Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Майорат

Недалеко от берега Балтийского моря стоит родовой замок баронов фон Р., названный Р…зиттен. Его окрестности суровы и пустынны, лишь кое-где на бездонных зыбучих песках растут одинокие былинки, и вместо парка, который обыкновенно украшает замок, к голым стенам господского дома с береговой стороны примыкает тощий сосновый лес, чей вечно сумрачный убор печалит пестрый наряд весны и где вместо радостного ликования пробудившихся к новому веселию птичек раздается лишь ужасающее карканье воронов, пронзительные крики чаек, предвестниц бури. Но стоит удалиться оттуда на четверть часа пути, как в природе произойдет внезапная перемена. Словно волшебством перенесены вы на цветущие поля, тучные пажити и нивы. Перед вами большая богатая деревня с поместительным домом эконома. На приветливой опушке ольхового перелеска виден фундамент большого замка, который собирался возвести здесь один из прежних владельцев. Наследники, жившие в курляндских своих имениях, оставили его недостроенным, также и барон Родерих фон Р., поселившийся в родовом своем поместье, не пожелал продолжать строения, ибо старый уединенный замок более отвечал его мрачному, нелюдимому характеру. Он велел несколько поправить разрушенное здание и затворился в нем с угрюмым дворецким и малочисленной прислугой. В деревне видели его редко, зато часто прохаживался он и разъезжал верхом по морскому берегу, и будто бы не раз замечали издалека, что он говорит с волнами и прислушивается к шуму и кипенью прибоя, словно внимая ответному голосу духа моря.

На самом верху дозорной башни он устроил кабинет, снабженный зрительными трубами и полным набором астрономических инструментов; там днем, глядя на море, он наблюдал корабли, часто пролетавшие на дальнем горизонте, подобно белокрылым морским птицам. Ясные звездные ночи проводил он за астрономическими или, как утверждала молва, астрологическими занятиями, в чем помогал ему старый дворецкий. Вообще при жизни барона ходил слух, что он предался тайной науке, так называемому чернокнижию, и что некая неудачная магическая операция, которая самым чувствительным образом оскорбила один прославленный княжеский дом, послужила причиной его изгнания из Курляндии. Легчайшее напоминание о тамошнем житье повергало его в ужас, однако ж все, что тогда приключилось с ним и возмутило его жизнь, приписывал он единственно только вине своих предков, бесчестно покинувших родовой замок. И дабы по крайней мере на будущее привязать главу семьи к наследственному имению, он установил майорат[1]. Владетельный государь весьма охотно утвердил это учреждение, ибо таким образом отечество приобретало богатую рыцарскими добродетелями фамилию, ветви которой уже укоренились в чужих землях. Меж тем ни сын Родериха, Губерт, ни теперешний владелец майората, которого звали так же, как и его деда, Родерихом, не пожелали жить в родовом замке, и оба остались в Курляндии. Надо полагать, что они, обладая более веселым и жизнерадостным нравом, нежели сумрачный их дед, страшились ужасающей пустынности этих мест. Барон Родерих дозволил поселиться в имении и получать там содержание двум старым незамужним сестрам своего отца, скудно обеспеченным и жившим в нужде. Они-то вместе с престарелой служанкой и населяли маленькие теплые покои бокового флигеля, и, помимо их да повара, занимавшего большую комнату в нижнем этаже, возле кухни, по высоким покоям и залам главного здания бродил только дряхлый егерь, исправлявший вместе с тем должность кастеляна. Вся остальная прислуга жила в деревне у эконома. Только поздней осенью, когда выпадал первый снег и наступало время охоты на волков и кабанов, заброшенный угрюмый замок оживал. Из Курляндии приезжал со своей супругой барон Родерих в сопровождении родственников, друзей и многочисленной охотничьей свиты. Съезжалось соседнее дворянство и даже любители охоты из ближнего города; главное здание и флигель едва могли вместить прибывавших отовсюду гостей, во всех печах и каминах потрескивал щедро разведенный огонь, с раннего утра до поздней ночи жужжали вертелы, по лестницам вверх и вниз сновали сотни веселых людей, господ и слуг; тут гремели сомкнутые бокалы и радостные охотничьи песни; там слышался топот танцующих под звонкую музыку, повсюду громкий смех и ликование; и так от четырех до шести недель кряду замок скорее уподоблялся великолепному постоялому двору на людной проезжей дороге, нежели походил на жилище владельца родового поместья. Это время, насколько дозволяли обстоятельства, барон Родерих посвящал занятиям важным и, покинув шумный круг гостей, исполнял обязанности владельца майората. Он не только требовал подробного отчета о доходах, но и выслушивал всякое предложение об улучшениях, а также малейшие жалобы своих подданных, по мере сил стараясь навести порядок и предупредить всякую обиду и несправедливость. В этих занятиях ему усердно помогал старый стряпчий Ф., перешедший от отца к сыну поверенный в делах фамилии Р. и юстициарий поместий, расположенных в П.; он имел обыкновение выезжать в майоратное имение неделей раньше того дня, на который назначалось прибытие барона.

В 179… году пришло время старику Ф. поехать в Р…зиттен. Каким бы бодрым и свежим он себя ни чувствовал, однако ж полагал, что в семьдесят лет не худо заручиться помощником. Словно в шутку он однажды сказал мне:

— Тезка! (так звал он меня, внучатого своего племянника, крещенного тем же именем, что и он) Тезка! Я думаю, ты не прочь немного проветриться у моря и прокатиться со мной в Р…зиттен. Ты мне славно пособишь в некоторых весьма хлопотливых делах, а кроме того, хоть раз испытаешь себя и присмотришься к дикой охотничьей жизни, когда, утречком написав аккуратно протокол, потом покажешь, что ты способен заглянуть в сверкающие очи непокорному зверю, к примеру длинношерстному свирепому волку или клыкастому кабану, а не то и уложить его метким выстрелом из ружья.

Я столько наслышался всяких чудес о веселой охоте в Р…зиттене и всей душой был предан добрейшему старому деду, а потому известие, что он на сей раз берет меня с собой, обрадовало меня чрезвычайно. Порядком поднаторев в делах, которые ему предстояли, я обещал употребить все старание, чтобы избавить его от всех трудов и забот.

На другой день, завернувшись в теплые шубы, мы сели в повозку и в густую метель, возвещавшую о наступлении зимы, отправились в Р…зиттен. Дорогою старик нарассказал мне немало странных вещей о бароне Родерихе, основавшем майорат и назначившем моего деда, тогда еще совсем молодого человека, своим юстициарием и душеприказчиком. Он говорил о дикой, грубой натуре старого барона, что, по-видимому, унаследовала от него вся семья, и даже нынешний владелец майората, которого мой дед знавал кротким, даже мягкосердечным юношей, год от году становится все мрачнее. Он сказал, что если я хочу что-нибудь значить в глазах барона, то должен вести себя смело и непринужденно, и наконец упомянул о покоях в замке, которые он раз навсегда избрал себе жильем, так как там было тепло, удобно и настолько отдаленно, что мы, когда того пожелаем, можем удалиться от безумного гомона веселящихся гостей. Ему всякий раз приготовляли резиденцию в двух маленьких обвешанных теплыми коврами покоях, рядом с большой судейской залой, во флигеле, напротив того, где жили старые девы.

После скорого, однако ж весьма утомительного путешествия, мы прибыли поздней ночью в Р…зиттен. Было как раз воскресенье, и когда мы проезжали деревню, из корчмы доносились плясовая музыка и веселые крики, дом эконома был освещен сверху донизу, там тоже слышалась музыка и пенье; тем больший ужас наводила пустынная местность, в которой мы скоро очутились. Жалобно и пронзительно завывал морской ветер, и мрачные сосны, словно пробужденные от глубокого волшебного сна, вторили ему глухими стенаниями. Голые черные стены замка высились над снегами; мы остановились перед запертыми воротами. Ни крики, ни щелканье бича, ни стук, ни удары молотком ничто не помогало, словно все вымерло; ни в одном окне не было света. Тут старик грозно закричал во всю мочь:

— Франц! Франц! Куда ты запропастился? Пошевеливайся, черт подери! Мы замерзаем у ворот! Снег до крови нахлестал лицо, пошевеливайся, черт дери!

Завизжала дворовая собака, в нижнем этаже замелькал свет, загремели ключи, и скоро со скрипом растворились тяжелые створки ворот.

— А, добро пожаловать, добро пожаловать, господин стряпчий, угораздило вас в такую несносную погоду!

Так вскричал старый Франц, подняв высоко фонарь; свет ударял ему прямо в лицо, морщинистое и странно скривившееся в приветливой улыбке. Повозка въехала во двор; мы выбрались из нее, и тут только я разглядел необычайную фигуру старого слуги, облаченного в старомодную егерскую ливрею, затейливо расшитую множеством всяких снурков. Над широким белым лбом лежало всего несколько седых прядей, нижняя часть лица обветрела и загрубела, как и полагается охотнику, и хотя напряженные мускулы почти превращали его в причудливую маску, однако глуповатое добродушие, светящееся в глазах старика, играющее на его устах, вновь примиряло с ним.

— Ну, старина Франц, — заговорил в передней мой дед, выколачивая снег из шубы, — ну, старина Франц, все ли готово, выбита ли пыль из ковровых обоев в моих комнатушках, принесены ли постели, ладно ли истопили там вчера и сегодня?

— Нет, — невозмутимо ответил Франц, — нет, высокочтимый господин стряпчий, ничего этого не сделано.

— Боже милостивый, — изумился дед, — да я, кажись, написал заблаговременно: я ведь приезжаю всегда в указанный срок; вот бестолковщина; стало быть, придется поселиться в промерзлых комнатах!

— Да, высокочтимый господин стряпчий, — продолжал Франц, заботливо перекусив щипцами курящийся нагар свечи и затоптав его ногами, — да, видите ли, все это не много бы помогло, особливо топка, ибо ветер и снег гуляют там без всякого препятствия, окна разбиты, и там…

— Что, — перебил его мой дед, распахнув шубу и подбоченившись, — что, окна разбиты, а ты, замковый кастелян, не распорядился исправить?

— Да, высокочтимый господин стряпчий, — спокойно и невозмутимо продолжал старик, — туда и не подступишься, уж очень много навалилось щебня и кирпича в ваших покоях.

— Тьфу ты, провал возьми, откуда взялись в моих комнатах щебень и кирпич? — вскричал дед.

— Желаю вам беспрестанно пребывать в добром здравии, молодой господин, — проговорил Франц, учтиво мне кланяясь, ибо я только что чихнул, и тотчас прибавил, — это известка и камни от средней стены, той, что обвалилась.

— Что ж случилось у вас — землетрясение? — сердито выпалил мой дед.

— Никак нет, высокочтимый господин стряпчий, — ответил Франц, улыбаясь во весь рот, — но три дня назад в судейском зале с грохотом обрушился тяжелый штучный потолок.

— Ах, чтоб… — дед, по своему вспыльчивому и горячему нраву, хотел было крепко чертыхнуться, но, подняв правую руку вверх, а левой сдвинув на затылок лисью шапку, удержался, оборотился ко мне и, громко засмеявшись, сказал: — По правде, тезка, надобно нам попридержать язык и не спрашивать более ни о чем; а не то узнаем о еще горшей беде, или весь замок обрушится на наши головы. Однако ж, — продолжал он, повернувшись к старику, — однако ж, Франц, неужто не хватило у тебя смекалки распорядиться очистить и натопить для меня другую комнату? Не мог разве ты приготовить другую залу для суда?

— Да все уже приготовлено, — промолвил он приветливо, указав на лестницу, и тотчас стал по ней подниматься.

— Ну, поглядите-ка на этого удивительного чудака, — воскликнул дед, когда мы пошли следом за кастеляном.

Мы проходили по длинным сводчатым коридорам; зыбкий пламень свечи, которую нес Франц, отбрасывал причудливый свет в густую темноту. Колонны, капители и пестрые арки словно висели в воздухе; рядом с ними шагали наши исполинские тени, а диковинные изображения на стенах, по которым они скользили, казалось, вздрагивали и трепетали, и к гулкому эху наших шагов примешивался их шепот: «Не будите нас, не будите нас! Мы — безрассудный волшебный народ, спящий здесь, в древних камнях». Наконец, когда мы прошли длинный ряд холодных, мрачных покоев, Франц отворил дверь в залу, где ярко пылающий камин радушно приветствовал нас веселым треском. Едва я вошел туда, у меня сразу стало легко на душе; однако ж дед стал посреди залы, посмотрел вокруг и весьма серьезным, почти торжественным тоном сказал:

— Итак, здесь, в этой зале, должен быть суд?

Франц, подняв высоко свечу, так что на широкой темной стене открылось взору светлое пятно с дверь величиною, ответил глухо и горестно:

— Здесь ведь однажды уже был свершен суд!

— Что это тебе взошло на ум, старик? — вскричал дед, торопливо сбросив шубу и подойдя к огню.

— Так, просто у меня вырвалось, — ответил Франц, зажег свечи и отворил дверь в боковой покой, который был уютно прибран для нас. Скоро перед камином появился накрытый стол; старик подал отлично приготовленные блюда, за сим последовала добрая чаша пунша, как только умеют варить на севере, что пришлось весьма по душе нам обоим, мне и моему деду. Утомившись дорогою, мой двоюродный дед, отужинав, тотчас отправился почивать; новизна, необычайность места и пунш так возбудили мой дух, что о сне нечего было и помышлять. Франц собрал со стола, помешал в камине огонь и вышел с приветливым поклоном.

