Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эверетту — моему первопроходцу, моему герою
I had a job in the great north woods Working as a cook for a spell But I never did like all that much And one day the ax just fell. Bob Dylan. «Tangled Up in Blue»[1]
Часть первая. Округ Коос, штат Нью-Гэмпшир, 1954 год

Глава 1. Под бревнами

Юный канадец, которому вряд ли было больше пятнадцати, замешкался и упустил момент. Его ноги словно приросли к бревнам, что плыли по излучине реки, и в следующее мгновение парень уже скрылся под водой. Это случилось раньше, чем сплавщики успели схватить его протянутую руку. Один из них попытался поймать парня за длинные волосы. Пальцы сплавщика шарили в холодной воде, похожей на густой суп из-за плавающей в ней разбухшей коры. Затем руку потенциального спасителя с двух сторон сжало бревнами, которые столкнулись и сломали ему запястье. «Крыша» из движущихся бревен окончательно сомкнулась над головой юного канадца. Больше его не видели. Над бурой поверхностью так и не показалась ни рука, ни нога упавшего в воду парня.

Когда на заторе отпускают стопорящее бревно, тут только успевай шевелиться. Останавливаться нельзя даже на секунду — не заметишь, как швырнет в воду. При сплаве леса зазевавшегося иногда убивало движущимися бревнами раньше, чем он тонул. Но все же чаще люди просто тонули.

Повар и его двенадцатилетний сын слышали долетавшие с реки ругательства сплавщика, которому сломало запястье. Оба сразу поняли: с кем-то случилась беда, и гораздо серьезнее, чем сломанная рука. Как-никак покалечившийся сплавщик сумел вытащить руку и устоять на скользких бревнах. Другим сплавщикам было не до него: они быстрыми шажками двигались к берегу, выкрикивая имя исчезнувшего парня. Сплавщики то и дело цепляли бревна баграми, создавая себе «тропки». Их прежде всего заботило, как бы поскорее и без приключений добраться до берега, но сын повара надеялся, что они пытаются расчистить «окошко» и тем самым позволить юному канадцу всплыть. Щели между бревнами появлялись лишь на мгновение, и бревна тут же смыкались вновь. Парень, называвший себя Эйнджелом Поупом из Торонто, уже не имел шансов вынырнуть.

— Так это Эйнджел? — спросил повара его двенадцатилетний сын.

Мальчишку с темно-карими глазами и не по-детски серьезным лицом ошибочно могли бы принять за младшего брата Эйнджела. Но всем сразу было понятно, чей он сын. Та же серьезность, та же внимательность, что и у его вечно настороженного отца. На лице повара отражалось сдержанное опасение, будто он привык предвидеть самые невероятные бедствия. Отчасти это опасение отражалось и на лице его сына. Мальчишка был настолько похож на отца, что некоторые лесорубы удивлялись, почему он не унаследовал от повара сильную хромоту.

Повар был уверен: под бревна угодил не кто иной, как юный канадец. И не кто иной, как он, повар, предостерегал сплавщиков, что Эйнджел еще слишком молод для работы на сплаве и что его нельзя пускать на бревна, когда затор готовят к путешествию по реке. Но парню, видимо, очень хотелось помочь сплавщикам, а может, они и заметили-то его не сразу.

По мнению повара, Эйнджел Поуп был слишком молод (и неуклюж) и для работы на лесопилке. Распиловщик — профессия, которая требует особого умения и опыта. Да и к строгальному станку пускать его было нельзя: там тоже требуется умение, хотя опасности меньше.

Наиболее опасными и наименее квалифицированными считались работа на площадке для разгрузки бревен, где бревна подавались к распиловочному станку, а также выгрузка бревен с машин. Пока не появились механические погрузчики, у грузовиков-лесовозов просто откидывали борт, и вся масса бревен с грохотом скатывалась вниз. Но случалось, борт заклинивало, тогда рабочие выбивали задвижки и не всегда успевали отскочить в сторону.

Повар утверждал: Эйнджелу не место вблизи движущихся бревен, будь то на берегу или на реке. Но парня все любили (повар с сыном не были исключением) и поддались на его уговоры. Эйнджел ныл, что работать на кухне ему скучно. Там жарко и душно, а ему нравится настоящий мужской труд на свежем воздухе.

На время глухой стук багров умолк. Сплавщики заметили багор Эйнджела более чем в пятидесяти ярдах от места исчезновения парня. Течение реки уносило пятнадцатифутовый багор прочь от затора.

Меж тем сплавщик со сломанным запястьем выбрался на берег, держа здоровой рукой свой багор. Знакомые ругательства и такие же знакомые косматые волосы и спутанная борода свидетельствовали, что покалечился Кетчум — отнюдь не новичок в сплавном деле.

Был апрель. Не так давно растаял последний снег, обнажив вязкую, раскисшую землю. И лед на реке тоже начал ломаться совсем недавно. Первые бревна, вмерзшие в него, теперь вырывались на свободу и неслись в сторону Даммерских прудов[2]. Река вздыбливалась, а вода в ней была ледяной. Многие лесорубы носили длинные волосы и отпускали бороду. Это давало хоть какую-то защиту от холода зимой и от мошкары, начинавшей бесчинствовать с середины мая.

Кетчум лежал на спине, похожий на медведя, выброшенного на берег рекой. Мимо плыли бревна. Затор чем-то напоминал спасательный плот, а сплавщики — матросов, потерпевших кораблекрушение. Только морская вода не меняла так стремительно свой цвет с зеленовато-коричневого на иссиня-черный. Вода в реке Извилистой была щедро окрашена танином.

— Ну и задница же ты, Эйнджел! — кричал Кетчум. — Говорил тебе: «Не стой на месте. Шевели ногами. Постоянно двигайся!» Черт бы тебя подрал!

Увы, массивный затор бревен не оказался для Эйнджела спасательным плотом. Парень наверняка утонул: либо сразу, либо его, еще живого, сначала изуродовало бревнами на стремнине вблизи излучины. Сплавщики (и Кетчум в их числе) обычно сопровождали массив бревен до того места, где Извилистая впадала в Понтукское водохранилище[3], перегороженное плотиной Покойницы. Это водохранилище находилось неподалеку. Когда бревна отправлялись в вольное плавание по реке Андроскоггин[4], рано или поздно они попадали за Миланом[5] в сортировочные ворота. В районе Берлина[6] перепад высот на трехмильном отрезке составлял двести футов. Казалось, бумажные фабрики Берлина превращали реку в сплошные сортировочные ворота. Туда попадало все, что плыло по реке. Вполне вероятно, что туда же теперь держало путь и тело Эйнджела Поупа из Торонто.

Наступил вечер. Сегодня почти никто из лесорубов не пришел ужинать. Еда в тарелках давно остыла, и повар с сыном собирали в кастрюли то, что можно было пустить на завтрашний обед и ужин. Помещение столовой было довольно скромным, как и поселок, названный по имени реки Извилистым и лишь немногим отличавшийся от передвижного лагеря лесозаготовителей. Не так уж давно здесь и такой столовой не было. Все кухонное хозяйство помещалось на двух грузовиках. Один занимала собственно кухня, а другой — разборная столовая. Оба грузовика двигались вслед за рабочими.

В те времена лесорубы и сплавщики возвращались в поселок лишь по выходным. Лагерный повар зачастую готовил еду в палатке. Все оборудование должно было быстро разбираться и так же быстро собираться на другом месте. Даже спальные домики монтировались на кузовах грузовиков.

Поселок Извилистый находился на пути к Даммерским прудам. Он не разрастался, и о дальнейшей его судьбе приходилось только гадать. В поселке жили рабочие лесопилки и их семьи. Здесь же стояли бараки лесозаготовительной компании, в которых по большей части жили сезонные рабочие: франко-канадцы, приезжавшие на заработки, а также некоторые лесорубы и сплавщики. Для них лесозаготовительная компания выстроила столовую — барачного типа здание. Там же, на втором этаже, жили повар и его сын. Но сколько еще протянет Извилистый? Этого не знал даже владелец компании.

Лесная промышленность переживала времена перемен. Все шло к тому, чтобы лесорубы больше не кочевали по делянкам, а жили оседло и ездили бы туда на работу. Передвижные лагеря и поселки вроде Извилистого вымирали. Исчезали и сами ваниганы[7] — лачуги, где спали, ели и хранили инструменты и личные вещи. Ваниганы ставили на грузовиках, гусеничных тягачах, а нередко и на плотах и лодках.

Индианка, работавшая у повара посудомойкой, когда-то давно рассказывала его сыну, что «ваниган» — слово из языка индейцев племени абнаки. Может, она сама была из племени абнаки? А может, просто где-то вычитала, откуда происходит это слово, или придумала сама. Мальчишка-индеец, учившийся в одном классе с сыном повара, утверждал, что слово «ваниган» имеет алгонкинское происхождение.

