Эрнст Теодор Амадей Гофман
Выбор невесты
История, в которой описывается несколько совершенно невероятных происшествий
ГЛАВА ПЕРВАЯ, в которой трактуется о невестах, свадьбах, тайных канцелярских секретарях, процессах ведьм, домовых и многих других занимательных вещах
Однажды в ночь под равноденствие правитель канцелярии Тусман, живший на Шпандауэрштрассе, возвращался домой из кофейной, где он регулярно проводил по нескольку часов каждый вечер.
Правитель канцелярии Тусман был необыкновенно пунктуален во всех своих привычках. Так каждый вечер, едва башенные часы церквей Пресвятой Девы Марии и св. Николая начинали бить одиннадцать, он проворно снимал платье и сапоги, влезал в просторные туфли и поспевал, как раз к последнему удару колокола, натянуть на уши ночной колпак.
Озабоченный мыслью не изменить своей привычке и на этот раз, так как часовая стрелка уже была близка к одиннадцати, Тусман быстро, почти вприпрыжку, свернул с Кенигштрассе на Шпандауэрштрассе, но вдруг остановился на бегу как вкопанный, пораженный каким-то необычным стуком.
Осмотревшись, увидел он при тусклом свете фонаря, что под башней старой ратуши стояла какая-то высокая, сухощавая фигура, одетая в темный плащ, и неистово колотила кулаком в запертые двери лавки торговца железом Варнаца. Поколотив, фигура отошла несколько шагов в сторону, тяжело вздохнула, возвратилась затем на прежнее место и, остановясь, устремила взгляд на полуразвалившиеся башенные окна.
— Вы, милостивый государь, вероятно, изволили ошибиться дверью, — учтиво обратился Тусман к незнакомцу, — там в башне никто не живет, если не считать жильцами несколько крыс, мышей и сов. Если же вам угодно купить какой-нибудь железный товар у господина Варнаца, то потрудитесь наведаться сюда завтра утром.
— Почтеннейший господин Тусман! — ответил незнакомец.
— Правитель канцелярии вот уже несколько лет, — перебил Тусман, несколько удивленный, что незнакомец знал его имя, но тот, не обращая внимания на эту поправку в титуле, начал снова:
— Почтеннейший господин Тусман, вы совершенно ошибаетесь в ваших предположениях. Мне не нужно ни железных, ни скобяных товаров, ни самого господина Варнаца, а если я здесь, то для того, чтоб увидеть, воспользовавшись ночью под осеннее равноденствие, счастливую невесту. Я уже чувствую, что она услыхала мои горячие вздохи, и, наверно, сейчас появится в том окне.
Мрачный тон, с каким были сказаны эти слова, заключал в себе что-то до того торжественное и вместе с тем угрожающее, что Тусман невольно почувствовал, как у него пробежали по спине мурашки.
В эту минуту башенные часы церкви Пресвятой Девы Марии начали бить одиннадцать. С первым ударом вдруг что-то стукнуло на верху башни; окно отворилось, и в нем показалась белая женская фигура. Едва свет фонаря успел озарить ее черты, как Тусман жалобно простонал: «Милостивый Господи и вы все святые! Да что же это такое!»
Постояв несколько секунд неподвижно, привидение исчезло с последним ударом одиннадцати часов, то есть как раз в ту самую минуту, когда Тусман, по заведенному порядку, должен был натягивать свой ночной колпак.
Видение это почему-то очень встревожило Тусмана. Он тяжело вздыхал, вздрагивал, смотрел во все глаза на то место, где явилась фигура, и бормотал про себя: «Берегись, Тусман! Берегись! Не дай провести себя дьяволу! Опомнись и приди в себя!».
— Вы, кажется, очень поражены тем, что увидели, — прервал Тусмана незнакомец, — я просто хотел посмотреть на невесту, а вы, по всему видно, заметили что-то другое.
— Ах, сделайте одолжение! — пролепетал Тусман. — Я правитель канцелярии! Правитель канцелярии и в эту минуту совершенно растерявшийся правитель канцелярии! Извините, если я не называю вас надлежащим титулом, но это потому только, что не имею чести вас знать. Впрочем, я позволю себе называть вас тайным советником. Их так много в нашем добром городе Берлине, что, обратясь к кому-нибудь с этим почтенным титулом, редко рискуешь ошибиться. Итак, покорно прошу вас, уважаемый господин тайный советник, не будете ли вы так любезны сообщить мне, какую невесту вы намеревались лицезреть здесь в такой неурочный час?
— Странное у вас пристрастие к чинам и званиям! — сказал незнакомец, возвыся голос. — Впрочем, если называть тайным советником того, кто знает кое-какие тайны и вместе с тем может подать добрый совет, то, пожалуй, называйте меня этим именем. Меня удивляет, однако, каким образом такой начитанный в древних книгах и редких рукописях человек, как вы, почтенный господин тайный секретарь, каким образом не знаете вы, что тот, кто в ночь под осеннее равноденствие постучит в одиннадцать часов вечера в дверь или в стену этой башни, увидит в окне образ девушки, которая сделается, еще до весеннего равноденствия, счастливейшей невестой во всем Берлине.
— Неужели господин тайный советник? — воскликнул Тусман, просияв от радости. — Неужели это бывает именно так?
— Конечно! — ответил незнакомец. — Но что же, однако, стоим мы здесь на улице? Вы уже пропустили час, когда привыкли ложиться спать, а потому не отправиться ли нам вместе в новый погребок, что на Александерплац? Там, если хотите, вы узнаете от меня подробнее о виденной вами невесте, а кроме того, придете немного в себя, так как, я вижу по всему, вы чем-то очень взволнованы.
Правитель канцелярии Тусман был чрезвычайно скромный и умеренный человек. Все его житейские развлечения, которые он себе позволял, состояли в том, что каждый вечер проводил он часа два в кофейной, где за кружкой хорошего пива просматривал новые газеты или прилежно читал приносимые с собой книги. Вина он почти не пил и делал в этом случае исключение только по воскресеньям, когда позволял себе после проповеди выпить в ближнем винном погребке стакан хорошей малаги, закусывая ее сухариком. Шататься же по трактирам ночью было для него совершенной новостью, и потому тем более было изумительно, что в этот раз он, не возразив ни слова, позволил увлечь себя незнакомцу, твердыми шагами направившемуся в сторону Александерплац.
Придя в погребок, увидели они, что за столом сидел всего один посетитель и пил из большого, стоявшего перед ним стакана рейнвейн. Глубокие морщины на его лице свидетельствовали о преклонном возрасте. Взгляд его глаз был острый и колючий, а остроконечная борода и вообще вся внешность обличали еврея, оставшегося верным своему закону и обычаям. Одет он был в старомодный костюм, приблизительно такой, какой носили в тысяча семьсот двадцатом году, и поэтому казался выходцем из давно минувшей эпохи.
Но, однако, незнакомец, с которым пришел Тусман, был еще более необычен с виду.
Это был высокий, худощавый, крепко сложенный и мускулистый человек, имевшей на вид лет под пятьдесят. Черты его лица могли вполне назваться красивыми, до того живо сверкали под густыми бровями его черные глаза, полные еще юношеского огня. Высокий открытый лоб, прекрасно изогнутый орлиный нос, тонко очерченные губы и красивый подбородок сразу отличили бы незнакомца среди сотен других. Платье его было сшито по новому покрою, но плащ, воротник и берет соответствовали моде конца шестнадцатого столетия. Всего же более поражал в незнакомце его пронзительный взгляд, глухой голос и вообще весь его облик, резко выделявший его среди современников, так что всякий невольно ощущал в его присутствии странное, почти жуткое чувство.
Человеку, сидевшему за столом, незнакомец кивнул, как давнишнему приятелю.
— Ну вот, привелось еще с вами увидеться! — воскликнул он, как только его заметил. — Все ли вы в добром здравии?
— А вот как видите! Жив, здоров, на ногах, и, если будет надо, так смогу за себя постоять.
— Ну это мы еще увидим, еще увидим! — воскликнул незнакомец и, обратясь затем к ожидавшему приказаний слуге, заказал бутылку лучшего французского вина, какое только было в погребке.
— Почтеннейший господин тайный советник, — начал было робким голосом Тусман, но незнакомец быстро его перебил:
— Оставьте ваши титулы! Я не тайный советник, не правитель канцелярии, а просто художник и занимаюсь благородными металлами и драгоценными камнями. Зовут меня Леонгардом.
— Значит, золотых дел мастер, ювелир, — пробормотал Тусман.
Впрочем, при первом же взгляде на незнакомца в освещенной комнате погребка, Тусман и сам догадался, что он никак не мог быть почтенным тайным советником, судя по его старинному плащу, воротничку и берету, каких тайные советники никогда бы себе не позволили надеть.
Оба, и Тусман и Леонгард, уселись за стол напротив старика, поклонившегося им с оскаленной улыбкой. Выпив, почти по принуждению Леонгарда, стакана два хорошего вина, Тусман почувствовал, что щеки его начинают разгораться и что вообще ему становится веселее на душе. С удовольствием смотрел он на бутылку и даже сам начал улыбаться и подшучивать, точно воображение рисовало ему какие-то приятные картины.
— Ну, мой почтенный господин Тусман! — начал Леонгард. — Теперь должны вы рассказать, чему вы так удивились, когда появилась в окне башни невеста, и чему так, по-видимому, радуетесь теперь? Со мной вам церемониться нечего, так как мы с вами, верьте этому или нет, старые знакомые, а этот почтенный старик также не может быть помехой вашему рассказу.
— Господи Боже мой! — уже не совсем связно проговорил Тусман. — Почтенный господин профессор, вы, надеюсь, позволите мне вас так называть. Я уверен, что вы очень искусный художник и потому можете с честью занять кафедру в Академии художеств. Итак, почтенный господин профессор, скажу вам, что я не имею никаких причин перед вами молчать, по пословице — что на сердце, то и на языке. Сегодня вечером я брел по улице и, находясь, как говорят, в жениховском положении, мечтал о том, как введу к себе в дом, еще до весеннего равноденствия, счастливую невесту. Потому, можете ли вы удивляться, что у меня дрожь пробежала по телу, когда вы, почтенный господин профессор, объявили, что покажете мне невесту в окне башни?
— Что? — вдруг пронзительным голосом воскликнул старый еврей, прервав Тусмана. — Что? Вы хотите жениться? В ваши-то годы, да еще при такой образине, совсем как у павиана?
Тусман так обомлел от грубости старика, что не мог даже сообразить, что ему ответить.
— Не взыщите со старого человека, любезный господин Тусман, — вмешался Леонгард, — он, поверьте, не так груб, как может показаться по первому взгляду. Но, признаюсь, поразмыслив хорошенько, я также нахожу, что вы затеяли жениться несколько поздно. Ведь вам уже, по крайней мере, стукнуло пятьдесят.
— Девятого октября, в день святого Дионисия, исполнится мне сорок восемь, — отвечал видимо задетый за живое Тусман.
— Ну, пусть даже так, — возразил Леонгард, — лета еще не главное препятствие, но ведь вы постоянно вели уединенную, холостую жизнь, вовсе не знаете женщин, а потому, я думаю, даже не сумеете шагу ступить женившись.