И вот я остался один в высокой просторной рыцарской зале. Метель улеглась: ветер перестал завывать, прояснилось и сквозь широкие арковые окна сияла полная луна, озаряя магическим светом все темные уголки этого старинного здания, куда не достигал ни тусклый свет моей свечи, ни огонь камина. Стены и потолки залы — как это и посейчас еще можно встретить в старых замках — были покрыты диковинными старинными украшениями: одни тяжелыми панелями, другие фантастической росписью и пестро раскрашенной золоченой резьбой. На больших картинах, чаще всего представлявших дикую свалку кровавой медвежьей и волчьей охоты, выдавались вырезанные из дерева звериные и человеческие головы, приставленные к написанным красками туловищам, так что, особенно при зыбком, мерцающем свете луны и огня, все оживало ужасающе правдиво. Из портретов, помещенных между этими картинами, выступали во весь рост рыцари в охотничьих нарядах, вероятно, предки нынешних владельцев, любивших охоту. Все: живопись и резьба — было темного цвета давно минувшего времени; тем резче выделялось светлое голое пятно на той стене, где были пробиты две двери в соседние покои; скоро я уразумел, что там, должно быть, также была дверь, которую потом заложили, и что как раз эта новая кладка не была, подобно другим стенам, расписана или украшена резьбой. Кто не знает, как непривычная причудливая обстановка с таинственной силой воздействует на наш дух, так что самое ленивое воображение пробуждается и начинает предчувствовать небывалое — как, например, в долине, окруженной диковинными скалами, в темных стенах церквей и проч. Ежели я прибавлю, что мне было двадцать лет и я выпил несколько стаканов крепкого пуншу, то мне поверят, что в рыцарской зале мне было неспокойней, чем когда-либо. Представьте себе тишину ночи, когда глухой рокот моря и странный свист ветра раздаются подобно звукам огромного органа, приведенного в действие духами; светлые мерцающие облака, проносясь по небу, часто заглядывают в скрипучие сводчатые окна, уподобляясь странствующим великанам, — поистине, в тайном трепете, пронизывавшем меня, я должен был почувствовать, что неведомый мир может зримо и явственно открыться передо мной. Но это чувство было подобно той дрожи, которую охотно испытываешь, читая живо представленную повесть о привидениях. Тут мне пришло на ум, что я не обрету лучшего расположения духа для чтения книги, которую я, как всякий, кто в то время хоть сколько-нибудь был предан романтизму, носил в кармане. Это был Шиллеров «Духовидец». Я читал и читал, и воображение мое распалялось все более и более. Я дошел до захватывающего своей жуткой силой рассказа о свадебном празднестве у графа фон В. И вот как раз когда появляется кровавый призрак Джеронимо — со странным грохотом растворилась Дверь, которая вела в залу. В ужасе я вскакиваю, книга валится у меня из рук, но в тот же миг все стихло, и я устыдился своего ребяческого испуга! Быть может, двери распахнулись от сквозного ветра или по другой какой причине. Тут нет ничего — только мое разгоряченное воображение преображает всякое естественное явление в призрак. Успокоив себя, я подымаю книгу с полу и снова бросаюсь в кресла, но вдруг кто-то тихо и медленно, мерными шагами проходит через залу, и вздыхает, и стонет, и в этом вздохе, в этом стоне заключено глубочайшее человеческое страдание, безутешная скорбь. Ага! Это, верно, какой-нибудь больной зверь, запертый в нижнем этаже. Ведь хорошо известны ночные акустические обманы, когда все звуки, раздающиеся вдали, кажутся такими близкими. Кто же будет от этого ужасаться! Так успокоил я себя, но вдруг кто-то стал царапать в новую стену, и громче прежнего послышались тяжкие вздохи, словно исторгнутые в ужасающей тоске предсмертного часа. «Да, это несчастный запертый зверь, — вот сейчас я громко крикну, хорошенько притопну ногой, тотчас все смолкнет или зверь там, внизу, явственнее отзовется своим естественным голосом». Так я раздумываю, а кровь стынет в моих жилах, холодный пот выступает на лбу; оцепенев, сижу я в креслах, не в силах подняться и еще менее того вскрикнуть. Мерзкое царапание наконец прекратилось, снова послышались шаги, — жизнь и способность к движению пробудились во мне: я вскакиваю и ступаю два шага вперед; но тут ледяной порыв ветра проносится по зале, и в тот же миг месяц роняет бледный свет на портрет весьма сурового, почти страшного человека, и будто сквозь пронзительный свист ночного ветра и оглушительный ропот моря отчетливо слышу я, как шелестит его предостерегающий голос: «Остановись! Остановись, не то ты подпадешь всем ужасам призрачного мира!» И вот дверь захлопывается с таким же грохотом, как перед тем; я явственно слышу шаги в зале; кто-то сходит по лестнице, — с лязгом растворяется и захлопывается главная дверь замка. Затем будто кто-то выводит из конюшни лошадь и по прошествии некоторого времени ставит обратно в конюшню; потом все стихло! В ту же минуту услышал я, что мой дед в соседней комнате тревожно вздыхает и стонет. Я разом пришел в себя, схватил свечи и поспешил к нему. Старик, по-видимому, метался в дурном, тяжелом сне.

— Пробудитесь, пробудитесь! — закричал я, взяв его нежно за руку и подняв свечу так, что яркий свет ударил ему в лицо. Старик вздрогнул, испустил неясный крик, потом ласково поглядел на меня и сказал:

— Ты хорошо сделал, тезка, что разбудил меня. Ах, мне привиделся дурной сон, и тому виной только эта комната и зала, ибо я вспомнил минувшее и много диковинного, что здесь случилось. Но все же постараемся выспаться хорошенько! — С этими словами старик завернулся в одеяло и, казалось, тотчас уснул. Но когда я погасил свечу и улегся в постель, то услышал, что он тихонько творит молитву.

На другой день мы приступили к делам, — пришел эконом с отчетами, явились люди, чтобы решить возникший спор или кое-что уладить. В полдень дед отправился со мной во флигель, чтобы по всей форме представиться обеим старым баронессам. Франц доложил о нас; нам пришлось подождать несколько минут, после чего шестидесятилетняя сгорбленная старушка, одетая в пестрые шелка и назвавшая себя камер-фрейлиной милостивейших госпож, ввела нас в самое святилище. Там с уморительными церемониями нас приняли две старые дамы, затейливо наряженные по стародавней моде, и я сделался предметом их особливого удивления, когда дед, в веселом расположении духа, представил меня как своего молодого помощника по судейской части. По их минам можно было заключить, что они почитают мою молодость весьма опасной для благополучия подданных Р…зиттена. Во всем представлении старым баронессам было много смешного, однако ужасы прошедшей ночи все еще леденили мою душу, я чувствовал, будто меня коснулась какая-то неведомая сила, или, лучше сказать, что я приблизился к магическому кругу и оставалось сделать всего лишь один шаг, чтобы, переступив его, безвозвратно погибнуть: словно лишь напряжение всех моих внутренних сил могло оградить меня от ужаса, который ввергнет меня в неисцелимое безумие. И потому-то даже старые баронессы, со своими странными, вздымающимися, как башня, прическами, в своих удивительных штофных платьях, убранных пестрыми лентами и цветами, представлялись мне отнюдь не смешными, а совсем призрачными и странными. Казалось, я читал в их древних пергаментных лицах, в их прищуренных глазах, казалось, я слышал, когда их поджатые синие губы шамкали что-то на дурном французском языке, когда гнусавили их острые носы, — что старухи были в ладах со зловещим приведением, бродящим по замку, а возможно, и сами способны учинить что-то жуткое или ужасное. Дед мой, будучи великим охотником до всяких шуток, балагуря с ними, завел их своей иронией в такие дебри, что будь я в другом расположении духа, то не знал бы, как подавить в себе неудержимый смех, но, как сказано, и сами баронессы, и вся их болтовня казались мне чем-то призрачным, так что мой дед, собравшийся доставить мне немалою потеху, поглядывал на меня с изумлением. После обеда, едва мы остались одни в нашей комнате, он все же спросил:

— Однако ж, тезка, скажи, бога ради, что с тобой сталось? Ты не смеешься, не говоришь, не ешь, не пьешь? Уж не болен ли ты, или с тобой что-нибудь стряслось?

Не запираясь, я обстоятельно рассказал ему все, что приключилось прошедшей ночью. Я ни о чем не умолчал, особенно подчеркнув, что выпил много пуншу и читал Шиллерова «Духовидца».

— Надобно в этом признаться — добавил я, — и тогда станет вероятным, что моя разгоряченная фантазия создала все эти призраки, на самом деле бродившие лишь в моем собственном мозгу. — Я полагал, что дед жестоко напустится на меня и осыплет колкими насмешками мое общение с призраками, но место того он помрачнел, уставился в пол, потом быстро поднял голову и, устремив на меня сверкающий взор, сказал:

— Я не знаю, тезка, твоей книги. Однако ж не ей и не парам пунша обязан ты этим видением. Знай же: мне привиделось то же самое, что приключилось с тобой. Мне представилось, что я так же, как и ты, сижу в креслах подле камина, но то, что открылось тебе только в звуках, то я отчетливо узрел внутренним моим взором. Да, я видел, как вошел страшный призрак, как бессильно толкался он в замурованную дверь, как в безутешном отчаянии царапал стену так, что кровь выступила из-под сломанных ногтей, как потом сошел вниз, вывел из конюшни лошадь и опять поставил ее туда. Слышал ли ты, как далеко в деревне пропел петух?.. И тут ты разбудил меня; я скоро поборол злое наваждение этого чудовищного человека который все еще смущает ужасами веселие жизни.

Старик умолк, а я не хотел его расспрашивать, полагая, что он все объяснит сам, когда найдет нужным.

Пробив некоторое время в глубоком раздумье, дед продолжал:

— Тезка, теперь, когда ты знаешь, как обстоят дела, достанет ли у тебя мужества еще раз испытать это наваждение? Со мной вместе?

Разумеется, я сказал, что чувствую довольно сил для этого.

— Ну, тогда, — продолжал старик, — будущую ночь мы с тобой не сомкнем глаз. Внутренний голос убеждает меня, что это злое наваждение поборет не столько моя духовная сила, сколько мужество, основанное на твердом уповании, что это не дерзостное предприятие, а благое дело, и я не пощажу живота своего, чтобы заклясть злой призрак, который выживает потомков из родового замка их предков. Однако ж ни о каком опасном дерзновении тут и речи нет, ибо при таком твердом честном умысле, при таком смиренном уповании, какие во мне, нельзя не быть и не остаться победителем. Но все же, если будет на то воля божия и меня сокрушит нечистая сила, ты, тезка, должен будешь объявить, что я пал в честной христианской битве с адским духом, который здесь ведет свое смутительное существование! Но ты, ты держись в стороне! Тогда тебе ничего не будет!

День прошел в различных рассеивающих занятиях. После ужина Франц, как и накануне, собрал со стола и принес пунш; полная луна ярко светила сквозь мерцающие облака, морские волны кипели, и ночной ветер завывал и стучал в дребезжащие стекла сводчатых окон. Внутренне взволнованные, мы понуждали себя к равнодушной беседе. Мой дед положил часы с репетицией на стол. Они пробили двенадцать. И вот с ужасающим треском распахнулась дверь, и, как вчера, послышались тихие и медленные шаги, наискось пересекающие залу, донеслись вздохи и стоны. Дед побледнел, однако глаза его сверкали огнем необыкновенным. Он встал с кресел и, выпрямившись во весь рост, подперся левой рукой, а правую простер вперед, в середину залы, и был похож на повелевающего героя. Но все сильнее и явственнее становились стенания и вздохи, и вот кто-то стал царапаться в стену еще более мерзко, чем накануне. Тогда старик выступил вперед и пошел прямо к замурованной двери такими твердыми шагами, что затрещал пол. Став подле того места, где все бешеней и бешеней становилось царапанье, он сказал громким и торжественным голосом, какого я еще от него никогда не слыхал:

— Даниель, Даниель, что делаешь ты здесь в этот час?

И вот кто-то пронзительно закричал, наводя оторопь и ужас, и послышался глухой удар, словно на пол рухнула какая-то тяжесть.

— Ищи милости и отпущения у престола всевышнего! Там твое место. Изыди из мира сего, коему ты никогда больше не сможешь принадлежать! — так воскликнул старик еще сильнее, чем прежде, и вот словно жалобный стон пронесся и замер в реве подымающейся бури. Тут старик подошел к двери и захлопнул ее так крепко, что в пустой зале пошел громкий гул. В голосе моего деда, в его движениях было что-то нечеловеческое, что повергло меня в трепет неизъяснимый. Когда он опустился в кресло, его взор как будто просветлел, он сложил руки и молился в душе. Так, должно быть, прошло несколько минут, и вот мягким, глубоким, западающим в душу голосом, которым дед так хорошо владел, он спросил меня:

— Ну что, тезка?

Полон страха, ужаса, трепета, священного благоговения и любви, я упал на колени и оросил протянутую мне руку горячими слезами. Старик заключил меня в объятия и, прижимая к сердцу, сказал необычно ласково:

— Ну, а теперь будем спать спокойно, любезный тезка.

Так и случилось, а когда и в следующую ночь не произошло ничего необычайного, то к нам воротилась прежняя веселость, к неудовольствию старых баронесс, которые хотя и сохранили во всем своем причудливом облике некоторую призрачность, однако ж подавали повод только к забавным проделкам, какие умел преуморительно устраивать мой дед.

Прошло еще несколько дней, пока наконец не прибыл барон вместе со своей женой и многочисленной охотничьей свитой; стали съезжаться приглашенные гости, и во внезапно оживившемся замке началась шумная, беспокойная жизнь, как то было описано выше. Когда тотчас после приезда барон вошел к нам в залу, казалось, он был странно изумлен переменой нашего местопребывания, и, бросив мрачный взор на замурованную дверь и быстро отвернувшись, он провел рукой по лбу, словно силясь отогнать недоброе воспоминание. Дед мой заговорил о запустении судейской залы и смежных с ней комнат, барон попенял на то, что Франц не поставил нас на лучшей квартире, и радушно просил старика только сказать, когда чего недостает в новых покоях, которые ведь гораздо хуже, нежели те, где он живал прежде. Вообще в обхождении барона со старым стряпчим была приметна не только сердечность, но и некоторая детская почтительность, словно барон был обязан ему родственным решпектом.

Только это отчасти и примиряло меня с грубым повелительным нравом барона, который он час от часу все более выказывал. Меня он едва замечал или не замечал вовсе, почитая за обыкновенного писца. В первый раз, когда я протоколировал дело, он усмотрел в изложении какую-то неправильность; кровь взволновалась во мне, и я уже готов был сказать колкость, как вступился мой дед, уверяя, что я все сделал в его смысле и что здесь, в судопроизводстве, так и надлежит. Когда мы остались одни, я принялся горько сетовать на барона, который становился мне все более ненавистен.