Рабочий день на лесозаготовках и сплаве длился от зари до зари. По условиям найма кормить рабочих полагалось четыре раза. Ланч и обед им привозили прямо на место работы, а завтракали и ужинали они в столовой. Но сегодня, из-за беды с Эйнджелом, многие рабочие не пришли на ужин. Конечно, они уже не надеялись найти парня живым, но что-то не отпускало их с реки. Выгнала их оттуда темнота и противное чувство неопределенности. Никто из сплавщиков не знал, открыта ли плотина Покойницы. Бревна, среди которых могло застрять тело Эйнджела, сейчас плыли в сторону Понтукского водохранилища. Но это в том случае, если плотина Покойницы закрыта. Если же и она, и Понтукская плотина открыты, тело юного канадца унесет прямо в Андроскоггин. Кто-кто, а Кетчум хорошо понимал, что там его уже будет не найти.

Повар точно знал, когда сплавщики прекратили поиски. Он услышал стук багров, которые они ставили у стены столовского барака. Вскоре в столовую ввалилось несколько усталых рабочих. Они изрядно запоздали, но у повара не хватило духу им отказать. Кухонные работницы уже уехали домой, оставалась лишь посудомойка. Она часто задерживалась здесь допоздна. Повар Доминик с труднопроизносимой фамилией Бачагалупо (в поселке его привыкли называть Стряпун) быстро приготовил им ужин, а сын разнес тарелки по столам.

— Где же Кетчум? — спросил у отца мальчик.

— Наверное, отправился со своей рукой к врачу, — ответил повар.

— Представляю, какой он голодный. Но Кетчум чертовски выносливый, — с оттенком гордости произнес двенадцатилетний сын повара.

— Для пьющего человека он здорово выносливый, — согласился Доминик и тут же подумал: «Едва ли его выносливости хватит на случившееся».

Гибель Эйнджела Поупа сильно ударила по Кетчуму. Он сам чуть ли не с мальчишеских лет работал в лесу. Парня взял под свое крыло. Присматривал за ним. Во всяком случае, старался.

Ни у кого в здешних местах не было таких черных волос и такой черной бороды, как у Кетчума. Черные как смоль, чернее меха черного медведя[8]. Кетчум был несколько раз женат. Дети, с которыми он не знался, выросли и ушли в самостоятельную жизнь. Кетчум же безвылазно жил в Извилистом: то в каком-нибудь бараке, то в одном из ветхих домишек, именуемых гостиницами. Бывало, он переселялся в ваниган, сооруженный в кузове его грузовика. Несколько раз он там чуть не замерз зимой, отрубившись после изрядной выпивки. Но Эйнджела к спиртному он не подпускал. И к красоткам из так называемого танцзала Кетчум его тоже не подпускал.

— Ты слишком молод, Эйнджел, — услышал как-то повар слова Кетчума, обращенные к юному канадцу. — А от этих дамочек кроме удовольствия можно получить кое-что еще.

Должно быть, Кетчум знал, о чем говорил. Повар представил, каково ему сейчас. И дело тут не в сломанном запястье. Оно-то срастется. А вот Эйнджела уже не вернешь.



Доминик готовил на стареньком «гарленде» — восьмиконфорочной газовой плите с двумя духовками и закопченным рашпером. Равномерное шипение плиты и перемигивание ее запальников служило вполне подходящим светозвуковым фоном угрюмому настроению ужинающих. Они успели полюбить Эйнджела и приняли его, как принимают приблудившегося пса. Повар тоже успел полюбить его. Веселый, жизнерадостный парень. Повару хотелось, чтобы его сын вырос похожим на юного канадца. Обычно в этом возрасте подросткам свойственна замкнутость и мрачное настроение (тем более в такой глуши, как Извилистый с его грубыми нравами). Эйнджел всегда улыбался, был приветлив и любознателен.

Редкое состояние для парня, который сразу же объявил, что сбежал из дома.

— Ты ведь итальянец? — в один из первых дней спросил его Доминик Бачагалупо.

— Нет, я не из Италии. И по-итальянски говорить не умею. Разве можно быть итальянцем, живя в Торонто?

Доминик тогда благоразумно промолчал. Повар был немного знаком с нравами бостонских итальянцев, а нравы эти сохранялись и вдали от родины. Скорее всего, настоящее имя парня было Анджело. (В детстве мать называла Доминика «анджелу» — ангелочек, — произнося это имя с сицилийским акцентом и ударением на последнем слоге.)

Теперь они вряд ли узнают настоящее имя и фамилию погибшего. Среди скудных пожитков Эйнджела Поупа не было ничего, что свидетельствовало бы о его имени: ни книги с дарственной надписью, ни письма. Если у парня и имелся какой-нибудь документ, он лежал в кармане дешевеньких джинсов Эйнджела и теперь плыл в холодной апрельской воде. Если они не сумеют найти тело, семья или те, от кого парень сбежал, так и не узнают о его гибели.

Легально или нелегально, с документами или без, но Эйнджел Поуп сумел пересечь канадскую границу и добраться до Нью-Гэмпшира. Правда, сделал он это по-своему, поскольку происходил не из Квебека. Парень сразу объявил, что он из провинции Онтарио и не франкоканадец. Повар ни разу не слышал от него французских или итальянских слов. Работавшие здесь франкоканадцы сторонились беглеца: они не жаловали англоканадцев. В свою очередь, Эйнджел тоже держался от них подальше. Похоже, он испытывал к франкоканадцам не больше симпатии, чем они к нему.

Доминик не лез к парню с расспросами. Теперь он жалел, что почти ничего не знает об утонувшем. А еще он жалел, что Дэниел (или Дэнни, как все здесь звали его сына) лишился такого замечательного товарища.

Повара и его сына в Извилистом знали все, включая и женщин. Доминик нуждался в знакомстве с женщинами — главным образом для присмотра за сыном. Десять лет назад (а кажется, прошла уже целая вечность) Доминик потерял жену.

По мнению повара, Эйнджел Поуп кое-что смыслил в кухонной работе, которую выполнял неуклюже, но без сетований. Работая, парень не делал лишних движений: следовательно, все это было ему не в новинку, хотя он без конца бубнил, что на кухне ему скучно, и умудрялся вместе с овощами резать себе пальцы.

Оказалось, юный канадец любил читать. Он брал книги, оставшиеся от покойной жены Доминика, и часто читал их вслух Дэниелу. Кетчум утверждал, что Эйнджел просто «перегрузил» Дэна творчеством Роберта Луиса Стивенсона. Он прочел сыну повара не только «Похищенного» и «Остров сокровищ», но и «Сент-Ив» — роман, который Стивенсон так и не успел закончить и который, по мнению все того же Кетчума, должен был бы умереть вместе с писателем. Перед своей гибелью Эйнджел начал читать Дэнни «Потерпевшие кораблекрушение» (Кетчум еще не успел вынести суждение об этом романе).

Каким бы ни было происхождение Эйнджела Поупа, чувствовалось, что какое-то образование он все же получил. Этим он отличался от большинства франкоканадцев (да и от большинства рабочих лесопилки и местных лесорубов тоже).

Столовая опустела. Последние посетители отправились спать, а может, пить. Обычно индианка-посудомойка заканчивала работу, когда Дэнни уже спал. Но сегодня и она управилась пораньше и уехала на своем пикапе. Дэнни остался с отцом и помогал ему вытирать столы.

— Неужели Эйнджел должен был умереть? — спросил он отца.

— Дэнни, Эйнджел вовсе не должен был умирать. Это несчастный случай, которого можно было избежать.

Сын привык к постоянным упоминаниям отца о несчастных случаях, которые могли и не произойти, к его мрачным, фаталистическим рассуждениям о том, что люди подвержены ошибкам. В особенности — о юношеской беспечности.

— Он был слишком молод, чтобы соваться на лесосплав, — сказал повар, словно этим исчерпывалась вся причина.

Дэнни знал отцовские суждения обо всех вещах, для которых Эйнджел (или любой подросток его возраста) был слишком молод, чтобы ими заниматься.

Повар ни за что не согласился бы дать парню в руки кантовальный крюк (отличительной чертой этого орудия сплавщиков был шарнирный крюк, позволявший перекатывать тяжелые бревна).

Кетчум утверждал, что в «прежние дни» опасностей было гораздо больше. Например, управлять лошадьми, вытаскивая на волокушах бревна из зимнего леса, — рискованное занятие. Зимой лесорубы забирались в глушь, устраивали там лагерь и валили деревья. Еще совсем недавно единственным способом транспортировки были конные волокуши. Вот так, по несколько бревен за одну поездку. Лошади скользили по обледенелому снегу, а то и проваливались, не попадая в колеи, оставленные полозьями волокуш. Чем ближе к весне, тем опаснее становились подмерзшие за ночь дороги. А потом снег начинал дружно таять, и санные пути превращались в месиво из грязи.

