Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Принцесса Бландина

Романтическое представление в трех действиях

Действие первое

КАРТИНА ПЕРВАЯ

Прихожая в покоях принцессы Бландины. Семпитернус и Адолар входят с разных сторон. Адолар удивляется. Семпитернус удивляется не меньше. Отпрянув, каждый уходит туда, откуда пришел. Пауза. Адолар выходит снова и изумляется пуще прежнего. Семпитернус, выйдя снова, также впадает в крайнее изумление. Выразительное молчание, сопутствующее взаимной оторопи.

Адолар. Верить ли мне своим глазам? Иль то игра возбужденной фантазии? Обман зрения? Морок? О боги!

Семпитернус. Гром и молния! Ужели я столь фантастически поглупел? Впору и впрямь поверить в черта и впасть в темные предрассудки, от которых я было совсем избавился при моем-то высокоученом образовании!

Адолар. Нет, быть не может! Этот голос, мои чувства, которые этот голос воспринимают! Семпитернус!

Семпитернус. Адолар!

Адолар. Ты ли это!

Оба (с громким криком). О, блаженный миг свиданья!

Они бросаются друг другу в объятья, потом, наконец, отпускают друг друга и от умиления плачут навзрыд.

Семпитернус (всхлипывая). Это слишком трогательно!

Адолар (также всхлипывая что есть мочи). Меня… всего… трясет… и сердце… готово… разорваться… в груди… Уа-уа-уа!

Семпитернус. Уа-уа-уа!

Адолар (с внезапной деловитостью, напыщенным тоном). Впрочем, самое время вернуться к некоторому благоразумию; негоже кидаться в сантименты с головой, как в омут, начисто позабыв, к чему обязывает тебя твое положение и сословие, с которым ты, слава богу, пуд соли съел. Должен вам откровенно признаться, дражайший монсеньор, довольно-таки странно видеть, как вы здесь ломитесь в покои принцессы, в то время как все полагают, будто вы в дальних краях радеете о благе отечества. Так что лучше бы вам последовать моему совету, немедленно уйти черным ходом и больше не показываться.

Семпитернус (тоже весьма деловито и напыщенным тоном). Почтенный господин камергер — ибо, сколько я могу судить по золотому плетенью пуговиц, коими украшена несравненная задняя часть вашего шлафрока, вы теперь произведены в камергеры, — так вот, почтенный камергер, вас-то, вас вообще давно бы уже не должно быть в живых. Еще два месяца назад не вы ли намеревались броситься в воду, не вы ли, обезумев от неистовой любви к принцессе, побежали к реке, вопя страшным голосом: «Adieu pour jamais, princesse barbare!»[1] — но на самом краю обрыва, узрев в воде какую-то жуть, а именно вашу собственную дражайшую особу, вдруг повернули обратно! Но человек чести держит слово. Так что вы вообще не вправе претендовать на место среди живущих; всякий встречный, завидя вас, с неудовольствием спрашивает: «Как, вы все еще живы?» А посему, милейший, вам одна дорога — с головой в омут, и чем скорей, тем лучше, — советую вам как друг и доброжелатель.

Адолар (доверительно, приближаясь к Семпитернусу). А не правда ли, братец, пунш вчера вечером был премерзкий?

Семпитернус. Чудовищный!

Адолар. Семпитернус! Боже правый! Семпитернус!

Семпитернус. Что с тобой, братец? Что это ты так напугался, вон даже побледнел.

Адолар. Тише, тише! (Шепотом Семпитернусу.) Мы с тобой болтаем о вчерашнем пунше и выдаем себя самым позорным образом! Разве не разыгрывали мы только что превосходную сцену трогательного дружеского свидания после долгой разлуки? Для чего вообще мы вышли на сцену? Не для того же, чтобы порассуждать о плохом пунше и тем самым все вконец провалить? Для чего мы сюда вышли, я спрашиваю?

Семпитернус. Ты прав, дорогой Адолар, мы вступили на путь, чуть было не сбивший нас с пути истинного, вернее, мы уже свернули с проторенной колеи и пошли ковылять наобум по буеракам и оврагам, где любой невежда может помыкать нами как хочет и сдернуть с голов наших шляпы, выставив нас, плешивых, как пророка Илию[2], всем на посмеяние, и никакие медведи за нас не вступятся, тем паче что и сами они, то бишь медведи, живут теперь «по природе» и расхаживают с непокрытой головой, даже не прихватив для приличия цилиндр под мышку.

Адолар. Да, милейший Семпитернус, а посему вверим себя провидению, возносящему нас в высшие сферы, где места нет препакостному пуншу, что, крепость накопив в дрянной сивухе, дурманом отравляет плоть и дух. Я чувствую в себе дивное воодушевление, дабы продолжить свою роль. Итак! О! О! О! Семпитернус! О!



Опять кровоточит на сердце рана,
Что, не успев зажить, поражена
Любимых глаз стрелою огненосной!
И снова…



Семпитернус. Тише, Адолар, тише. Мне тут кое-какие мысли пришли в голову, так сказать, от усердных размышлений, а ты сам знаешь, стоит только начать размышлять, мысли на ум так и лезут, этакие камни преткновения, что растут из-под земли, словно грибы после дождя. Итак, скажите-ка мне для начала, почтенный монсеньор, — для чего мы здесь?