— Поверь мне, тезка, — возразил старик, — что барон, вопреки неприветливому своему нраву, отличнейший, добрейший человек в целом свете. Да и нрав, как я тебе уже сказывал, переменился в нем лишь с той поры, когда он стал владельцем майората, а прежде был он юноша тихий и скромный. Да, впрочем, с ним обстоит все не так худо, как ты представляешь, и я бы очень хотел узнать, с чего он тебе так не полюбился. — Последние слова старик проговорил, улыбаясь весьма насмешливо, и горячая кровь, закипев, залила мне лицо. Не раскрылась ли теперь с полной ясностью передо мной самим душа моя, не почувствовал ли я несомнительно, что странная эта ненависть произошла из любви, или, лучше сказать, из влюбленности в существо, которое казалось мне прелестнейшим, дивнейшим, что когда-либо ступало по земле? И этим существом была сама баронесса. Уже когда она только прибыла в замок и проходила по комнатам, укутанная в дорогую шаль, в русской собольей шубке, плотно облегавшей изящный стан, — ее появление подействовало на меня как могущественные непреодолимые чары. И даже то, что старые тетки в наидиковиннейших своих нарядах и фонтанжах, какие довелось мне когда-либо видеть, семенили подле нее с обеих сторон, тараторя французские поздравления в то время, как она, баронесса, с несказанной добротой взирала вокруг и приветливо кивала то одному, то другому, а иногда мелодичным, как флейта, голосом произносила несколько слов на чисто курляндском диалекте, и уже одно это было столь удивительно странно, что воображение невольно сочетало эту картину со зловещим наваждением, и баронесса представлялась ангелом света, перед которым склонялись даже злые нездешние силы. Пленительная эта женщина и сейчас живо представляется моему духовному взору. Тогда ей было едва-едва девятнадцать лет: ее лицо, столь же нежное, как и стан, отражало величайшую ангельскую доброту, особливо же во взгляде ее темных глаз было заключено неизъяснимое очарование, подобно влажному лучу месяца, светилась в них мечтательная тоска, а в прелестной улыбке открывалось целое небо блаженства и восторга. Нередко казалась она углубленной в самое себя, и тогда прекрасное ее лицо омрачали облачные тени. Можно было подумать, что ее снедает некая томительная скорбь. Но мне чудилось, что в эти мгновенья ее объемлет темное предчувствие печального будущего, чреватого несчастьями, и странным образом, чего я никак не мог объяснить себе, также и с этим я сочетал жуткий призрак, бродивший в замке… На другой день по прибытии барона, когда все общество собралось к завтраку, дед мой представил меня баронессе, и, как обыкновенно случается в том расположении духа, какое было тогда у меня, я вел себя неописуемо нелепо и в ответ на самые простые вопросы прелестной женщины, как мне понравилось в замке и прочее, городил несусветнейший вздор, так что старые тетушки, несправедливо приписав мое замешательство глубочайшему решпекту перед госпожой, почли за должное благосклонно вступиться и принялись по-французски выхвалять меня как прелюбезного и преискусного молодого человека, как garçon très joli[2]. Это меня раздосадовало, и внезапно, совсем овладев собою, я выпалил остроту на более чистом французском языке, нежели тот, на каком изъяснялись старухи, так что они только вытаращили глаза и щедро попотчевали табаком свои длинные носы. По строгому взгляду, который баронесса перевела с меня на какую-то даму, я приметил, что мое острое словцо весьма сбивалось на глупость; это раздосадовало меня еще более, и я мысленно посылал старух в преисподнюю. Своей иронией дед мой давно уже успел развенчать времена буколических нежностей и любовных несчастий, приключающихся от ребяческого самообольщения, но все же я почувствовал, что баронесса овладела моей душой так сильно, как ни одна женщина до сей поры. Я видел и слышал только ее, но знал твердо и непреложно, что будет нелепицей и безумием отважиться на какие-нибудь любовные шашни, хотя вместе с тем и понимал, что мне невозможно, уподобившись влюбленному мальчику, созерцать и боготворить издали, ибо от этого мне было бы стыдно перед самим собой. Однако приблизиться к этой несравненной женщине, не подав ей и малейшего знака о моем сокровенном чувстве, вкушать сладостный яд ее взоров, ее речей и потом, вдали от нее, надолго, быть может, навсегда, запечатлеть ее образ в своем сердце, — я это мог и этого желал. Такая романтическая, даже рыцарская любовь, как она представилась мне бессонной ночью, столь взволновала меня, что у меня достало ребячества начать самым патетическим образом витийствовать перед самим собой и под конец безжалостно вздыхать: «Серафина, ах Серафина!», — так что дед мой пробудился и вскричал:

— Тезка! Тезка! Сдается мне, что ты фантазируешь вслух! Делай это днем, если можно, а ночью дай мне спать!

Я был немало озабочен, что старик, уже отлично приметивший мое взволнованное состояние при появлении баронессы, услышал имя и теперь станет донимать меня саркастическими насмешками, но поутру, входя в судейскую залу, он промолвил только:

— Дай бог каждому надлежащий разум и старание соблюсти его. Худо, когда ни с того ни с сего человек становится трусом. — Потом он сел за большой стол и сказал: — Пиши четко, любезный тезка, чтобы я мог прочесть без запинки.

Уважение, даже детская почтительность барона к моему деду приметны были во всем. За столом старый стряпчий занимал для многих весьма завидное место подле баронессы, меня же случай бросал то туда, то сюда, но обыкновенно меня брали в полон несколько офицеров из ближнего гарнизона, чтобы как следует наговориться обо всех новостях и веселых происшествиях, какие там случались, а вдобавок изрядно выпить. Так вышло, что я много дней кряду сидел на нижнем конце стола совсем далеко от баронессы, пока наконец нечаянный случай не приблизил меня к ней. Когда перед собравшимися гостями растворили дверь в столовую, компаньонка баронессы, уже не первой молодости, но, впрочем, не лишенная ума и приятности, вступила со мной в разговор, который, казалось, ее занимал. Приличие требовало, чтобы я подал ей руку, и я был немало обрадован, когда она заняла место вблизи баронессы, которая приветливо ей кивнула. Можно представить, что теперь все мои слова предназначались не только соседке, а преимущественно баронессе. Вероятно, душевное напряжение придавало моим речам особый полет, так что слушавшая меня девица становилась все внимательней и внимательней и наконец была неотвратимо увлечена в мир пестрых, беспрестанно сменяющихся образов, которые я перед ней создавал. Как уже сказано, она была не лишена ума, и потому скоро наш разговор стал поддерживаться сам собою, независимо от многословной болтовни гостей, и я лишь изредка принимал в ней участие, когда мне особенно хотелось блеснуть. Я приметил, что девица многозначительно посматривает на баронессу, а та старается вслушаться в нашу беседу. Особенно когда я, ибо речь зашла о музыке, с полным воодушевлением заговорил об этом высоком священном искусстве и под конец не умолчал, что, невзирая на занятия сухою юриспруденцией, довольно искусно играю на фортепьянах, пою и даже сочинил несколько песен. Когда все перешли в другую залу пить ликеры и кофе, я нечаянно, сам не зная как, очутился перед баронессой, беседовавшей с компаньонкой. Она тотчас обратилась ко мне, однако приветливее и уже как к знакомому, с теми же вопросами: как понравилось мне пребывание в замке и прочее. Я стал уверять, что в первые дни ужасающая пустынность окрестностей да и сам старинный замок привели меня в странное расположение духа, но в этом заключено и много прекрасного, и что теперь я только хочу быть избавленным от непривычной мне дикой охоты. Баронесса улыбнулась, заметив:

— Легко могу себе вообразить, что неистовое рыскание по лесам не составляет для вас приятности. Вы музыкант и, судя по всему, поэт. Я страстно предана обоим этим искусствам. Сама я немного играю на арфе, но принуждена лишить себя этого в Р…зиттене, ибо муж мой не желает, чтобы я брала с собой этот инструмент, чьи нежные звуки плохо бы подходили к буйным крикам охотников и резким звукам рогов, что только и слышишь здесь! О боже, как бы повеселила меня теперь музыка!

Я стал уверять, что приложу все свое искусство, чтобы исполнить ее желание, ибо, нет сомнения, в замке найдется какой-нибудь инструмент, хотя бы ветхое фортепьяно. Но тут фрейлейн Адельгейда (компаньонка баронессы) громко рассмеялась и спросила, неужто я не знаю, что в замке с незапамятных времен не слыхивали никакого инструмента, кроме кряхтящих труб, радостно рыдающих охотничьих рогов да еще хриплых скрипок, расстроенных контрабасов и блеющих гобоев бродячих музыкантов. Баронесса выразила непременное желание слушать музыку, в особенности меня, и обе, она и Адельгейда, изощрялись в придумывании средств, как достать сюда мало-мальски сносное фортепьяно. В это время через залу проходил Франц. «Вот у кого на все готов совет и кто достанет все, даже неслыханное и невиданное», — с этими словами фрейлейн Адельгейда подозвала кастеляна, и, пока она растолковывала, что от него требуется, баронесса, сложив руки, наклонив голову, слушала с милой улыбкой, глядя в глаза старику. Она была пленительна, словно милое прелестное дитя, которому не терпится заполучить желанную игрушку. Франц, по своему обыкновению, пустился в пространные разглагольствования и перечислил множество причин, по которым никак невозможно в скорости достать такой редкостный инструмент, и наконец самодовольно ухмыльнулся в бороду и сказал:

— Однако госпожа экономша там, у себя в деревне, весьма даже искусно бренчит на клавицимбале, или как бишь оно там называется по-чужеземному, да и поет при этом так нежно и жалостливо, что у иного глаза краснеют, как от луку, а ноги сами готовы пуститься в пляс.

— У нее есть фортепьяно! — перебила его Адельгейда.

— Вот, вот, оно самое, — продолжал старик, — выписано прямехонько из Дрездена, так что, это…

— Как хорошо! — воскликнула баронесса.

— Изрядный инструмент, — продолжал старик, — однако малость жидковат. Намедни вот органист захотел сыграть на нем «Во всех делах моих», да вконец его разбил и покорежил, так что…

— О боже! — воскликнули разом баронесса и фрейлейн Адельгейда.

— Так что, — продолжал старик, — пришлось его с большими издержками отправлять в Р. и там починять.

— А теперь-то оно снова здесь? — с нетерпением спросила фрейлейн Адельгейда.

— А как же, высокочтимая барыня! И госпожа экономша почтет за честь…

В эту минуту мимо проходил барон, он словно в изумлении поглядел на нашу группу и, насмешливо улыбаясь, шепнул баронессе: «Опять Франц подает добрые советы?» Баронесса, зардевшись, потупила глаза, а старый Франц испуганно умолк и стал навытяжку, по-солдатски задрав голову и опустив руки по швам. Старые тетушки подплыли к нам в штофных платьях и увели с собой баронессу. За ней последовала фрейлейн Адельгейда. Я стоял как завороженный. Восторг, что я приближусь теперь к ней, обожаемой женщине, которая покорила все мое существо, боролся с мрачным неудовольствием и досадой на барона, представлявшегося мне грубым деспотом. Когда я не прав, то отчего старый, седой как лунь слуга принял такой рабский вид?

— Да что ты, ничего не видишь и не слышишь? — воскликнул дед, хлопнув меня по плечу; мы поднялись в свои комнаты. — Не подбивайся так к баронессе, — сказал он мне, когда мы пришли туда, — к чему это? Предоставь это молодым хлыщам, которые всегда рады поволочиться, в них ведь нет недостачи.

Я рассказал, как все вышло, и попросил решить, заслужил ли я его упрек, однако он не ответил ничем, кроме: «Гм-гм», — надел шлафрок, уселся в кресло и, раскурив трубку, завел речь о происшествиях на вчерашней охоте, подшучивая над моими промахами.

В замке все затихло; господа и дамы, разошедшиеся по своим покоям, наряжались к предстоящим увеселениям. Музыканты с хриплыми скрипками, расстроенными контрабасами и блеющими гобоями, о которых говорила фрейлейн Адельгейда, как раз пришли, и ночью в замке готовились дать ни больше ни меньше как заправский бал по всей форме. Старик, предпочитая мирный сон пустому препровождению времени, остался в своей комнате, я же, напротив, уже совсем оделся на бал, как в двери тихонько постучали, и вошел Франц, который с довольной улыбкой объявил мне, что только что привезли в санях от госпожи экономши клавицимбал и уже перенесли к милостивой госпоже баронессе. Фрейлейн Адельгейда велела просить меня тотчас прийти к ним. Можно представить, как застучало мое сердце, с каким внутренним сладостным трепетом я отворил дверь в комнату, где была она. Фрейлейн Адельгейда весело меня встретила. Баронесса в полном бальном наряде сидела, задумавшись, перед таинственным ящиком, где дремали звуки, которые мне надлежало пробудить. Она поднялась, блистая красотой столь совершенной, что я вперил в нее неподвижный взор, не будучи в силах вымолвить ни единого слова.

— Ну вот, Теодор (следуя приветливому обыкновению севера, которое также можно встретить и на крайнем юге, она всех называла просто по имени), ну вот, Теодор, — молвила она весело, — инструмент привезен, дай бог, чтобы он оказался не совсем недостоин вашего искусства.

Когда я поднял крышку, зашумело множество лопнувших струн, когда же я взял аккорд, то он прозвучал отвратительно, гадко и мерзко, ибо все струны, которые еще остались целы, были совсем расстроены.

— Видно, органист опять приложил сюда свои нежные лапки, — со смехом вскричала фрейлейн Адельгейда, но баронесса сказала с неудовольствием:

— Да ведь это сущее несчастье! Ах, значит, не видать мне здесь никакой радости!

Я пошарил в инструменте и, по счастью, нашел несколько катушек струн, но не было молоточка! Новые сетования.

— Годится всякий ключ, только бы бородка пришлась по колкам, — объявил я; и вот обе, баронесса и фрейлейн Адельгейда, принялись весело сновать по комнате, и вскоре передо мной на резонаторе был разложен целый магазин блестящих ключиков.

Я усердно принимаюсь за дело; фрейлейн Адельгейда, сама баронесса хлопочут подле меня, пробуя то один, то другой колок; наконец один из неподатливых ключей надевается на колки. «Пошло на лад, пошло на лад!» радостно кричат обе; тут вдруг с шумом лопается струна, которая додребезжалась почти до чистого тона, — и обе отпрянули в испуге!.. Баронесса маленькими нежными руками разбирает хрупкие металлические струны, она подает мне те номера, которые мне надобны, и заботливо держит катушку, которую я разматываю; внезапно одна из катушек выскакивает из наших рук, так что баронесса нетерпеливо восклицает: «Ах!» — фрейлейн Адельгейда заливается громким смехом, я преследую спутанный клубок до самого угла комнаты, и вот все мы стараемся вытянуть из него прямую неломаную струну, которая, после того как мы ее укрепили, к нашему огорчению, вновь соскакивает; но наконец-то отысканы хорошие катушки, струны начинают натягиваться, и мало-помалу из нестройного шума постепенно возникают чистые, звучные аккорды.