Но и здесь настали перемены. На лесозаготовках появилась новая техника, способная работать и в межсезонье. Дороги стали лучше. Работа теперь велась круглогодично, и весенняя распутица уже давно не являлась помехой. А лошадей неумолимо вытесняли гусеничные тягачи.

Бульдозеры еще больше облегчили работу. Они пробивали дороги прямо к делянкам, и бревна по этим дорогам можно было вывозить на лесовозах. Лесовозы могли доставлять лес почти к самым лесопилкам и бумажным фабрикам. Еще немного, и они вытеснят сплав по воде. Прошли времена, когда применяли стопорящие лебедки, помогая лошадям спускаться по обледенелым склонам.

— А погонщики частенько съезжали вниз на собственных задах, — рассказывал Дэну Кетчум.

Сам он предпочитал волов — те устойчивее двигались по глубокому снегу», но воловья тяга была сравнительно редкой.

Исчезли и узкоколейки, проложенные к местам лесозаготовок. В долине Пемигевассет[9] их разобрали в сорок восьмом — в тот самый год, когда один из двоюродных братьев Кетчума попал под поезд на бумажной фабрике в городке Ливермор-Фоллс[10].

Паровоз производства фирмы Шея[11] весил пятьдесят тонн, и на платформах вместо бревен лежали рельсы последовательно разбираемой узкоколейки. В пятидесятые годы бывшее железнодорожное полотно укрепили бетонными плитами, и по ним пошли грузовики. Но Кетчум помнил катастрофу, случившуюся тогда на железной дороге в районе реки Биб[12]. Сам он в то время был погонщиком и возил еловые бревна на волокушах, запряженных четверкой лошадей. Кетчум успел поработать и водителем парового тягача марки «Ломбард»[13]. Поначалу этими тягачами управляли с помощью лошади. Ее впрягали спереди. Водитель являлся кучером. Он правил лошадью, та поворачивала передние салазки в нужном направлении, а за нею на черепашьей скорости полз гусеничный тягач и тащил груз. В более поздних моделях лошадь заменили рулевым колесом, снабженным специальными приводами. Кетчум успел поработать и на таких тягачах. Дэнни Бачагалупо не сомневался: Кетчуму здесь была знакома любая работа.

По дорогам вокруг Извилистого, где когда-то пыхтели и ползли паровые тягачи, теперь ездили лесовозы. Несколько «ломбардов» просто бросили ржаветь. Один из них торчал в Извилистом, второй, опрокинутый, валялся в лагере лесозаготовителей в Западном Даммере. После того как здесь построила свою фабрику «Парижская производственная компания» из штата Мэн, поселение стали называть Парижем[14].

Близ Парижа река Филипс-Брук[15] впадала в реку Аммонусак[16], которая в свою очередь впадала в Коннектикут[17]. Сплавщики гнали бревна и балансовую древесину по реке Филипс-Брук до Парижа. Местная лесопилка обслуживала исключительно «Парижскую производственную компанию», изготовлявшую тобоганы. Работала она от парового двигателя, а еще раньше — от конной тяги. Впоследствии конюшню приспособили под машинное отделение. Владелец лесопилки жил здесь же, а в бараке на семьдесят пять человек размещались рабочие. Несколько отдельных домиков занимали те из них, у кого были семьи. В Париже имелась столовая, выполнявшая роль местного клуба, яблоневый сад, заложенный с надеждой на будущее, а также школа. В Извилистом школы не было, и никому не приходило в голову сажать яблони. Здесь не особо верили в то, что поселок долго протянет, и сходились во мнении: у Парижа больше шансов уцелеть и разрастись. В Париже это мнение не оспаривали, а, наоборот, всячески поддерживали.

Но по правде говоря, вряд ли какая-нибудь ясновидящая решилась бы предсказать судьбу обоих поселков. Дэнни как-то слышал от Кетчума, что и Париж, и Извилистый одинаково движутся к закату. Однако отец предупредил мальчика: слушать пророчества Кетчума не стоит, поскольку тот страдает «болезненным неприятием прогресса». Доминик Бачагалупо не был ясновидящим и сомневался в правдивости некоторых историй лесоруба.

— Дэнни, не торопись покупаться на россказни Кетчума, — так говорил он сыну.

— Так ты не веришь, что у Кетчума действительно была тетка, которая работала бухгалтером на фабрике и однажды зашла во фрезерный цех, а там вдруг обрушилась целая груда заготовок и прямо на нее?

— Дэниел, я сомневаюсь, что в Милане хоть на какой-нибудь из их фабрик есть фрезерный цех.

Кетчум знал множество таких историй. Например, про то, как молнией убило сразу четверых на плотине Даммерского пруда — самого крупного и расположенного выше остальных. Молния якобы ударила в тележку, подающую бревна.

— Одним ударом жахнуло пильщика, наладчика и двоих подсобных рабочих, — рассказывал мальчику Кетчум. — Лесопилка сгорела дотла, прямо на глазах свидетелей.

— Удивительно, что там не оказалось никого из родни Кетчума, — только и заметил повар, когда сын пересказал ему эту историю.

Родственники Кетчума гибли исправно. Другой его двоюродный брат угодил под резак на бумажной фабрике, а дяде снесло череп, когда из распиловочного станка вдруг вырвалось бревно. Но этим запас трагических историй не кончался. Когда-то по Даммерскому водохранилищу плавал паровой буксирчик. Он транспортировал бревна к бумажной фабрике, находящейся у внешней плотины. Однажды у буксирчика взорвался паровой котел. Позже на островке в весеннем снегу обнаружили оторванное человеческое ухо. К слову сказать, от взрыва там сгорели все деревья. Кетчум добавил, что человек, нашедший ухо, потом использовал его в качестве наживки для подледного лова на Понтукском водохранилище.

— Полагаю, это тоже был кто-то из твоих? — спросил повар.

— Я не всех своих знаю, — уклончиво ответил Кетчум.

Зато он утверждал, что знает «легендарного засранца», построившего конюшню в Пятом лагере. Конюшня оказалась на возвышении, а жилой барак и столовая — внизу. Когда терпение жителей лагеря лопнуло, они скрутили эту легендарную личность, притащили в конюшню и на вожжах подвесили над навозной ямой.

— Он висел там, пока не потерял сознание от испарений, — восторженно рассказывал Кетчум.

— Теперь ты понимаешь, почему Кетчум скучает по прежним временам, — сказал сыну повар, выслушав очередную историю.

Доминик Бачагалупо тоже знал некоторое количество историй, однако большинство из них не годились для детских ушей (да и для взрослых тоже). А те, что можно было рассказывать сыну, после ярких повествований Кетчума казались Дэнни пресными. Один из отцовских рассказов был о том, как Доминик готовил тушеную фасоль. Дело происходило в районе реки Чикволнепи, близ Успешного водохранилища. Там тогда стоял передвижной лагерь. Доминик вырыл в земле яму, развел костер и вечером, перед тем как ложиться спать, поставил на угли котел, присыпав его горячей золой и землей. В пять утра, когда фасоль будет готова, повар рассчитывал вырыть ее горяченькой и пустить на завтрак. Но на завтрак ему пришлось готовить другое блюдо. Ночью из близлежащего ванигана вылез какой-то франкоканадец (скорее всего, чтобы помочиться). Было темно, а он шел босиком и угодил прямехонько в то место, где повар зарыл котел. Дело кончилось ожогом обеих ступней.

— И это все? Вся история? — допытывался у отца разочарованный Дэнни.

— Это, надо думать, поварская история, — ответил за повара Кетчум, желая сказать Доминику нечто вроде комплимента.

Между тем он не упускал случая помучить повара расспросами: не с тех ли времен тушеная фасоль и гороховый суп уступили место спагетти?

— Раньше у нас здесь никогда не было столько итальянских поваров, — говорил Кетчум, подмигивая Дэнни.

— То есть ты бы и сейчас предпочел вместо вкуснейших блюд из макарон лопать тушеную фасоль и гороховый суп? — спрашивал у своего давнего друга повар.

— Ну и обидчивый у тебя папочка, — отвечал на это Кетчум и снова подмигивал Дэнни.

Нередко это сопровождалось словечком «христозапор» — излюбленным ругательством лесоруба — и неизменным вопросом:

— Доминик, неужели ты такой обидчивый?



Да, это был апрель — время грязи и подъема воды в реке. Вода прибывала через открытый створ одного из шлюзов — Кетчум почему-то окрестил это явление «шпиндельной головкой» — скорее всего, через створ в восточной части Малого Даммерского пруда. Пора и так хлопотная, а тут еще этот юнец из Торонто ковырнулся. Они его и узнать-то как следует не успели.