— Чего же тут ступать, почтенный господин профессор, — перебил Леонгарда Тусман, — право, вы, кажется, считаете меня уже слишком ветреным и нерассудительным человеком, полагая, что я так, зря, не размыслив, затеял подобное дело. Напротив, я всегда строго обдумываю и взвешиваю каждый мой поступок, и потому вы можете быть совершенно уверены, что, почувствовав себя уязвленным стрелою бога любви, которого древние прозвали Купидоном, я приложил все старания, чтобы приготовить себя к моему новому положению. Известно, что всякий, готовящийся к строгому экзамену, заботливо постарается пройти относящиеся к этому предмету науки. Ну вот я и счел брак именно таким экзаменом и постарался как можно лучше к нему приготовиться, чтобы выдержать его с честью и славой. Взгляните, дражайший, на эту маленькую книжку, которую я со времени, как задумал жениться, всегда ношу с собой и постоянно изучаю. Взгляните, и вы убедитесь, как основательно я поступаю, чтобы не оказаться в этом деле неопытным, хотя женский пол, действительно, был для меня до сих пор совершенно неизвестен.
С этими словами правитель канцелярии вынул из кармана маленькую, в пергамент переплетенную книжку и раскрыл заглавный лист, на котором стояло следующее:
«Краткое наставление, которым следует руководствоваться для добропорядочного уменья вести себя во всяком приличном обществе, посвященное всем желающим изучить законы приличия и переведенное с латинского текста Томазиусом. С приложением подробного оглавления. Франкфурт и Лейпциг. Издано у книгопродавца Иоганн Гроссен и сыновья. 1710».
— Обратите внимание, — продолжал Тусман со сладкой улыбкой, — обратите внимание на то, что почтенный автор говорит о браке вообще и об обязанностях отца семейства в параграфе шестом главы седьмой:
«Главное не следует торопиться. Чем ближе женится человек к зрелым летам, тем разумнее поступает. Ранние браки заключают только нерассудительные или лукавые люди, не дорожащие ни телесными, ни душевными силами. Зрелый возраст никогда не совпадает с молодостью и наступает только с ее концом».
А затем, что касается самого выбора любимого предмета, с которым полагаешь сочетаться браком, несравненный Томазиус говорит в параграфе девятом:
«Золотая середина здесь лучше всего. Не следует брать ни слишком красивой, ни совершенно дурной, ни слишком бедной, ни слишком богатой, ни очень знатной, ни совершенно низкого рода. Равенство с самим собой, как по состоянию, так и во всех прочих статьях, всего приличней».
Этому правилу последовал и я, выбрав невесту, следуя совету Томазиуса, изложенному им в параграфе семнадцатом, которым предписывается сначала долго испытывать ее разговорами, чтобы досконально узнать, не притворна ли кажущаяся добродетель, так как, в конце концов, вечно притворяться все-таки невозможно.
— Оно так, — возразил золотых дел мастер, — но только мне кажется, почтенный господин Тусман, что подобное, как вы называете, испытание женщины разговором, возможно только при довольно большом навыке и опыте с собственной стороны, иначе тебя обведут вокруг пальца.
— Великий Томазиус подает руку помощи и здесь, — отвечал Тусман, — он самым пунктуальным образом учит всевозможным приятным разговорам с дамами и притом разговорам, исполненным самых милых шуток и острот. Однако, что касается острот, то автор, в пятой главе своей книги, советует употреблять их очень осторожно, как повару соль, дозволяя пользоваться ими более как оружием для собственной защиты, на манер выставляющего свои иглы ежа. При этом умный человек должен более следить за выражением лица, ибо то, что частенько утаивают речи, выдает лицо, и зарождению симпатии либо антипатии поведение, а не слова, споспешествует.
— Вижу, что на вас трудно напасть с какой бы то ни было стороны. Вы вооружены от головы до пяток. Потому бьюсь об заклад, что вы успели своей обходительностью вполне завоевать любовь вашей избранницы.
— Я стараюсь, — сказал Тусман, — согласно советам Томазиуса, только любезно угождать, потому что почтительное, любезное обхождение и услужливость, будучи самым вернейшим знаком собственной любви, в то же время способно более всего вызвать взаимность, подобно тому, как зевота заражает целое общество. Впрочем, в почтительности я не захожу слишком далеко, потому что женщины, по словам того же Томазиуса, в сущности ни ангелы, ни демоны, а просто смертные существа и существа духом и телом более слабые, чем мы, что и определяет собственно разность полов.
— Чтоб черт вас побрал с вашей глупой болтовней! — внезапно воскликнул старик. — Вы только мешаете мне здесь насладиться отдыхом после дневных трудов.
— Молчи, старик! — перебил золотых дел мастер, повыся голос. — Будь доволен тем, что мы терпим твое присутствие; такого грубияна давно пора было вытолкать вон. Не сердитесь на него, почтеннейший господин Тусман, вы любите Томазиуса и доброе старое время, а я, как вы можете видеть по моему платью, сам отчасти принадлежу ему. Да, почтеннейшей! То было время получше нынешнего! И чудеса, которые видели вы сегодня в башне, — наследство, оставленное нам именно им.
— Как же это, достойный господин профессор? — удивленно спросил Тусман.
— Веселые бывали тогда свадьбы в ратуше, — продолжал золотых дел мастер, — и свадьбы, не похожие на нынешние! Счастливые невесты то и дело выглядывали из окон башни, так что даже и теперь делается весело на душе, когда такой фантом, появившись в окне башни, из далекого прошлого вещает нам о том, чему суждено свершиться в наши дни. Вообще надо признаться, что прежний Берлин был куда веселее и оживленнее нынешнего, где все ходят вытянутые в струнку на один и тот же манер, точно в скуке ищут от нее же развлечения. О тогдашних праздниках осталось нынче одно воспоминание. Помню я, как в пост тысяча пятьсот восемьдесят первого года был устроен торжественный прием курфюрсту Августу Саксонскому, прибывшему сюда с супругой, сыном Христианом и свитой из ста дворян, все верхом на прекрасных лошадях. Бюргеры обоих городов — Берлина и Кёльна, включая и шпандаунцев, стояли, выстроившись шпалерами, от Кепеникских ворот вплоть до самого замка. На следующий день была дана прекрасная карусель, на которой присутствовали курфюрст Саксонский и граф Йост Барбийский с множеством дворян, все блистающие золотом, с золотыми венцами на головах; оплечья, налокотники и наколенники изображали золотые львиные головы, а ноги и руки, облаченные в шелк телесного цвета, казались обнаженными, как у языческих воинов на наших картинах. Певцы и музыканты сидели, спрятанные, в золотом Ноевом ковчеге, на котором стоял маленький мальчик, одетый в платье телесного цвета, с крылышками, луком, колчаном и повязкой на глазах, как изображают Купидона. Два других мальчика, украшенные белыми страусовыми перьями, с позолоченными глазами и клювами, изображали голубков и везли ковчег, из которого каждый раз, как курфюрст пускал коня и попадал в цель, раздавалась музыка. А потом выпустили из ковчега несколько голубей, из которых один вылетел, спустился на соболью шапку курфюрста, а затем, захлопав крыльями, пропел итальянскую арию приятно и куда лучше, чем семьдесят лет спустя певал наш придворный певец Бернгард Пасквино Гроссо из Мантуи, но все же не так очаровательно, как в наши дни поют оперные певицы, кои, надо сознаться, исполняют свои арии в гораздо более удобном положении, чем тот голубок. Затем был пеший турнир, на котором курфюрст Саксонский и граф Барбийский явились в ладье, обитой черной, с желтыми полосами, материей и украшенной парусом из золотой тафты. За курфюрстом сидел мальчик с длинной седой бородой, изображавший перед тем Купидона, и одетый теперь в пестрое платье и высокую, остроконечную, черно-желтую шапку. Певцы и музыканты были одеты точно так же. Вокруг ладьи веселились и танцевали многие благородные господа из свиты, в масках и с рыбьими хвостами и головами. Вечером, в десять часов, жгли великолепный фейерверк с несколькими тысячами ракет, изображавший четырехугольную крепость, осажденную ландскнехтами, гнавшими с криком и шутками стрелков, между тем как огненные лошади, люди-птицы и другие странные звери с шумом и свистом взлетали на воздух. Фейерверк продолжался целых два часа.
Во все время рассказа золотых дел мастера Тусман всячески высказывал свое восхищение: он подпрыгивал на стуле, охал и ахал от изумления, потирал руки и беспрестанно наливал себе стакан за стаканом вина.
— Удивительно! — воскликнул он, наконец, резким фальцетом, какой являлся у него всегда в минуты восторга. — Можно, право, подумать, почтенный господин профессор, судя по живости вашего рассказа, что вы сами присутствовали при всем этом!
— Ну, а почему бы мне не видеть этого собственными глазами?
Тусман, не понявший сразу смысла этих слов, хотел было попросить разъяснения, но старик не дал ему начать и, угрюмо обратившись к золотых дел мастеру, сказал:
— А что же ты не рассказываешь о других праздниках, также немало занимавших добрых берлинцев в те хорошие, по твоему мнению, времена? Как на рыночной площади дымились костры и лилась кровь несчастных, признававшихся под пыткой во всем, что только могли выдумать людская глупость и изуверство!
— Вы, вероятно, разумеете процессы ведьм и колдунов? — вмешался в разговор Тусман. — Это действительно было большое зло, и слава нашему благому просвещению, положившему им предел.
Золотых дел мастер пристально посмотрел на старика и на Тусмана и затем, обращаясь к последнему, спросил, как-то странно засмеявшись:
— А слыхали ли вы про историю о еврее Липпольде, разыгравшуюся в тысяча пятьсот семьдесят втором году? — и прежде, чем Тусман успел ответить, продолжил: — Еврей этот, пользовавшийся полным доверием курфюрста, был первым ростовщиком в стране и снабжал деньгами всех и каждого, в какой угодно сумме. Наконец, однако, был он обвинен во множестве мошеннических проделок и потребован к суду. Но тут, вследствие ли своей ловкости или с помощью каких-либо других средств, или, как многие подозревали, просто подкупом приближенных к курфюрсту, только ему удалось оправдаться вполне и сохранить прежнюю милость курфюрста, приказавшего отдать его только под присмотр бюргеров в собственном его доме на Штралауэрштрассе. Раз случилось, что Липпольд поссорился с женой, которая, рассердясь, сказала так громко, что слова ее слышали все:
— Если бы господин курфюрст знал, какой ты мошенник и какие дела творишь с помощью твоей колдовской книги, то тебе бы давно пришел конец.
Слова эти были переданы курфюрсту, который немедленно приказал сделать в доме Липпольда строжайший обыск и во что бы то ни стало узнать, что это была за колдовская книга. Книгу отыскали, и, по прочтению ее сведущими людьми, преступления Липпольда обозначились ясно как день. Он, оказалось, ни более ни менее, занимался колдовством для того, чтобы забрать совершенно в свои руки достойного курфюрста, спасенного от этого злого умысла только особенной благодатью Господней.