— Ах, удача, удача! Инструмент настраивается, — восклицает баронесса, глядя на меня с пленительной улыбкой.

Как скоро эти соединенные труды изгнали все чуждое, холодное, что налагает на нас светское приличие, какая теплая доверчивость поселилась меж нами; подобно электрическому дуновению, воспламенившему мою душу, она быстро растопила мою рабскую принужденность, как лед, давивший на мою грудь. Тот странный пафос, который рождает влюбленность, подобная моей, совсем оставил меня, и, когда наконец фортепьяно было мало-мальски настроено, я, вместо того чтобы излить в бравурных фантазиях волновавшие меня чувства, углубился в те сладостные, нежные канцонетты, что занесены к нам с юга. Во время всех этих «Senza di te», разных «Sentimi idol mio», «Almen se non poss\'io», бесчисленных «Morir mi sento», и «Аddio», и «Оh dio»[3] взоры Серафины блистали все ярче и ярче. Она села за фортепьяно совсем подле меня; я чувствовал, как ее дыхание трепещет на моей щеке; но вот она облокотилась на спинку моего стула, белая лента, отцепившись от изящного бального платья, упала мне на плечо и, колеблемая звуками фортепьяно и тихими вздохами Серафины, порхала от одного к другому, как верный посланец любви! Удивительно, как я не лишился рассудка! Когда я, припоминая какую-то песню, брал аккорд, фрейлейн Адельгейда, сидевшая в углу комнаты, подбежала к баронессе, стала перед ней на колени, взяла обе ее руки и, прижимая к своей груди, стала просить:

— Милая баронесса Серафина, теперь и тебе надо будет спеть.

Баронесса возразила:

— Что это тебе вздумалось, Адельгейда, — мне ли выступать перед нашим виртуозом с жалким пением?

То было пленительное зрелище, когда она, потупив глаза и густо покраснев, подобно застыдившемуся ребенку, боролась с робостью и желанием. Можно себе представить, как я умолял ее, и, когда она упомянула о курляндских народных песенках, я не отступил от нее, пока она, протянув левую руку, не попыталась извлечь из фортепьяно несколько звуков, как бы для вступления. Я хотел уступить ей свое место, но она не согласилась, уверяя, что не сумеет взять ни одного аккорда и что ее пение без аккомпанемента будет сухо и неуверенно. И вот нежным, чистым, как колокольчик, льющимся от самого сердца голосом она запела песню, чья простенькая мелодия совершенно отвечала характеру тех народных песен, которые словно светят нам из глубины души, и мы в светлом озарении познаем нашу высшую поэтическую природу. Таинственное очарование заключено в незначительных словах текста, служащих как бы иероглифами того невыразимого, что наполняет грудь нашу. Кто не вспомнит о той испанской концонетте, все словесное содержание которой не более как: «С де́вицей моей я плыл по морю, и вот поднялась буря, и де́вица моя в страхе стала метаться туда и сюда. Нет, уж не поплыву я больше с де́вицей моей по морю». Так и в песенке баронессы говорилось лишь: «Намедни танцевала я с миленьким на свадьбе, из волос моих упал цветок, который он поднял, подал мне и сказал: «А когда же, моя де́вица, мы опять пойдем на свадебку?»

Когда вторую строфу этой песенки я стал сопровождать арпеджиями, когда, охваченный вдохновением, я срывал с уст баронессы мелодии следующих песен, то, верно, показался ей и фрейлейн Адельгейде величайшим мастером в музыке; они осыпали меня похвалами. Свет зажженных в бальной зале свечей достигал покоев баронессы; нестройный рев труб и валторн возвестил, что пришло время собираться на бал.

— Ах, мне надобно идти! — воскликнула баронесса. Я вскочил из-за фортепьяно.

— Вы доставили мне приятнейшие минуты — это были самые светлые мгновения, какие выпадали на мою долю в Р…зиттене. — С этими словами баронесса протянула мне руку; и когда я, опьяненный величайшим восторгом, прижал ее к своим губам, то почувствовал, как кровь горячо бьется в ее пальцах… Я не знаю, как я очутился в комнате деда, как попал потом в бальную залу. Некий гасконец боялся сражения, полагая, что всякая рана ему смертельна, ибо он весь состоял из одного сердца. Я, да и каждый на моем месте, мог бы ему уподобиться! Всякое прикосновение смертельно. Рука баронессы, пульсирующие ее пальцы поразили меня, как отравленные стрелы, кровь моя пылала в жилах!

На другое утро дед мой, не выспрашивая меня прямо, все же скоро узнал историю проведенного с баронессой вечера, и я был немало озадачен, когда он, говоривший со мной всегда весело и с усмешкой, вдруг стал весьма серьезен и сказал:

— Прошу тебя, тезка, противься глупости, обуревающей тебя с такой силой. Знай, что твое предприятие, как бы ни казалось оно невинным, может иметь последствия ужаснейшие: в беспечном безумии ты стоишь на тоненьком льду, который под тобой подломится, прежде чем успеешь заметить, и ты бухнешься в воду. А я остерегусь удерживать тебя за полу, ибо знаю, — ты выкарабкаешься сам и скажешь, при смерти болен: «Я схватил во сне небольшой насморк»; а на самом деле злая лихорадка иссушает твой мозг, и пройдут года, прежде чем ты оправишься. Черт побери твою музыку, коли ты не можешь употребить ее ни на что лучшее, кроме как будоражить и смущать мирный покой чувствительных женщин.

— Но, — перебил я старика, — придет ли мне на ум любезничать с баронессой?

— Дуралей, — вскричал он, — да знай я это, я бы тебя тут же выбросил в окно!

Барон прервал наш тягостный разговор, и начавшиеся занятия вывели меня из любовных мечтаний, в которых видел я Серафину и помышлял только о ней.

В обществе баронесса только изредка говорила мне несколько приветливых слов, однако не проходило почти ни одного вечера, чтоб ко мне не являлся тайный посланец от фрейлейн Адельгейды, звавший меня к Серафине. Скоро случилось, что музыка стала у нас чередоваться с беседой о самых различных вещах. Когда я и Серафина начинали вдаваться в сентиментальные грезы и предчувствия, фрейлейн Адельгейда, которая была не так уже молода, чтобы казаться столь наивной и взбалмошной, неожиданно перебивала нас веселыми и, пожалуй, немного бестолковыми речами. По многим приметам я скоро заключил, что душа баронессы и впрямь повергнута в какое-то смятение, которое, как я полагал, мне удалось прочесть в ее взоре, когда увидел ее в первый раз, — и враждебное действие замкового призрака стало для меня несомненным. Что-то ужасное случилось или должно было случиться! Часто порывался я рассказать Серафине, как прикоснулся ко мне незримый враг и как дед мой заклял его, видимо, навеки, но какая-то мне самому непостижимая робость связывала мой язык, едва я хотел заговорить. Однажды баронесса не явилась к обеденному столу; было объявлено, что она занемогла и не покидает своих покоев. Барона участливо расспрашивали, не опасен ли недуг? Он неприятно улыбнулся, словно с горькой насмешливостью, и сказал:

— Не более как легкий катар, что приключился у нее от сурового морского воздуха; здешний климат не терпит нежных голосков и не переносит иных звуков, кроме диких охотничьих криков.

Говоря это, барон бросил на меня, сидевшего наискось от него, язвительный взгляд. Нет, не к соседу своему, а ко мне обращался он! Фрейлейн Адельгейда, обедавшая рядом со мной, густо покраснела; уставившись глазами в тарелку, она стала водить по ней вилкой и прошептала:

— А все же еще сегодня ты увидишь Серафину, еще сегодня твои нежные песенки успокоят ее больное сердце.

Эти слова также предназначались для меня, но в ту же минуту почудилось мне, что я состою в тайных запретных любовных отношениях, которые могут окончиться только чем-нибудь ужасным, каким-нибудь преступлением. С тяжелым сердцем вспомнил я предостережения моего деда. Что следовало предпринять? Не видать ее более? Это невозможно, покуда я нахожусь в замке, и даже если бы я смел не спросясь оставить замок и воротиться в К… — это было бы не в моих силах. Ах, я слишком хорошо чувствовал, что мне не превозмочь самого себя и не освободиться от грез, дразнящих меня несбыточным любовным счастьем. Адельгейда показалась мне чуть ли не простой сводницей, я был готов презирать ее, но, опомнившись, устыдился своей глупости. Разве все, что произошло в эти блаженные вечерние часы, могло хотя на йоту привести меня к более близким отношениям, нежели дозволяло приличие и благопристойность? Как мог я помыслить, что баронесса питает ко мне какие-то чувства? И все-таки я был убежден в опасности своего положения.

Обед кончился раньше обыкновенного, ибо надо было идти на волков, которые объявились в сосновом лесу, подле самого замка. В моем взволнованном состоянии охота пришлась мне весьма кстати, и я объявил деду, что намереваюсь отправиться вместе со всеми; дед мой, услышав об этом, улыбнулся с довольным видом и сказал:

— Вот ладно, что и ты наконец выберешься на свежий воздух, а я побуду дома; можешь взять мое ружье да на всякий случай привяжи к поясу мой охотничий нож, это надежное оружие, ежели соблюдать хладнокровие.

Лес, где объявились волки, оцепили егеря. Было студено; ветер завывал меж соснами и сыпал мне в лицо светлые хлопья снега, так что, когда стало смеркаться, я едва мог видеть за несколько шагов от себя. Совсем окоченев, я сошел с номера и стал искать защиты в чаще леса. Там я прислонился к дереву, зажав ружье под мышку. Я забыл об охоте, мысли унесли меня к Серафине в ее приветливую комнату. Где-то вдалеке раздались выстрелы, в чаще что-то зашуршало, и я увидел менее чем в двухстах шагах от себя матерого волка, намеревавшегося проскочить мимо. Я прицелился, спустил курок — и промахнулся! Зверь, сверкая глазами, прыгнул на меня, и я погиб бы неминуемо, ежели бы не сохранил настолько присутствия духа, что выхватил охотничий нож и всадил его глубоко в глотку волку, когда тот уже готов был в меня вцепиться, так что его кровь забрызгала мне руку до плеча. Стоявший неподалеку от меня егерь с воплем кинулся ко мне, и на беспрестанные призывы его рожка все сбежались. Барон поспешил ко мне:

— Ради бога! Вы в крови? Вы в крови? Вы ранены?

Я уверял его в противном. Барон напустился на егеря, который стоял ко мне ближе всех, и принялся осыпать его упреками, зачем он не выстрелил, когда я дал промах, и, хотя егерь уверял, что это было никак не возможно, ибо в ту самую минуту волк уже бросился и выстрел непременно угодил бы в барина, все же барон стоял на своем, что меня как малоискушенного охотника надлежало взять под особую защиту. Меж тем егеря понесли зверя; он был такой большой, какого с давних пор уже не видывали, и все поразились моему мужеству, моей решимости, хотя мне самому мое поведение казалось весьма естественным, и, в самом деле, я даже не подумал об опасности, в которой находился. Особливое участие оказывал мне барон; он беспрестанно спрашивал, не опасаюсь ли я последствий испуга, пусть даже зверь и не ранил меня. По дороге в замок барон дружески взял меня под руку и велел егерю нести мое ружье. Он все время говорил о моем геройском поступке, так что под конец я и сам поверил в свое геройство, потерял всякое смущение и чувствовал себя даже по сравнению с бароном мужчиной, исполненным отваги и редкостной решимости. Школьник, счастливо выдержав экзамен, перестал быть школьником, и вся унизительная школьническая робость его оставила. Теперь, казалось мне, я добыл себе права искать милости Серафины. Известно ведь, на какие вздорные сопоставления способна фантазия влюбленного юноши.

В замке, у камина, за чашей дымящегося пунша, я продолжал быть героем дня; кроме меня, только барон уложил еще одного дюжего волка, остальные довольствовались тем, что оправдали свои промахи погодою, темнотою, и рассказывали жуткие истории о прежних охотничьих удачах и перенесенных опасностях. Я полагал, что теперь мой дед уж непременно выскажет мне чрезвычайную похвалу и удивление; с такой надеждой я пространно рассказал ему свое приключение и не забыл самыми яркими красками расписать свирепый, кровожадный вид дикого зверя. Но старик рассмеялся мне в лицо и сказал:

— Бог — заступник слабых!

Когда, утомившись попойкой и обществом, я пробирался по коридору в судейскую залу, вдруг передо мной проскользнула какая-то фигура со свечой в руках. Войдя в залу, я узнал фрейлейн Адельгейду. «Вот и бродишь тут всюду, словно привидение или лунатик, чтобы отыскать вас, мой храбрый охотник!» — шепнула мне она, схватив меня за руку. Слова «лунатик, привидение», сказанные в этом месте, тяжело легли мне на сердце; они мгновенно привели мне на память призрачные явления тех первых двух ужасных ночей; как тогда, подобно басовым трубам органа, завывал морской ветер, страшно свистел и бился в сводчатые окна, и месяц ронял бледный свет прямо на таинственную стену, где слышалось тогда царапание. Мне показалось, что я вижу на ней кровавые пятна. Фрейлейн Адельгейда, все еще державшая меня за руку, должна была почувствовать ледяной холод, пронизавший меня.

— Что с вами, что с вами? — тихо спросила она. — Вы совсем окоченели? Ну, я верну вас к жизни. Знайте же, что баронесса ждет не дождется, когда вы придете. Иначе она не поверит, что злой волк и впрямь не растерзал вас. Она очень встревожена! Ах, друг мой, что вы сделали с Серафиной. Я никогда еще не видела ее такой. Ого! Как зачастил ваш пульс! Как внезапно ожил умерший было господин! Ну, пойдемте — только тихонько — к маленькой баронессе!