Вода в Извилистой поднялась не только от растаявших снегов. Отчасти этому способствовали и сплавщики. На речках, впадавших в Извилистую, были построены плотины со створами. Весной створы открывались, и вода устремлялась в основное русло. Извилистая несла бревна балансовой древесины: те, что вмерзли в лед, и те, что сваливали вдоль берегов. Если створы открывались вскоре после таяния снегов, вода неслась с бешеной скоростью. Берега были просто размолочены движущимися бревнами.

Повар считал, что название реке дали неточное — изгибов на Извилистой было совсем мало. Всего два. Местами (особенно там, где она стекала с гор) река была прямой как стрела. Однако сплавщикам с избытком хватало и этих двух изгибов: весною они рисковали каждый день, проводя по ним заторы. Наиболее опасным считался изгиб, который находился ближе к Даммерским прудам. На обеих излучинах бревна приходилось проталкивать и направлять чуть ли не вручную. Зеленых юнцов вроде Эйнджела пускать в такие места на затор нельзя категорически.

Но Эйнджел погиб не там, а на сравнительно спокойном участке. Конечно, от бревен река вздыбливалась, однако течение в том месте было вполне умеренным. На излучинах скапливались такие громадные заторы, что их рушили динамитом. Доминик Бачагалупо в этом тоже как-то поучаствовал. На его кухне звенели, гремели и плясали кастрюли и сковородки, висевшая утварь раскачивалась подобно взбесившимся маятникам. В зале со столов сбросило сахарницы и бутылочки с кетчупом.

— Твой отец — никудышный рассказчик. Но подрывник он еще более никудышный, — резюмировал Кетчум, обращаясь к Дэнни.

За поселком Извилистая несла свои воды в реку Андроскоггин. Помимо реки Коннектикут главными сплавными артериями в северной части Нью-Гэмпшира были Аммонусак и Андроскоггин. Их обеих вполне оправданно называли реками-убийцами.

Впрочем, хватало и таких, кто утонул или был смертельно покалечен на достаточно коротком отрезке между Малым Даммерским прудом и поселком Извилистым, а также на других, спокойных участках. Эйнджел Поуп — не первый и уж конечно не последний.

Река рекой, но ведь люди гибли и на берегу. На той же лесопилке. А сколько лесорубов и сплавщиков в обоих поселках гибло в пьяных драках. Драки затевались в основном из-за женщин, которых на всех не хватало. Правда, Кетчум считал, что в Извилистом мало баров. В Париже их не было совсем, а все тамошние женщины являлись законными женами рабочих.

По мнению Кетчума, это обстоятельство и вынуждало мужчин каждый вечер тащиться по трелевочной дороге из Парижа в Извилистый.

— Нечего было строить мост через Филипс-Брук, — заявлял он.

— Вот видишь, Дэниел, Кетчум в очередной раз убедительно доказал, что рано или поздно прогресс нас всех погубит, — говорил своему сыну повар.

— Твой отец ошибается, — возражал Кетчум. — Еще раньше нас погубит католическое мышление. Итальянцы — католики, и вы с отцом, разумеется, тоже. Хотя вы не слишком чтобы итальянцы, да и католики не ахти. Я говорю о франкоканадцах. Вот пример католического мышления: у них столько детей, что впору давать номера, а не имена.

— Боже милосердный, — вздохнул Доминик Бачагалупо, качая головой.

— Это правда? — поинтересовался у Кетчума Дэн.

— А как ты думаешь, откуда возникло прозвище «Дюма-двадцатник»?

— Но у Ролана и Жоанны не двадцать детей! — не выдержал повар.

— Я же не говорю, что только у них, — возразил Кетчум. — Тогда почему этого коротышку называют «двадцатником»? Что, просто оговорка?

Доминик опять покачал головой.

— Что молчишь? — не отставал лесоруб.

— Я обещал матери Дэнни, что дам мальчику надлежащее образование, — сказал повар.

— Отлично. Я всего лишь пытаюсь помочь Дэнни с образованием, — парировал Кетчум.

— Помочь, — повторил повар, не переставая качать головой. — Твой лексикон, Кетчум…

Доминик хотел сказать что-то еще, но не сказал.

«Никудышный рассказчик и никудышный подрывник», — думал Дэнни об отце, вспоминая характеристики, выданные Кетчумом.

Мальчик горячо любил отца. Но даже он удивлялся отцовской привычке — не договаривать начатые фразы. Возможно, повар договаривал их, только не вслух.



Из женщин в столовой ели лишь индианка-посудомойка и кухонные работницы — жены рабочих лесопилки. Другие женщины появлялись здесь в основном по выходным, когда в столовую приходили или приезжали целыми семьями. У повара действовало строгое правило: в стенах столовой — ни капли спиртного. Обед (или ужин, как по привычке называли его лесорубы и сплавщики старшего поколения) подавался после наступления темноты. Мужчины с фабрики, делянок и сплава приходили трезвыми и быстро проглатывали еду, не особо разговаривая за столом. У Доминика редко засиживались или увязали в долгих беседах.

Естественно, что после работы люди приходили сюда в запачканной и засаленной рабочей одежде. От нее пахло смолой, дегтем, мокрой корой и опилками. Однако руки и лица у всех были чистыми и благоухали дегтярным мылом. Стараниями повара оно никогда не переводилось в крохотной туалетной комнате столовой. Обязательное мытье рук и лица являлось еще одним непреложным правилом в царстве Доминика. Более того, в туалетной комнате всегда висели чистые полотенца, и это было одной из причин, почему посудомойка задерживалась в столовой допоздна. Пока подсобницы вытирали со столов и мыли посуду, индианка отправлялась в прачечную комнату и загружала дневную порцию полотенец в стиральную машину. Она никогда не сокращала время стирки. Потом перемещала выстиранные полотенца в сушильную машину и только тогда считала свою работу законченной.

Эту женщину звали Индианка Джейн, но лишь за глаза. Дэнни Бачагалупо она нравилась. И она не чаяла души в мальчишке. Джейн была на десять с лишним лет старше отца (она была даже старше Кетчума). Однажды Дэнни подслушал разговор взрослых и узнал, что когда-то Джейн потеряла единственного сына. Кажется, тот утонул в реке Пемигевассет. А может, Джейн и ее сын были родом из лесов, что простирались к северо-западу от Конвэя[18] с его деревообрабатывающими фабриками. Чего там далеко ходить: густые леса начинались уже к северу от Милана. Лесорубы уезжали туда на работу и жили в передвижных лагерях. Мест, где можно утонуть, там было предостаточно. Из обрывков рассказов Дэнни заключил, что сын Джейн тоже сунулся на лесосплав. (Джейн объяснила Дэнни: Пемигевассет в переводе с языка индейцев означает «роща кривых сосен». Впечатлительный Бачагалупо-младший почему-то решил, что беда с сыном Джейн случилась именно там.)



Дэнни несколько раз пытался по обрывкам подслушанных разговоров составить более или менее ясную картину давней трагедии. Получалось плохо. Он даже не был уверен: погиб ли сын Джейн собственно во время лесосплава или же они с матерью куда-то плыли. Судя по тому, с какой нежностью посудомойка глядела на него, должно быть, и ее утонувшему сыну было не больше двенадцати. Спрашивать у Джейн он не решался. Вообще все, что он знал об индианке, являлось либо результатом его собственных молчаливых наблюдений, либо сведениями, почерпнутыми им из чужих разговоров.

— Слушай только те слова, которые обращены к тебе и тебя касаются, — предостерегал сына повар.

Он старался пресечь сыновнее любопытство и отучить мальчишку ловить обрывки взрослых разговоров.

По вечерам, после ужина, если не надо было идти в утреннюю смену на лесопилку или с утра вставать на качающиеся сплавные бревна, рабочие и лесорубы пили. Не так отчаянно, как во времена ваниганов, но пили. Те, у кого в Извилистом был свой дом, напивались дома. Сезонники, а ими были большинство американских лесорубов и все пришлые канадцы, пили у себя в бараках, именуемых гостиницами. Оттуда было рукой подать до убогих баров и сомнительного танцзала. Название этому заведению дали неточное: там никто не танцевал. Просто слушали музыку и увивались за немногочисленными женщинами.

Семейные рабочие и лесорубы предпочитали жить в меньшем по размерам, но более «цивилизованном», по их мнению, Париже. Кетчум вообще отказывался называть это поселение Парижем и употреблял прежнее название — Западный Даммер.

— Никакой поселок — даже задрипанный лагерь лесорубов — нельзя называть именем промышленной компании, — утверждал Кетчум.

Более всего его оскорбляло, что компания эта — из чужого штата и делает какие-то там тобоганы.

— Боже милосердный! — воскликнул повар. — Вскоре все леса на Извилистой переведут на балансовую древесину — бумагу делать! Чем тобоганы хуже бумаги?

