам, уверяя, что играет прелестнейшее соло Тартини и что он единственный в мире скрипач, способный его исполнить.
Но зато потом, отложив скрипку в сторону, начинал он с одушевлением говорить об искусстве в таких глубоких и метких выражениях, что я невольно ощущал, что, слушая его, я развиваю свое музыкальное образование.
Когда потом мне случалось играть на каком-нибудь из его концертов и игра мне особенно удавалась, барон, гордо улыбаясь, говорил окружавшим его людям: «Этим он обязан мне! Мне, ученику великого Тартини!»
Такую пользу и удовольствие приносили мне мои уроки у барона и его голландские гульдены.