Молча позволил я себя вести. То, как Адельгейда говорила о баронессе, показалось мне недостойным, особенно низким представился мне намек на какой-то сговор между нами. Когда мы вошли, Серафина с негромким:

«Ах!» — сделала навстречу несколько торопливых шагов и, как бы опомнившись, остановилась посреди комнаты; я осмелился схватить ее руку и прижать к своим губам. Баронесса, не отнимая руки, сказала:

— Боже мой, ваше ли дело сражаться с волками? Разве вы не знаете, что баснословные времена Орфея и Амфиона давно миновали и дикие звери потеряли всякий решпект к искусным певцам?

Этот прелестный оборот, которым баронесса разом пресекла всякую возможность дурно истолковать ее живейшее участие, тотчас подсказал мне верный тон и такт. Не знаю сам, как это случилось, что я, по обыкновению, не сел к фортепьяно, а опустился на канапе подле баронессы. Обратившись ко мне со словами: «Как же это вы подвергли себя опасности?» — баронесса выразила наше взаимное желание, что сегодня должна занять нас не музыка, а беседа. Когда я, рассказав приключение в лесу и упомянув о живом участии барона, дал заметить, что не считал его к тому способным, баронесса мягко, почти горестно промолвила:

— О, как груб, как несдержан должен казаться вам барон, но, поверьте, только во время пребывания в этих сумрачных зловещих стенах, только во время дикой охоты в глухих лесах происходит такая перемена во всем его существе, или по крайней мере во внешнем поведении. Барона приводит в совершенное расстройство неотступно преследующая его мысль, что здесь случится нечто ужасное: поэтому и ваше приключение, которое, к счастью, осталось без дурных последствий, наверно, глубоко потрясло его. Барон не желает, чтобы и самый последний из его слуг подвергался малейшей опасности, а тем более любезный новоприобретенный друг, и, я уверена, Готлиб, которому он ставит в вину, что он покинул вас в беде, поплатится если не тюрьмой, то самым постыдным охотничьим наказанием: ему придется без ружья, с одной дубинкой в руках, примкнуть к остальным егерям. Одно то, что охота в здешних местах никогда не бывает без опасностей и что барон, беспрестанно страшась несчастья, все же находит в ней радость и наслаждение и сам словно дразнит злого дьявола, — вносит в его жизнь разлад, который и на меня производит губительное свое действие. Рассказывают немало странного о предке, который учредил майорат, и я хорошо знаю, что какая-то мрачная семейная тайна, заключенная в этих стенах, подобно ужасному призраку, выживает отсюда владельцев и позволяет им пробыть здесь лишь короткое время среди шумной и дикой суеты. Но я — как одинока я посреди этой суматохи, какой тревогой наполняет меня вся эта жуть, которой веет от всех этих стен. Вы, мой добрый друг, своим искусством доставили мне первые приятные минуты, какие мне довелось провести в замке. Как мне изъявить вам мою признательность?

Я поцеловал протянутую руку и признался, что и меня в первые дни или, вернее, в первую ночь пребывания в замке жуткая таинственность здешних мест повергла в глубокий ужас. Баронесса устремила на меня неподвижный взор, когда я стал объяснять это чувство впечатлением от архитектуры всего замка, особливо же от убранства судейской комнаты, приписывать его завываниям морского ветра. Быть может, мой голос и выражение открыли ей, что я чего-то не договариваю, ибо, когда я замолчал, баронесса с живостью воскликнула:

— Нет, нет, что-то ужасное случилось в этой зале, куда я не могу войти без трепета. Заклинаю вас, — откройте мне все!

Лицо Серафины покрылось мертвенной бледностью, я видел, что будет благоразумнее правдиво рассказать ей все, что приключилось со мною, нежели предоставить ее взволнованному воображению измышлять наваждение, которое в неведомой мне связи окажется еще более ужасным, чем то, какое я испытал. Она слушала меня, и ее душевное стеснение и страх все более увеличивались. Когда я упомянул о царапании в стену, она воскликнула: «Это ужасно, — да, да! Страшная тайна скрыта в этой стене!» А когда я рассказал, что мой дед своей духовной силой и властью всевышнего заклял призрак, она глубоко вздохнула, словно избавившись от тяжелого бремени. Откинувшись в кресле, она закрыла лицо руками. Тут только заметил я, что Адельгейда нас оставила. Я давно перестал говорить, и так как Серавина все еще молчала, то я тихонько встал, подошел к фортепьяно и попытался арпеджийными аккордами вызвать утешительных духов, которые бы увели Серафину из того мрачного мира, что открылся ей в моем рассказе. Скоро я стал напевать как можно нежнее одну из пленительных канцон аббата Стефани[4]. Полнвые скорби звуки: Ochi perch`e piangete5 — пробудили Серафину от мрачных сновидений; она внимала мне с улыбкой, и на глазах у нее засверкали блестящие жемчужины. Как же это случилось, что я опустилс яперед нею на колени, что она наклонилась ко мне, что я обхватил ее руками и долгий огненный поцелуй пламенел на моих устах? Как же это случилось, что я не лишился рассудка, что я чувствовал, как она нежно прижимает меня к себе, что я выпустил ее из своих объятий и, быстро поднявшись, подошел к фортепиано? Отвернувшись, баронесса сделала несколько шагов к окну, потом воротилась и подошла ко мне почти горделивой поступью, что вовсе не было ей свойственно. Пристально поглядев мне в глаза, она сказала:

— Дед ваш — достойный старик, какого только я знала, он ангел-хранитель нашей семьи, — да помянет он меня в своих благих молитвах!

Я не мог вымолвить ни слова, губительный яд, вошедший в меня с ее поцелуем, кипел и горел во всех моих жилах, во всех моих нервах.

Вошла фрейлейн Адельгейда; неистовство внутренней борьбы прорвалось потоком горячих слез, которых я не мог удержать. Адельгейда с удивлением и скептической улыбкой посмотрела на меня, — я готов был ее убить. Баронесса протянула мне руку и с неизъяснимой нежностью сказала:

— Прощайте, милый друг! Прощайте! Навеки! Помните, что, быть может, никто лучше меня не понимал вашей музыки. Ах! Эти звуки будут долго-долго отзываться в моей душе.

Я принудил себя сказать несколько бессвязных вздорных слов и опрометью бросился в свою комнату.

Старик мой уже спал. Я остался в зале; я упал на колени, я громко рыдал, — я призывал имя возлюбленной, одним словом, предался всем дурачествам любовного безумия, и только громкий окрик пробужденного моим беснованием деда: «Тезка, мне сдается, что ты рехнулся или опять сцепился с волком? Проваливай в постель!» — только этот окрик загнал меня в комнату, где я улегся спать, твердо решив грезить во сне только о Серафине.

Дело было за полночь, когда я, все еще не уснув, заслышал голоса, беготню и хлопанье дверей. Прислушиваюсь — и до меня доносятся приближающиеся шаги по коридору; дверь в залу отворяется, и вот уже стучат к нам в комнату.

— Кто там? — громко спрашиваю я, тогда за дверью заговорили:

— Господин стряпчий, господин стряпчий, пробудитесь, пробудитесь!

Я узнал голос Франца и когда спросил: «Уж не пожар ли в замке?» — дед проснулся и закричал:

— Где пожар? Где опять объявилось проклятое бесовское наваждение?

— Ах, вставайте, господин стряпчий, — упрашивал Франц, — вставайте, господин барон требует вас к себе.

— Что надобно от меня барону? — спросил дедушка. — Что ему от меня надобно в ночную пору? Разве он не знает, что вся юриспруденция отправляется на покой вместе со стряпчим и так же хорошо почивает, как и он сам?

— Ах, — вскричал Франц в тревоге, — дражайший господин стряпчий, да подымитесь, ради бога, — госпожа баронесса при смерти!

С воплем ужаса вскочил я с постели.

— Отвори Францу дверь! — крикнул дед; обеспамятовав, я сновал по комнате, не находя ни двери, ни замка. Старик принужден был мне пособить; Франц вошел, бледный, со смятенным лицом; он зажег свечи. Едва мы накинули платье, как услышали в зале голос барона: «Могу ли я поговорить с вами, любезный Ф.?»

— А ты-то тезка, чего ради оделся, барон ведь посылал только за мной? — спросил старик, намереваясь идти.

— Я пойду туда, — я должен ее увидеть и потом умереть, — проговорил я глухо и словно уничтоженный безутешной скорбью.

— Вот как! Ты хорошо придумал, тезка. — Сказав это, дед захлопнул дверь перед самым моим носом, да так сильно, что все петли зазвенели, и запер ее снаружи. В первую минуту, возмутившись таким принуждением, я хотел вышибить дверь, но потом рассудил, что такое необузданное бешенство может иметь лишь пагубные последствия, и решил дождаться возвращения старика, а там уже, во что бы то ни стало, уйти из-под его опеки. Я слышал, как дед жестоко спорил с бароном, слышал, что они много раз поминали мое имя, но больше ничего разобрать не мог. С каждой секундой положение мое становилось все убийственнее. Наконец я услышал, что барону сообщили какое-то известие и он поспешно удалился. Старик воротился в комнату.

— Она умерла! — закричал я, бросившись ему навстречу.

— А ты спятил, — спокойно перебил он меня, взял за плечи и посадил на стул.

— Я пойду туда, — кричал я, — я пойду туда, я увижу ее, хотя бы это стоило мне жизни!

— Изволь, милый тезка, — сказал старик, заперев дверь, вынув ключ и опустив его в карман. И вот я, воспламенясь слепою яростью, схватил заряженное ружье и закричал:

— Здесь, не сходя с места, я всажу себе пулю в лоб, когда вы тотчас не отопрете мне двери!

Тут старик подошел вплотную ко мне и сказал, пронизывая меня взглядом:

— Мальчик, неужто ты возомнил устрашить меня своей пустой угрозой? Неужто ты думаешь, что мне дорога твоя жизнь, когда ты в ребяческом безрассудстве швыряешь ее как негодную игрушку? Какое тебе дело до супруги барона? Кто дал тебе право докучливым болваном вторгаться туда, где тебе не следует быть и где тебя вовсе не спрашивают? Или ты собрался разыграть влюбленного петушка в строгую годину смерти?

Униженный я упал в кресло. После некоторого молчания старик, смягчившись, продолжал:

— Так знай, что сказанная смертельная опасность, по всей вероятности, вовсе не грозит баронессе, — фрейлейн Адельгейда приходит в волнение от всякого пустяка; упадет ей на нос капля дождя, так она уже кричит: «Какая ужасная непогода!» К несчастью, вся эта тревога дошла до старых тетушек, которые с неуместными слезами явились и натащили целый арсенал живительных капель — жизненных эликсиров и бог весть чего еще, — только всего лишь глубокий обморок! — Старик замолчал: верно, он заметил мою внутреннюю борьбу. Он прошелся несколько раз по комнате, стал опять передо мною, рассмеялся от всего сердца и сказал: — Тезка, тезка! Какую же глупость ты отмочил? Ну вот! Не иначе как сам сатана на все лады морочит нас здесь, а ты крепко попался ему в лапы и пляшешь под его дудочку. — Он опять прошелся взад и вперед и потом продолжал: — Сон уже пропал, и я полагаю, не худо будет выкурить трубку и так скоротать остаток ночи и темноты. — С этими словами старик вынул из шкафа в стене глиняную трубку и, мурлыча какую-то песенку, долго и тщательно набивал ее табаком, потом стал рыться в бумагах, вырвал листочек, свертел фидибус и разжег трубку. Пуская густые облака дыма, он проговорил сквозь зубы: — Ну, тезка, как там у тебя вышло с волком-то?

Не знаю почему, спокойное поведение деда оказывало на меня весьма странное действие. Мне чудилось, будто я уже не в Р…зиттене, что баронесса где-то далеко-далеко и я могу достичь до нее только на крыльях воображения. Последний вопрос старика вызвал во мне досаду.

— Что ж, — сказал я, — вы находите мое охотничье приключение столь забавным, столь достойным осмеяния?

— Нимало, — возразил старик, — нимало, любезный тезка, но ты мне поверишь, какую потешную рожу строит такой вот несмышленыш и как уморительно ведет он себя, когда господь Бог ниспошлет ему какое-нибудь приключение. Был у меня в университете приятель, скромный, спокойный, рассудительный малый. Случай замешал его, хотя он никогда не подавал к тому повода, в какое-то дело чести, и он, кого большая часть буршей считала трусом, простофилей, повел себя с таким решительным мужеством, что все диву давались. Но с того времени он совсем переменился. Из прилежного рассудительного юноши превратился в заносчивого хвастливого забияку. Он кутил, буйствовал и дрался, все ради глупого ребячества, и не унялся до тех пор, покуда старшина землячества, которое он оскорбил самым грубым образом, не заколол его на дуэли. Я рассказываю тебе все это, тезка, просто так, а ты уж думай по сему случаю что хочешь. А теперь, возвращаясь к баронессе и ее болезни… — Тут в зале послышались тихие шаги, и мне почудилось, что по воздуху проносятся ужасные вздохи. «Ее уже нет!» — мысль эта пронизала меня как убийственный удар молнии. Старик поспешно встал и громко окликнул:

— Франц! Франц! — «Слушаю, господин стряпчий», — ответили за дверью. Франц, — продолжал мой дед, — помешай уголья в камине и, коли можно, приготовь нам по чашке чаю. Чертовски холодно, — обратился он ко мне, лучше уж мы потолкуем там, сидя у камина. Старик отпер дверь, я машинально последовал за ним.

— Ну, как там дела? — спросил дед у кастеляна.

— Э, да что там, — отвечал Франц, — все было не так страшно; госпожа баронесса совсем оправилась и полагает, что приключился маленький обморок от дурного сна.

Я едва не закричал от радости и восторга, но строгий взгляд старика осадил меня.

— Вот как? — сказал он. — А ведь, в сущности, не худо было бы теперь соснуть часика два. Франц, брось-ка хлопотать о чае!

— Как угодно, господин стряпчий, — отвечал Франц и оставил нас, пожелав спокойной ночи, невзирая на то, что уже пели петухи.

— Слушай, тезка, — сказал дед, выбивая пепел из трубки, — а ведь хорошо, что тебе не приключилось несчастья ни от волка, ни от заряженного ружья!

Тут я понял все и устыдился, что подал старику повод обойтись со мною, как с дурно воспитанным ребенком.

— Сделай одолжение, — сказал мой дед поутру, — сделай одолжение, тезка, сходи вниз и справься о здоровье баронессы. Можешь спросить фрейлейн Адельгейду, а она-то уж сообщит достоверный бюллетень.