— Из бумаги делают книги! — провозгласил Кетчум. — А чем полезны тобоганы для образования твоего сына?

В Извилистом детей было совсем мало, и все они ездили в школу Парижа. В том числе и Дэнни Бачагалупо… когда он посещал занятия. Отец сам не гнал его в школу, считая, что для образования сына будет лучше, если он прочтет одну-две книги. В школе Парижа (или Западного Даммера, как не уставал напоминать Кетчум) за чтением детей не следили.

— Да кому в этом чертовом логове лесорубов важно, чтобы дети умели читать? — горячился Кетчум.

Сам он читать научился уже взрослым, и это обстоятельство до сих пор его злило.



В то время (как, впрочем, и сейчас) вдоль канадской границы существовали неплохие рынки для сбыта деловой и балансовой древесины. Северная часть Нью-Гэмпшира продолжает в больших количествах снабжать древесиной бумажные комбинаты этого штата и соседнего Мэна, а также мебельный комбинат в штате Вермонт. Ну а что касается прежних поселков лесозаготовителей — от них остались лишь ветхие воспоминания.

В таких местах, как поселок Извилистый, не менялась только погода. Все месяцы, исключая зиму, когда река замерзала, над ее беспокойными водами висел туман. Он наползал с вечера и расходился лишь к полудню. С лесопилок доносился скулящий визг пил — звук столь же привычный, как щебетание птиц. Но и пение пил, и пение птиц отступали перед непреложностью другого природного явления — отсутствия весны в этой части Нью-Гэмпшира. Здесь зима переходила в лето, которое начиналось с середины мая, когда полностью стаивал снег и подсыхала грязь на дорогах.

Как бы там ни было, но повар прижился в этих краях. Почему? Кое-кто в Извилистом знал почему. Некоторые (их было совсем мало) знали и то, почему он сюда приехал, когда приехал и из каких мест его принесло. У его хромоты была своя история, и вот ее-то знали почти все. В поселках при лесопилках и лагерях лесорубов хромые вроде Доминика Бачагалупо — не редкость. Бревна могут быть крупными и не слишком, но, когда они движутся, им ничего не стоит покалечить кому-нибудь лодыжку. Бывает хромота, заметная только при ходьбе. Хромоту повара замечали всегда. Ботинок на изуродованной ноге был на два размера больше, чем на здоровой. Даже когда повар сидел или стоял, большой ботинок был как-то странно повернут. В поселке знали: такое увечье непременно связано с бревнами. А обстоятельства могли быть самыми разными.

Доминик покалечился, будучи подростком. Он считал, что был в те времена покрепче Эйнджела Поупа, но все равно «достаточно зеленым». Так он говорил сыну. Жил он тогда в Берлине и после уроков подрабатывал на погрузочной платформе одной из тамошних крупных фабрик. Мастером на фабрике был друг исчезнувшего отца. До начала Второй мировой войны этот так называемый друг часто мозолил Доминику глаза. «Дядя» Умберто запомнился ему алкоголиком, постоянно говорящим гадости про мать. (Даже когда с Домиником Бачагалупо случилось несчастье, беглый папаша не соизволил объявиться, зато «дядя» Умберто часто вел себя как настоящий друг семьи.)

В тот злополучный день на разгрузочной площадке лежали штабеля леса твердых пород — преимущественно березы и клена. Юный Доминик орудовал кантовальным крюком, постепенно раскатывая штабель и направляя бревна на распиловку. Неожиданно штабель рассыпался. Все произошло так быстро, что мальчишка не сумел увернуться. В 1936 году ему было двенадцать, столько, сколько его сыну сейчас. Он считал себя опытным и ловким, с кантовальным крюком обращался уверенно и даже ухарски. Сейчас Доминик ни за что и близко бы не подпустил своего любимого Дэнни к разгрузочной площадке — даже если бы сын одинаково виртуозно мог держать кантовальный крюк правой и левой рукой.

А тогда двенадцатилетний Доминик упал, и шарнирный крюк вонзился ему в левое бедро наподобие рыболовного крючка (только без зазубрины). Левую лодыжку вывернуло вбок и придавило рухнувшими бревнами, раздробив лодыжечную кость. Рана от крюка не угрожала смертельной кровопотерей, но в те дни умирали от заражения крови. В случае, если эта смерть минует Доминика, оставалась угроза смерти от гангрены. Возможно, ему и здесь повезет, однако с ногой, скорее всего, придется расстаться. В лучшем случае ее ампутируют по голень, в худшем — целиком.

В 1936 году округ Коос не имел рентгеновских аппаратов. Медицинские авторитеты в Берлине не стали рисковать и пытаться собирать из осколков раздробленную лодыжечную кость. Тогда в подобных случаях обходились без хирургического вмешательства либо сводили его к минимуму. Такие травмы врачи относили к категории «поживем — увидим». Вариантов было два. Либо кровеносные сосуды порвались и сплющились: тогда кровь к лодыжке перестанет поступать и ногу придется ампутировать. Либо кровоток сохранился. В этом случае осколки костей постепенно срастутся, но Доминик Бачагалупо будет обречен всю оставшуюся жизнь хромать, ощущая боль в покалеченной ноге. Мальчишке повезло: судьба уберегла его от ампутации.

Кантовальный крюк оставил Доминику шрам на бедре. Шрам был похож на след от укуса маленького диковинного зверька, в пасть которого не поместилось все бедро и он сумел вонзить только один зуб. Покалеченная ступня была сильно вывернута влево, а пальцы торчали в разные стороны. Зачастую сначала в глаза бросалось уродство ноги, и только потом люди переводили взгляд на лицо хромого.

Отныне юному Доминику дорога в сплавщики была навсегда закрыта. Для такой работы нужно твердо держать равновесие. И про работу на лесопилках и деревообделочных фабриках он тоже мог теперь забыть. Даже на той фабрике, где мастером был вечно пьяный «дядя» Умберто, друг его сбежавшего папочки.

— Слушай, Бачагалупо, — поддразнивал его тот, — у тебя же неаполитанская фамилия, а ты ведешь себя как сицилиец.

— Я и есть сицилиец, — важно отвечал Доминик, зная, как мать гордится этим обстоятельством.

— Пусть так, но фамилия у тебя неаполитанская, — гнул свое Умберто.

— Наверное, мне дали отцовскую фамилию, — высказывал догадку увечный мальчишка.

— Фамилия твоего отца — не Бачагалупо, — сообщил «дядя» Умберто. — Спроси у Нунци, откуда она выкопала эту фамилию.

Двенадцатилетнему Доминику не нравилось, когда Умберто, с презрением относившийся к его матери, называл ее Нунци — ласковым производным от Аннунциаты, допустимым только для близких людей. Умберто произносил это имя без всякой нежности. В фильме или пьесе Умберто наверняка был бы второстепенным персонажем, но лучшим актером, который бы его играл, оказался тот, кто считал бы, что ему поручена главная роль.

— Вы ведь на самом деле не мой родной дядя? — выспрашивал у Умберто Доминик.

— Спроси у своей мамочки, — отвечал Умберто. — Если она хотела вырастить тебя сицилийцем, нужно было и фамилию свою дать.

Девичья фамилия матери была Саэтта. Аннунциата очень гордилась ею и произносила на сицилийский манер — Саэйта. С равной гордостью она говорила о своих родственниках.

О родственниках со стороны отца мальчишки она почти ничего не говорила. Скудные сведения (трудно сказать, правдивые или ложные) Доминику приходилось собирать по крохам: по оброненным вскользь словам, незначительным вроде замечаниям и тому подобному. Все это напоминало настольную детективную игру из детства Дэнни (со временем популярность игры только возросла). Повар играл в нее вместе с сыном. Третьим был Кетчум и изредка — Джейн. (Когда и кем было совершено убийство? Полковником Мастердом на кухне, где он убил злодея подсвечником? Или того застрелила мисс Скарлет прямо на балу?)[19]

Юный Доминик сумел лишь узнать, что его отец, уроженец Неаполя, бросил беременную Аннунциату Саэтта в американском Бостоне. По слухам, он сел на корабль и уплыл обратно в Неаполь.

— Где он сейчас?

Этот вопрос Доминик задавал матери очень часто. В ответ Аннунциата вздыхала, пожимала плечами и устремляла глаза либо к небесам, либо к вытяжке над кухонной плитой.

— Vicino di Napoli — таинственно произносила она.

Доминик догадался, что это переводится «в окрестностях Неаполя». Несколько раз он слышал: мать во сне произносила названия двух не менее таинственных мест — Беневенто и Авеллино. Вооружившись атласом, он разыскал эти городки и узнал, что так же называются провинции. Значит, решил мальчишка, его отец сейчас находится в той части Италии.

Позже он утвердился в мысли, что Умберто никакой ему не дядя. По классификации Кетчума тот вполне тянул на звание «легендарного засранца».

— А откуда происходит имя Умберто? — как-то спросил он фабричного мастера.

— От короля! — грубо расхохотавшись, ответил Умберто.

— То есть это неаполитанское имя? — задал новый вопрос мальчишка.

— Да что ты прилип ко мне со своими расспросами? Двенадцатилетний сопляк, а врешь всем, что тебе шестнадцать! — вспылил рассерженный Умберто.

— Это вы велели говорить, что мне шестнадцать, — напомнил мастеру Доминик.

— А иначе, Бачагалупо, тебя не взяли бы на работу.

По совету Умберто он соврал, и его взяли на работу. Потом случилось несчастье на разгрузочной площадке, и Доминику пришлось стать поваром. Его мать, американка итальянского происхождения, которую из-за ее «позорной» беременности родня выпроводила из бостонского Норт-Энда[20] в нью-гэмпширский Берлин, умела готовить. Дженнаро Каподилупо, узнав о беременности, бросил Аннунциату, сбежав в район доков, начинавшихся за Атлантик-авеню и Коммершел-стрит, откуда «отплыл в Неаполь» (если не буквально, то образно). А будущей матери пришлось отправляться в северный штат Нью-Гэмпшир.

«Засранец» Умберто был прав в одном: отец мальчишки не носил фамилию Бачагалупо. Как потом объяснила сыну Аннунциата, Каподилупо в переводе с итальянского означает «голова волка». Что оставалось делать матери-одиночке? Дженнаро умел виртуозно врать, и, как горестно замечала Аннунциата, ему куда лучше подошла бы фамилия Боккадалупо — «волчья пасть». Потом мальчишка не раз приходил к мысли, что такая фамилия подошла бы и «дяде» Умберто.

— Но ты, анджелу, — ты мой «поцелуй волка», — говорила сыну Аннунциата.

Родившемуся ребенку требовалась фамилия. Записывать его на свою мать не пожелала. Испытывая пылкую любовь к словам, Аннунциата Саэтта решила, что ее сын должен именоваться Бачакалупо — «поцелуй волка». Однако в ее произношении срединное «к» нередко звучало как «г». В церкви и детском саду решили, что это и есть фамилия мальчика, и внесли ее в документы. Так Доминик стал Бачагалупо.

Мать сокращенно звала его Дом, поскольку имя мальчика происходило от итальянского «domenica» — «воскресенье». Аннунциату нельзя было назвать ревностной католичкой, одержимой «католическим мышлением». Все итальянское и католическое в семье Саэтта как раз и изгнало молодую беременную женщину в заштатный городишко Нью-Гэмпшира. Родственники надеялись, что тамошние итальянцы будут присматривать за нею.

Может, родня ожидала, что Аннунциата отдаст ребенка приемным родителям, а сама вернется в Норт-Энд? Такое бывало. Аннунциата хоть и тосковала по итальянскому Норт-Энду, но расставаться с ребенком не собиралась. А вернуться туда вдвоем — подобного искушения у нее не возникало никогда. Это означало бы вторичное изгнание, и потому Аннунциате была ненавистна сама мысль о возвращении в Бостон.

В своей берлинской квартире Аннунциата оставалась сицилийкой, верной традициям, однако пресловутые «связующие нити» были непоправимо оборваны. Бостонская родня, итальянская община Норт-Энда, да и все, что олицетворяло «католическое мышление», отреклись от нее. В свою очередь, изгнанница тоже от них отреклась. Нунци не ходила к мессе и не заставляла ходить Доминика. Своему маленькому «поцелую волка» она говорила так:

— Довольно того, если мы сходим на исповедь… когда захотим.

Не стала она учить сына и итальянскому языку (кулинарный жаргон не в счет). Впрочем, Доминик тоже не стремился изучать язык «старой родины», хотя эти слова относились не к Италии, а к бостонскому Норт-Энду. То место и тот язык отвергли его мать. Доминик Бачагалупо решительно заявлял, что никогда не будет говорить по-итальянски и что в Бостоне ему делать нечего.

Оказавшись на новом месте, Аннунциата Саэтта начала строить жизнь заново.

Она говорила и читала по-английски ничуть не хуже, чем готовила сицилийские блюда. В Берлине Аннунциата работала учительницей начальной школы. После несчастья, случившегося с сыном, она забрала Доминика из школы и начала учить азам кулинарного искусства. Помимо этого, Аннунциата заставляла его читать книги: не только кулинарные, но и те, что читала сама (а сама она читала преимущественно романы). Она не стала подавать в суд за нарушение условий труда несовершеннолетних (тогда бы всплыла ложь Доминика насчет возраста). Аннунциата просто изъяла сына из социума и сама занялась его кулинарно-литературным образованием.

Кетчум о таком образовании мог бы только мечтать. Его знакомство со школой было кратковременным и окончилось гораздо раньше двенадцати лет. В 1936 году, когда ему было девятнадцать, парень не умел ни читать, ни писать. Он работал сплавщиком, а в межсезонье нагружал железнодорожные платформы готовыми лесоматериалами самой крупной деревообделочной фабрики Берлина. Платформы требовалось грузить таким образом, чтобы они свободно проходили через туннели и под мостами.

— Это было верхом моего образования, пока твоя мама не научила меня читать, — с восторгом рассказывал он Дэнни.

Слушая друга, повар начинал качать головой, но спорить с очевидным фактом не мог: его покойная жена действительно научила Кетчума грамоте.

Среди удивительных и сомнительно правдоподобных истории Кетчума сага о его запоздалом обучении стояла особняком. Там не было захватывающего сюжета, как, например, в истории о бараке с низкой крышей. Барак этот находился в Первом лагере. По версии Кетчума, «один индеец» подрядился очищать крышу барака от снега, но к своей работе относился спустя рукава. Под тяжестью сугробов крыша не выдержала и рухнула. Спастись удалось лишь одному сплавщику. Индеец погиб еще раньше. Кетчум говорил, что он «задохнулся от густой вони мокрых носков». (Повар и его сын хорошо знали почти все вечные сетования Кетчума, в том числе и насчет вони от мокрых носков — этого проклятия, сопровождавшего жизнь в бараках.)

— По-моему, в Первом лагере не было индейцев, — только и сказал своему давнему другу Доминик.

— Ты слишком молод, Стряпун, чтобы помнить Первый лагерь, — усмехнулся Кетчум.

Дэнни Бачагалупо не раз замечал, как его отец раздражался при одном лишь упоминании о семилетней разнице в возрасте между ним и Кетчумом. Сам же Кетчум был склонен эту разницу преувеличивать. Но встреться они в Берлине — эта разница оказалась бы непреодолимым барьером: Кетчум — девятнадцатилетний парень, успевший обзавестись косматой бородой, и двенадцатилетний сын Аннунциаты, еще не вошедший в подростковый возраст.

В свои двенадцать Доминик был сильным. Не слишком высоким, но ладно сбитым и жилистым. Он и сейчас оставался таким, хотя теперь ему исполнилось тридцать и он выглядел старше, особенно в глазах собственного сына. Дэнни считал, что отца старит излишняя серьезность. Стоило произнести в его присутствии слова «прошлое» или «будущее», как повар непременно хмурился. А что касалось настоящего, то даже двенадцатилетний Дэниел Бачагалупо понимал: времена меняются.

Дэнни знал, что увечье лодыжки навсегда изменило течение отцовской жизни. Другое несчастье, уже с матерью Дэнни, навсегда изменило его собственное детство, а жизнь отца снова круто поменялась. В мире двенадцатилетнего человека перемены не могли быть благоприятными. Любая перемена тревожила Дэнни, как тревожили его пропуски школьных занятий.

Не так уж давно, когда Дэнни с отцом приходилось работать и жить в ваниганах, мальчик не ходил в школу. То, что он не любил школу, однако всегда достаточно скоро наверстывал упущенное, тоже тревожило Дэнни. Все мальчишки в классе были старше его, поскольку прогуливали школу при первой же возможности и не стремились нагонять пропуски. Неудивительно, что они сидели в одном классе по два-три года.

Замечая тревогу сына, повар всегда твердил ему:

— Держись, Дэниел, и главное — не погибни. Обещаю тебе: в один прекрасный день мы отсюда уедем.

Но и эти слова добавляли тревоги в жизнь Дэнни Бачагалупо. Даже ваниганы были для него чем-то вроде дома. А здесь, в поселке на берегу Извилистой, у него имелась своя комната на втором этаже столовой, рядом с отцовской комнатой и ванной. Других комнат на втором этаже не было, зато эти три отличались просторностью и уютом. В каждой из них были окна на потолке и большие окна в стене. Из окон открывался вид на горы, предгорья и часть русла реки.

Подножья гор и холмов огибали многочисленные лесовозные дороги. Виднелись зеленые лоскуты лугов и делянки с посадками лесовозобновления. Там лесорубы высаживали хвойные и деревья твердых пород. Дэнни смотрел на окрестности из окна своей комнаты, и ему казалось, что скалы и молодой лес — никудышная замена кленам, березам, елям, соснам нескольких видов, а также лиственницам и тсуге[21]. Двенадцатилетнему мальчишке думалось, что луга густо зарастут высоченными травами. На самом деле никто и не собирался уничтожать здешние леса. Их берегли, чтобы постоянно, год за годом, получать деловую древесину. Так было сейчас, и так будет в «этом вонючем двадцать первом веке», как однажды скажет Кетчум.

Сплавщик и лесоруб постоянно провозглашал, что некоторые вещи останутся неизменными.

— Американская лиственница всегда будет любить сырые места. Из древесины желтой березы всегда будут делать качественную мебель, а серой березой — топить печи.

Насчет того, что лесосплав в округе Коос вскоре будет ограничен маломерной балансовой древесиной длиной не более четырех футов, Кетчум предпочитал помалкивать. Он лишь бурчал, что с «маломерками» возни больше.

Неугомонный дух современности — вот что грозило изменить и лесосплав, и лесозаготовки и даже подвести черту под существованием поселков вроде Извилистого, сделав местную столовую и работу повара ненужной. Однако Дэнни Бачагалупо думал об этом по-своему: какая работа останется у отца, когда с Извилистой уедут все лесорубы и сплавщики? Не придется ли и ему с отцом перебираться в другое место? А куда отправится Кетчум?

Река Извилистая ничего не знала о мыслях взрослых и детей. Она просто текла, как всегда текут реки. И где-то под бревнами сейчас плыло тело юного канадца. Движущиеся бревна пихали его со всех сторон. В тот момент даже река казалась встревоженной. Должно быть, ей хотелось, чтобы тело погибшего парня не застряло ни под какой корягой, а продолжало плыть. Дальше и дальше.

Глава 2. До-си-до

За кладовой с припасами у повара был чулан, где он хранил пару раскладушек, оставшихся еще со времен житья в ваниганах и работы на передвижных кухнях. Там же у Доминика лежало и два спальных мешка. Старые раскладушки и заплесневелые спальники отнюдь не были данью ностальгическим воспоминаниям о прежних днях. Иногда у Доминика в кухне ночевал Кетчум, а если Дэнни в это время еще не спал, то начинал неутомимо вымаливать у отца разрешение спать рядом с Кетчумом. Сын повара надеялся услышать какую-нибудь новенькую историю или уже знакомую, но сильно измененную. Правда, для этого требовалось, чтобы Кетчум был не слишком пьян.



В первую ночь после исчезновения Эйнджела Поупа под бревнами шел легкий снежок. Апрельские ночи были еще холодными, и потому Доминик зажег две духовки в кухонной плите. Одну он разогрел до трехсот пятидесяти градусов по Фаренгейту, а другую — до четырехсот двадцати пяти. Прежде чем идти спать, повар приготовил все необходимое для выпечки утренних лепешек, кукурузных оладий и бананового хлеба. Его французские тостики (из бананового хлеба) шли просто на ура. Не менее популярными были и блины. Поскольку в жидкое блинное тесто добавлялись сырые яйца, Доминик старался не хранить его в холодильнике более двух дней. А еще он почти каждое утро, буквально в последнюю минуту, когда все остальное для завтрака было готово, пек бисквиты на пахте. Их он сажал в духовку, разогретую до четырехсот двадцати пяти градусов.

У Дэнни были свои обязанности. Прежде чем отправиться спать, он чистил картошку, нарезал ее кубиками и закладывал на ночь в соленую воду. Утром отец поджарит эту картошку вместе с беконом. Жарка производилась на специальной сковороде. В стареньком «гарленде» та находилась над рашпером. При невысоком росте повара рашпер был как раз на уровне его глаз. Доминик переворачивал картошку особой лопаткой с длинной ручкой, а сам вставал на скамеечку. Однако все эти ухищрения не могли компенсировать ему неудобства, причиняемые покалеченной ногой. Неудивительно, что повар частенько обжигал руки, ненароком касаясь раскаленной решетки. Иногда ему помогала Индианка Джейн. С ее ростом и длинными руками у нее это получалось лучше, чем у Доминика.

Доминик поднимался рано: нужно было жарить бекон и выпекать лепешки. Когда Дэнни будил запах бекона и кофе, за окнами было еще темно. В сумраке по окнам пробегал свет автомобильных фар — это приезжали на работу женщины-подсобницы и посудомойка Джейн. По утрам рашпер газовой плиты почти всегда оставался раскаленным докрасна. Доминик плавил на нем сыр, которым поливал омлеты. Помимо вечерних обязанностей у Дэнни имелись и утренние: их он должен был выполнить до школы. Мальчишка резал сладкие перцы и помидоры для омлетов и подогревал на свободной конфорке большую кастрюлю с кленовым сиропом.

Внешняя дверь столовой одинаково скверно открывалась и закрывалась. Если дул ветер, она еще и гремела. Вторая дверь — дверь-ширма, открывавшаяся вовнутрь, — всегда вызывала настороженность у Дэнни Бачагалупо. По чисто практическим соображениям лучше, когда дверь открывается наружу. В кухне и так бывало достаточно людно и тесно, а дверь съедала пространство. Как-то давно на кухню пожаловал медведь. Ночь стояла душная, и убогую внешнюю дверь повар оставил открытой нараспашку. Медведь легко пробил головой тонкие доски двери-ширмы и пролез внутрь.

Дэнни тогда был слишком мал и сам ничего не помнил. Потом он часто просил отца рассказать ему эту историю. Это произошло еще при жизни его матери. Она как раз уложила малыша спать и спустилась вниз, где они с мужем устроили себе поздний ужин. Вероятно, медведь был не прочь составить им компанию. Супруги ели грибной омлет, запивая его белым вином. Доминик объяснял сыну, что тогда у него была привычка выпивать и на ночь глядя его тянуло есть. (Теперь от этой привычки не осталось и следа.)

Увидев медведя, мать Дэнни закричала, отчего зверь встал на задние лапы и наклонил голову. Доминик к тому времени был уже достаточно пьян и не сразу сообразил, что к ним вломился медведь. Повар решил, будто какой-то пьяный косматый сплавщик посмел явиться на кухню и приставать к его прекрасной жене.

На плите стояла чугунная восьмидюймовая сковорода с длинной ручкой. Совсем недавно повар томил в ней грибы для омлета. Доминик схватил еще теплую сковороду и ударил зверя по морде. Удар пришелся прямо в переносицу. Медведь опрометью выскочил из кухни, размолотив дверь.

Рассказывая эту историю, повар всякий раз прибавлял:

— Конечно, дверь давно надо переделать. Она должна открываться наружу.

Если история рассказывалась сыну, Доминик произносил еще такую фразу:

— Я бы не решился ударить медведя чугунной сковородой. Я думал, то был человек.

— А что бы ты сделал с медведем? — допытывался Дэнни.

— Попытался бы договориться с ним по-хорошему. Это с людьми в подобной ситуации не договоришься.

Что скрывалось за словами «в подобной ситуации», Дэнни мог только гадать. Возможно, отец и впрямь вообразил, что защищает свою любимую жену от опасного человека?

После того случая сковорода заняла особое место в доме повара. На ней больше не жарили. Доминик отдраил сковороду и повесил на стенку у себя в комнате. Огнестрельного оружия у повара не было, и сковорода превратилась в холодное оружие на случай нового вторжения (звериного или человеческого) в кухню.

Доминик считал, что огнестрельное оружие ему ни к чему. Когда он был мальчишкой, его нью-гэмпширские сверстники сходили с ума по охоте на оленей. Доминик был лишен этого развлечения по двум причинам: во-первых, из-за покалеченной ноги, а во-вторых, поскольку рос без отца. Здесь кое-кто из сплавщиков и рабочих лесопилки охотился на оленей. Они приносили повару добычу, тот разделывал туши и часть мяса оставлял себе. Так что в столовой время от времени подавались блюда из оленины. Доминик не был противником охоты, просто сам он не любил ни мясо оленя, ни оружие. Повар видел повторяющийся сон. Он и Дэнни рассказал о нем. Доминику снилось, будто его убивают во время сна в собственной постели. Когда он просыпался, в ушах все еще звенел звук выстрела.

Итак, Доминик Бачагалупо держал у себя в комнате чугунную сковороду. На кухне хватало самых разнообразных сковородок, но восьмидюймовая лучше всего подходила для самообороны. Даже Дэнни, приложив некоторые усилия, мог замахнуться ею. Сковороды двенадцатидюймовые и в одиннадцать с четвертью дюймов все же больше годились для жарки, а в качестве оружия были слишком тяжелы. Наверное, и Кетчуму было бы трудновато отбиваться ими от медведя или нахрапистого сплавщика.



В ночь после гибели Эйнджела Поупа под бревнами Дэнни Бачагалупо лежал у себя в комнате. Его комната находилась как раз над расхлябанной входной дверью. Она опять гремела на ветру. Помимо лязганья двери до ушей мальчишки долетал шум реки. Здание столовой стояло слишком близко к Извилистой, и голос реки звучал постоянно, если только она не была скована льдом. Скорее всего, Дэнни, как и отец, заснул слишком быстро и не услышал фырчания мотора. И свет фар не полоснул по окнам. Тот, кто сидел за рулем, умел ездить в кромешной тьме, ибо луна едва пробивалась сквозь облака. А может, водитель был просто пьян и забыл включить фары.

Дэнни показалось, что хлопнула наружная дверца. Земля, раскисавшая на дневном солнце, к ночи смерзалась и становилось твердой. А тут еще и снежок выпал. Дэнни засомневался: действительно ли он слышал звук хлопнувшей дверцы. Возможно, это ему приснилось. Но шаги снаружи дома были настоящими. Осторожными, крадущимися. «Наверное, медведь», — подумалось Дэнни.

У повара на дворе стоял мясной ларь. Крышка закрывалась на крепкий замок. Внутри хранилось молотое мясо для рагу, бекон и все остальное, что не влезало в холодильник. Вдруг медведь учуял мясо?

— Отец! — позвал мальчик.

Никакого ответа.

Медведю, как и людям, было трудновато открыть входную дверь. Дэнни слышал, как зверь царапает лапой и урчит.

— Отец! — снова крикнул Дэнни.

Повар тоже проснулся и сдернул со стены чугунную сковороду. Мальчишка выпрыгнул из постели. Как и отец, он спал в теплых кальсонах и носках. Но пол на втором этаже был очень холодным, и ноги зябли даже в носках. Повар и сын быстро спустились в кухню, едва освещенную запальниками газовой плиты. Доминик обеими руками сжимал ручку сковороды. Медведь (если это был медведь) к тому времени открыл входную дверь и всей грудью навалился на дверь-ширму. Пошатываясь, медведь вломился в кухню. В сумраке поблескивали его зубы.

— Угомонись, Стряпун. Это я, а не медведь, — сказал Кетчум.

Белая вспышка, которую Дэнни принял за блеск медвежьих зубов, оказалась новенькой гипсовой повязкой на правой руке сплавщика. Повязка была внушительной: от середины ладони почти до локтя.

— Простите, что напугал вас, парни, — добавил Кетчум.

— Закрой входную дверь, а то ты мне всю кухню выстудишь, — проворчал повар.

Сковороду он положил на нижнюю ступеньку лестницы. Кетчум не без труда пытался закрыть дверь левой рукой.

— Да ты еще и пьян, — поморщился Доминик.

— У меня только одна рука, Стряпун, и я, между прочим, не левша, — сказал на это Кетчум.

— Ты так и не протрезвел, — укоризненно покачал головой Доминик Бачагалупо.

— Думаю, ты помнишь, каково… после такого, — буркнул Кетчум.

Дэн помог ему закрыть входную дверь.

— Ты наверняка голоден, — сказал мальчик.

Рослый Кетчум левой рукой взъерошил ему волосы.

— Обойдусь без еды, — ответил сплавщик.

— Надо поесть. Это поможет тебе протрезветь, — возразил Доминик.

Повар открыл холодильник.

— У меня тут мясной рулет. Он и холодным идет неплохо. Могу полить яблочным соусом.

— Обойдусь без еды, — повторил сплавщик. — Стряпун, мне нужно, чтобы ты поехал со мной.

— Поехать? Куда? — спросил Доминик, но даже Дэн своим разумом двенадцатилетнего мальчишки понял, что отец лукавит, прекрасно зная, о чем идет речь.

— Ты знаешь куда, — коротко ответил Кетчум. — Я вот только не очень помню точное место.

— Пить надо было меньше, оттого и не помнишь.

Кетчум опустил голову, качнулся. Дэнни показалось, что сплавщик вот-вот рухнет на пол. Но он устоял. Потом Кетчум с отцом стали о чем-то вполголоса переговариваться. До мальчика долетали лишь обрывки фраз. Взрослые говорили скупо, взвешивая каждое слово. Сплавщик не знал, что именно известно Дэнни о смерти матери. Доминик опасался, как бы у Кетчума не вырвалось словцо или замечание, которое сыну слышать незачем.

— И все-таки, Кетчум, ты бы попробовал мясной хлеб, — снова предложил повар.

— С яблочным соусом — пальчики оближешь, — добавил его сын.

Сплавщик плюхнулся на табурет. Руку в гипсе он осторожно опустил на разделочный стол. Трудно было представить что-либо более несовместимое, чем резкий, состоящий из сплошных острых кромок Кетчум и эта хрупкая стерильная гипсовая повязка. Она смотрелась столь же нелепо, как протез руки. (Потеряй Кетчум руку, он предпочел бы пользоваться культей, орудуя ею, как палкой.)

Дэнни вдруг захотелось потрогать повязку, ощутить, каков он, гипс. Теперь, когда Кетчум сидел, это вполне можно было сделать. Даже пьяный, сплавщик угадал его мысли.

— Валяй трогай, — разрешил Кетчум, подвигая руку поближе к Дэнни.

На пальцах сплавщика оставалась не то смола, не то запекшаяся кровь. Они странно торчали из гипсового плена и не шевелились. Врач сказал Кетчуму, что в первые несколько дней ему будет больно шевелить пальцами. Дэнни осторожно ощупывал гипсовую повязку.

Повар отрезал другу щедрый ломоть мясного хлеба и обильно полил яблочным соусом.

— Могу налить молока или апельсинового сока, — предложил Доминик. — Или кофе сварю, если хочешь.

— Ну и скудный у тебя выбор, — сказал Кетчум, подмигнув Дэнни.

— Скудный, — повторил повар, качая головой. — Тогда я сделаю тебе кофе.

Дэнни хотелось, чтобы взрослые завели разговор о чем-нибудь. Он знал достаточно о жизни каждого из них, а вот о своей матери — очень и очень мало. В том, что было связано с ее смертью, любая мелочь была уместной и важной. Дэнни хотел знать о матери все, что только можно. Но его отец был человеком осторожным (или стал таким после гибели жены). Даже Кетчум, отдалившийся от собственных детей, был очень осторожен с Дэнни и всячески опекал мальчишку. Как, впрочем, и Эйнджела.

— Если ты будешь пьян, я с тобой никуда не поеду, — сказал повар.

— А я возил тебя туда, когда ты еле языком ворочал.

Чтобы не сболтнуть лишнего при Дэнни, Кетчум подцепил кусок мясного хлеба, обмакнул в яблочный соус и принялся жевать.

— Если тело не застряло под затором, оно плывет медленнее бревен.

Доминик Бачагалупо стоял к другу спиной и, казалось, разговаривал не с Кетчумом, а с кофейником.

— Или, бывает, тело прицепится к какому-нибудь одиночному бревну.

Дэнни уже слышал подобные объяснения. Тогда они касались его матери. Ее телу понадобилось несколько дней — три, если быть точным, — чтобы доплыть от места гибели до створа плотины. Отец рассказывал мальчику: когда человек тонет, его тело вначале погружается в воду, а затем всплывает.

— По выходным плотины закрывают, — сказал Кетчум, имея в виду не только плотину Покойницы, но и Понтукскую плотину на Андроскоггине.

Он лишь учился есть левой рукой и потому ел непривычно медленно.

— Ну что, правда с яблочным соусом вкуснее? — спросил Дэнни.

Кетчум утвердительно кивнул, продолжая смачно жевать.

Кухня наполнилась ароматом кофе.

— Пожалуй, я мог бы заняться беконом, — произнес Доминик, обращаясь больше к самому себе, нежели к Кетчуму и сыну.

Сплавщик молча ел.

— Думаю, бревна уже добрались до первой плотины, — добавил повар, по-прежнему разговаривая как бы с самим собой. — Я имею в виду наши бревна.

— Я знаю, о каких бревнах и какой плотине ты говоришь, — отозвался Кетчум. — Да, бревна приплыли туда в то время, когда ты стряпал ужин.

— Значит, побывал у того коновала? — спросил повар, чтобы переменить тему. — Конечно, для наложения гипса особой гениальности не требуется. Но ты любишь рисковать.

С этими словами Доминик отправился к уличному ларю за беконом. В теплое пространство кухни ворвался шум реки.

— Это ты любил рисковать, Стряпун! — крикнул в темноту Кетчум и тут же спохватился, осторожно поглядев на Дэнни. — Когда твой отец выпивал, ему бывало хорошо.

— Бывало. На какое-то время, — сказал повар, вываливая пласт бекона на разделочную доску.