Адолар. Бог мой, для чего же еще, как не для того, чтобы подготовить почву для представляемой пьесы; в наши уста вложена так называемая экспозиция. С помощью хитроумных намеков нам следует сразу ввести зрителя medias in res[3], растолковать ему, что мы оба — придворные принцессы Бландины, которая наряду с необычайной, умопомрачительной красотой наделена неодолимым отвращением к мужескому полу, поскольку имеет некоторую блажь полагать себя существом высшего, небесного происхождения и мнит, что сердце ее наглухо закрыто для любого жителя Земли, предаваясь вздорным мечтам о родственных узах с небожителями и ожидая — ни больше ни меньше, — что некий Ариэль[4] полюбит ее земной любовью, пожертвует ради нее своим бессмертием и, окончательно и бесповоротно приняв образ распрекрасного юноши, начнет страстно ее домогаться. Нам, затем, надлежит горько сетовать на это ее фатальное безумие, уже повергшее страну в нищету и разруху, ибо что пригожие, бледно-лилейные царевичи с пурпурно-румяными щечками, что жуткого вида мавританские короли, чистые Фьерабрасы[5], высокомерно и с издевкой отвергнутые принцессой, теперь наслали сюда сотни тысяч своих сватов, которые, оголив сабли и зарядив пищали, разносят пламя любви незадачливых женихов по городам и весям, весьма умело слагая из скорбных воплей населения траурные кантаты, долженствующие долететь до слуха Бландины и поведать ей всю боль поруганной и оскорбленной ею любви. Я, к примеру, со своей стороны, должен рассказать тебе, любезный Семпитернус, сколь плачевно завершилась моя посольская миссия к королю мавров Килиану и подношение ему изящной шкатулки, врученной мне для этой цели принцессой, ибо его негритянское величество не побрезговало по такому случаю собственноручно меня наказать своей царственной — и весьма тяжкой — дланью, избрав для этого способ, живо, хотя и небезболезненно, напомнивший мне о золотых днях моего безмятежного детства, а затем выбросить в окно, вследствие чего я неминуемо сломал бы себе шею, если бы не проезжавшая, по счастью, внизу подвода, груженная тюками с пряжей, куда я и плюхнулся — мягко и вполне благополучно. Кроме того, впадая в ужас и отчаяние, я должен поведать, как Килиан, не помня себя от ярости, схватил охотничий нож и арапник, которым он погоняет свою стотысячную армию мавров, и уже встал лагерем под стенами нашей столицы. Все это, дорогой Семпитернус, я и должен тебе сейчас сообщить, равно как и ты, со своей стороны, имеешь что сказать о принцессе, дабы зритель сразу знал, чего от нее ждать касательно роста, осанки, цвета волос и тому подобных примет ее наружности.

Семпитернус. Все так, милейший, именно для того мы тут и стоим, но склонны ли мы подчиниться тому, чего от нас требуют, — вот в чем вопрос! А посему, скажите для начала, любезный монсеньор, испытываете ли вы некоторое почтение к самому себе?

Адолар. О господи! Да конечно же, я отношусь к себе с несказанным почтением, ибо, откровенно признаться, дражайший коллега, честь и хвала всем вашим несравненным совершенствам, обаянию ваших талантов, однако же ни один человек на свете не нравится мне столь же безоговорочно, как я сам себе нравлюсь!

Семпитернус. Вот видите, уважаемый, каждый сам куда лучше других знает, чего он стоит. Но ближе к делу! Никто не усомнится, что мы оба весьма достойные мужи, однако нам, именно нам поручили весьма второстепенное дело, которое обыкновенно во всяком хорошем спектакле легко и просто улаживается кем? — слугами, челядью! Эти людишки со свойственным им проворством обычно одним движением пальца умеют обозначить любой характер, больше того выбалтывая нам сокровеннейшие семейные тайны господ, которым они служат, они вместе с поучительным рассказом о хитросплетениях пьесы дают нам еще одно практическое поучение — не слишком-то доверяться прислуге в жизни, соединяя тем самым приятное с полезным. Сами видите, мой верный Адолар, в подобных обстоятельствах нам с вами ничуть не поможет, что в списке действующих лиц этой комедии я значусь гофмаршалом, а вы — посланником при дворе Килиана; ибо мало того, что вам и так — в качестве избитого и плюхнувшегося в тюки с пряжей посланника — выпала не бог весть какая роль, но теперь, поручив нам заведомо низкое ремесло — развлекать зрителя экспозицией пьесы, — нас низвели до пошлых подручных драматурга. Разве есть у нас виды на хоть сколько-нибудь глубокий характер? На блистательный монолог, в конце которого ладоши зрителя принимаются хлопать сами?

Адолар. Вы правы, дорогой Семпитернус! Впрочем, что касается моих видов на дальнейшее существование в пьесе, то вы ведь, любезнейший, не откажетесь признать, что я числюсь в ней среди несчастливых воздыхателей Бландины и уже благодаря одному этому стою много выше вас, друг мой. На мою долю, несомненно, выпадет немало пафоса, и я надеюсь в некотором смысле произвести фурор.

Семпитернус (с улыбкой кладя Адолару руку на плечо). Мой милый, добрый, тщеславный друг! Какой пыл, какие надежды! Ужели мне нужно вам объяснять, что вся эта пьеса — донельзя жалкая поделка? Унылое подражательство — только и всего. Принцесса Бландина — чуть-чуть переделанная Турандот, король мавров Килиан — второй Фьерабрас. Короче, вовсе не обязательно быть семи пядей во лбу, много читать и вообще изрядно продвинуться в своем образовании, чтобы с первого взгляда распознать все литературные образцы, что стояли у автора перед глазами. И вообще я стал замечать, что меня, человека всесторонне образованного, уже ничто в мире не способно удивить и привлечь новизной.

Адолар. Ну совершенно и мой случай, невзирая на то, что творение поэта, оказавшееся теперь у нас под руками, дабы как следует его размять и переработать, вызывает у меня куда больше доверия, ибо, честно говоря, я считаю, что моя роль совсем недурна, особенно если я за нее возьмусь, если сумею своим мастерством воплотить этот характер…

Семпитернус. Напрасный труд, тщетные усилия! Ужели вы полагаете, что это поможет? А самое скверное — автор все равно будет утверждать, что он, и только он, истинный создатель, Deus[6] сего творения, тогда как все посторонние усилия и вмешательства ни черта не стоят.

Суфлер. Нет, дело совсем скверно, ни слова из того, что они там несут, нет в книге — надо бежать к директору.

Он исчезает, и окошечко его захлопывается.

Адолар. Так уж устроен мир — одна черная неблагодарность, авторам ведь и невдомек, что они существуют на свете только ради нас, актеров. В таком случае, дорогой коллега, не лучше ли с самого начала эту пьесу прикончить для ее же блага? Короче — долой экспозицию!

Семпитернус.



Дай руку мне. Рукопожатьем честным
Немецким мы скрепим наш уговор.
Забудем вздор безумного поэта,
Долой зубрежку сих бездарных ямбов,
Что рождены фантазией глупца!
Прочь экспозицию!



Адолар.



Клянусь! Клянусь!
Да будет смерть отныне всяким ритмам,
Что путами связали наш язык!



Семпитернус. Сдается мне, ты тоже шпаришь ямбом?

Адолар. Не ты ли, братец, задал этот тон?

Семпитернус. О боги, видно, демон нас попутал!