Можно себе представить, как я помчался вниз. Но в то самое мгновение, когда я собирался тихонько постучаться в двери передней на половине баронессы, навстречу мне поспешно вышел сам барон. Он в изумлении остановился и вперил в меня мрачный, проницательный взор.

— Что вам здесь надобно? — буркнул он.

Невзирая на то, что сердце мое неистово билось, я собрался с духом и отвечал твердым голосом:

— По поручению деда моего мне надлежит справиться о здоровье досточтимой госпожи.

— Все это были пустяки — ее обыкновенный нервный припадок. Она спокойно спит, и я уверен, что выйдет к столу здоровая и веселая! Так и передайте!

Барон проговорил это с какой-то страстной горячностью, и оттого мне показалось, что он беспокоится о баронессе больше, нежели хотел показать. Я повернулся, чтобы уйти, но вдруг барон схватил меня за руку и воскликнул, сверкая глазами:

— Мне надо поговорить с вами, молодой человек.

Разве я не видел перед собою жестоко оскорбленного супруга, не должен был страшиться столкновения, которое могло кончиться моим позором? Я был безоружен, но тотчас вспомнил, что при мне отличный охотничий нож, подаренный мне дедом уже здесь, в Р…зиттене. И вот я следовал за торопливо уводящим меня бароном, решив не щадить жизни, если мне будет грозить опасность, что со мной поступят недостойным образом. Мы вошли в комнату барона; он замкнул за собою дверь. Скрестив руки, он стал в волнении ходить взад и вперед по комнате, потом остановился передо мною и повторил:

— Мне надо поговорить с вами, молодой человек!

Меня обуяла дерзостная отвага, и, возвысив голос, я сказал:

— Полагаю, что слова ваши будут таковы, что я смогу их выслушать без повреждения моей чести!

Барон с изумлением поглядел на меня, словно не понимая моих слов. Потом мрачно потупился, закинул руки за спину и снова стал метаться по комнате. Он взял стоявшее в углу ружье и сунул в него шомпол, будто желая испытать, заряжено оно или нет. Кровь закипела у меня в жилах, я схватился за нож и подошел вплотную к барону, чтобы не дать возможность прицелиться в меня.

— Славное оружие, — сказал барон, ставя ружье на прежнее место.

Я отступил на несколько шагов, но барон опять подошел ко мне и, хлопнув меня по плечу сильнее, чем следовало бы, снова заговорил:

— Верно, я кажусь вам, Теодор, встревоженным и смущенным. Таков я и в самом деле после прошедшей ночи, проведенной среди стольких страхов и волнений. Нервный припадок жены моей был совсем не опасен, теперь я вижу это сам, но здесь, — здесь, в этом замке, где заколдован темный дух, я беспрестанно опасаюсь чего-то ужасного, и здесь она занемогла в первый раз. Вы — вы один в том виноваты!

Я спокойно отвечал, что не имею и малейшего подозрения, как это могло случиться.

— Ах, — продолжал барон, — когда бы этот проклятый ящик экономши разбился в щепки на скользком льду, когда бы вы… — но нет! Нет! Так должно, так суждено было случиться, и я один виноват во всем. Мне надлежало в ту же минуту, когда вы начали заниматься музыкой в комнате моей жены, уведомить вас о настоящем положении вещей, об особых свойствах ее души.

Я порывался заговорить.

— Дайте мне сказать все, — вскричал барон, — я должен предупредить всякое поспешное ваше суждение! Вы почтете меня за грубого, чуждого искусству человека. Я совсем не таков, одна только предосторожность, почерпнутая из глубокого убеждения, принуждает меня всеми силами не допускать сюда такую музыку, которая способна взволновать всякую душу, а также, разумеется, и мою. Знайте же, что моя жена подвержена такой возбудимости, которая наконец умертвит в ней всякую радость жизни. В этих зловещих стенах она не выходит из состояния раздражительной экзальтации, которое обыкновенно овладевает ею лишь на короткое время, но часто служит предвестником серьезной болезни. С полным правом вы можете спросить меня, отчего не избавлю я эту нежную женщину от ужасного пребывания в здешних местах, от этой дикой беспорядочной охотничьей жизни? Назовите это слабостью, — все равно, я не могу оставить ее одну. В непрестанной тревоге я был бы не способен ни к какому важному занятию, ибо знаю: ужасные видения всевозможных бед, случившихся с ней и повергших в смятение ее душу, не покидали бы меня ни в лесу, ни в удобной зале. А потом, я полагаю, что слабой женщине как раз здешний образ жизни может послужить вместо укрепляющей железистой ванны. Поистине, морской ветер, по-своему славно завывающий в сосновом лесу, глухой лай догов, дерзкие и задорные переливы рогов должны были одержать верх над расслабляющим томным бренчанием на клавикордах, на которых зазорно играть мужчине, но вы возымели намерение упорно мучить мою жену и довести ее до смерти. — Барон сказал все это, возвысив голос и дико сверкая очами.

Кровь бросилась мне в голову, я сделал порывистое движение рукой в сторону барона, я хотел заговорить, но барон не позволил мне раскрыть рта.

— Я знаю, что вы намерены сказать, — начал он снова, — знаю и повторяю: вы были на пути к тому, чтобы уморить мою жену, в чем я вас, однако, не упрекаю, хотя вы и понимаете, что я должен всему этому положить конец. Словом, вы экзальтируете мою жену своею игрою и пением. И, когда она блуждает без руля и ветрил по бездонному морю обманчивых сновидений и предчувствий, навеянных на нее злыми чарами вашей музыки, вы толкаете ее в бездну своим рассказом о зловещем призраке, дразнившем вас там, наверху, в судейской зале. Дед ваш ничего не скрыл от меня, но я прошу вас, поведайте мне снова все, что вы видели и не видели, — слышали, чувствовали, подозревали.

Я собрался с духом и спокойно рассказал все, что было, от начала до конца. Барон лишь время от времени прерывал меня возгласами удивления. Когда я дошел до того, как мой дед с благочестивым мужеством ополчился против наваждения и заклял его строгими словами, барон сложил руки, молитвенно поднял их к небу и с воодушевлением воскликнул:

— Да, ангел-хранитель нашей семьи! Его бренные останки должны будут покоиться в склепе наших предков!

Я кончил.

Скрестив руки, барон расхаживал по комнате и бормотал как бы про себя: «Даниель, Даниель, что делаешь ты здесь в этот час!»

— Итак, больше ничего, господин барон? — громко спросил я, сделав вид, что хочу удалиться.

Барон словно очнулся от сна, дружески взял меня за руку и сказал:

— Да, любезный друг, жену мою, которую вы без умысла так жестоко потрясли, вы же должны и вылечить — только вы один можете это сделать.

Я чувствовал, что лицо мое запылало, и если бы стоял против зеркала, то, нет сомнения, увидел бы в нем весьма озадаченную преглупую рожу. Барон, казалось, тешился моим смущением; он пристально глядел мне в глаза и улыбался с поистине коварной иронией.

— Да как же, ради всего на свете, мне это сделать? — наконец пробормотал я запинаясь.

— Ну, ну, — перебил меня барон, — у вас будет не такая уж опасная пациентка. Теперь я всецело полагаюсь на ваше искусство. Баронесса вовлечена в волшебный круг вашей музыки, внезапно вырвать ее из него было бы жестоко и безрассудно. Продолжайте ваши занятия музыкой. Всякий вечер вы будете желанным гостем в покоях моей жены. Но только переходите постепенно к музыке все более сильной, искусно соедините веселое с серьезным. А главное, почаще повторяйте свою историю о странном наваждении. Баронесса привыкнет к ней, она забудет, что призрак блуждает в этих стенах, и от всей истории останется впечатление не больше, нежели от всякой другой волшебной сказки в каком-нибудь новомодном романе или книге о привидениях. Вот что должны будете вы сделать, любезный друг! — С этими словами барон отпустил меня и удалился.

Я был внутренне уничтожен, я был низведен до роли ничтожного глупого мальчика. Я безумец, возомнивший, что в его груди могла шевельнуться ревность; он сам посылает меня к Серафине: он видит во мне лишь послушное орудие, которое можно употребить и бросить, когда ему заблагорассудится! За несколько минут до того я страшился барона, во мне было глубоко затаено сознание собственной виновности, но виновность эта дала мне несомнительно почувствовать высшее, более прекрасное бытие, для которого я уже внутренне созрел; и вдруг все поглотила ночная тьма, и я увидел лишь сумасбродного мальчишку, возомнившего в детском самообольщении, будто бумажная корона, которую он напялил себе на голову, и впрямь золотая. Я поспешил к деду; он уже ожидал меня.

— Ну, тезка, куда это ты запропастился? — спросил он, завидев меня.

— Говорил с бароном, — тихо и торопливо проговорил я, не глядя на старика.

— Тьфу ты пропасть! — воскликнул старик, словно удивившись. — Тьфу ты пропасть, я так и думал. Тезка, барон, конечно, вызвал тебя на дуэль? Раскатистый смех, которым тотчас же разразился мой дед, показал мне, что и на сей раз он, как всегда, видит меня насквозь.

Я закусил губу, не посмев ему перечить, ибо хорошо знал, что он только того и ждет, чтобы осыпать меня градом насмешек, уже вертевшихся у него на языке.

Баронесса вышла к столу в нарядном утреннем капоте, который ослепительной своей белизной мог поспорить с только что выпавшим снегом. Вид у нее был измученный и усталый, но когда она, заговорив тихо и мелодично, подняла темные глаза свои — из мрачного их пламени блеснуло сладостное нетерпеливое томление и легкий румянец пробежал по лилейно-бледному ее лицу.

Еще никогда не была она так прекрасна! Но кто предвидит все сумасбродства юноши, чья кровь кипит в голове и сердце? Горечь затаенной досады, возбужденной во мне бароном, я перенес на баронессу. Все казалось мне безбожной мистификацией, и вот я решил доказать, что рассудок мой находится в добром здравии и я наделен проницательностью свыше всякой меры. Словно капризное дитя, удалялся я от баронессы и ускользнул от преследовавшей меня Адельгейды, так что я, как того и хотел, занял старое свое место в самом конце стола между двумя офицерами, с которыми и принялся изрядно бражничать. За десертом мы беспрестанно чокались, и, как случается со мной при таком расположении духа, я был необыкновенно весел и шумлив. Слуга поднес мне тарелку, где лежало несколько конфет, промолвив: «От фрейлейн Адельгейды». Я взял и тотчас приметил, что на одной конфете серебряным карандашиком было нацарапано: «А Серафина?» Кровь закипела в моих жилах, я взглянул на Адельгейду; она посмотрела на меня с чрезвычайно хитрым и лукавым видом, взяла стакан и сделала мне знак легким наклонением головы. Почти невольно я еле слышно пробормотал: «Серафина», — взял стакан и одним духом осушил его. Взор мой был устремлен к Серафине, я заметил, что и она в эту минуту выпила свой стакан и ставила его на стол — взоры наши встретились, и какой-то злорадный демон шепнул мне на ухо: «Несчастный, ведь она любит тебя!» Кто-то из гостей встал и, следуя северному обычаю, провозгласил здоровье хозяйки дома, — стаканы ликующе зазвенели. Восторг и отчаяние разрывали мое сердце, вино горело во мне, все закружилось вокруг меня; казалось, я должен был на глазах у всех броситься к ее ногам и испустить дух! «Что с вами, приятель?» Вопрос моего соседа образумил меня, но Серафина исчезла. Встали из-за стола. Я хотел удалиться, но Адельгейда задержала меня, она говорила бог весть о чем — я не слышал ее, я не понимал ни слова. Она взяла меня за руки и с громким смехом крикнула мне что-то в ухо. Меня словно поразил столбняк — я был нем и недвижим. Помню только, что наконец я машинально взял из рук Адельгейды рюмку ликеру и выпил, что я очутился один у окна, что я опрометью бросился вон из залы, сбежал с лестницы и устремился в лес. Снег валил хлопьями, сосны стонали, гнетомые бурей; как безумный носился и скакал я по лесу, смеялся и дико вскрикивал: «Гей! Глядите, глядите, как черт тешится с мальчишкой, захотевшим отведать запретного плода!» Кто знает, чем кончилось бы мое исступленное беснование, когда б я вдруг не услышал, что в лесу кто-то громко кличет меня по имени. Метель меж тем улеглась; из разодранных облаков светил ясный месяц; я заслышал лай собак и увидел темную фигуру, которая приближалась ко мне. То был старый егерь.

— Э-ге-ге, дорогой барчук, — начал он, — вы, стало быть, заплутались в такую вьюгу; господин стряпчий вас ждет не дождется.

Я молча пошел за стариком. Деда я нашел в судейской зале за работой.

— Ты поступил умно, — крикнул он мне, — очень умно поступил, что прошелся на свежем воздухе, чтобы охладить свой пыл! Не пей так много вина, ты еще слишком молод. Это негоже.

Я не проронил ни слова и молча сел за письменный стол.

— Да скажи, пожалуйста, любезный тезка, что надобно было от тебя барону?

Я рассказал все и в заключение объявил, что не намерен браться за сомнительное лечение, предложенное бароном.

— Да и не придется, — перебил меня старик, — потому что завтра чуть свет мы отсюда уедем, милый тезка!

Так оно и случилось, я больше не видел Серафины! Едва прибыли мы в К., дедушка стал жаловаться, что трудное путешествие утомило его, как никогда раньше. Угрюмое его молчание, прерываемое лишь ворчливыми выходками, свидетельствующими о самом скверном расположении духа, предвещало возвращение его подагрических припадков. Однажды меня спешно позвали к нему; я нашел старика распростертым на постели, без языка, — его поразил удар; в сведенной судорогой руке было зажато скомканное письмо. Я узнал почерк эконома из Р…зиттена, но был в таком большом горе, что не посмел взять письмо из рук деда; я не сомневался в скорой его кончине. Но, прежде чем пришел лекарь, в жилах моего деда забилась кровь, и на удивление кряжистая натура семидесятилетнего старика поборола смертельный приступ; в тот же день лекарь объявил, что он вне опасности.