Липпольд быль сожжен на рыночной площади, и когда тело его, вместе с колдовской книгой, было превращено в пепел, из-под помоста эшафота вылезла огромная черная мышь, которая бросилась прямо в огонь. Присутствовавшие остались вполне убеждены, что мышь эта была тот самый нечистый, который помогал Липпольду в его колдовских делах.
Пока золотых дел мастер рассказывал эту историю, старик сидел, опершись локтями на стол и закрыв руками лицо, причем во все время рассказа тяжело охал и стонал, точно чувствовал тяжелую, непереносимую боль. Напротив, правитель канцелярии, казалось, не обращал большого внимания на рассказ и был занят какими-то другими, крайне приятными мыслями. Когда же золотых дел мастер кончил, Тусман, посмеиваясь, спросил вкрадчивым голосом:
— А скажите мне, пожалуйста, почтеннейший господин профессор, это была точно Альбертина Фосвинкель, та женщина, которая смотрела на нас своими прекрасными глазами из развалившегося окна старой башни?
— А вам что за дело до Альбертины Фосвинкель? — вдруг оглянувшись, отрывисто спросил золотых дел мастер.
— Как какое дело! — сладким голосом возразил Тусман. — Да ведь это она и есть та прелестная особа, с которой я намереваюсь сочетаться браком.
Услышав это, золотых дел мастер побагровел до ушей:
— Что! Да вы совсем спятили? Или в вас вселился дьявол? Вы, старый заплесневелый буквоед, хотите жениться на красавице Альбертине Фосвинкель? Вы! Не видящий дальше своего носа и не умеющий ступить трех шагов, несмотря на всю вашу вычитанную в Томазиусе премудрость! Советую вам выбить эту дурь из головы, если вы не хотите сломать себе шею в эту же ночь.
Тусман, как уже сказано, был очень скромный, миролюбивый человек, скажем больше, робкий человек. Но слова золотых дел мастера были чересчур оскорбительны, да кроме того правитель канцелярии выпил на этот раз больше обыкновенного, потому неудивительно, если он, весь вспыхнув, закричал пронзительнейшим дискантом:
— Я не понимаю, господин неизвестный ювелир, с чего вы себе позволяете говорить мне такие вещи! Вы, кажется, намереваетесь меня подразнить и, вероятно, сами влюблены в Альбертину Фосвинкель, с которой, уверен я, сняли портрет на стекло и показали мне его в окне башни с помощью волшебного фонаря, спрятанного вами под плащом! Но я вас разгадал, и вы напрасно думаете стать мне поперек дороги подобными глупостями или фокусами.
— Берегитесь, Тусман, — возразил со странной усмешкой золотых дел мастер. — Вы сейчас имеете дело с не совсем обыкновенными людьми.
Едва успел он это сказать, как Тусман вдруг увидел, что с плеч незнакомца оскалилась на него вместо головы отвратительная лисья морда. В ужасе, прерванный на полуслове, откинулся он на спинку кресла. Старик, напротив, нимало не удивился проделке золотых дел мастера и даже засмеялся, отбросив свое прежнее, угрюмое выражение.
— Смотрите, какой фокус! — воскликнул он весело. — Удивить ты меня вздумал, что ли? Я умею делать штуки почище, такие, какие тебе и во сне не грезились.
— А ну, покажи, покажи! — сказал золотых дел мастер, приняв свой прежний вид. — Похвастай, на что ты горазд.
Старик вынул из кармана большую черную редьку и, тщательно очистив ее маленьким ножом, стал резать на небольшие тоненькие кусочки, раскладывая их на столе один возле другого. Затем он поднял кулак и стукнул по первому ломтику, который подпрыгнув, немедленно превратился в блестящую золотую монету. Старик взял ее и бросил золотых дел мастеру, который, поймав монету на лету, щелкнул по ней пальцем, отчего она в миг рассыпалась на тысячу искр. Старик нахмурился и стал все сильнее и сильнее колотить кулаком по ломтикам, но все они с большим треском рассыпались в руках золотых дел мастера.
Правитель канцелярии, глядя на все это, совсем онемел и растерялся от ужаса и страха; наконец, сделав неимоверное усилие, поднялся он со стула, на котором сидел, и, пробормотав дрожащими губами:
— Честь имею, почтеннейшие господа, с вами раскланяться! — поспешно выскочил на улицу, едва успев захватить шляпу и трость.
Уже будучи за дверями, услышал он раздавшийся за ним громкий смех таинственных незнакомцев, смех, от которого кровь застыла в его жилах.
ГЛАВА ВТОРАЯ, где рассказывается о том, как сигара, которая никак не загоралась, привела к объяснению в любви, хотя влюбленные уже до того стукнулись лбами
Менее странным образом, чем правитель канцелярии Тусман, познакомился с загадочным золотых дел мастером Леонгардом молодой художник Эдмунд Лезен.
Однажды, когда Эдмунд рисовал с натуры группу деревьев в Тиргартене, Леонгард подошел к нему сзади и без церемонии стал глядеть через плечо на его рисунок. Эдмунд этого не заметил и с жаром продолжал свою работу до тех пор, пока золотых дел мастер не заметил:
— Вот интересная манера рисовать! Ведь у вас, молодой человек, получаются не деревья, у вас получается что-то иное!
— Что же такое вы в них заметили? — спросил Эдмунд, взглянув ему в лицо своими ясными глазами.
— Мне кажется, — продолжал Леонгард, — что сквозь эти ветви и листья выглядывает множество каких-то фигур, напоминающих гениев, красавиц, странных зверей, цветы, хотя все это вместе действительно похоже на купу деревьев, пронизанную светлыми лучами солнца.
— Если вы это видите, — отвечал Эдмунд, — то значит, или вы одарены особым, проницательным зрением, или я во время работы сумел передать в рисунке мое самое сокровенное. Разве, когда вы на лоне природы всецело отдались страстному чувству, разве вам не кажется тогда, что из кустов и деревьев ласково глядят на вас всякие причудливые образы, разве с вами так не бывает? Это как раз и хотел я наглядно изобразить в моем рисунке, и, как видно, это мне удалось.
— Значит, насколько я понимаю, — возразил холодно Леонгард, — вы хотите забыть труд и ученье и освежиться, дав свободный ход исключительно одной фантазии.
— Нисколько! — воскликнул Эдмунд. — Напротив, именно этот род рисования с натуры считаю я лучшим и полезнейшим способом учения. С помощью его вношу я поэзию и фантастичность в мертвый ландшафт. Пейзажист должен быть поэтом точно так же, как и исторический живописец, иначе он весь свой век останется бездарным кропотуном.
— Как? Любезный Эдмунд Лезен? И вы также…
— Вы меня знаете? — быстро перебил молодой человек.
— Еще бы мне вас не знать! — отвечал Леонгард. — Я познакомился с вами в такую минуту, которую вы, наверно, очень плохо помните, а именно — в самый день вашего рождения. Причем, надо отдать вам полную справедливость, вы вели себя очень умно и пристойно, если принять в соображение вашу тогдашнюю неопытность в жизни. Вы не заставили долго мучиться вашу матушку и заревели таким веселым голосом, явясь на свет, что не было даже надобности, по моему совету, хорошенько вас шлепнуть, что, согласно мнению новейших врачей, очень хорошо действует на развитие моральных и физических способностей в новорожденном. Папаша ваш был так рад вашему рождению, что прыгал по комнате на одной ноге, напевая арию из «Волшебной флейты»: «Коль жаждет так любви мужчина, в нем, верно, добрая душа…» Затем передал он вас на руки мне и просил составить ваш гороскоп, что я и исполнил. С тех пор я часто бывал у вас в доме, и вы охотно лакомились изюмом и миндалем, которыми я вас угощал. Затем, когда вам исполнилось лет шесть или восемь, уехал я в долгое, дальнее путешествие и, возвратясь в Берлин, увидел вас здесь и с удовольствием узнал, что отец прислал вас из Мюнхенберга для изучения благородного искусства живописи, что очень трудно было бы исполнить на вашей родине по совершенному недостатку образцовых картин, мраморов, бронз и прочих произведений искусства. Ваш родной город не может тягаться с Римом, Флоренцией или Дрезденом, от которых в дальнейшем, возможно, не отстанет и Берлин, ежели из Тибра выудят и переправят сюда новехонькие произведения античного искусства.
— О Боже! — воскликнул Эдмунд. — Теперь начинаю я припоминать мое детство и догадываюсь, что вы, вероятно, господин Леонгард?
— Конечно, я зовусь Леонгардом, а не как-нибудь по-иному, — отвечал золотых дел мастер, — и, признаюсь, немало удивлен, что вы меня помните до сих пор.
— А между тем это так, — подтвердил Эдмунд. — Я очень хорошо помню, как всегда радовался вашему приходу в дом моего отца, благодаря лакомствам, которыми вы меня угощали, и вообще вашему ласковому со мной обращению, хотя при этом я всегда чувствовал к вам что-то вроде уважения, смешанного со страхом, чувство, не покидавшее меня даже после вашего ухода. Но еще более укрепило во мне память о вас рассказы моего отца. С какой теплотой вспоминал он вашу к нему дружбу и ту готовность, с которой вы много раз помогали ему в затруднительных обстоятельствах жизни, так часто с ним происходивших! С особенным же уважением говорил он всегда о ваших глубоких познаниях в оккультных науках и даже иногда ясно намекал, что будто бы вы, извините, если я ошибаюсь, что вы в конце концов не кто иной, как Агасфер, вечный жид!
— А почему бы не Гамельнский крысолов или «Старик Везде-Нигде», или какой-нибудь кобольд, — прервал молодого человека Леонгард. — Впрочем, я не отрицаю, что у меня точно есть кое-какие способности, о которых я, однако, не люблю много распространяться. Отцу вашему я, действительно, оказал моими познаниями несколько услуг, из которых более всего обрадовал его гороскоп, составленный мной при вашем рождении.
— Ну! — сказал молодой человек, внезапно покраснев. — Кажется, моим гороскопом нельзя было остаться очень довольным. Отец часто мне говорил, что, по вашему предсказанию, из меня должен был выйти или великий художник, или великий глупец. Я рад, по крайней мере, что вследствие этого отец мой не препятствовал развитию моей природной склонности к живописи, и теперь очень бы мне интересно было от вас услышать, оправдал ли я, по вашему мнению, мой гороскоп?
— О, без сомнения! — холодно и спокойно ответил золотых дел мастер. — Вы стоите на самой прямой дороге, чтобы сделаться великим глупцом.