Голос директора (из-за сцены). Черт возьми, что там происходит? Они же несут бог весть что! Где экспозиция? У нас там, по-моему, еще гром и молния должны быть? Господин режиссер, где вы? Уймите вы этих бесноватых, пусть говорят по тексту!

Семпитернус и Адолар. Не желаем по тексту, хватит с нас текстов! Мы еще в школе, заучивая тексты Корнелия Непота и Цицерона, получили достаточно подзатыльников, теперь же, став достойными мужами, тексты видеть не можем, а раз мы не можем видеть текст экспозиции, значит, ни о какой экспозиции речи быть не может.

Режиссер (из-за сцены). По пять талеров с каждого в штрафную кассу.

Семпитернус.



О, слово роковое! О, тиранство!
Вот горькая расплата за грехи
Служенья рабского фиглярской музе!
Бываем ли на сцене мы собой?
Да никогда! По прихоти поэта.
Что у себя в каморке пишет бредни,
Мы то князья, то нищий сброд и шваль,
То утопаем в роскоши фальшивой,
То кутаемся в грязные лохмотья,
Страша людей аляповатым гримом
И опасаясь в зеркало взглянуть,
Где, вопреки святым законам правды,
Отражены совсем не мы, а рожи
Похлестче всяких святочных чертей!
Но в миг, когда своим исконным правом
Хотя бы раз собой побыть на сцене
Мы вздумали воспользоваться, — грубо
Бряцая цепью нашей несвободы,
Одернула нас рыком преисподни
Та сила, что директором зовется.



Голос директора. Милейший! Вы выпадаете из роли!

Семпитернус. О нет, тиран! Я из нее вознесся!

Адолар.



Идет директор! Вижу нос багровый,
Он близится походкою медвежьей,
Сверкают гневом стекла окуляров!
Спасайся, брат! От этого зверюги,
Что к нам приставил дьявол режиссер,
Нас выручат лишь ноги да аванс,
Отспоренный у выжиги кассира.



Оба в панике убегают со сцены.

Режиссер (из-за сцены). Ну вот, сбежали. Экспозицию считай что загробили, теперь пьеса провалится с треском. Жаль только беднягу автора.

Голос директора (нечеловеческим рыком). Господин машинист! Черт подери, да звоните же!

Машинист звонит, и сцена преображается

КАРТИНА ВТОРАЯ

Огромный зал приемов с роскошным троном в глубине. Под звуки торжественного марша входят лейб-гвардейцы под предводительством Бригеллы, затем появляется Тарталья с жезлом обер-церемониймейстера, за ним следуют пажи, фрейлины и придворные; входит принцесса Бландина в сопровождении свиты министров и придворных. Второй взвод лейб-гвардии замыкает шествие Принцесса Бландина поднимается на трон.

Бландина.



Ну, а теперь посланника впустите,
Что прислан мавританским королем,
Невеждою, чьи грубость и гордыня
Под стать его желаньям нечестивым.
А уж потом замкнутся навсегда
Ушей и крепостей моих врата,
Слова и ядра от брони отскочат,
Сразив того, кто нас унизить хочет!



Панталоне. Ваше дражайшее высочество! Несравненная принцесса! Золотце мое! Дозвольте старику, что вас на этих вот руках носил, что каждый год вдвое больше тратился на любимые ваши конфеты и прочие лакомства, особливо же на миндальные пирожные, супротив того жалованья, которое ваш покойный батюшка, царство ему небесное, положил мне из королевской казны, — дозвольте старику слово сказать. Видите ли, золотце мое, ангел мой ненаглядный, все, что вы говорите о несокрушимой броне нашего царства, — все это верно, но только, так сказать, в фигуральном смысле, как красивое сравнение, не более, в действительности же, in natura[7], хочу я сказать, нам тут кое-какой малости недостает. Вот я и спрашиваю — может, нам стоит с куда большей пользой разместить ворота не в крепостной стене, а еще где-нибудь, в чистом поле, вроде как почетные врата, и пусть себе все эти князья да царственные особы вокруг них бьются и в них протискиваются. Что же до Великой китайской стены вокруг нашего государства, то что-то ее не видно, и даже на приграничный наш форт надежда слабая, ибо негодные уличные мальчишки давно уже заплевали вишневыми косточками крепостные валы, а заодно и бойницы, из трех пушек четыре приведены в негодность, — то есть, я хотел сказать, наоборот, — а скудный запас чугунных метательных снарядов самым позорным образом растаскан жуликоватым отребьем и перепродан литейщикам, которые пустили его на утюги, так что теперь — вот оно, варварское извращение цивилизации! — самая грозная мортира вместо того, чтобы сеять вокруг себя кровь, смерть и разрушение, способна своею огневой мощью подавить не врага, а разве что свежевыстиранные передники да видавшие виды сорочки. Учитывая подобные обстоятельства, ваше светлейшее высочество, замкнуть что-либо перед супостатом Килианом никак не возможно, и ни от какой брони ничто не отскочит и никого, к сожалению, не сразит. И коли он вступит в страну, супротив его напора у нас нет запора, ибо я спрашиваю — пригодна ли для отпора пушка, из которой нельзя стрелять? Далее, из метательных орудий не представляется возможным метать, поскольку метать нечем, а как вообще обстоят дела с нашей армией со времен миролюбивого правления вашего блаженной памяти батюшки, лучше меня знает Бригелла, что возглавляет ударные части нашего — во всех смыслах изрядно отощавшего — войска. Уж не думаете ли вы, несравненная, что этот невежа, этот неотесанный варвар, этот Килиан подобно безобидным гражданам нашей славной Омбромброзии способен убояться вида гренадерских шапок, которые ваш папочка скорее в качестве красноречивых символов, в качестве partes pro toto[8], распорядился приколотить под каждой вывеской и лишь изредка, да и то по особо торжественным дням, под некоторыми шапками велел ставить лейб-гвардейцев? Короче! Принцесса, ангел мой! Участь страны будет ужасной, если вы сейчас со свойственной вам гордой надменностью отошлете посланника Килиана восвояси ни с чем. Так что я советую, если возможно, продержать посланника еще несколько дней во дворце без аудиенции; со своей стороны обязуюсь во благо государства каждое утро потчевать его королевской горькой водкой и пряниками. Больше того! Во имя торжества гуманности я готов каждый день уже с утра совместно с ним напиваться — полагаю, для этой цели вызовется еще не один доброволец, жаждущий благородного самопожертвования ради отчизны и свободы! Тем временем Бригелла обязан позаботиться о поправке ударных частей нашей армии, а именно: завербовать новых рекрутов и обучить их глубочайшим стратегическим премудростям — напра-во! нале-во! ать-два, ать-два! — повороты, контрамарши, а главное — попятное отступательное маневрирование! Он может, впрочем, разрабатывать и наступательную стратегию, а именно: вымазав лицо сажей, до тех пор лупцевать наше славное воинство, покуда оно не преисполнится надлежащей ненависти к мавританскому королю и, как следует битое, с тем большим рвением пойдет бить врага. Вот тогда мы сможем гордо давать мавританскому королю капризные ответы, как делали это прежде, когда у нас еще было войско и приличных размеров страна, чтобы на ней это войско расставить, покуда проклятые женихи все по частям не разграбили, а теперь вот король Килиан намерен воздать нам по заслугам, добрав последнее. Так что, принцесса, драгоценная, дитятко мое золотое, — не принимайте сейчас посланника!