Зима в том году была суровее, чем когда-либо, за ней пришла непогодливая хмурая весна, так что не столько постигший его удар, сколько усилившаяся от дурного климата подагра надолго приковала его к одру болезни. Старик решил удалиться от дел. Он передал свой нотариат другому стряпчему, и таким образом я потерял всякую надежду когда-нибудь снова попасть в Р…зиттен. Старик принимал только мой уход; только я один занимал его рассказами, мог развеселить его. Но даже в те часы, когда он не чувствовал боли и к нему возвращалась прежняя его веселость, когда не было недостатка в соленых шутках, даже когда мы заводили речь о приключениях на охоте и я с минуты на минуту ожидал, что речь зайдет о моем геройском подвиге, как я охотничьим ножом уложил свирепого волка, — ни разу, ни разу не вспомнил он о нашем пребывании в Р…зиттене, и всякий поймет, что я по совершенно естественной робости остерегался наводить его как раз на эту тему. Мои горестные заботы, мое беспрестанное попечение о старике заслонили в моем воображении образ Серафины. Но как только дед мой стал поправляться, со все большей живостью вспоминалась мне ослепительная минута в покоях баронессы, озарившая меня, как светлая, навсегда зашедшая для меня звезда. Случай снова пробудил всю испытанную мною муку и в то же время поверг меня в ледяной ужас, словно явление из мира духов. Когда я однажды вечером открыл сумку для писем, бывшую со мною в Р…зиттене, из вороха бумаг выпал темный локон, перевитый белою лентою; я тотчас узнал волосы Серафины. Но когда я стал рассматривать ленту, то ясно увидел на ней след от капли крови. Быть может, Адельгейда, в одну из минут безумного беспамятства, овладевшего мною в последний день тамошнего пребывания, и сумела подсунуть мне этот сувенир, но откуда эта капля крови? Она вселила в меня предчувствие чего-то ужасного и возвела этот почти буколический залог в жуткое напоминание о страсти, за которую, может быть, заплачено драгоценной кровью сердца. Это была та самая белая лента, что беспечно трепетала возле меня, когда я первый раз сидел рядом с Серафиной; и вот теперь темная сила сделала ее вещей приметой смерти. Нет, не следует юноше играть оружием, всей опасности которого он не разумеет!

Наконец отшумели весенние грозы, лето утвердилось в своих правах, и если прежде стояли нестерпимые холода, то теперь, в начале июля, стала донимать нестерпимая жара. Дед заметно окреп и начал, по своему прежнему обыкновению, выходить гулять в сад, расположенный в предместье. Однажды тихим теплым вечером сидели мы в благоуханной жасминовой беседке, старик был необыкновенно весел и притом без саркастической иронии, а необычно кроток, почти что мягкосердечен.

— Тезка, — заговорил он, — не знаю, что это нынче со мною, мне как-то особенно хорошо, чего давненько не бывало; меня словно проницает всего электрической теплотой. Сдается мне: это предвещает близкую кончину.

Я старался отвлечь его от таких мрачных мыслей.

— Оставь, пожалуйста, тезка, — сказал он, — я уже не жилец на этом свете, а мне еще надлежит исполнить перед тобой одну обязанность! Вспоминаешь ли ты иногда осень, проведенную нами в Р…зиттене?

Вопрос старика словно молния поразил меня, но, прежде чем я собрался ответить, он продолжал:

— Небу было угодно, чтобы ты необычным образом появился там и против всякой воли был впутан в сокровенные тайны этого дома. Теперь пришло время узнать тебе все. Нередко доводилось нам, тезка, говорить о таких вещах, которые ты скорее предчувствовал, нежели постигал. Природа символически представляет круг человеческой жизни в чередовании времен года. Так говорят все, но я рассуждаю об этом иначе. Весенние туманы застилают, летние испарения покрывают дымкой, и только в чистом эфире осени явственно виден далекий ландшафт, пока наконец все земное бытие не скроется во мраке зимы. Я полагаю, что только в ясновидении старости отчетливо раскрывается господство непостижимых сил. Старости дозволено узреть обетованную землю, куда начинается странствование после временной нашей смерти. Как ясно представляется мне теперь темное предопределение, тяготеющее над тем домом, с коим я был связан узами более крепкими, нежели те, что дает родство. С какою стройностью открывается все умственным моим очам. Однако ж, как бы отчетливо ни предстало все это моему взору, я не в силах изъяснить тебе словами самое существенное, да и язык человеческий не сможет этого сделать. Выслушай, сын мой, то, что я сумею пересказать тебе лишь как достопримечательную историю! Глубоко запечатлей в сердце своем, что таинственные отношения, в которые ты, быть может, и не по своей воле отважился вмешаться, могли погубить тебя! Однако ж!.. Это все миновало!

Историю Р…зиттенского майората, которую поведал мне мой дед, я храню в своей памяти так верно, что могу пересказать ее почти теми же словами (он говорил о самом себе в третьем лице), как слышал от него самого.

В бурную осеннюю ночь 1760 года всю челядь Р…ттена пробудил ужасающий удар; казалось, обширный замок рушится, превращаясь в груду развалин. В мгновение ока все повскакали с постелей, зажгли свечи, запыхавшийся дворецкий с помертвевшим от испуга и ужаса лицом прибежал с ключами; но каково было удивление всех, когда среди мертвой тишины, в которой жутким эхом отзывался каждый шаг и разносился визгливый скрип с трудом отпираемых замков, прошли по неповрежденным коридорам и залам. Нигде не заметно было ни малейшего разрушения. Мрачное предчувствие зародилось в душе старого дворецкого. Он поднялся наверх в большую рыцарскую залу, где рядом, в боковом покое, обыкновенно спал Родерих фон Р., когда занимался астрономическими наблюдениями. Между дверями этого покоя и другого, соседнего с ним, была проделана дверца; через нее тесным переходом попадали прямо в астрономическую башню. Но едва Даниель (так звали дворецкого) отворил эту дверцу, как буря с отвратительным воем и свистом засыпала его щебнем и мусором, так что он в ужасе отпрянул и, выронив подсвечник, отчего все свечи с треском погасли, громко вскричал: «Боже праведный! Барона задавило!» В ту же минуту послышались жалобные вопли, доносившиеся из опочивальни барона. Даниель застал там всех остальных слуг, собравшихся вокруг тела своего господина. Они нашли его сидящим в большом изукрашенном резьбой кресле, одетым тщательно и богаче обыкновенного, со спокойной серьезностью на неповрежденном лице, словно он отдыхал после важных трудов. Но то была смерть, в которой он обрел успокоение. Когда занялся день, увидели, что верх башни обвалился; большие каменные плиты проломили потолок и пол астрономической обсерватории и вместе с толстыми балками с удвоенной силой рухнули на нижние своды, пробили их, увлекая за собой часть замковой стены и узкой лестницы. Из залы нельзя было ступить ни шагу за маленькую дверцу, не подвергая себя опасности провалиться в пропасть, по крайней мере на восемьдесят футов.

Старый барон предвидел свою смерть почти час в час и известил о том своих сыновей. И вот уже на другой день в Р…зиттен прибыл старший его сын, а тем самым владелец майората барон Вольфганг фон Р. Получив роковое письмо и полагаясь на предчувствие своего старого отца, он тотчас покинул Вену, где как раз находился, путешествуя, и поспешил в Р…зиттен.

Дворецкий обил черной материей большую залу и положил старого барона в том самом платье, в каком он был найден, на великолепную парадную постель, расставив вокруг высокие серебряные подсвечники с горящими свечами. Вольфганг безмолвно взошел по лестнице, вступил в залу и остановился возле тела отца. Так стоял он, скрестив руки на груди, и, насупив брови, мрачно и оцепенело смотрел на бледное лицо отца. Он был похож на статую, ни единой слезы не проронили его очи. Наконец он почти судорожно простер к мертвецу дрожащую правую руку и глухо пробормотал: «Неужто звезды принудили тебя сделать несчастным сына, которого ты так любил?» Заложив руки за спину и отступив несколько назад, барон возвел очи и, смягчив голос, почти растроганно сказал: «Бедный обманутый старик! Вот и кончился масленичный карнавал с его мишурными обольщениями. Теперь ты познаешь, что здешнее скудно отмеренное нам достояние не имеет ничего общего с надзвездным миром. Какая воля, какая сила простирает свою власть за гробом?» — Барон умолк на несколько секунд, потом вскричал с горячностью: «Нет, нет, ни единой крупицы своего земного счастья, на которое ты посягаешь, я не отдам в угоду твоему упрямству», — и с этими словами он вынул из кармана сложенную бумагу и, взяв ее двумя перстами, высоко поднял к стоявшей у изголовья покойника горящей свече. Занявшись от свечи, бумага ярко вспыхнула, и, когда отблеск пламени затрепетал на лице умершего, казалось, мускулы его зашевелились и старик беззвучно вымолвил какие-то слова, так что стоявших поодаль слуг объяли страх и оторопь. Барон спокойно кончил свое дело и тщательно затоптал последний клочок бумаги, который уронил горящим на пол. Потом еще раз бросил на отца мрачный взор и торопливыми шагами вышел из залы.

На следующий день Даниель доложил барону о недавнем обвале башни и с чрезвычайным многословием описал, как все обстояло в ту ночь, когда опочил его блаженной памяти старый господин, заключив тем, что было бы весьма уместно тотчас же приступить к восстановлению башни, ибо когда она еще больше разрушится, то весь замок, хотя и не обвалится, но может потерпеть большое повреждение.

— Восстановить башню? — набросился барон на старого слугу, гневно сверкая очами. — Восстановить башню? Никогда! Разве ты не видишь? — продолжал он более спокойно. — Разве ты не видишь, что башня не может обрушиться просто так, без особой к тому причины? Что, ежели мой отец сам пожелал уничтожить это зловещее место, где он волхвовал по звездам? Что, ежели он сам придумал такое устройство, чтобы в любое время, когда он того пожелает, произвести обвал башни и таким образом разрушить все, что в ней находилось? Но что бы там ни было, по мне, обвались хоть весь замок! Неужто ты думаешь, что я забьюсь в это диковинное совиное гнездо? Нет! Мне послужит примером мудрый предок, что заложил в прекрасной долине фундамент нового замка.

— Так, значит, — растерянно пробормотал Даниель, — верные старые слуги принуждены будут взять страннический посох!

— Разумеется, — возразил барон, — я не допущу, чтобы мне служили немощные старики, еле держащиеся на ногах; но я никого не прогоню. И не трудясь вам придется по нутру даровой хлеб.

— Меня, — воскликнул горестно старик, — меня, главного дворецкого, оставить без всякого дела!

Тут барин, намеревавшийся было уходить и стоявший к дворецкому спиной, вдруг оборотился и, весь побагровев от гнева, подступил к нему, грозя кулаком и закричав ужасающим голосом:

— Тебя, старого лицемерного негодяя, пособника моего отца во всяческой чертовщине, какой вы занимались там, на башне, тебя, который как вампир присосался к его сердцу и, быть может, предательским образом воспользовался безумием старика, чтобы вселить в него адское решение, приведшее и меня на край пропасти, — тебя следовало бы вышвырнуть как шелудивого пса!

Старый слуга, повергнутый в трепет столь ужасной речью, опустился на колени у самых ног барона, и тот, быть может, невольно, как это бывает в гневе, когда тело машинально повинуется мысли и мимикою выражает помыслы, — с последними словами поднял ногу и так сильно пнул старика в грудь, что он, глухо застонав, повалился на пол. С трудом поднявшись на ноги, он испустил странный воющий вопль, подобный крику насмерть раненного зверя, и пронизал барона взглядом, в котором горело бешенство и отчаяние. Кошелек с деньгами, что бросил ему уходя барон, старый дворецкий оставил на полу нетронутым.

Меж тем собрались жившие по соседству ближайшие родственники покойного, тело старого барона с большой пышностью перенесли в фамильный склеп под церковью в Р…зиттене, и вот, когда приглашенные гости разъехались, мрачное расположение духа, казалось, оставило нового владельца майората и он весьма охотно стал хозяйничать в доставшемся ему имении. Вместе с Ф., стряпчим старого барона, которого Вольфганг утвердил в должности и облек полным своим доверием после первой же с ним беседы, он составил подробную роспись доходов майората и рассчитал, какую часть их можно употребить на всякого рода улучшения и на постройку нового здания. Стряпчий полагал, что старый барон не мог проживать всего годового дохода и, так как в его бумагах было найдено всего лишь несколько банковых билетов на незначительную сумму, а в железном ларе немного более тысячи талеров наличными, — то, верно, где-нибудь должны быть еще спрятаны деньги. Кто мог знать об этом, как не Даниель, который, с присущими ему строптивостью и непокорством, быть может, только и ждал, чтобы его спросили. Барон был немало озабочен, что Даниель, которого он жестоко оскорбил, не столько из корысти, — ибо на что ему, бездетному старику, желавшему окончить свои дни в родовом замке Р…зиттена, такая груда денег, — сколько из мести за понесенную обиду, скорее сгноит где-нибудь сокрытое сокровище, нежели объявит о нем. Барон поведал стряпчему все происшествие с дворецким и прибавил, что, по многим дошедшим до него известиям, один только Даниель поддерживал необъяснимое отвращение старого барона к своим сыновьям, которых он не желал видеть в Р…зиттенском замке. Стряпчий объявил все эти известия совершенным вымыслом, ибо во всем свете ни одно человеческое существо не было способно хоть на йоту отклонить, а тем более направить решения старого барона; но, впрочем, он взял на себя труд выведать у Даниеля тайну сокровища, скрытого в каком-нибудь укромном месте. Но этого не понадобилось, ибо, едва только стряпчий приступил к нему, сказав: «Как же это так вышло, Даниель, что старый барон оставил так мало наличными?» — тот с отвратительной усмешкой ответил:

— Вы разумеете, господин стряпчий, ту жалкую пригоршню талеров, что вы нашли в маленьком ларце? Остальное ведь хранится в тайнике подле спальни старого господина барона! Но самое лучшее, — и тут его усмешка превратилась в омерзительный оскал, а в глазах засверкали кровавые огни, — но самое лучшее: много тысяч золотых — погребено там, внизу, под щебнем!