— Как? Милостивый государь! — воскликнул затронутый за живое Эдмунд. — Вы позволяете говорить мне такие вещи в глаза? Вы…
— Всецело в твоей власти, — перебил его золотых дел мастер, — уклониться от неприятной альтернативы, предсказанной моим гороскопом, и сделаться великим художником. Твои рисунки и опыты свидетельствуют о задатках живой фантазии, силы выражения и смелости приемов, а на этих данных можно было бы воздвигнуть прекрасное здание, если только ты успеешь уберечься от нынешней модной эксцентричности и будешь серьезно учиться. Я искренно хвалю твое уважение к простоте и достоинствам старинных немецких художников, но и на этой дороге есть опасные подводные камин, о которые разбилось немало молодых талантов. Желание бороться против современного застоя в искусстве с помощью изучения старинных немецких мастеров и стремление проникнуться духом их произведений — похвально в высшей степени, потому что только этим путем и можно, вовсе не будучи подражателем, зажечь и развить в себе самом самостоятельную искру вдохновения, способного произвести новую эпоху в искусстве. Но, к сожалению, многие из молодых художников воображают, что если им удается состряпать картину на библейский сюжет, — с длинными, костлявыми фигурами, вытянутыми в аршин лицами, с угловатой, деревянной драпировкой и неверной перспективой, — то значит готово великое произведение в характере старинных немецких художников. Такие нищие духом подражатели похожи на тех крестьянских мальчиков, которые, не зная наизусть «Отче наш», держат в церкви, во время службы, шляпу перед лицом и бормочут что-нибудь губами, показывая тем, что если они не знают молитвы, то, по крайней мере, напевают ее мотив.
Много еще говорил золотых дел мастер все в том же роде об искусстве и преподал столько полезных советов Эдмунду, что тот, глубоко тронутый его словами, не мог, наконец, удержаться, чтобы не спросить, каким образом Леонгард, так хорошо понимая искусство, не сделался сам художником и кроме того, почему он вел такую неизвестную, уединенную жизнь, вместо того, чтобы быть одним из деятелей в области художественной критики.
— Я уже тебе сказал, — ласково и серьезно ответил Леонгард, — что взгляды мои и суждения по этому предмету выработались путем долгой практики и труда. Что же до моей уединенной жизни, то я ее веду потому, что вздумай я пуститься в публичную деятельность, со мной непременно случилось бы что-нибудь особенное, отчего бы спокойствие мое в Берлине нарушилось. Это уже следствие моего характера и какой-то, действительно, мне одному присущей силы. У меня постоянно перед глазами личность одного человека, который в некотором роде может назваться моим предшественником и чье существо до того срослось с моим, что порой мне чудится даже, что мы одно с ним лицо. Человек этот не кто иной, как швейцарец Леонгард Турнгейзер, живший в Берлине в тысяча пятьсот восемьдесят втором году при дворе курфюрста Иоганна-Георга. В те времена, как тебе известно, всякого химика называли алхимиком, а всякого астронома — астрологом, а Турнгейзер мог считаться за обоих. Во всяком случае, это был крайне замечательный человек, отличавшийся большими познаниями в медицине. К сожалению, у него был один недостаток: он любил слишком много говорить о своих познаниях, везде во все вмешиваться и спешить ко всем с помощью и советом. Этим он навлек на себя зависть и ненависть, подобно богачу, хвастающему своим богатством, пусть и законно приобретенным, и нажил себе много врагов. Раз такие благоприятели Турнгейзера уверили курфюрста, будто он умеет делать золото, а Турнгейзер, потому ли что он этого не умел или по каким другим причинам, отказался заниматься этим наотрез. Тогда наушники с радостью зашипели курфюрсту: «Видите, видите, какой это бесстыдный обманщик! Хвастает познаниями, которых у него нет, а сам занимается только колдовством да жидовским ростовщичеством, за что, по всей справедливости, следовало бы его предать позорной смерти, как еврея Липпольда». Это разгласили везде и постарались затоптать в грязь даже те познания, которыми он в самом деле владел, уверяя, что все, что он писал или предсказывал, было открыто не им, но покупалось за деньги у других ученых. Словом, зависть, злоба и ненависть сделали свое, и чтобы избежать участи еврея Липпольда, он тайно покинул Берлин. Противники подняли крик, что он сделался папским агентом, но это была неправда. Турнгейзер поселился в Саксонии, где стал по-прежнему заниматься ювелирным ремеслом, не забывая при этом и науку.
Эдмунд чувствовал какое-то особенное влечение к старому золотых дел мастеру, несмотря на ту суровость, с какой он отнесся к его трудам, разобрав их с такой поучительной строгостью. Зато теперь был он вознагражден истинно полезными советами, которые преподал ему Леонгард относительно искусства составлять и смешивать краски, искусства, оставшегося секретом старых художников и с помощью которого можно было достичь поразительных результатов.
Таким образом, между Эдмундом и Леонгардом установились самые дружеские отношения, какие только могут существовать между отечески нежным учителем и самым преданным учеником.
Некоторое время спустя случилось, что господин коммерции советник Мельхиор Фосвинкель, сидя однажды прекрасным летним вечером в охотничьем павильоне берлинского Тиргартена, никак не мог зажечь ни одной сигары, до того они были туго свернуты. С неудовольствием бросая на землю одну за другой, он под конец воскликнул:
— Что за наказание?! Плачу огромные деньги, чтобы получать сигары прямо из Гамбурга, и вот теперь эти пакостницы испортили мне все удовольствие! Без сигары я не могу ни наслаждаться природой, ни говорить. Пренеприятно!
Слова эти были явно обращены к Эдмунду Лезену, стоявшему в стороне с прекрасно дымившейся сигарой. Эдмунд, хотя и не знал вовсе коммерции советника, однако, тотчас же открыл свою полную сигарочницу и любезно ему ее поднес, прибавив, что вполне отвечает за качество и хорошую свертку сигар, хотя они и не были выписаны прямо из Гамбурга, а просто куплены в табачном магазине на Фридрихштрассе.
Советник, просияв от радости, рассыпался в благодарностях, а когда от прикосновения горящего фидибуса поднялось над ним тонкое светло-серое облачко, воскликнул в полном восторге:
— О, милостивый государь! Вы вывели меня из ужасного затруднения! Благодарю вас тысячу раз, пожалуй, у меня хватит наглости, докурив эту сигару, попросить у вас другую.
Эдмунд отвечал, что весь его футляр к услугам советника, и затем оба расстались со взаимным поклоном.
Между тем смерклось. Эдмунд, обдумывавший новую картину, смотрел на окружавшее его пестрое общество, никого не замечая, а затем в рассеянности, вздумав выйти на свежий воздух, без церемонии пошел прямо, задевая попадавшиеся на дороге стулья и столы. Вдруг коммерции советник словно вырос перед его глазами и любезно предложил ему место за своим столом. Эдмунд, стремясь выйти на волю, совсем было приготовился отвечать отказом, как вдруг взгляд его упал на прелестную молодую девушку, сидевшую за тем самым столом, из-за которого встал советник.
— Моя дочь, Альбертина! — отрекомендовал ее советник Эдмунду, который стоял точно остолбенев и даже забыл поклониться. Он с первого взгляда узнал в Альбертине виденную им, на прошлогодней выставке, изысканно одетую юную красавицу, задержавшуюся перед одной из его картин и с большим знанием дела и увлечением растолковывавшую пожилой даме и двум девушкам, пришедшим вместе с нею, фантастическое значение картины. Рисунок, группировка, краски — все обращало на себя ее внимание, особенно же лестно отзывалась она о таланте художника, говоря, что, вероятно, он должен быть молодым человеком и что ей очень бы хотелось его видеть. Эдмунд стоял как раз позади нее и с наслаждением упивался похвалами, срывавшимися с милых губок. Охваченный волнением и восторгом, не мог он удержаться, чтобы тут же не отрекомендовать себя как автора картины. Альбертина, ахнув, уронила только что снятую с руки перчатку. Он бросился ее поднимать; Альбертина нагнулась тоже — и они при этом так неосторожно стукнулись лбами, что у обоих посыпались искры из глаз и зашумело в голове. Альбертина с невольным восклицанием боли схватилась за свою голову, а Эдмунд, проклиная все на свете, подался назад и при этом одной ногой отдавил лапу жалобно завизжавшему мопсу какой-то старой дамы, а другой наступил на ногу подагрику-профессору, который поднял страшный крик и от всей души послал неловкого Эдмунда ко все чертям.
Происшедшая по этому случаю суматоха привлекла внимание толпы; из всех зал сбежались зрители, наставив лорнетки на несчастного, сгоравшего от стыда Эдмунда, который с великим трудом кое-как вырвался и выбежал вон среди жалобной визготни мопса, проклятий профессора, брани старухи, насмешливого хихиканья барышень и участливых хлопот дам, вытащивших свои флаконы с одеколоном, чтобы потереть ушибленный лоб Альбертины.
Несмотря, однако, на весь комизм неудачного знакомства, Эдмунд уже тогда бессознательно влюбился в Альбертину, и только воспоминание о совершенной им неловкости удерживало его от попытки искать ее во всех концах города. Он представлял себе Альбертину не иначе как с красной шишкой на лбу, гневным лицом и потоком самых горьких упреков.
Однако ничего подобного не увидел он при теперешней встрече, хотя, правда, Альбертина покраснела и смутилась очень заметно, едва увидела молодого человека. Когда же советник спросил Эдмунда об имени, она, с очаровательной улыбкой, ответила за него, что если не ошибается, то имеет удовольствие видеть перед собой господина художника Лезена, чьи прекрасные картины известны ей уже давно.
Можно себе представить, какой электрической искрой отдались эти слова в сердце Эдмунда. Воодушевясь, хотел он высказаться целым потоком бурных слов, но советник прервал его на первом, схватив за полы сюртука со словами:
— А как же, дражайший, обещанная сигара? — Затем, получив ее от Эдмунда и закурив от окурка еще дымившейся старой, тотчас же продолжил: — Итак, вы живописец? И притом очень искусный; мне это говорила дочь моя Альбертина, а она в этом знает толк. Очень, очень рад. Я тоже люблю живопись и часто говорю с Альбертиной о ней и об искусстве вообще. Могу смело сказать, что сам собаку съел по этому предмету. В картинах я большой знаток. Меня в этом деле, также как и Альбертину, никто не надует, у меня глаз наметан. Скажите, дорогой художник, скажите, не конфузясь, ведь это вашей работы те замечательные картины, перед которыми я останавливаюсь каждый день, проходя по улице: что за краски! глаз невозможно от них оторвать!
Эдмунд никак не мог понять, каким это образом советник каждый день останавливался перед его картинами, тогда как он, сколько помнил, никогда не писал ни одной вывески. Сделав, впрочем, несколько осторожных вопросов, догадался он, что господин Мельхиор Фосвинкель толковал просто о разрисованных подносах, экранах и прочем подобном товаре, которым тот постоянно любовался в магазине Штобвассера на Унтер-ден-Линден, по которой ежедневно проходил ровно в одиннадцать часов, отправляясь к Сала-Тароне съесть четыре неизменных сардинки и выпить рюмочку данцигской водки за завтраком. Эти расписные вещи, как оказалось, считал он лучшими произведениями искусства, чем, без сомнения, немало разочаровал Эдмунда, от души пославшего к черту советника, мешавшего своей болтовней его разговору с Альбертиной.
Наконец, на счастье, подошел в ним какой-то знакомый коммерции советника и вступил с ним в разговор. Эдмунд воспользовался этой минутой и поспешил сесть возле Альбертины, отнесшейся к этому благосклонно.
Весь круг знакомых Альбертины безусловно сходился во мнении, что она была воплощенная красота и грация; кроме того, знали, что она со вкусом одевалась, как умели одеваться только берлинские барышни, брала уроки пения в Цельтеровской Академии, училась на фортепиано у Лауска, танцам — у первой танцовщицы и что вышитые ею тюльпаны, фиалки и незабудки уже не раз красовались на выставке. Знали также ее веселый, увлекающийся характер, хотя иногда и обнаруживавший некоторую наклонность к сентиментальности, особенно во время разговоров за вечерним чаем. Известно было также, что она постоянно переписывала мелким, как бисер, почерком в кожаный, украшенный золотом альбом особенно понравившиеся ей стихи и сентенции Гете, Жан-Поля и других замечательных людей и поэтов и что, наконец, она никогда не путала падежных окончаний.
Поэтому совершенно понятно, что теперь, в присутствии молодого человека, сердце которого было переполнено любовью и благоговением, Альбертина почувствовала припадок сентиментальности еще в большей степени, чем это бывало во время вечерних разговоров или чтений за чаем, и поэтому весьма приятным голоском лепетала о наивности, поэтической душе, жизненной достоверности и тому подобных вещах.
Вечерний ветерок, поднявшись, обвеял их обоих сладким ароматом цветов. В темной чаще кустов запели два соловья. Под влиянием всего этого Альбертина стала декламировать стихи Фуке:
Жужжанье, шорох, пенье
Промчались по кустам
И сетью наслажденья
Пленили сердце нам!
Эдмунд, сделавшись смелее под покровом сумерек, схватил ручку Альбертины и, крепко ее сжав, немедленно продолжал:
Когда б хотел сказать я,
Какая это сеть,
То должен бы назвать я
Любовь, и умереть!
Альбертина тихонько освободила свою руку, но только затем, чтобы снять тонкую лайковую перчатку и опять подать ее счастливцу. С жаром хотел он поцеловать прелестную ручку, как вдруг раздался голос советника:
— Однако становится холодновато! Глупо я сделал, что не взял с собой пальто. Тинхен! Накинь свою шаль. Вот хорошая шаль, любезный художник! Настоящая турецкая и стоит пятьдесят дукатов. Закутайся, Тинхен, хорошенько. Пора домой. Мое почтение, дражайший!
Эдмунд, в порыве любезности, поспешно выхватил из кармана сигарочницу и поспешил угостить советника третьей сигарой.
— О пожалуйста, пожалуйста! — воскликнул Фосвинкель. — Вы обязательнейший и милейший человек! Я знаю, полиция воспрещает гуляющим курить в Тиргартене, дабы они не подпалили прекрасные газоны, но дымок запретной трубки или сигары делается от того еще приятнее.
В ту минуту, как советник пошел к фонарю зажечь сигару, Эдмунд осмелился робко и тихо предложить Альбертине проводить их до дома. Она подала ему руку, и оба пошли вперед. Советник, воротясь, остался очень этим доволен, потому что, кажется, сам хотел предложить Эдмунду отправиться вместе.
Всякий, кто был молод и влюблен (иным это никогда не удавалось), легко может себе представить, что Эдмунду, шедшему под руку с Альбертиной, воображалось, будто он идет не по пыльной дороге, а, напротив, парит над деревьями, под светлым пологом лучезарных облаков.
Согласно словам Розалинды в пьесе Шекспира «Как вам это понравится» отличительные признаки влюбленного состоят в следующем: впалые щеки, голубые круги над глазами, равнодушие ко всему, всклокоченная борода, спустившиеся подвязки, неподвязанная шляпа, распущенные рукава, незашнурованные башмаки и печать какой-то безутешности во всех поступках. Всего этого, однако, не было в Эдмунде точно так же, как и в влюбленном Орландо, но зато подобно тому, как Орландо перепортил множество деревьев и кустов ежевики и боярышника, царапая на их коре имя Розалинды или целые, сочиненные в ее честь оды и элегии, точно также Эдмунд истребил необъятное количество бумаги, пергамента, красок и холста, воспевая свою возлюбленную в плохих стихах и рисуя ее портреты во всех возможных видах, причем нередко подтверждал пословицу «охота смертная, да участь горькая», так как его фантазия опережала его искусство. Если прибавить к этому его постоянно рассеянный, точно у лунатика, взгляд и ежеминутные глуповатые вздохи, то понятно, что проницательный Леонгард скоро понял состояние, в каком находился его молодой друг. Да, впрочем, Эдмунд сам не замедлил ему чистосердечно сознаться во всем при первом же вопросе.
— Эге! — воскликнул Леонгард. — Ты, значит, не подумал о том, что нехорошо влюбляться в чужую невесту. Ведь Альбертина Фосвинкель обручена с правителем канцелярии Тусманом.
Трудно было себе представить отчаяние Эдмунда, когда он услыхал эту роковую весть. Леонгард хладнокровно выждал, когда пройдет первый приступ отчаяния, и затем спросил, точно ли он намеревался жениться на Альбертине Фосвинкель. Эдмунд рассыпался в клятвах, что женитьба на ней была величайшим его желанием, и умолял Леонгарда помочь ему всеми силами убрать с дороги правителя канцелярии и завоевать красавицу.
Золотых дел мастер отвечал, что, по его мнению, такому молодому художнику можно влюбляться сколько угодно, но тотчас же думать о женитьбе было бы величайшей глупостью. В пример привел он молодого Штернбальда, решительно высказывавшегося против женитьбы и оставшегося холостым. Говоря так, Леонгард метко попал в цель: Штернбальд, герой книги Тика, был в то же время любимым героем Эдмунда, который постоянно ласкал себя надеждой также сделаться героем какого-нибудь романа. Потому понятно, что он, услышав строгое мнение Леонгарда, опечалился и почти готов был разрыдаться.
— Ну, впрочем, — продолжал Леонгард, — делай, как знаешь! Правителя канцелярии я уберу, а затем, каким образом втереться в дом коммерции советника и сблизиться с Альбертиной, будет уже твое дело. Но мои действия, направленные против правителя канцелярии, могут начаться только в ночь под равноденствие.
Эдмунд был в полном восторге, зная хорошо, что если Леонгард что-нибудь обещает, то всегда держит свое слово.
Каким образом золотых дел мастер повел свою атаку против правителя канцелярии, благосклонному читателю уже известно из первой главы.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ, описывающая особу правителя канцелярии Тусмана, его привычки, приключение и то, как он очутился верхом на «бронзовой» лошади великого курфюрста, а также многие другие, достойные внимания вещи
Из того, что было выше сказано о правителе канцелярии Тусмане, благосклонный читатель уже может живо представить себе его характер и привычки. Но все же для описания его внешности необходимо будет добавить, что он был очень небольшого роста, плешив, с кривыми ногами и притом пресмешно одевался. Носил он обыкновенно старый долгополый сюртук прадедушкиного фасона, длиннющий жилет, широкие панталоны и башмаки, звеневшие при ходьбе пряжками, точно ботфорты курьера, что происходило от того, что Тусман никогда не шел по улице размеренным шагом, а, напротив, постоянно припрыгивал неправильными скачками, вечно куда-то торопясь, так что полы его сюртука развевались на ветру, как два крыла.
Несмотря на очень смешное выражение лица и глуповатую улыбку, обличавшую, впрочем, в Тусмане доброе сердце, все знакомые искренно его любили, хотя никто не упускал случая посмеяться над его педантичностью и смешной неловкостью, резко выделявшую его во всяком обществе. Самой большой страстью Тусмана было чтение. Куда бы и когда бы он ни выходил, карманы его сюртука были всегда набиты книгами. Он читал постоянно, на ходу, стоя, на улице, в церкви, в кофейне, читал без разбора все, что попадалось под руку, но читал преимущественно старые книги, так как все новое было ему ненавистно. Сегодня углублялся он, сидя в ресторане, в руководство по алгебре, завтра — в кавалерийский устав Фридриха-Вильгельма I, а затем в замечательнейшее произведение под заглавием: «Цицерон, как ветреник и ябедник, изобличенный в десяти речах», издания 1720 года. К этому надо прибавить, что Тусман был одарен необыкновенной памятью. Он старательно записывал все, что находил интересным при чтении какой-нибудь книги, и один раз записанное не забывал никогда. Таким образом он стал в некотором роде живым энциклопедическим словарем, по которому можно было справляться о всяком историческом или научном предмете. Если случалось, что Тусман не мог тотчас ответить на какой-нибудь вопрос, то можно было быть уверенным, что он неустанно обегает и перероет все библиотеки, пока не отыщет желаемого и не притащит с торжеством требуемую справку. Замечательно было, что часто, погруженный в чтение посреди целого общества, он в то же время слышал и понимал все, о чем говорилось, ввертывал в разговор свои совершенно уместные замечания, иногда очень остроумные, и все это не отрывая глаз от книги и обнаруживая свое внимание к разговору только резким, коротким смехом.
Коммерции советник Фосвинкель и правитель канцелярии Тусман были товарищами по школе в Сером монастыре, чем и объяснялась взаимная, связывавшая их дружба. Альбертина выросла на глазах Тусмана, и он в первый раз позволил себе поцеловать ее руку, когда поднес на двенадцатый год ее рождения с любезностью и ловкостью, какие от него трудно было ожидать, прекрасный букет душистых цветов, с большим вкусом составленный лучшим берлинским садовником. С этого дня зародилась в голове коммерции советника мысль, что школьный его товарищ мог бы быть для Альбертины прекрасной партией. Он полагал, что свадьба Альбертины, которую он страстно желал, устроилась бы таким образом наименее хлопотно и что, кроме того, нетребовательный Тусман не станет гнаться за приданым. Советник очень любил обделывать дела наверняка, не терпел новых знакомств и как всякий, служивший по коммерческой части, излишне предавался расчетам. В день, когда Альбертине исполнилось восемнадцать лет, открыл он так долго лелеянный им план правителю канцелярии. Тот с первого раза пришел от этого предложения в совершенный ужас. Мысль сочетаться браком, да еще с молодой, цветущей девушкой, была решительно против его понятий. Мало-помалу идея эта, однако, стала казаться ему менее дикой, и когда, наконец, Альбертина, по настоянию отца подарила ему однажды ею самой связанный из разноцветного шелка кошелек, назвав при этом его «милый господин правитель канцелярии», он растаял совершенно и, влюбившись по уши, немедленно объявил советнику о своем согласии жениться на Альбертине. Советник обнял его как дорогого будущего зятя, и свадьба была таким образом решена, с тем, впрочем, маленьким упущением, что сама Альбертина не только не знала, но даже ничего и не подозревала о совершившейся на ее счет сделке.
Рано утром после приключения под окнами ратуши и в погребке на Александерплац Тусман, бледный и изменившийся в лице, чуть свет ворвался в спальню коммерции советника. Тот никогда не видел Тусмана в таком отчаянном виде и справедливо предположил, что случилось какое-нибудь несчастье.
— Правитель! — воскликнул он (так сокращенно называл советник Тусмана). — Правитель! Откуда ты? Что с тобой случилось?
Но Тусман, не отвечая ни слова, бросился в изнеможении в глубокое кресло и лишь несколько минут спустя, отдышавшись, едва смог сказать срывающимся голосом:
— Советник, ты видишь меня одетым и с книгами в кармане! Я к тебе прямехонько со Шпандауэрштрассе, по которой всю ночь ровно с двенадцати бегал взад и вперед! Домой к себе я не попал, на постель даже не прилег, глаз так и не сомкнул!
И Тусман подробно рассказал все, что произошло прошлой ночью, начиная с первого знакомства с загадочным золотых дел мастером и до той минуты, когда, ужаснувшись выходок чернокнижника, стремглав выбежал он из погребка на улицу.
— Правитель! — воскликнул советник. — Ты, кажется, вопреки твоим привычкам немного выпил на ночь, и все эти чудеса пригрезились тебе просто во сне.
— Что ты говоришь? — поспешно возразил Тусман. — Что ты говоришь? Видел во сне? Неужели ты думаешь, я так мало знаком с теорией сна и сновидений? Я тебе сейчас объясню, что значит сон по теории Нудова, и докажу, что спать можно и без сновидений, потому и принц Гамлет говорит: «Уснуть и видеть сны, быть может?» А какое отношение имеют сновидения к сну, можешь ты прочесть в «Somnium Scipionis» или знаменитом сочинении Артемидора о снах, или, наконец, во франкфуртском соннике. Но ведь ты ничего не читаешь и поэтому, понятно, судишь совершенно ложно об этом предмете!
— Ну хорошо, хорошо! — возразил советник. — Не горячись! Я тебе верю и пожалуй, согласен, что ты вышел несколько из себя, попав в руки ловким фиглярам, одурачившим тебя после того, как ты хватил лишний стакан. Но скажи, пожалуйста, почему, когда ты счастливо выбрался за двери, почему тогда не отправился ты спокойно домой вместо того, чтобы шататься по улицам?
— О, советник! — жалобно запричитал Тусман. — Добрый школьный коллега! Прошу, не обижай меня оскорбительными подозрениями! Узнай, напротив, что проклятый, преследующий меня бес начал свои самые гнусные выходки именно с той минуты, как я выбежал на улицу. Добежав до ратуши, я вдруг увидел во всех окнах яркий свет и услышал веселую бальную музыку, которую играл военный оркестр. Сам не понимаю как, при моем маленьком росте, успел я, поднявшись на цыпочки, заглянуть в окно. И что же я увидел! Боже милосердный! Твою дочь! Девицу Альбертину Фосвинкель, одетую в подвенечный наряд и кружившуюся в бешеном вальсе с каким-то совершенно незнакомым мне молодым человеком. Я стучу в окно и кричу: «Достойнейшая мадемуазель Альбертина! Что вы тут делаете? Как вы сюда попали такой поздней ночью?» Но тут вдруг выбежала из-за угла Кенигштрассе какая-то высокая, темная фигура и так крепко ударила меня на бегу по ногам, что обе они разом отвалились. Негодяй быстро схватил мои ноги под мышки и скрылся в темноте, громко захохотав, а я, бедный правитель канцелярии, упав ничком, потащился на брюхе по мостовой, крича во все горло: «Караул, почтенная полиция! Многоуважаемый патруль, ко мне, ко мне, держите вора! Он украл обе мои ноги!» Но тут внезапно стало опять темно и пусто в ратуше, и один мой голос раздавался на пустынной улице. Я совсем уже стал приходить в отчаяние, как вдруг вор мой воротился и на бегу же бросил мне обе мои ноги прямо в лицо. Я поднялся кое-как с земли и поспешил прямо домой, на Шпандауэрштрассе. Но представь же себе мой ужас, когда, добежав с ключом в руке до двери моего дома, увидел я, что перед ней уже стоит другой я сам! Да, да! Я сам — и точно так же дико озирается на меня глазами, как я на него! В ужасе кидаюсь я назад и попадаю прямо в чьи-то объятия, сжавшие меня, как тиски. По алебарде, которую неизвестный держал в руке, предположил я, что это должно быть ночной сторож, и учтивейшим образом обратился к нему с просьбой: «Почтеннейший господин сторож! Умоляю вас, помогите мне прогнать мошенника правителя канцелярии Тусмана, что стоит у дверей, для того, чтобы честный правитель канцелярии Тусман, каковой есть я сам, мог попасть в свое жилище». — «Да вы, кажется, сошли с ума, Тусман?» — так ответил мне глухим голосом тот, к кому я обращался, причем я с ужасом заметил, что это был совсем не ночной сторож, а сам страшный золотых дел мастер, державший меня в своих руках. Тут ужас овладел мной уже совсем, и я почувствовал, как холодные капли пота катятся у меня по лбу. «Уважаемый господин профессор! — воскликнул я в отчаянии. — Прошу не сердитесь, что я в темноте принял вас за ночного сторожа! Называйте меня сами как хотите, пожалуй, даже на манер пустых французов мосье Тусман, обращайтесь со мною как вам будет угодно, — я согласен на все, только, умоляю, спасите меня от этого ужасного наваждения, ведь это же в вашей власти!» А проклятый чернокнижник мне в ответ своим глухим, замогильным голосом: «Вас никто не тронет, если вы здесь же, на месте, дадите мне клятву отказаться от женитьбы на Альбертине Фосвинкель». Советник, можешь себе представить, что я почувствовал при этом возмутительном предложении! «Господин профессор, — обратился я к негодяю, — вы хотите растерзать мое сердце! Я терпеть не могу вальса! Это самый безнравственный танец, и я сейчас видел, как моя невеста, Альбертина Фосвинкель, вальсировала с каким-то молодым человеком и вальсировала так, что у меня, глядя на нее, помутилось в глазах; однако, я все-таки не могу от нее отказаться! Не могу! Не могу!» Едва я произнес эти слова, проклятый колдун дал мне такого пинка, что я завертелся, как волчок и, словно подхваченный непреодолимой силой, принялся вальсировать взад и вперед по Шпандауэрштрассе, чувствуя, что вместо дамы у меня торчит в руках помело, которым я исцарапал себе все лицо, между тем как невидимые руки пребольно колют меня в спину иголками, а кругом меня вальсируют, точно с такими же метлами, великое множество других правителей канцелярии Тусманов. Наконец — в изнеможении упал я без чувств на землю. Занявшееся утро заставило меня открыть глаза, я взглянул и — представь, добрый школьный товарищ, мой ужас! — вдруг увидел, что сижу высоко, верхом на бронзовой лошади памятника курфюрста, склонясь головой на его медную грудь. На мое счастье, часовые дремали, и я смог незаметно, хотя и с опасностью для жизни, слезть прочь. На первых порах я хотел тотчас же бежать домой, на Шпандауэрштрассе, но обуявший меня страх был так велик, что я решился укрыться у тебя!
— Послушай, правитель! — возразил советник. — Неужели ты серьезно хочешь меня уверить во всей чепухе, которую теперь наплел? Ну кто когда-нибудь слышал, чтобы подобные вещи случались в нашем добром, просвещенном городе Берлине?
— Вот видишь, — отвечал Тусман, — как ошибочно судишь ты вследствие того, что ничего не читаешь! Если бы ты прочел, как я, «Microchronicon marchicum» Хафтития, ректора обеих школ — Берлинской и Кельнской на Шпрее, — ты бы узнал, что здесь случались и не такие вещи, и в заключение я выскажу тебе мое полное убеждение, что проклятый золотых дел мастер — сам нечестивый сатана, давший себе слово меня мучить и преследовать.
— Ну, ну, пожалуйста! — возразил советник. — Не морочь ты меня, прошу, этими суеверными бреднями. Вспомни лучше, не пропустил ли ты просто лишний стаканчик, а затем сдуру сам взобрался на бронзовую лошадь курфюрста?
Тусман готов был почти расплакаться от такого обидного подозрения, но постарался скрыть это насколько мог. Советник между тем сидел с очень серьезным лицом, когда же Тусман, несмотря ни на что, продолжал уверять, что все рассказанное им случилось на самом деле, то он не выдержал и сказал: «Послушай, правитель! Чем больше я слушаю твои рассказы о старом еврее и золотых дел мастере, с которыми ты, совершенно вопреки твоему умеренному образу жизни, пировал поздней ночью, тем более прихожу к убеждению, что твой еврей — это просто старый Манассия, мой старый знакомец, а чернокнижный золотых дел мастер не кто иной, как ювелир Леонгард, время от времени появляющийся в Берлине. Хотя я, действительно, не так много прочел книг, как ты, но это не мешает мне, однако, очень хорошо знать, что и Манассия, и Леонгард просто честные люди и уж никак не чернокнижники. Я даже удивляюсь, как такой хороший юрист, как ты, забываешь, что колдовство строжайше запрещено законом и что заведомый чернокнижник никогда не получит ремесленного свидетельства, по которому мог бы чем-нибудь заниматься. Слушая тебя, мне пришло даже в голову очень нехорошее подозрение! Да, да! Пришло, хотя я и надеюсь, что оно несправедливо. Я просто готов подумать, что ты намерен отказаться от женитьбы на моей дочери, для чего и выдумал всю эту чепуху. Как в самом деле тебе жениться, если черт угрожает тебе оторвать за это обе ноги и вдобавок исколоть всю спину булавками! Но если это так, то мне очень горько узнать, до какой степени ты проникнут ложью и лицемерием!»
Это обидное предположение вывело Тусмана решительно из себя. Он стал уверять и клясться, что любит Альбертину до безумия, что он второй Леандр, второй Троил, что готов скорее даже на мученическую смерть от когтей сатаны, чем согласится от нее отказаться.
Пока Тусман в жару произносил эту клятву, внезапно кто-то постучал в дверь, и вслед затем вошел старый Манассия, о котором только что говорил советник.
При виде старика Тусман закричал как исступленный:
— О Господи милосердный! Это тот самый еврей, что делал вчера червонцы из редьки и бросал их в голову золотых дел мастера! Того и гляди сейчас явится и другой чернокнижник!
И он совсем было бросился к дверям, но советник удержал его со словами:
— Нет, нет, постой, сейчас все объяснится.
Затем, обратясь к старику Манассии, он повторил ему рассказ Тусмана обо всем, что, по его словам, случилось прошлой ночью в погребке на Александерплац.
Манассия язвительно засмеялся, искоса посмотрев на Тусмана, и сказал:
— Я не знаю, чего от меня хочет этот господин, но вчера пришел он в погребок вместе с золотых дел мастером Леонгардом в то время, как я тоже там сидел за стаканом вина, отдыхая после трудной работы, задержавшей меня почти до полуночи. Затем стал он пить стакан за стаканом и, едва держась на ногах, вышел, шатаясь, на улицу.
— Видишь! — воскликнул советник, обращаясь к Тусману. — Я тебе говорил то же самое и теперь прибавлю, что эту скверную привычку должен ты бросить непременно, если хочешь жениться на моей дочери.
Правитель канцелярии, совершенно уничтоженный несправедливым подозрением, в бессилии опустился в кресло, закрыл глаза и с видом глубокого горя что-то бормотал.
— Вот плоды дурного поведения! — сказал, указывая на него, советник. — Прошатался всю ночь, а теперь вот раскис и размяк!
Затем, несмотря на все протесты со стороны Тусмана, советник укутал ему голову белым платком, кликнул проезжавший мимо наемный экипаж и, усадив его туда, отправил домой на Шпандауэрштрассе.
— Ну что скажите нового, Манассия? — обратился советник к своему гостю.
Манассия осклабился с довольным видом и затем сказал, что советник, наверно, и не предчувствует, какую приятную новость намерен он ему сообщить.
Любопытство советника было возбуждено до крайности этим предисловием, и он пристал к Манассии с неотступной просьбой рассказать в чем дело. Тогда старик с таинственным видом объявил, что недавно возвратился в Берлин из Италии его племянник, Беньямин Дюммерль, молодой человек красивой наружности, обладатель миллионного состояния и, наконец, только что возведенный в Вене за свои неисчислимые заслуги в баронское звание. И этот самый племянник, страстно влюбившись в Альбертину, предлагал ей теперь, ни более ни менее, как свою руку и сердце.
Молодого барона Дюммерля можно было постоянно видеть в театре, где он важно сидел, развалившись в ложе первого яруса, а еще чаще — на всевозможных концертах. Все знали, что барон длинен и сух, как бобовый стручок, что у него совершенно желтый цвет лица, черные как смоль волосы и бакенбарды и что вообще он каждым своим суставом выдавал разительнейшим образом свое восточное происхождение. Одевался барон всегда щеголем, по последней английской модной картинке, говорил на всех языках, хотя и с заметным, свойственным его нации акцентом, пиликал немного на скрипке, дребезжал на фортепьянах, кропал плохие стихи, разыгрывал без толку и смысла знатока литературы и искусства, острил всегда невпопад — словом, нахальный, навязчивый, несносный, был он, по выражению людей почтенных и образованных, в общество которых втирался всеми силами, несносным шалопаем. Если прибавить к этому, что, несмотря на свое богатство, он был скряга и крохобор, то станет понятным, что даже неразборчивые в своем преклонении перед золотым тельцом люди не слишком охотно искали его общества.
Советник не мог, однако, выслушав предложение Манассии от его дорогого племянника, удержаться от выражения некоторого удовольствия при мысли о полумиллионе, действительно принадлежавшем Беньяминчику, но в ту же минуту вспомнил он о важном препятствии, которое, по его мнению, могло расстроить все дело.
— Любезный друг, — сказал он старику, — вы забываете, что ведь ваш достойный племянник исповедует иную веру.
— Ну так что же? — возразил Манассия. — Довольно того, что он влюблен в вашу дочь, и если только она будет согласна, то неужели вы думаете он остановится перед тем, чтобы окропить себе лоб несколькими каплями воды? Ведь от этого его не убудет. Подумайте об этом, любезный советник, а я дня через два зайду к вам опять вместе с моим маленьким бароном.
С этими словами Манассия вышел.
Советник, оставшись один, стал раздумывать. Несмотря на свою скупость, бесхарактерность и беспринципность, все в нем возмущалось, когда представлял он свою Альбертину замужем за противным Беньямином.
Следуя этому порыву пробудившейся честности, решился он сдержать слово, данное старому школьному товарищу.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,
в которой ведется речь о портретах, зеленых лицах, прыгающих мышах и иудейских проклятиях
Вскоре после своего знакомства с Эдмундом в Тиргартене, Альбертина стала находить, что большой написанный масляными красками и висевший в ее комнате портрет отца совершенно не похож и притом загрязнен донельзя. Как дважды два доказала она советнику, что хотя портрет написан несколько лет тому назад, ее милый папенька и теперь кажется на вид гораздо моложе и красивее, чем изображен на портрете. В особенности же нападала она на темный, неприятный тон всей картины и на старый французский костюм, в который был одет на портрете советник, досталось также и огромному букету роз, который советник держал между двумя пальцами, унизанными бриллиантовыми перстнями.
На эту тему Альбертина говорила так много и часто, что скоро советник сам стал находить, что картина в самом деле нехороша, и не мог при этом понять, как художник сумел сделать из его приятной личности такую карикатуру. Чем более вглядывался он в портрет, тем более признавал его жалкой мазней и в конце концов решился убрать куда-нибудь в чулан.
Альбертина тотчас согласилась, что бездарная картина вполне того заслуживает, но при этом поспешила прибавить, что она так привыкла постоянно видеть перед глазами портрет дорогого отца, что ей грустно будет смотреть на оставшееся после него пустое место. Потому лучше всего было бы устроить, чтобы папенька заказал новый портрет и на этот раз искусному художнику, хорошо улавливающему сходство, лучше всего молодому Эдмунду Лезену, уже написавшему не один прекрасный и очень схожий портрет.
— Дочка, дочка! Что ты затеяла? — нерешительно возразил советник. — Молодые художники воображают о себе бог знает что и заламывают огромные цены за всякие пустяки. Им подавай блестящие фридрихсдоры, а от серебра, даже если это новенькие талеры, они нос воротят!
Альбертина, напротив, уверяла, что господин Лезен художник больше из любви к искусству, чем по ремеслу, и потому возьмет очень дешево. Словом, она до тех пор убеждала отца, пока тот наконец не решился отправиться к Эдмунду и поговорить на счет портрета.
Можно себе представить, с какой радостью принял Эдмунд предложение написать портрет советника, в особенности, когда узнал, что это была затея самой Альбертины. Он, конечно, сразу догадался, что таким путем она создавала им возможность видеться, и потому понятно, что на робкий вопрос советника о цене, объявил, что не желает никакого гонорара, считая себя слишком счастливым уже тем, что искусство его откроет ему доступ в дом такого почтенного, достойного человека.
— Как? — воскликнул в совершеннейшем изумлении советник. — Достойный господин Лезен! Так ли я вас понял? Ни одного фридрихсдора за ваши труды? Ничего даже за потраченные краски и полотно?
Эдмунд поспешил уверить, что это такая безделица, о которой не стоит и толковать.
— Однако! — с некоторым сомнением произнес советник. — Вы, может быть, не знаете, что тут идет дело о большом, поколенном портрете, в натуральную величину?
— Это не имеет никакого значения, — возразил Эдмунд.
Тут советник не выдержал и стремительно, со слезами на глазах, прижал Эдмунда к своей груди.
— О Творец милосердный! — воскликнул он. — Есть же еще в нашем испорченном свете такие возвышенные, бескорыстные души! В тот раз сигары, а теперь портрет! Превосходный вы человек или, вернее, превосходный молодой человек! В вас живут именно те истинно немецкие чистота и добродетель, о которых память осталась только в книгах. Но поверьте, что я, несмотря на мое звание советника и мой французский костюм, питаю те же чувства и вполне могу оценить ваше благородство, да и сам я тоже человек бескорыстный и хлебосол…
Ловкая Альбертина хорошо придумала способ ввести Эдмунда к ним в дом, и выдумка ее удалась вполне. Советник рассыпался в похвалах прекрасному молодому человеку, столь чуждому всякого корыстолюбия, а чтобы вознаградить его хотя бы чем-нибудь, решил, что так как у молодых людей вообще, а у художников в особенности, голова всегда бывает вскружена немного на романтический лад, при котором они придают большое значение маленьким подаркам и сувенирчикам, получаемым от хорошеньких девушек в виде ленточек, засохших цветов, рукоделий и тому подобных мелочей, потому, повторяем, советник решил, что Альбертина должна связать Эдмунду кошелек, и позволил ей даже вплести в него прядку ее прекрасных каштановых волос. Этим он полагал вполне расквитаться с Лезеном за портрет и дал это позволение совершенно рассудительно, приняв даже на себя ответственность за него перед тайным секретарем Тусманом.
Альбертина, которой он это сказал, решительно не могла понять, какое могло быть до этого дело Тусману, так как советник еще не сообщал ей своих по этому делу проектов. Впрочем, она и не любопытствовала узнавать.
А Эдмунд в тот же вечер перенес в дом советника весь свой рисовальный прибор и на следующее утро усадил его на первый сеанс.
Он попросил коммерции советника мысленно перенестись в какую-нибудь из наиболее радостных и счастливых минут его жизни, ну, хотя бы вспомнить первое признание в любви к нему его покойницы жены, или рождение Альбертины, или, скажем, неожиданную встречу с другом, которого он считал погибшим…
— Постойте, господин Лезен, постойте, месяца три тому назад я получил уведомление из Гамбурга, которым мне сообщили, что на мой билет пал значительный выигрыш в тамошней лотереи. С этим письмом в руке тотчас же побежал я к дочери, и, сколько помню, ни разу в жизни не было у меня более счастливой минуты. Потому и остановимся на этом. А чтобы вы лучше могли схватить значение этой минуты, я сейчас же принесу письмо и буду держать его открытым в руках.
Советник так и уперся на том, чтобы Эдмунд изобразил его бегущим с открытым письмом в руке, на котором четко и ясно было написано: «Имею честь Вас, Милостивый Государь, уведомить» и т. д., а на стоявшем возле столике должен был валяться распечатанный конверт с адресом: «Его высокоблагородию господину коммерции советнику, члену магистрата и брандмайору Мельхиору Фосвинкелю. Берлин». При этом советник особенно хлопотал, чтобы Эдмунд не забыл изобразить на конверте почтовый штемпель города Гамбурга.
Работа пошла, и скоро портрет красивого, с выражением достоинства на лице, прекрасно одетого человека, черты которого действительно напоминали несколько лицо советника, был готов. Когда же посетители читали сделанную на конверте надпись, то не оставалось ни малейшего сомнения на счет особы, изображенной на портрете.
Советник был в полном восторге.
— Вот где виден истинный художник! — восклицал он с радостью. — Как сумел передать симпатичную внешность красивого человека, несмотря на то, что он уже в летах! Только теперь я вполне понимаю мнение одного профессора, уверявшего раз в обществе любителей гуманитарных наук, будто хороший портрет в то же время должен быть и подлинной исторической картиной. Каждый раз, как я смотрю на мой портрет, мне непременно приходит на память история с лотерейным билетом, и я понимаю тогда, почему это лицо озаряет приятная улыбка!
В припадке радости советник сам предупредил дальнейшие планы своей дочери, которые она еще не смела высказать, а именно: потребовал тотчас, чтобы Эдмунд написал и ее. Эдмунд, конечно, не заставил себя долго просить, однако, с портретом Альбертины дело не так быстро пошло на лад, как с портретом советника. Десятки раз он начинал, стирал, начинал снова, загрунтовывал, потом опять бросал все, иногда находил, что в комнате было слишком светло или, напротив, слишком темно, так что, наконец, советник, присутствовавший на первых сеансах, вышел из терпения и стал оставлять их одних.
Эдмунд являлся каждое утро и каждый вечер, но картина не очень подвигалась вперед. Зато взаимная симпатия Альбертины и Эдмунда с каждым днем становилась все прочнее.
Без сомнения, благосклонный читатель, ты знаешь по опыту, что тому, кто влюблен, для вящей убедительности его уверений, нежных слов и речей, для большей наглядности его пламенных желаний часто приходится брать ручку любимой, пожимать, целовать ее, и тогда в ответ на такую ласку уста, словно наэлектризованные, вдруг прильнут к устам, и электрическое напряжение разрядится бурным потоком пламенных поцелуев. Понятно потому, что Эдмунд часто совсем забывал свою картину и даже вовсе не садился к мольберту.
Таким образом, однажды утром случилось, что Эдмунд, стоя с Альбертиной возле оконной занавески и находясь под влиянием потребности усилить значение своих клятв, обхватил одной рукою ее стан, а другой беспрестанно прижимал к губам ее ручку. В это самое время правитель канцелярии Тусман проходил как раз мимо дома советника, с карманами, начиненными всевозможными книгами и пергаментами, толковавшими о многих полезных и поучительных предметах. Несмотря на то, что приближался обычный час его прихода в контору, почему Тусман и спешил, подпрыгивая, он, однако, остановился на минуту и со сладкой улыбкой взглянул в окно своей нареченной невесты.
Вдруг, точно в тумане, увидел он сквозь занавеску фигуры Эдмунда и Альбертины, и хотя ясно не мог он видеть ничего, тем не менее у него, неизвестно почему, сильно забилось сердце. Какой-то неизъяснимый страх толкнул его к совершенно несообразному с его характером поступку, а именно — вместо того, чтобы идти в контору, быстро вбежал он в дом советника и в одно мгновение объявился в комнате Альбертины.
Он попал как раз в тот миг, когда Альбертина, нежно припав к груди Эдмунда, тихо сказала:
— Да, Эдмунд, я полюбила тебя навеки!
И Эдмунд прижал ее к сердцу, а затем последовал целый сноп вышеописанных электрических разрядов.
Правитель канцелярии Тусман невольно попятился назад и затем остановился посредине комнаты, нем и недвижим, точно пораженный громом.
В чаду блаженства влюбленные не только не слышали стука тяжелых башмаков правителя канцелярии, но даже не заметили, как он отворил дверь и прошел до середины комнаты.
Наконец, очнувшись, рявкнул он пронзительнейшим фальцетом:
— Что же это такое, мадемуазель Альбертина Фосвинкель?
Влюбленные в испуге мгновенно бросились — Эдмунд к мольберту, а Альбертина к стулу, на котором позировала. Тусман между тем, переведя дух, продолжал:
— Но… но!.. Мадемуазель Альбертина! Что же это вы делаете? Ночью вальсируете вы в ратуше с молодым человеком, которого я не имею чести знать, и вальсируете так, что у меня, несчастного правителя канцелярии и вашего побитого жениха, в глазах помутилось? А теперь, уже не ночью, а светлым днем, здесь, за занавеской!.. О Господи Боже! И так ведет себя молодая, добропорядочная особа и невеста.
— Какая невеста? — быстро перебила Альбертина. — Какая невеста? О ком вы говорите, господин правитель канцелярии?
— О Ты, Творец вселенной! — простонал Тусман. — Вы спрашиваете, какая невеста и о ком я говорю? Да о ком же я могу говорить, как не о вас? Разве не вы моя высокоуважаемая, желанная невеста? Разве не вашу прелестную, достойную одних поцелуев ручку давно уже обещал мне ваш почтенный папенька?
— Господин Тусман! — вне себя воскликнула Альбертина. — Вы или уже с утра успели побывать в винном погребке, куда, как мне сказал папенька, начали нынче частенько заглядывать, или совсем сошли с ума! Вы уверяете, что отец мой обещал вам мою руку?
— Мадемуазель Фосвинкель! Драгоценная Альбертина! — снова заговорил Тусман. — Одумайтесь! Вы меня знаете уже давно. Не был ли я всегда трезвым, умеренным человеком? Как же мог я внезапно сделаться пьяницей, предавшись этому отвратительному пороку? Но выслушайте меня, а я зажмурю глаза и буду говорить, что ничего здесь не видал! Все будет прощено и забыто! Только одумайтесь, прошу вас, ведь вы уже дали мне ваше слово, когда глядели ночью в окно ратуши, и хотя вы затем вальсировали там же с этим молодым человеком, тогда как я…
— Ну посмотрите, пожалуйста, что он за чепуху несет! — прервала правителя канцелярии Альбертина. — Можно, право, подумать, что он только что вырвался из сумасшедшего дома. Ступайте, ступайте! Вы меня пугаете! Слышите! Говорю я вам, уходите сейчас же прочь!
Слезы градом брызнули из глаз Тусмана.
— О Господи, Господи! — воскликнул он, всхлипывая. — И так обращается со мной дорогая невеста! Так нет же, не уйду! Не уйду! И буду стоять до тех пор, пока вы не перемените обо мне вашего дурного мнения!
— Идите, говорю вам, — настоятельно повторяла Альбертина и, не выдержав, расплакалась сама, убежав с прижатым к глазам платком в угол комнаты.
— Нет, нет! — топая ногами, кричал Тусман. — Я останусь согласно совету мудрого Томазиуса, останусь, пока вы… — и он сделал шаг вперед с намерением подойти к Альбертине.
Эдмунд между тем, дрожа от ярости и едва владея собой, судорожно водил кистью, покрытой зеленой краской, по полотну. Но тут, не выдержав и крикнув во все горло:
— Проклятый дьявол! — кинулся он прямо на Тусмана и, ткнув его несколько раз толстой кистью прямо в лицо, схватил за плечи и дал такого пинка, что правитель канцелярии стрелой вылетел вон из комнаты к неописуемому изумлению советника, который, привлеченный шумом, хотел войти и вдруг увидел перед собой школьного товарища, всего вымазанного густой, зеленой краской.
— Правитель! — воскликнул он. — Ради всего святого, что с тобой?
Тусман, едва помня себя, вкратце, отрывистыми фразами рассказал ему все, что сделали с ним Альбертина и Эдмунд.
Советник вспылил не на шутку, взял его за руку и, войдя вместе с ним в комнату, накинулся на Альбертину.
— Что это значит? Где это видано? Так обращаться с женихом!
— С женихом? — испуганно воскликнула Альбертина.
— Ну да! С женихом! — продолжал советник. — Я не понимаю, чему ты удивляешься, когда это давным-давно решенное дело! Разве ты не знаешь, что наш дорогой правитель канцелярии давно твой жених и что через несколько недель назначена ваша свадьба.
— Никогда! — крикнула Альбертина. — Никогда не выйду я за правителя канцелярии! Никогда не полюблю такого урода!
— Какая тут любовь? Какой тут урод? — перебил советник. — Тут дело не о любви, а о свадьбе. Мой дорогой правитель канцелярии не вертопрах, не ветреник, а человек почтенных лет, как и я. Эти годы совершенно справедливо зовут лучшими. К тому же он честный, достойный, начитанный, обходительный человек и мой школьный товарищ.
— Нет, нет! — в отчаянии, со слезами на глазах запротестовала Альбертина. — Я его терпеть не могу, я его ненавижу! О мой Эдмунд!
И с этими словами она почти без чувств упала в объятия Эдмунда, крепко прижавшего ее к своей груди.
Советник вытаращил глаза от изумления, точно увидел привидение.
— Это еще что? — крикнул он на весь дом.
— Ну вот, ну вот! — жалобно забормотал Тусман. — Мадемуазель Альбертина и знать меня не хочет. Она чувствует какое-то странное влечение к господину художнику! Она его целует без всякого стеснения! А мне не позволяет даже прикоснуться к прелестной ручке, на которую я собирался надеть обручальное кольцо.
— Отпустите!.. Врозь!.. Без разговоров! — закричал советник и насильно вырвал Альбертину из объятий Эдмунда.
Но тот поклялся, что не отступится от Альбертины, даже если это будет стоить ему жизни.
— Вот как? — со злобной усмешкой сказал советник. — Скажите, какая милая любовная история разыгралась у меня под носом. Прекрасно, дражайший господин Лезен! Так вот причина вашего бескорыстия, сигар и портретов! Втереться в мой дом с бесчестным намерением обольстить мою дочь! И вы полагаете, что я соглашусь отдать ее голодному, бессовестному, дрянному пачкуну?
Эдмунд вне себя от гнева после таких оскорбительных слов советника схватил муштабель и, взмахнув им по воздуху, совсем уже готов был броситься на Фосвинкеля, как вдруг раздался громкий голос внезапно явившегося в дверях Леонгарда:
— Эдмунд, остановись! Не буянь! — крикнул он. — Фосвинкель старый дурак, он еще одумается.
Советник, испуганный появлением Леонгарда, отпрыгнул в дальний угол и, прижавшись к стене, воскликнул нерешительно:
— Я не понимаю, господин Леонгард, как вы осмеливаетесь…
Тусман же, совершенно обезумевший от страха, едва увидев золотых дел мастера, забился под диван и, делая оттуда всевозможные знаки советнику, кричал чуть не плача:
— О Господи, Господи! Берегись, советник, берегись, добрый товарищ! Лучше молчи! Ведь это сам господин профессор, не знаюший пощады распорядитель танцев со Шпандауэрштрассе.
— Полноте, Тусман, кричать и вылезайте вон, — сказал со смехом Леонгард. — Не бойтесь! Вам не сделают ничего дурного. Вы, за вашу глупую охоту жениться, наказаны уже довольно, так как останетесь на всю жизнь с зеленой физиономией.
— Что вы говорите, — с ужасом закричал Тусман, — с зеленой физиономией? Что же скажут люди? Что скажет сам господин министр? Его превосходительство может подумать, что я раскрасил себе лицо из-за глупого кокетства! Я погиб, погиб окончательно! Мне откажут от должности, потому что государство не потерпит у себя на службе правителя канцелярии с зеленым лицом! Ох я несчастный…
— Ну, ну, успокойтесь! — прервал Тусмана Леонгард. — Не хнычьте! Можно еще все поправить, если вы дадите мне честное слово отказаться от глупой затеи жениться на Альбертине.
— Этого я не могу! — Этого он не смеет! — разом выкрикнули советник и правитель канцелярии.
Золотых дел мастер гневно взглянул на обоих, но едва хотел он продолжать, как вдруг дверь отворилась, и в комнату вошел старый Манассия вместе со своим племянником, новоиспеченным венским бароном Беньямином Дюммерлем. Беньямин прямо направился к Альбертине и, схватив ее довольно нахально для первого знакомства за руку, сказал:
— Прелестная девица! Это я! Я сам явился за тем, чтобы бросится к вашим ногам. Вы понимаете, что барон Дюммерль не преклоняет своих колен ни перед кем, даже перед его величеством императором, потому, надеюсь, вы вознаградите меня поцелуем!
И с этими словами он совсем было приготовился поцеловать Альбертину, как вдруг случилось нечто до того странное, что все присутствовавшие, кроме Леонгарда, пришли в неописуемый ужас.
Нос Беньямина, бывший уже совсем на пути к лицу Альбертины, вдруг вытянулся во всю длину комнаты и, проскользнув мимо ее щеки, стукнулся, звонко щелкнув, о противоположную стену. Беньямин отскочил назад — нос мгновенно сократился и принял прежний вид. Барон опять подвинулся к Альбертине — и та же история. Словом, каждый раз, как он порывался подойти к Альбертине и отпрыгивал назад, нос вытягивался и сокращался, как цугтромбон.