Бландина. Сказала ведь: посланника впустите!

Тарталья (обращаясь к Панталоне). Министр! Скажи! Что делать мне?

Панталоне.



Повеситься,
Покуда черный мавр тебя не вздернул!



Тарталья. Как? Мне — уйти из жизни? Прямо сейчас, так скоро, так бесславно? Без пышных церемоний похоронных? Нет, дудки! Лучше я исполню свой долг, как повелела мне принцесса! (Уходит.)

Панталоне. Вот и настала тяжкая година! Но прежде, чем я узрю червонного туза моего сердца в мерзких когтях черного чудища, я, верный премьер-министр, стану премьером и в добровольной смерти и проглочу отравленную конфету, ибо смерть за отчизну должна быть сладкой. (Плачет.)

Тарталья вводит надворного советника Балтазара.

Балтазар. И это называется вежливость? Посланника великого Килиана столько держать под дверями среди слуг и прочих челядинцев, которые глазеют на меня разинув рты, словно в жизни не видали надворного советника? Впрочем, таких надворных советников, как я, у вас, конечно, и в помине нет. И это называется вежливость? Я чувствую, придется вас, омбромброзцев, обучать учтивым манерам. Черт возьми! А вот и принцесса! Ну, что? Я пришел снова, надеюсь, принцесса, вы тем временем поумнели маленько? Слов даром терять не будем, канитель разводить нечего. Под стенами города, у ворот, стоит его пригожее величество, великий Килиан, он просил меня узнать, решились ли вы, наконец, принцессочка, по-скорому и по-простому, не мешкая, выйти за него замуж? Скажете «да» — у меня в качестве задатка имеется для вас маленький презент, так, сущая безделица, несколько сверкающих камушков, им цена-то всего каких-то шесть миллионов, мои повелитель содрал их со своего ночного колпака, а для министров два орденских знака Золотого Индюка. Тогда мой повелитель немедленно явится, и завтра сыграем свадьбу. Скажете «нет» — он все равно явится, но уже со сверкающим мечом, весь этот ваш курятник будет разорен и предан огню, а вам, хочешь не хочешь, придется последовать за ним в его королевство и стать его игрушкой в веселые часы досуга. Ни о каком венчании, ни о каких обручальных кольцах тогда, само собой, нечего и думать. Ну, что, куколка? Как тебе камушки с ночного колпака, слепит ли их блеск твои глазки? Ну? Так позвать жениха? Просто не понимаю, как можно столько жеманиться? Повелитель мой богат, царственно хорош собой, и характер у него презанимательный. Правда, с лица малость смугловат — пожалуй, даже очень темен с лица, но тем ослепительней его белые зубы, а маленькие блестящие глазки хоть и бегают иногда, зато он истинный немец, несмотря что родился на Ниле. А сердце какое доброе, для воина, пожалуй, даже слишком мягкое, потому как ежели он ненароком, сгоряча кого-нибудь из своих приближенных наземь опрокинет, то уж так переживает, так переживает, что от раскаяния и вовсе зарубить может! Ну, так как? Ваш ответ, принцесса! Да или нет?

Бландина (отвернув лицо).



О, как снести позор! Как смею слушать
Из пошлых уст столь низменные речи!
Шипами ядовитыми пронзают
Они мне грудь, и стынет в жилах кровь.
Где слово мне найти, такое слово,
Чтоб молнией сразило наглеца?
Но слово — слишком хрупкое оружье,
Иного ж мне судьбою не дано.



Балтазар. Ну, в чем дело? Что за невнятное бормотанье? Мне ответ нужен: да или нет?

Амандус (выходя и хватая Балтазара за шкирку).



Сейчас получишь! Подлая скотина,
Ничтожный хам, невежда — вон отсюда!
Еще ты смеешь рот здесь раскрывать
Ты лик принцессы видеть недостоин!
Вон, я сказал!



Вышвыривает Балтазара за дверь.

Большинство придворных (наперебой). Как? — Вышвыривать за дверь посланника? — А дипломатическая неприкосновенность? — Надворного советника пинками? — Это совершенно против естественного права! — Естественное право! — Права народов! — Военное право! — Гуго Гроциус[9]! — Пандекты[10]! Стремленье к Вечному миру[11]! — Теперь мы пропали! — Уж не грянул ли первый выстрел? — Соседушка, по-моему, у вас в доме надежный подвал? — Этого Амандуса надо немедленно арестовать! — Выдать его мавританскому королю! — Да он государственный преступник! — Хватайте его! — Избивает надворных советников! — Опасный тип! — Niger est![12] — Хватайте Амандуса! — Хватайте Амандуса!



Все бросаются на Амандуса.

Бландина (спешно спускаясь с трона и выходя на авансцену).



Стойте!
Никто не смеет тронуть смельчака!
Единственный из всех, кто спас меня
От наглости, бесчестья, поруганья!
Послушалась советчиков трусливых
Посланец наглый черного злодея
Не должен был принцессу лицезреть.
Ошиблась я. Но уж когда он начал
Тут речи беспардонные вести,
Принцессу вашу тяжко оскорбляя,
Что, вкруг меня стояли не мужчины?
Иль голуби, что в кротости бездумной
Речей тех гнусных смысл не разумели?
Иль старцы дряхлые, параличом разбиты,
Рукой-ногой не в силах шевельнуть?
Ведь ни один из вас не заступился,
Не сделал то, что верность, честь, любовь
Повелевали сделать, — только он,
Герой сей юный, даму защитил,
Глумлением ответив на глумленье!



Тарталья. Принцесса, несравненная! Все, что вы тут изволили сказать, и вправду свидетельствует о небывалом героическом энтузиазме, и, право, ужасно досадно, что ваше высочество, наподобие второй Жанны д\'Арк[13], не может встать во главе могущественной армии, дабы наголову разбить короля мавров и как можно скорее! В этом случае — ваше высочество соизволяет понимать латынь — девизом вашего высочества вполне могло быть изречение: «Aut Caesar, aut nihil!»[14] — но, бог ты мой! — где у нас Цезарь? где у нас хоть какое-нибудь «aut»? только проклятого «nihil» y нас сколько угодно, причем, всепокорнейше прошу не понять меня превратно, исключительно по вине вашего высокочтимого высочества! Стране нужен правитель, если угодно — отец, но ваше величество в своем отвращении к самой этой мысли зашли столь далеко, что даже студентам запретили распевать их старинный гимн «Отец отчизны», отчего весьма чувствительно страдает все наше гуманитарное образование. Всепокорнейше прошу не понять меня превратно, но молчать я не могу! Уж какие распрекрасные принцы — кровь с молоком! — искали руки вашего высочества, так только ради того, чтобы им отказывать, пришлось содержать огромную армию, которая, к несчастью, нынче сошла на нет. И вот приходит король мавров, он, конечно, очень даже смугл с лица, чтобы не сказать — черен, но при этом, как весьма проницательно заметил господин надворный советник Балтазар, характер у него презанимательный, ибо всю страну он считай что уже занял. Страна же истосковалась по отцу и жаждет понянчить царственное потомство; при одной мысли об очаровательных смугленьких отпрысках-принцах, которыми небо могло бы благословить наше государство, сердце мое просто содрогается от счастья. Всепокорнейше прошу не понять меня превратно, но нам ничего другого не остается, как осчастливить короля Килиана лилейными ручками вашего высочества, дабы спасти страну и ваших бедных подданных! Сами подумайте, сиятельнейшая, одно лишь словечко «да», слетев с ваших коралловых уст, способно положить конец всем бедствиям и распрямить понурые согбенные спины ваших подданных в порыве страстного ликования! Если же вы не согласны всепокорнейше прошу не понять меня превратно, — то мне придется, хоть и скрепя сердце, с глубокой болью, исключительно во благо отчизны, прибегнуть к принуждению и без лишних слов выдать ваше прелестное высочество его благородному килианскому величеству. Всепокорнейше прошу не понять меня превратно! И немедленно сыграем свадьбу: девушки в белоснежных одеяниях преподнесут на атласной подушечке торжественную оду, а школьная детвора споет по такому случаю «Позабыты все невзгоды». Смею полагать, дражайшая принцесса, лучше бы вам согласиться добром, не дожидаясь, пока суровая длань революции схватит вас за рукав и выведет за ворота прямо в объятия мавританскому королю. Всепокорнейше прошу не понять меня превратно! Скажите «да», принцесса, обожаемая, умоляю вас!

Амандус.



Что ты сказал, коварный нечестивец?
Как ты посмел провозгласить прилюдно
Свой замысел предательский и подлый?
Так знай же, мелкий трус, слабак несчастный,
Ты просчитался! Для нее одной
Горят сердца огнем благоговейным,
Желая смерть геройскую принять!
Позволь, принцесса, в твои очи глянуть,
Чей взор небесный воспаляет мысли
О подвиге, что тлел в груди давно,
Теперь же ярким пламенем взъярится
И налетит на полчища врагов,
Несметную их рать испепеляя!
Зари небесной пурпур златотканый
Да не узрит отныне сына тьмы,
Исчадье ночи. Даже если он
Обратно в чрево матери забрался,
Укрыт ее вороньими крылами,
Огонь отмщенья молнией победной
Его сразит и ночь повергнет в бегство,
Чтоб тем скорее Феба колесница
Из волн морских Аврору возносила,
Леса и долы светом золотя!
Жестокий бой меня торопит в путь,
Предчувствие победы полнит грудь,
Пусть подлый мавр в смятении дрожит
Он будет смят, повергнут — и бежит!



(Низко кланяется Бландине и спешно уходит.)

Бландина. Панталоне! Немедленно следуйте за прекрасным юношей, я заранее одобряю все, что он намерен предпринять против ненавистного мавра. И позаботься, чтобы каждый, кого он призовет для исполнения своего замысла, с готовностью подчинялся его приказам.

Панталоне (в сторону). Бог ты мой! Вот уж не хотелось бы: такой милый молодой человек — и ни с того ни с сего сам подает себя Килиану на завтрак. Ибо на завтрак Килиан схарчит его, а уж из нас, несчастных, приготовит себе обед. (Уходит.)

Бландина. А ты, злокозненный Тарталья, осмелившийся угрожать даже мне, поплатишься за свое предательство заточением в самом глубоком подземелье. Бригелла, исполняй мой приказ и учти: если изменник сбежит, ты ответишь головой. (В сторону.)



Какая верность, мужество какое
Души моей коснулись. Этот мальчик,
Что отродясь оружья не держал
В руках, а только лиру золотую,
Волшебные аккорды извлекая
Из чутких струн, — теперь же хочет он,
Охваченный горением геройским,
Страну освободить от лихоимцев
И мавра страшного своей рукой прикончить!
То, видно, ангел, посланный судьбой
Спасти меня от участи ужасной.
Я верю — он спасет, он победит,
И смерть приму, коль обманусь в той вере!



(Уходит в сопровождении свиты.)

КАРТИНА ТРЕТЬЯ

Тарталья, Бригелла, в глубине сцены — часть лейб-гвардии.

Тарталья. Я сплю? Иль грежу наяву? Меня — министра, его сиятельство, обер-церемониймейстера, без всяких церемоний объявляют государственным изменником и бросают в подземелье? И кто — принцесса, это своенравное и неразумное дитя!

Бригелла. Не угодно ли вашему сиятельству без лишнего шума пройти со мной в тюремную башню?

Тарталья. Ха! Бригелла! Мы, слава богу, не первый год знакомы. Ты же всегда был мне другом. Вспомни о золотых денечках в Венеции, когда в святом Самуэле[15] нам открывались дивные чудеса царства фей, — то-то мы оба напроказили, то-то повеселились от души! Девятьсот хохочущих физиономий, не отрываясь, жадно ловили каждый наш взгляд, каждое слово. С тех пор мы уныло бродили по свету, жалкие, неприкаянные, и даже если кое-где наши имена и были черным по белому пропечатаны в театральных программках, никто не верил, что это взаправду мы; боюсь, что и сегодня многие серьезные люди уже начали в нас сомневаться. Вот и подумай — если ты сейчас бросишь меня в подземелье, заживо упрячешь меня в могилу, получится, что ты похоронишь и мое «я», мой озорной характер, а вместе с ним нанесешь ущерб и себе; ты лишаешься самой надежной своей опоры, роя мне яму, в которую сам же и плюхнешься. Подумай хорошенько, мой милый, и лучше дай мне убежать.

Бригелла. Ваше благородие! Совсем не к добру напомнили вы мне о тех давнишних временах, ибо как подумаю, с вашего позволения, о несравненном Дерамо[16], которого вы с помощью своих коварных заклинаний из замечательного короля превратили в дикого оленя, так что бедняге пришлось потом пройти через гнусную оболочку какого-то нищего, чтобы с грехом пополам вернуть себе человеческий облик и сердце любимой женщины; как вспомню красавицу Земреду и несчастного Сайда, не говоря уже о короле Милло и принце Дженнаро[17], - да, ваше сиятельство, как вспомню все это, так сразу и вижу, что вы с самых давних пор всегда были либо отъявленным негодником, либо ослом! Словом, ближе к делу! Еще не время играть басурманскую свадьбу со свекольным компотом и кушаньями из паленых мышей и ободранных кошек. Так что уж пожалуйте в башню, ваше благородие, и никакие мольбы и песни вам не помогут.

Тарталья (хватаясь за эфес шпаги). Как? Да как ты смеешь, холоп, предатель?! Ты что, забыл, что я министр? Обер-церемониймейстер?

Бригелла. Оставьте лучше вашу шпагу в покое, милый мой! Нынче совсем другие ветры подули. Сановных посланников вроде нашего Адолара награждают теперь совершенно особым образом — оглаживают по филейным частям, надворных советников вышвыривают за дверь, так что вполне возможно, что и ваше сиятельство, милости просим, получит несколько увесистых пинков, ежели по доброй воле само не заползет в подземелье. Покорнейше прошу взглянуть вон туда. (Указывает на стражников.) Это мои преданные слуги, славные ребята, добрые такие, и все с очень острыми алебардами, так что стоит мне, к примеру, крикнуть: «Руби!»…

Стражники угрожающе бросаются на Тарталью.

Тарталья. Стоп! Стоп! Довольно! Я уже иду, но бойся моей мести, злодей! Завтра Килиан будет правителем страны, и тогда тебе крышка. Меня с почестями выведут из подземелья, и тогда весь мир услышит, что ты — пошлый хам, ошибка природы, неудачная шутка словесности, ничтожество, которое только и нужно, что изничтожить!

Бригелла. Завтра — не сегодня, где вы завтра будете сидеть, ваше сиятельство, я не знаю, а вот сегодня милости прошу пожаловать в темницу.

В сопровождении стражи, окружившей Тарталью, Бригелла уходит.

КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ

Запущенный, заросший уголок английского парка с хижиной отшельника в дальнем конце, перед которой стоит каменный стол. Входит Родерих.

Родерих.



Ужель то я? И жив? И вижу свет?
Куда, куда влечет меня безумство
Любви поруганной? Ужель еще не сброшен
Постылой жизни гнет? Ужель терзают
По-прежнему меня шипы страданья?
Так пусть же здесь любовный мой недуг
Исторгнется на волю стоном муки,
От коего сам воздух содрогнется,
Умолкнет шелест листьев, звон ручьев,
И все замрет! Пусть гибнет все живое
Там, где любви страдание живет!
Я буду звать Бландину — криком, ревом,
Пусть громовым ударом разобьется
Мой зов о стены этих черных скал,
И потревожит сон их вековечный,
И гулким эхом пророкочет в них!
Бландина! — Словно смерть сама звучит
В том имени насмешницы коварной,
Врагини чувств, убивицы любви!
Пусть даже соловьи, любви певцы,
С ветвей безлистных падают, как камни,
Едва коснется их дыханьем стужи
То имя смертоносное — Бландина!
Унылой тенью
В уединенье
Влеком тоскою
Любовной муки,
И боль разлуки
Всегда со мною.
Не знаю сна,
Одна она
Мой взор туманит,
Мне сердце ранит.
О, как, скажи мне, тебя забыть,
Коль не могу я ни есть, ни пить?
Цветам и листьям пою, скорбя,
О том, как всюду ищу тебя,
Мой голос тихий, едва дыша,
Уже слабеет,
Иссохла в муке моя душа
И каменеет.
Не оскорблю язык питьем и пищей,
Пусть только боль страданью жизнь дает,
Покуда на любовном пепелище
Душа поэта вовсе не умрет.
Вороний грай и гулкий крик совиный,
Пугая путника в ночной тиши,
Оплачут эту скорбную кончину
Израненной, измученной души.
Но роковою, безутешной тенью
Она восстанет, посетив в ночи
Жестокосердной девы сновиденья,
И к злому сердцу подберет ключи.
И вот тогда любовью безысходной
Воспламенится дева в свой черед:
Страстей убитых саркофаг холодный
Горючими слезами обольет!
О, как пронзает
Мука предсмертная
Кровоточивую грудь!
Сладость безумия,
Боли терзание,
В Оркус мерцающий путь!
Где ты, Бландина?
О, смерти дыхание!
Где ты, Бландина?
О, содрогание!
Где ты, Бландина?
О, мстительная ярость!
О, яростная месть!



О!.. Просто ума не приложу, куда подевался Труффальдино с завтраком. Если мне сейчас же не подадут чего-нибудь существенного на зубок, я и вправду могу ноги протянуть. Труффальдино! Эй, Труффальдино!

Запуганный Труффальдино боязливо выглядывает из кустов.

Похоже, он вообще сегодня про меня забыл? Только этого не хватало! Я столь плодотворно предавался утреннему отчаянию, что просто умираю от голода и жажды. Труффальдино! Эй, Труффальдино!

Труффальдино (с бутылью вина в оплетке и накрытой кастрюлькой осторожно выходит из кустарника). Вы позволите, мой господин? Смею ли я прервать вдохновенное неистовство вашего отчаяния?

Родерих. Ты же слышишь, я тебя зову. Время завтракать.

Труффальдино. Но вчера, когда я в этот же час осмелился встрять, как говорится, поперек стихов вашего сиятельства, вы соизволили за это рвение, столь повлиявшее на ваше вдохновение, надавать мне таких тумаков, что я подумал, может, и сегодня тоже…

Родерих. Дурак! Пора бы тебе научиться по настроению моих стихов определять, когда духовный голод сливается в них с физическим! Подавай завтрак!

Труффальдино (накрывает каменный стол салфеткой, ставит на него кастрюльку, бутылку вина, бокал и прочее). Господин придворный повар приготовил сегодня замечательные отбивные в подливкой из анчоусов, он говорит, что для поэта-отшельника это самое подходящее подкрепление сил, равно как и мадера.

Родерих. И он прав! Превосходно укрепляет дух, особенно после столь безутешного отчаяния. (Ест и пьет с большим аппетитом.)

Труффальдино. И как долго ваша милость намеревается пробыть в этой дикой, жуткой местности, удалившись от людского общества?

Родерих. Покуда продержится мое отчаяние и хорошая погода.

Труффальдино. Оно и впрямь — место для уединения вполне благоприятное: не слишком далеко, и замок принцессы под боком, да и оборудовано все очень удобно, и столик тут же, сразу можно и накрывать. Скалы, гроты, водичка плещется. Одно только нехорошо, ваша милость, — что вы так напрочь удалились от мира.

Родерих. Поэты любят уединение, а потому в летнее время охотно избирают себе местом пребывания поместья, парки, зоологические сады и тому подобные укромные уголки.



Поэт — он сам себе бескрайний мир,
Что осиян души его зерцалом,
Чей чистый блеск шлифует вдохновенье.



В этой отшельнической пустыне я живу всецело божественным озарением моей любви, моей боли, моего безумия и могу быть твердо уверен, что до пяти часов пополудни, покуда не появятся первые гуляющие, никто не потревожит мой покой.



Бландина! Ангел! Дивное томленье
Пронзает грудь! Волшебное стремленье
Влечет меня в заоблачную высь!
Явись мне, дева, о, явись! Явись!



(Пьет вино.) Мадера, кстати, могла бы быть и получше, никакой крепости, никакого духа! Отбивные были ничего, но в подливке горчицы маловато и уксуса тоже. При случае не забудь сказать придворному повару, что я люблю подливку поострее.

Труффальдино (в сторону). Какой дивный, чтобы не сказать диковинный, у меня хозяин — господин Родерих! Сетует на отвергнутую любовь, боль разлуки, смертную тоску и отчаяние — а у самого такой аппетит, что у меня просто слюнки текут, едва увижу, как он уписывает! Принцесса Бландина не сходит у него с языка, но при этом подавай ему еще горчицу и уксус.

Родерих. Что ты там бормочешь, Труффальдино?

Труффальдино. Да так, ничего, ваша милость, право, ничего, ерунду всякую, достойную лишь того, чтобы болтать ее в кусты, которые все стерпят.

Родерих. А я желаю это знать!

Труффальдино. Так ведь сорвалось — что глаз увидел, то язык и сболтнул. Только…

Родерих. Кончай нести всякий вздор! Говори, что ты там шептал за моей спиной?

Труффальдино (беспрерывно кланяясь). Ежели вашей милости так заблагорассудилось, то я, конечно, со всем моим всепокорнейшим удовольствием, — если, разумеется, не шибко и при надлежащем растирании соответствующих частей, — то есть, я хочу сказать, если ваша милость насчет пинков и колотушек, дабы отвлечься от сочинения стихов, когда ваша милость почувствуют в этом деле некоторую вялость…

Родерих. Ну, мне долго ждать?

Труффальдино (в сторону). Ежели он опять вздумает меня колотить, я сбегу из этой отшельнической пустыни, прихватив две толстенные пачки стихов моего господина, которые сбуду торговцу сыра — ему-то бумага всегда нужна, и поспособствую тем самым развитию утонченного вкуса, сообщив обыкновенному сыру привкус высокой поэзии, а заодно мне перепадет и пара грошей на пропитание. (Набрав в грудь воздуху, громко.) Ну, хорошо, я все, все скажу! Ваша милость имеют в еде такой необыкновенный кураж, что я осмелился, так сказать, в глубине души изумиться и прийти в восхищение. Бог мой, это ж любо-дорого посмотреть, как вы самым приятным образом изничтожаете одну котлетку за другой, то и дело опрокидывая при этом стаканчик мадеры — у меня просто сердце заходится от радости. Сам аппетит вашей милости выглядит столь аппетитно, что даже у меня… но это не важно. Однако больше всего я порадовался совсем другому — тому, сколь решительно ваша милость изволили посрамить самые худшие мои опасения. Когда я шел из дворцовой кухни с завтраком, я еще издали услыхал громкие крики и стенания вашей милости. Оно конечно, мне не привыкать, но подойдя поближе, я услышал, как ваша милость хоть и в приятных, но жутких выражениях изрекает такие вещи, от которых у меня просто волосы встали дыбом. Ваша милость, сколько я понял, намеревались впредь поддерживать в себе жизнь одной только болью, а это, должен сказать, весьма грубое кушанье, придворный повар никогда не готовит его принцессе, он и слезы-то ей сервирует только сахарные, когда обливает сладости глазурью. Затем ваша милость собрались, наконец, поточить свой складной ножик, дабы пронзить себе сердце, в предчувствии неминуемой кончины вы уже даже начали хрипеть и жалостливо так покрикивать: «Бландина! Бландина!» Горе мое было просто неописуемо, покуда ваше горячее желание получить завтрак не придало мне духу. И вот я прихожу, застаю вас в бодром здравии — да к тому же с таким поразительным аппетитом, — короче, тут-то на меня и нисходит радостное озарение, что все это жуткое отшельничество — всего лишь милая шутка, равно как и благородное отчаяние вашей милости, ваше безумство и ваша страстная любовь к принцессе Бландине тоже не более как милая шалость, этакая при…

Родерих (подскочив от негодования). Как? Осел! Ты смеешь сомневаться в истинности моих слов? В истинности моей любви к божественной Бландине?

Труффальдино. Ничуть, ваша милость, ничуть, я только…

Родерих. Чувства мои к принцессе во всей их чистоте и подлинности исходят из сокровеннейших глубин моего духа, ибо в них исток моей поэзии, и вот для того, чтобы обуздать этот поэтический поток, что бурлит из глубин души моей, чтобы переплавить его в волшебный кристалл, в гранях которого во всей их многокрасочной яркости сверкнут дивные образы моей фантазии, — нет, даже иначе: дабы могучей десницей, подобно меткоразящему Аполлону, натягивать тетиву и выпускать стрелы моих стихов, словно молнии, — вот для этого я и подкрепляюсь, только ради этого и ем отбивные с анчоусовой подливкой и запиваю их мадерой.

Труффальдино. Значит, ваша милость любите принцессу взаправду? И желаете связать с ней свою судьбу?

Родерих. Божественная Бландина — это моя муза, а моя любовь к ней поэтическая идея, свет которой, рассыпаясь тысячью лучей в моих песнях, несет миру великолепие и богатство поэзии, воспламеняя людские сердца. Не сомневаюсь, что в конце концов моя боль, безысходность моего отчаяния тронут гордую деву и рано или поздно я стану законным правителем Омбромброзии, хотя сама Бландина при этом уже не сможет оставаться ни моей музой, ни поэтической идеей, ибо ни для того ни для другого жена не годится.

Труффальдино (падая к ногам Родериха). О милостивый государь! Ваше несравненное величество in spe[18]! Когда будете сидеть на парчовом троне да со скипетром в руке править страной и людьми по велению сердца — не пожалуете ли тогда вашему верному слуге от королевских-то щедрот теплое местечко — ну, хоть министра, допустим, а впридачу приличную колбасную лавочку, ибо уж она-то человека всегда прокормит! А я бы свою колбаску в превосходные сонетики вашего величества…

Родерих (в негодовании). Ты что, братец, совсем очумел? (Вальяжно.) Довольно, встань и лучше расскажи, что новенького ты услыхал на дворцовой кухне? Что поделывает Бландина? Не появился ли к завтраку очередной соперник? Не бросала ли она кому милостивых взглядов? Что-то в этом роде я как раз сейчас не прочь услышать, ибо до обеда приличная порция отчаяния, даже неистовства, мне не повредит. А после обеда хорошо помогает тихая, выстраданная боль и томление чувств.

Труффальдино. Ах, ваша милость, при дворе дела принимают весьма сумбурный и опасный оборот. Мавританский король Килиан отправил к принцессе невежественного надворного советника в качестве посланника, но юный красавец Амандус вышвырнул его за дверь, после чего — в лице его превосходительства министра и обер-церемониймейстера Тартальи собственной персоной разразилась жуткая революция, которая чуть не схватила принцессу за рукав и попыталась выдать ее этому мужлану — королю мавров, но красавец Амандус этого не потерпел, а, напротив, пообещал сразу же после вечерней службы — в одиночку! — выйти за стены Омбромброзии, где расположился враг, и своим охотничьим ножичком, словно колосья серпом, срезать головы всей сотне тысяч мавров! Бландина ни секунды не сомневается в успехе этой хитроумной вылазки, и поговаривают, что сразу по свершении славного подвига смельчаку будет предложена рука и сердце, так что он, вернувшись после холодной ночи и смыв с себя бусурманскую кровь, тотчас же угреется в супружеской постели и даже не успеет подхватить насморк.

Родерих. Что я слышу? Амандус, этот гитарист? Этот жалкий, высокомерный музыкантишко, который ни к одному из моих божественных стихотворений так и не сумел подобрать мелодию и всегда отказывался петь мои благозвучные вирши? Это он-то сулит ратные подвиги? Это ему-то обещана рука божественной Бландины? Воистину, на сегодня у меня достаточно материала для поэтического отчаяния и даже безумия! Однако, поскольку вся эта вылазка — заведомый вздор — разве что надменному Амандусу помогут духи, от которых, впрочем, редко бывает прок, с ними вообще чертовски трудно управляться, — постольку надо предполагать, что король Килиан победит Амандуса и завоюет принцессу, а коли так — сейчас же беги и разузнай, далеко ли этот мавр расположился и как до него добраться, чтобы я своевременно успел перейти на его сторону и предложить ему мои услуги в качестве придворного поэта. Разумеется, я готов немедленно сочинить гимн в честь его триумфальной победы и торжественного вступления в Омбромброзию, в котором прославлю Килиана и его подвиги, пока же предамся отчаянию и удалюсь в свою отшельническую пустыню, то есть пройду двадцать шагов до вон тех угрюмых скал. Надо отвести душу в громоподобных ритмах. (Намеревается уйти. Труффальдино уже изготовился схватить оставленный на столе бокал вина, но Родерих с живостью оборачивается.) Ах, да! Чуть не забыл! (Залпом осушает бокал и снова собирается уйти.)

Труффальдино (ему вслед). Ваша милость! Ваша милость!

Родерих (оборачиваясь). В чем дело?

Труффальдино. Ах, ваша милость! Хотел сказать — если ваша милость не истолковали превратно моего чрезмерного рвения насчет парчового трона, министерского местечка и колбасной лавочки, — есть у меня одна мыслишка, одно скромное предложеньице…

Родерих. Ну, что там еще? Только поживей! Время идет, скоро уже обед, а я все никак не войду в раж.

Труффальдино. Видите ли, ваша милость, довелось мне как-то читать об одном достойном человеке благородного происхождения. Дон Кихот его звали, светлая ему память; из любви к Дульсинее Тобосской, которая тоже была всего лишь его поэтической идеей, он решил подражать славному рыцарю Амадису Галльскому. И точно так же, как тот, обезумев от любви, вытворял на скале всякие странные штуковины, так же и рыцарь Дон Кихот, оказавшись в дикой, пустынной местности, на глазах своего верного Санчо Пансы разделся донага и стал рубить дрок, который Санчо Панса отнес затем возлюбленной принцессе Дульсинее. Вот я и подумал, ваша милость, а почему бы вам, по возвышенному примеру тех достойных мужей, не скинуть у меня на глазах ваш шлафрок, а заодно уж и панталоны, и не попытать счастья в сражении с каким-нибудь симпатичным дроком? А уж я, как ваш верный Санчо, сумею подобающим образом рассказать об этих ваших геройствах на дворцовой кухне. Вот мы и провели бы выскочку Амандуса, королевский замок, можно считать, сам бы свалился к вам в карман, прежде чем коварный мавр успел бы его сжечь к чертям, потому что придворный повар в большой дружбе с обергоф…

Родерих (гневно его обрывая). Трус несчастный! (Спешно уходит, и вскоре из-за сцены слышатся его ритмические завывания.)