Стряпчий тотчас позвал барона, все пошли в спальню, и в одном углу Даниель сдвинул панель, под которой показался замок. И, когда барон, не сводя алчных взоров с блестящего замка, вытащил из кармана огромную связку ключей и, громыхая ими, стал примерять, Даниель выпрямившись и с какой-то глумливой гордостью смотрел на барона, наклонившегося, чтобы лучше разглядеть скважину. С помертвевшим лицом, дрожащим голосом он проговорил:

— Коли я собака, высокочтимый господин барон, то у меня и верность собачья! — И он подал барону сверкающий стальной ключ; тот с торопливой алчностью схватил его и без особого труда отпер дверь. Они вошли в маленькую низенькую сводчатую кладовую, где стоял большой железный ларь с поднятой крышкой. На груде мешков с монетами лежала записка. Старый барон своим хорошо знакомым старинным размашистым почерком писал:


«Сто пятьдесят тысяч имперских талеров старыми фридрихсдорами, сбереженные из доходов майоратного поместья Р…зиттен, каковая сумма назначена на постройку замка. Далее надлежит владельцу майората, который наследует мне, из сих денег поставить на высоком холме, что к востоку от старой замковой башни, кою он найдет обвалившеюся, высокий маяк на пользу мореплавателям и велеть зажигать его еженощно.
Р…зиттен, в ночь на Михайлов день 1760 года.
Родерих, барон фон Р.»


Барон, подняв один за другим несколько мешков и роняя их обратно в ларь, тешился глухим звоном золота, потом, быстро обернувшись к дворецкому, поблагодарил его за верность, уверяя, что только клеветническая болтовня была тому причиной, что сперва он столь дурно с ним обошелся. Старик не только останется в замке в прежней должности дворецкого, но ему будет положено двойное жалованье.

— Мне надлежит сполна вознаградить тебя за бесчестье, — хочешь золота возьми один из этих мешков! — так заключил свою речь барон; потупив глаза он стоял перед стариком и указывал рукой на ларь, к которому он снова подошел, оглядывая мешки. Лицо старого дворецкого вдруг запылало, и он испустил тот ужасный воющий стон насмерть раненного зверя, как и недавно, о чем барон уже рассказал стряпчему, и тот содрогнулся, ибо ему послышалось, что старик процедил сквозь зубы: «Кровь за золото!» Барон, погруженный в созерцание своих сокровищ, ровно ничего не заметил! Даниель, трясясь всем телом, как от судорожного озноба, с наклоненной головой и смиренным видом приблизился к своему господину, поцеловал у него руку и, утирая платком глаза, словно на них были слезы, плаксивым голосом сказал:

— Ах, досточтимый, милостивый барон, на что мне, бедному, бездетному старику, золото? Но вот двойное жалованье я приму с радостью и буду отправлять свою должность рачительно и неусыпно!

Барон, не обратив особого внимания на слова дворецкого, опустил тяжелую крышку, так что загремела и загрохотала вся кладовая, и, замкнув ларь, осторожно вынул ключ, бросив скороговоркой:

— Ну, хорошо, хорошо, старик!.. Но ты ведь еще говорил, — начал барон, когда все уже вернулись в залу, — ты говорил о множестве золотых монет, погребенных там, под развалинами башни?

Старик молча подошел к маленькой дверце и с трудом отпер ее. Но стоило ему распахнуть створку, как в залу вихрем ворвалась густая снежная пороша; вспугнутый ворон, крича и каркая, залетал из угла в угол, бился черными крыльями в окно и, найдя опять открытую дверь, низвергся в бездну… Барон ступил шаг в коридор, но, едва заглянув в пропасть, отпрянул назад. «Ужасный вид — кружится голова!» — пролепетал он и, словно в беспамятстве, упал на руки стряпчего. Однако ж он тотчас оправился и спросил, устремив на дворецкого проницательный взор: «А там?» Меж тем старик снова запер дверь и, навалившись на нее всем телом, тяжко вздыхал и кряхтел, силясь вытащить исполинский ключ из заржавленного замка. Наконец справившись с этим, он обернулся к барону и, перебирая в руках большие ключи, сказал со странной усмешкой:

— Да, там, внизу, тысячи и тысячи — все дивные инструменты покойного господина, — телескопы, квадранты, глобусы, ночное зеркало — все побито вдребезги и погребено под балками и камнями.

— Но деньги, наличные деньги, — перебил его барон, — ты говорил о золотых монетах, старик?

— Я разумел только вещи, — отвечал дворецкий, — которые стоили не одну тысячу золотых. — Более от него нельзя было ничего добиться.

Барон, казалось, был весьма обрадован, вдруг получив средства, в которых нуждался, чтобы осуществить свой любимый замысел — построить новый великолепный замок. Хотя стряпчий полагал, что, согласно воле покойного, речь могла идти только о подновлении или полной перестройке старого здания, и, по правде, всякое новое вряд ли могло сравниться с величавым достоинством и строгой простотой родового замка, однако барон остался при своем намерении, рассудив, что в подобных распоряжениях, не санкционированных учредительным актом, можно отступить от воли усопшего. Вместе с тем он дал понять, что считает своим долгом позаботиться о благоустройстве своего местопребывания, Р…зиттена, насколько позволяет климат, почва и окрестности, ибо предполагает в скором времени ввести сюда как свою любимую жену существо во всех отношениях достойное любых жертв, как бы велики они ни были.

Таинственность, с какой барон известил о своем, быть может, уже втайне заключенном союзе, не дозволила стряпчему пуститься в дальнейшие расспросы, но, узнав о намерении барона, он успокоился, ибо видел в его жадности к деньгам уже не подлинную скаредность, а скорее страстное желание заставить любимую женщину позабыть о своем более прекрасном отечестве, которое она принуждена будет покинуть. Впрочем, ненасытным или по крайней мере скупым стяжателем должен был он признать барона, когда тот, роясь в золоте и разглядывая старые фридрихсдоры, не мог удержаться, чтоб не воскликнуть с досадой:

— Старый негодяй, верно, утаил от нас самое большое сокровище, но по весне я велю в моем присутствии разобрать башню.

Приехали зодчие, с которыми барон подробно обсуждал, как лучше всего возвести строение. Он отвергал один чертеж за другим; не было архитектурного замысла, который бы казался ему достаточно богатым и великолепным. И вот он принялся сам рисовать, и это занятие, беспрестанно представляя его очам солнечно-светлый образ счастливого будущего, наполнило его веселием и радостью, нередко переходившими в шаловливую резвость, которую он сумел сообщить и другим. По крайней мере его щедрость, его широкое гостеприимство опровергали всякое подозрение в скупости. Казалось, и Даниель совершенно забыл о нанесенном ему бесчестье. Смиренно и покорно держал он себя при бароне, который, вспоминая о погребенных сокровищах, часто следил за ним недоверчивым взором. Но что всех приводило в удивление: старик молодел день ото дня. Быть может, скорбь о старом господине глубоко сокрушала его и только теперь стала утихать; также причиной этого могло быть и то, что ему не приходилось, как прежде, проводить на башне холодные ночи без сна и он получал лучшую пищу и доброе вино, сколько пожелает; но, что б там ни было, старик теперь казался крепким мужчиной, краснощеким и плотным, ходил твердой поступью и громко смеялся, когда случалась какая-нибудь потеха.

Веселая жизнь в Р…зиттене была нарушена приездом человека, который, по всей видимости, не мог быть тут лишним. Это был младший брат Вольфганга, Губерт; увидев его, Вольфганг смертельно побледнел и громко воскликнул:

— Несчастный, что здесь тебе надобно?

Губерт бросился к нему с объятиями, но тот схватил его и повлек за собою в дальний покой, где они затворились. Несколько часов провели они вместе, наконец Губерт вышел весьма расстроенный и велел подавать лошадей. Ф. заступил ему дорогу, Губерт хотел пройти, но стряпчий, движимый предчувствием, что как раз сейчас можно положить конец смертельному раздору братьев, просил его повременить хоть несколько часов; и тут как раз вошел барон, громко крикнув:

— Оставайся, Губерт! Ты одумаешься!

Взор Губерта просветлел; он обрел спокойствие и, торопливо сбросив богатую шубу, которую подхватил слуга, взял стряпчего под руку и, направляясь с ним в комнаты, с насмешливой улыбкой сказал:

— Итак, владелец майората все же склонен терпеть меня здесь.

Стряпчий предполагал, что теперь должно разрешиться несчастное недоразумение, которое могла питать только разлука. Губерт взял железные щипцы, стоявшие возле камина и, колотя ими по суковатому дымящемуся полену и поправляя огонь, заметил:

— Видите ли, господин стряпчий, я человек добросердечный и пригоден ко всякой домашней работе. Но Вольфганг начинен странными предрассудками и к тому же мелочный скряга!

Ф. нашел неуместным проникать далее в отношения братьев, тем более что лицо Вольфганга, его поведение, его голос с полной ясностью обличали душу, терзаемую всеми возможными страстями.

Чтобы узнать решение барона по какому-то делу, касающемуся майората, стряпчий поздним вечером пошел в его покой. Он застал барона в совершенном расстройстве, расхаживающего большими шагами по комнате, заложив руки за спину. Заметив наконец стряпчего, барон остановился, взял его за руку и, мрачно глядя ему в глаза, сказал прерывающимся голосом:

— Мой брат приехал. Знаю, — продолжал он, едва Ф. успел раскрыть рот, знаю, что вы собираетесь сказать. — Ах, вам ничего не известно. Вы не знаете, что мой несчастный брат — да, только несчастным назову я его, — подобно злому демону, всюду заступает мне дорогу и возмущает мой покой. Не он причиною, что я не впал в несказанную нужду; он приложил к тому все старания, но это было не угодно небу. С тех пор как стало известно об учреждении майората, он преследует меня смертельной ненавистью. Он завидует моему имению, которое в его руках пошло бы прахом. Он самый безумный расточитель на всем свете. Его долги намного превышают половину того состояния, которое ему достанется в Курляндии; и вот, преследуемый кредиторами, которые его замучили, он спешит сюда и клянчит денег.

«А вы, брат, ему отказываете!» — хотел перебить его Ф., но барон, выпустив его руку и отступив на шаг, громко и порывисто воскликнул:

— Постойте! Да, я отказываю! Из доходов майората я не могу и не буду раздаривать ни одного талера! Но сперва выслушайте, какое предложение сделал я понапрасну этому сумасброду всего несколько часов назад, а потом уж судите о моем чувстве долга. Имение в Курляндии, которое подлежит разделу, как вы знаете, довольно значительно, я хотел отказаться от своей части, но только в пользу его семьи. Губерт женился в Курляндии на красивой бедной девушке. Она родила ему детей и бедствует теперь с ними. Имением надлежит управлять, назначив из доходов необходимые деньги ему на содержание, а кредиторов удовлетворить, учинив с ними полюбовную сделку. Но что ему спокойная и безмятежная жизнь! Что ему до жены и детей! Деньги подавай ему, наличные деньги, большими кушами, чтобы он мог с беспутным легкомыслием их проматывать. Неведомо какой демон открыл ему тайну ста пятидесяти тысяч талеров; он требует из них половину, утверждая с присущим ему безрассудством, что деньги эти не принадлежат к майорату, а должны быть признаны свободным имуществом. Я откажу и должен отказать ему в этом, но меня томит предчувствие, что он в душе замышляет мою погибель!

Как ни старался стряпчий, который, не будучи посвящен в близкие отношения братьев, вынужден был прибегнуть к общеизвестным и довольно плоским моральным рассуждениям, разуверить барона в его подозрениях, однако все было тщетно. Вольфганг поручил ему переговорить со злобным и корыстолюбивым Губертом. Ф. исполнил это со всяческой осторожностью, на какую только был способен, и немало обрадовался, когда Губерт наконец объявил ему:

— Ну, так и быть, я принимаю предложение владельца майората, но только с условием: пусть он мне тотчас же отсчитает в задаток тысячу фридрихсдоров наличными, ибо я, по жестокости моих кредиторов, могу навсегда потерять честь и доброе имя, и пусть разрешит мне время от времени жить в прекрасном Р…зиттене у добросердечного брата.

— Никогда! — воскликнул барон, когда Ф. воротился с предложением Губерта. — Никогда не позволю я ему хоть минуту пробыть в моем доме после того, как привезу сюда жену! Подите, дорогой друг, скажите этому смутьяну, что он получит две тысячи фридрихсдоров, и не в задаток, нет, — в подарок, только пусть уедет, поскорее уедет!

Тут стряпчий догадался, что барон уже женился без ведома отца и что в этом браке, должно быть, и кроется причина вражды братьев. Губерт выслушал стряпчего гордо и спокойно, а когда тот кончил, сказал глухо и угрюмо:

— Я соберусь с мыслями, а пока побуду здесь еще несколько дней.

Ф. старался доказать недовольному, что барон, уступая ему полностью имение, не принадлежащее к майорату, и впрямь делает все возможное, чтобы удовлетворить его, и ему, право, не на что пенять, хотя и следует признать, что всякое установление, которое столь благоприятствует первенцу и отодвигает на задний план других детей, само по себе может быть ненавистно. Губерт одним рывком, как человек, который хочет глубоко вздохнуть, расстегнул жилет сверху донизу, заложил руку за жабо, другою уперся в бок и, проворно повернувшись на одной ноге, как танцор, резко крикнул:

— Ба! Ненавистное родится из ненависти! — потом разразился громким смехом и сказал: — Как милостиво владелец майората бросает золотые бедному нищему!

Ф. увидел, что о полном примирении братьев не могло быть и речи. К досаде барона, Губерт надолго расположился в комнатах, которые отвели ему во флигеле. Заметили, что он часто и подолгу разговаривает с дворецким и даже иногда ездит с ним травить волков. Впрочем, он редко показывался на глаза и всячески избегал оставаться наедине с братом, что тому было весьма кстати. Ф. чувствовал всю тягостность этих отношений и даже должен был в душе сознаться, что странная и неприятная манера, с какою Губерт все делал и говорил, была способна отравить всякое удовольствие. Теперь ему стал понятен ужас, который объял барона, когда он увидел своего брата.

Ф. сидел один в судейской зале, обложенный актами, когда к нему вошел Губерт, еще более мрачен и спокоен, чем обыкновенно, и почти горестным голосом сказал:

— Я принимаю последнее предложение брата. Устройте так, чтобы я сегодня же получил две тысячи фридрихсдоров; ночью я уеду верхом один.

— С деньгами? — спросил Ф.

— Вы правы, — ответил Губерт, — я знаю, что вы хотели сказать, — лишнее бремя! Так напишите вексель на Исаака Лазаруса в К. Я отправлюсь туда этой же ночью. Меня выживают отсюда. Старик напустил сюда злых духов!

— Вы разумеете вашего отца, господин барон? — спросил Ф. с большой строгостью.

У Губерта задрожали губы, он схватился за стул, чтобы не упасть, но, быстро оправившись, крикнул: