Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Ирвинг

Покуда я тебя не обрету

Тому, кто дал мне шанс снова пережить молодость – моему младшему сыну Эверетту в пылкой надежде, что, когда ты подрастешь и прочтешь эту книгу, у тебя за плечами будет прожитое (а может, еще и не до конца прожитое) идеальное детство, совершенно непохожее на то, о котором тут рассказывается.
То, что мы, во всяком случае я, называем «твердой памятью» – памятью о событии, о некоей сцене или факте, которые каким-то образом затвердели в нас и тем самым спаслись от забвения, – на самом деле есть нескончаемый пересказ одной и той же истории, которая в процессе пересказа все время меняется. Человек – арена борьбы множества эмоциональных корыстей, подчас противоположных, несовместимых, поэтому невозможно принять свою жизнь целиком и сохранить душевный покой. Я думаю, в этом и заключается одна из задач рассказчика – подлатав тут и там, добиться эмоциональной целостности истории. Как бы то ни было, когда мы говорим о прошлом, каждое наше слово – ложь. Уильям Максвелл[1]. «Пока, увидимся завтра»


Часть первая. По Северному морю и Балтике

Глава 1. Под крылом богомольцев и Старинных Подруг

Мама Джека Бернса всегда говорила, что ее сын начал актерскую карьеру с пеленок. Джеку же из детства запомнились ярче других те моменты, когда ему остро хотелось взять маму за руку. Никакого притворства – ему правда очень хотелось. Конечно, человек начинает запоминать события по-настоящему только лет с четырех-пяти – да и то с тех времен остаются лишь обрывки воспоминаний, а часто и попросту вещи, которых на самом деле не было. Джек хорошо помнил, как ему впервые захотелось взять маму за руку, – но можно ручаться, что на самом деле это было не в первый, а в сто первый или даже двести первый раз.

Когда Джека определили в детский сад и он проходил тестирование, выяснилось, что его словарь значительно богаче, чем у сверстников. Ничего удивительного – он был единственным ребенком у матери-одиночки и его основными собеседниками были взрослые. Педагоги отметили в первую очередь другое – необыкновенные способности к запоминанию последовательности событий: в три года он демонстрировал уровень девятилетних. А в четыре выяснилось, что по вниманию к мелким деталям – например, кто в чем одет, как называются улицы, где он гуляет, и многое другое – и пониманию линейности времени Джек сравнялся с одиннадцатилетними.

Для Алисы, мамы Джека, все эти результаты оказались полной неожиданностью – она-то считала его рассеянным, даже недоразвитым, не живет, а спит на ходу, да все мечтает.

Осенью 1969 года, когда Джеку исполнилось четыре и в детсад ему еще было рано, мама пошла с ним гулять по Форест-Хилл, довольно уютному району Торонто. Дойдя до угла улиц Пиктол и Хатчингс-Хилл-роуд, она показала ему школу. Оттуда, сказала Алиса, сейчас будут выходить девочки.

Учебное заведение – «церковная школа для девочек» – называлось школа Св. Хильды, обучались там дети с детсадовского возраста и вплоть до тринадцатого класса (его еще не отменили в Канаде в те времена). Алиса решила, что именно здесь Джек начнет учиться – несмотря на то, что он мальчик. Она дождалась, пока школьные двери откроются и оттуда вывалит толпа девчонок – одни опрятные, другие не очень, одни со светящимися глазами, другие мрачные и обиженные на весь свет, одни хорошенькие, другие так себе, – и тогда объявила Джеку новость:

– На следующий год здесь будут учить и мальчиков – но только до пятого класса.

Джек стоял как вкопанный. Это же надо! Мимо него слева и справа шли девочки, иные даже большие и голосистые. Все до единой, в школьной форме – потом Джеку не раз думалось, что ему ходить в ней всю жизнь до гроба, – серые свитера, малиновые жакеты, белые блузки матросского покроя.

– Набор очень маленький. Но тебя возьмут, – сказала мама Джеку. – Я об этом позабочусь.

– Как? – спросил Джек.

– Я еще не придумала, – ответила Алиса.

Девочки носили серые плиссированные юбки и серые гольфы, «доколенки», как их называли в Канаде. Джек впервые видел столько девчачьих голых ног. Он еще не понимал, какой внутренний моторчик заставлял девчонок скатывать гольфы если не до щиколоток, то во всяком случае ниже икры, – и это делали все, несмотря на школьное правило, согласно которому «доколенки» надо подтягивать до колен.

Кроме того, Джек Бернс заметил, что девочки его не видят, смотрят сквозь него, словно его тут и нет. Но одна не прошла мимо – постарше других, уже есть бедра и даже грудь, и полные губы, точь-в-точь как у Алисы. Она посмотрела Джеку прямо в глаза, словно не в силах отвести взгляд.

Джеку было всего четыре, и он не мог разобрать – то ли это он не может отвести от нее взгляд, то ли она попалась в капкан и не может смотреть в другую сторону. Как бы то ни было, по ее лицу немедленно стало ясно, что она что-то такое поняла, что-то такое узнала и углядела, – и Джек испугался. Может быть, ей привиделось, как он будет выглядеть, когда станет постарше или когда совсем вырастет и будет взрослым мужчиной, и от этого видения она исполнилась страстью и отчаянным желанием увидеть это побыстрее наяву. А может, думал Джек, ее переполнили ужас и отвращение – ведь в конце концов она отвернулась.

Джек с мамой не двигались с места, омываемые потоками девочек, пока потоки эти не иссякли: от шума и топота не осталось ни звука, а смех, то радостный, то угрожающий, стих вдали. Теплый воздух ранней осени сохранил их запах; Джек вдохнул и подумал, что это духи. Однако в школе Св. Хильды почти никто не душился; этот новый запах был их собственным, настоящим запахом этих девчонок. Джек так и не смог к нему привыкнуть, не научился воспринимать его равнодушно. Даже перейдя в пятый класс, он его не забыл.

– А почему я буду ходить именно в эту школу? – спросил маму Джек, когда девочки ушли. На улице не было никого, только шелестели опавшие листья.

– Потому что это хорошая школа, – ответила Алиса и добавила: – Кроме того, в обществе девочек тебе ничто не грозит.

Джек был совсем другого мнения и тут же схватил маму за руку.



Той осенью мама заготовила для Джека массу сюрпризов. Помимо обещания отдать его на будущий год в школу Св. Хильды и той прогулки по Форест-Хилл, когда она показала ему девочек в школьной форме (которые вскоре сыграют в его жизни такую важную роль), Алиса объявила, что проедет с ним по Северной Европе в поисках его беглого папаши. Она знала, в каких городах тот может от них прятаться (она так и говорила – «мы с тобой проработаем эти города»), и вот они с Джеком отыщут его и напомнят о долге перед сыном и женой. Джек частенько слышал, как мама говорит: «Он в ответе за нас обоих, мы еще вернем его». Но к четырем годам Джек пришел к выводу, что папа оставил их навсегда; лично его, Джека, так и вовсе еще до рождения.

Джек сразу понял, что мама имеет в виду под «проработаем». Он уже знал, кем работает его мама. Ее отец был татуировщиком, и Алиса унаследовала от него эту профессию; больше ничего она делать не умела.

Алиса сказала, что в Европе ей дадут работу коллеги; они как раз живут в нужных городах. Всем известно, что Алиса училась искусству татуировки у отца, а он был знаменитый эдинбургский татуировщик (он работал в портовом пригороде столицы Шотландии, Лите). Там-то, в Эдинбурге, Алисе и выпало несчастье познакомиться с отцом Джека. Там он сделал ей Джека и там же бросил ее.

По словам Алисы, отец Джека уплыл прочь в Новую Шотландию, в город Галифакс. Он обещал ей забрать ее туда, как только найдет хорошую работу. Но новостей от него Алиса не дождалась – зато новостей о нем до нее дошло предостаточно. Прежде чем покинуть Галифакс, Джеков папаша оставил там заметный след.



При рождении отца Джека назвали Каллум, но потом, еще студентом, он сменил имя на Уильям и стал Уильям Бернс. Его отца звали Аласдейр, и Уильям счел, что одного кельтского имени на семью вполне достаточно. В Эдинбурге Уильям – пока не сбежал позорно в Канаду – числился членом Королевского колледжа органистов, то есть был не просто бакалавром музыки, но еще и имел диплом органиста. Так Уильям и познакомился с Алисой – в Южной приходской церкви Лита: он играл там на органе, а она пела в хоре.

Казалось бы, мальчик с хорошим образованием – до университета Уильям учился в Хэриоте,[2] – рассчитывавший пробиться в высшие слои общества, должен был скривиться, получив в качестве первой работы место органиста в каком-то Лите, да еще в трущобном районе. Но Джеков папаша любил в шутку говорить, что это ничего – ведь Церковь Шотландии платит лучше, чем Шотландская епископальная.[3] Сам Уильям принадлежал к Епископальной церкви, но не имел ничего против Южной приходской церкви, на кладбище которой, по преданию, дремлют одиннадцать тысяч душ, хотя надгробных камней там не более трехсот.

Бедным запрещалось ставить каменные памятники. Но мама рассказывала Джеку, что по ночам люди приносили на кладбище прах своих усопших и разбрасывали его по могилам сквозь кладбищенскую решетку. Джеку потом снились по ночам кошмары – еще бы, столько душ носятся по воздуху во тьме! – но церковь была очень популярна у местных, возможно, как раз из-за этой легенды; а Алиса считала, что она сама там умерла и вознеслась на небо – когда пела в хоре, пела для Уильяма.

В Южной приходской церкви Лита орган и хор располагались за спиной у прихожан. Для хористов было всего лишь двадцать мест, в два ряда – мужчины сидели во втором, женщины в первом. Когда служили, Уильям просил Алису выдвигаться немного вперед и чуть наклоняться, чтобы он видел ее целиком. Она носила голубое платье – «как оперенье у голубой сойки», говорила мама Джеку, – с белым воротником. Она влюбилась в Джекова папашу в апреле 1964 года, когда тот впервые сел за мануал.

– Мы пели гимны в честь Воскресения, – рассказывала Алиса, – а на кладбище цвели крокусы и нарциссы.

Судя по всему, незахороненный пепел благотворно сказывался на кладбищенской флоре.

Алиса познакомила юного органиста, который заодно выполнял обязанности хормейстера, со своим отцом. У того был тату-салон под названием «Не сдавайся» – по девизу Лита – то ли на Мандерстон-стрит, то ли на Джейн-стрит: в те времена через Лит-Уок[4] был перекинут железнодорожный мост, один его конец стоял на Джейн-стрит, а другой на Мандерстон-стрит, и хотя мама говорила, на какой стороне моста был салон, Джек забыл. В тот раз Уильям впервые попал в такое заведение.

Джек помнил из маминых рассказов, что они там и жили с отцом, прямо в салоне; аккомпанементом всей их жизни служил стук колес проезжающих поездов. Мама называла это «спать на иголках» – когда времена были трудные, а между войнами так и было, жить было негде, и приходилось ночевать в тату-салоне. А еще «уснуть на иголках» означало, что хозяин салона умер – и умер прямо там; так случилось и с Алисиным отцом. Он «спал на иголках» во всех смыслах слова.

Мать Алисы умерла при родах, и отец – Джек никогда его не видел – вырастил ее в мире татуировок. Джек считал, что другой такой, как его мама, больше на свете нет – потому что у нее самой не было ни единой татуировки. Отец сказал ей, чтобы она не татуировала себя, пока не повзрослеет как следует и кое-что про себя не поймет; скорее всего, он имел в виду – не осознает, что в ней есть прочного, такого, что не меняется со временем.

– Так что раньше шестидесяти-семидесяти мне татуировка не светит, – говорила мама Джеку, когда ей не было еще и тридцати. – И пока я жива, ты тоже татуировок себе не делай.

Этим она хотела сказать, что запрещает Джеку татуироваться на веки вечные.

Алисин папа сразу же невзлюбил Уильяма Бернса – тот сделал себе первую татуировку в их первую встречу. Это были ноты пасхального гимна, который Уильям репетировал с Алисой, «Христос воскресе»; они опоясывали правую ляжку органиста – так что Уильям мог читать их, сидя на унитазе. На коже были только ноты, и тот, кто хотел узнать музыку, должен был их прочесть – для чего ему пришлось бы, вероятно, сесть на соседний унитаз.

Нанеся юному органисту его первую татуировку, отец Алисы сразу сказал ей, что Уильям, он это точно знает, «подсядет на чернила», станет «коллекционером» – так называли людей, которые, сделав первую татуировку или даже первую пару дюжин татуировок, не могут остановиться. Уильям, сказал Алисе отец, будет покрывать себя татуировками, пока все его тело не превратится в нотный стан, пока не останется ни кусочка кожи, где не стояла бы нота. Жуткое предсказание – но Алиса пропустила его мимо ушей: ее сердце уже принадлежало будущему тату-маньяку.



К четырем годам Джек Бернс знал эту историю наизусть. Но его ждал еще один сюрприз – мама, объявив о поездке в Европу, добавила:

– Если по прошествии года, когда тебе будет пора в школу, мы не найдем твоего папашу, то забудем про него навсегда и заживем своей жизнью.

Это был жуткий удар. С тех пор как Джек понял, что отца рядом нет – хуже того, что он его бросил, – они с мамой приложили довольно много усилий, чтобы папу найти, и Джек думал, что они будут искать его всю жизнь. Мысль, что папу можно «забыть навсегда», не умещалась у него в голове – там едва хватило места для мысли о поездке в далекую неведомую Европу; не понимал Джек и того, как важно было для мамы отдать его в школу.

Дело в том, что сама-то она школу не окончила. На фоне Уильяма с его университетским образованием Алиса всегда чувствовала себя неполноценной. Родители Уильяма преподавали в начальной школе и давали частные уроки игры на фортепьяно соседским детям, но считали, что профессиональное музыкальное образование ничем заменить нельзя. С их точки зрения, играть на органе в какой-то Южной приходской церкви унизительно для их сына, и вовсе не только по причине классовых различий между Эдинбургом и Литом, особенно очевидных в те времена. Различия между Шотландской епископальной церковью и Церковью Шотландии тоже играли немалую роль.

Отец Алисы в церковь не ходил. Он послал ее в церковный хор, чтобы она посмотрела, какова жизнь за пределами тату-салона; он и думать не мог, что в церкви, и уж тем более в церковном хоре, дочка встретит свою судьбу – и не только потеряет честь, но еще и приведет своего бесстыжего соблазнителя к нему в салон делать татуировку!

Родители Уильяма настояли, чтобы тот, будучи главным органистом Южной приходской церкви, согласился стать еще и помощником органиста в Старом соборе Св. Павла. Главное тут было то, что Старый собор относился к Шотландской епископальной церкви и находился не в Лите, а в Эдинбурге.

Уильяма же в соборе привлекал орган. Мальчик сел за пианино в шесть лет и до девяти настоящего органного мануала даже не касался, но уже в семь он приклеил над клавишами пианино кусочки бумаги, чтобы было похоже на органные регистры. Он стал мечтать о том, как будет играть на органе – и не просто на органе, а на Старике Уиллисе,[5] большом органе в Старом соборе Св. Павла.

Родителей Уильяма волновал вопрос престижа – с их точки зрения, куда лучше быть помощником органиста в Старом соборе, чем главным органистом в Лите. Уильяму же до этого не было никакого дела – его привлекал Старик Уиллис. Это был знаменитый орган и еще более знаменитый собор; его акустика, как объясняла Джеку мама, обеспечила львиную долю их общей славы. Джек потом не раз думал, не хотела ли мама сказать, что в соборе фантастически звучал бы любой орган – а все потому, что время реверберации, то есть время, за которое громкость звука падает на шестьдесят децибел, играет более важную роль, чем качество самого инструмента.

Алиса рассказывала сыну, как однажды слушала «органный марафон» в Старом соборе. Это был круглосуточный концерт, судя по всему, благотворительный; каждый час или полчаса за мануал садился новый органист. Порядок исполнителей, разумеется, определялся корпоративной иерархией – лучшие исполнители играли в лучшее время, когда слушателей было больше всего, а другие – когда в соборе и вовсе могло никого не быть. Юному Уильяму Бернсу мануал достался за полчаса до полуночи.

Собор был заполнен едва наполовину. Самым внимательным слушателем была мама Уильяма, где-то в зале сидел и следующий по очереди исполнитель, которому предстояло заступать на вахту в полночь.

Уильям, конечно, не собирался упустить шанс сыграть на уникальной реверберации в соборе – и поэтому выбрал пьесу погромче. Если Джек правильно понял, к чему клонит Алиса, то Уильям непременно хотел, чтобы его слышали, и чем больше народу, тем лучше; поэтому он выбрал Боэльманову токкату.[6] По словам Алисы, лучшее определение для этой музыки – «воодушевленный вселенский грохот».

Рядом со Старым собором идет узкая улочка, с нее в собор есть вход. В ту ночь у стены собора на этой улочке лежал, пытаясь как-то укрыться от дождя, местный пьянчуга, каких в Эдинбурге множество. То ли его ноги уже не держали, то ли специально туда улегся поспать – его частенько там видали. Но нет на свете пьяного, который уснет под Боэльманову токкату – даже за пределами собора.

Алиса обожала изображать реакцию пьянчуги.

– А ну прекратите это блядское черт знает что! Я тут, блядь, прилег на ночь, поспать, блядь, что твой ангел, понимаешь, а тут какая-то сука уселась за свой блядский орган! Этот блядский грохот перебудит, блядь, всех покойников!

Будь Алисина воля, пьянчугу на месте поразило бы громом за такие слова, произнесенные рядом с церковью, но прежде, чем Господь успел нанести свой удар, по клавишам снова ударил Уильям – да пуще прежнего. Он играл так громко, что народу пришлось спасаться бегством; в Старом соборе не осталось ни одного человека. Гости дослушивали музыку снаружи под дождем, рядом с Алисой стоял полуночный сменщик Уильяма. Пьяного матершинника и след простыл, рассказывала Алиса сыну:

– Видать, пошел искать место, куда не доносятся чарующие звуки Боэльмановой токкаты!

Успех был в буквальном смысле оглушительный, но Уильям Бернс остался органом недоволен. Построили его в 1888 году, и он был бы неплох, если бы дошел до наших дней в изначальном виде. Но, как сказал Уильям, с ним «плохо обращались»: к тому времени, когда ему выдался шанс сесть за мануал, орган пережил реставрацию и электрификацию антивикторианских шестидесятых.

Но какое было Алисе дело до органа! Она была в отчаянии – Уильям ушел с поста органиста в Лите, и последовать за ним в Старый собор она не могла – в те времена там был исключительно мужской хор. А сидя вместе с прихожанами, Алиса видела лишь спину Уильяма.

Как же она завидовала хористам! Мало того, что перед службой они торжественной процессией проходили перед паствой – они еще и сидели перед ней, лицом ко всем, а не сзади, никем не видимые, как в Лите. Дальше – хуже: Алиса узнала, что кроме нее в Джекова папашу влюбились и другие хористки, но из них из всех забеременела лишь она одна.

Помощник органиста в Старом соборе подчинялся и главному органисту, и настоятелю; разумеется, тот факт, что от столь важного сотрудника забеременела какая-то девчонка, дочь какого-то татуировщика из Лита, означенные лица не могли оставить без внимания, равно как и Шотландская епископальная церковь в целом вместе с амбициозными родителями Уильяма. Кому пришла в голову мысль «дать ему улизнуть в Новую Шотландию» – как это называла Алиса, – Джек так никогда и не узнал, но, скорее всего, к этому руку приложили и церковь и родители.



Из Старого собора Св. Павла в Эдинбурге, Шотландия, Уильям переместился в просто собор Св. Павла в Галифаксе, Канада. Тот принадлежал Канадской англиканской церкви, и там не было Старика Уиллиса. Лучший орган в Галифаксе стоял в Первой баптистской церкви, на Оксфорд-стрит. Судя по всему, выбирать Уильяму не пришлось – музыка для него была главным, он не имел ничего против того, чтобы играть у баптистов, но там место было занято, а органист в соборе Св. Павла как раз уходил на пенсию.

«След», который, по утверждению Алисы, Уильям оставил в Галифаксе, представлял собой еще один роман с хористкой, а то и с двумя; ходили слухи, что была у него и еще какая-то дама постарше. Прошло немного времени, и у англикан поубавилось желания видеть Уильяма у себя; Алиса говорила, что потенциальная карьера Уильяма у баптистов тоже не могла бы быть продолжительной.

Родители Уильяма говорили ей, будто не посылали сыну денег, а из его местонахождения тайны не делали, так она рассказывала. Первое, скорее всего, правда – у них было не так много денег. Но Алиса была не в силах поверить, что они не пытались спрятать его от нее. А когда Уильяму пришлось бежать из Галифакса – незадолго до того, как туда приехала Алиса, – ему точно нужны были деньги. Он сделал себе новую татуировку – Алиса узнала это, когда принялась искать его в Галифаксе, от Чарли Сноу, хозяина салона (электрические татуировочные машины там работали от батарей), куда заходил Уильям. Там же она узнала, что некоторое время спустя Уильям нашел работу в Торонто, но быстро ее потерял.

Алиса никогда не винила Старый собор и Епископальную церковь в том, что они, как ей думалось, помогли Уильяму бежать в Новую Шотландию: к ее удивлению, деньги на ее переезд через океан в поисках органиста собрали именно прихожане собора, а вовсе не ее родная община в Лите.

Англикане в Галифаксе тоже оказали ей радушный прием и помощь. Более того, они дали Алисе жилье в приходском приюте при соборе, что на углу Арджайл-стрит и Принс-стрит: ей пришла пора рожать.

Рожала она Джека Бернса в муках. «Кесарево», – говорила мама Джеку, когда они приплыли в Европу. Четырехлетний Джек думал, что это название отделения в больнице в Галифаксе, где проходят тяжелые роды. Позднее – возможно, во время их поездки по Европе, возможно, по возвращении в Канаду – он узнал, что такое кесарево сечение. Тогда же ему объяснили, почему он не может мыться с мамой в душе и видеть ее без одежды. Алиса так ему и сказала:

– Не хочу, чтобы ты видел шрам от кесарева.

Итак, Джек Бернс родился в Галифаксе, окруженный заботами богомольцев из собора Св. Павла – не эдинбургского, а другого. Алиса с теплотой вспоминала их сочувствие к сбившейся с пути истинного хористке; а вот к ее развратному соблазнителю, который к тому же успел побывать членом их общины, они испытывали глубочайшее презрение. Видать, Шотландская епископальная и Канадская англиканская церкви дышат одним и тем же воздухом. Судя по всему, именно англикане приложили усилия к тому, чтобы Уильям не задержался надолго в Торонто.

– Церковь преследовала его, как ангел с карающим мечом, – любила говорить Алиса.

После рождения Джека Алиса устроилась работать к Чарли Сноу. Чарли был родом из Англии, служил в Первую мировую матросом на британском торговом флоте. Рассказывали, будто он сбежал с корабля в Монреале и научился татуировать у Фредди Болдуина, тоже англичанина, ветерана Англо-бурской войны.

И тот и другой были приятелями Большого Оми. Оми наезжал в Галифакс с цирком; чтобы увидеть его полностью покрытое татуировками лицо, люди платили деньги. Когда же Оми уходил с арены, то надевал маску.

– За бесплатно его так никто и не увидел, – говорила мама Джеку, и ему снились новые кошмары: жуткие татуировки на лице Большого Оми.

У Чарли Сноу Алиса научилась мыть татуировочные машины этиловым спиртом; шланги она чистила ершиками для курительных трубок, вымоченными в водке, и каждую ночь кипятила иголки.

– В кастрюле, в каких варят омаров, – говорила Алиса.

Чарли Сноу был также известен тем, что сам делал из льняной ткани бинты.

– Про гепатит тогда никто не слышал, – объясняла Алиса.

От нее Джек узнал, что самая красивая татуировка на теле Чарли Сноу – работа Фредди Болдуина. На грудь, там, где сердце, Фредди поместил Сидящего Быка, на правую сторону – генерала Кастера[7] анфас, а прямо посередине, над грудиной, пустил плавать корабль под всеми парусами. Одна из мачт заканчивалась на ключице, и там развевался вымпел «Возвращаюсь домой».

Домой Чарли вернулся только в 1969 году, восьмидесятилетним, и вскоре умер от язвы. Алиса многому научилась у Чарли, но вот как татуировать японского карпа, ей показал Джерри Своллоу, известный в тату-мире как Матросик Джерри. Он поступил к Чарли подмастерьем в 1962 году. Алиса любила говорить, что они с Джерри одновременно были у Чарли подмастерьями, но на самом-то деле она научилась искусству куда раньше, от отца, в Лите.

Джекова мама умела наносить татуировки задолго до того, как ее прибило к берегам Новой Шотландии.



Джек Бернс совсем не помнил город, в котором родился; до четырех лет для него существовал лишь один город – Торонто. Он был совсем еще маленький, когда его мама прослышала, что беглый папа объявился в столице Онтарио, и они полетели вслед за ним. Но хитрец опять успел сбежать из города до их приезда – впрочем, они не удивились. Когда же Джек чуть подрос и начал понимать, что папы нет, до Алисы дошли слухи, что Уильям еще раз пересек Атлантику и живет в Европе.

Всю свою юность Джек гадал, не оттого ли он оказался в школе Св. Хильды, что прежде там побывал его папаша. Алиса и узнала про нее только потому, что искала Уильяма, – оказалось, школа, ничего не ведая о его репутации, наняла его хормейстером для хора старшеклассниц (с девятого по тринадцатый класс). Мало того, Уильям давал школьницам еще и частные уроки фортепиано; благодаря значительным успехам на этих двух музыкальных поприщах он получил еще и место органиста в церкви при школе. Можно только воображать, что думал Джек о похождениях своего папы в школе для девочек!

Однако, как ни велики были успехи музыкальные, успехи другого рода не дали карьере Уильяма продлиться сколько-нибудь долго. Первой в его сети попалась девочка из одиннадцатого класса – она как раз брала у него уроки фортепиано, ну а уже девочка из последнего класса забеременела. Говорили, Уильям сам отвез ее в Буффало сделать нелегальный аборт. Когда в Торонто прибыла Алиса с незаконнорожденным сыном под мышкой, Уильяма уже и след простыл, зато ее и ребенка радушно приняли очередные богомольцы.

Школа Св. Хильды была англиканской, и ее церковь, где венчались большинство выпускниц, играла в Торонто роль влиятельного центра Канадской англиканской церкви. В шестидесятые годы школа, будучи платной, стала предоставлять небольшое количество стипендий ученикам; оплачивала их Ассоциация Старинных Подруг, могущественная организация, объединявшая бывших выпускниц. В первую очередь стипендии получали дети священников; оставшиеся невостребованными стипендии присуждались более или менее как бог на душу положит. А про Алису и ее «положение» (так называли Джека) прослышали не только англикане, администрация и педагоги школы, но и Старинные Подруги. Поэтому Джек, узнав от мамы, что та пытается устроить его в школу, решил, что тут не обошлось без «подружьей» помощи.

Впрочем, Джеку с мамой и без того уже крупно повезло – они нашли себе жилье в доме миссис Уикстид, не просто Старинной Подруги, а источника энергии для всей организации. Что еще любопытнее, после смерти мужа она встала на защиту матерей-одиночек. Она не просто боролась за их права и помогала им – она брала их к себе жить.

На момент появления Алисы про то, что миссис Уикстид когда-то была замужем, не помнили даже близкие ее знакомые; она была вдовой «всегда». Жила она в солидном, но не помпезном доме на углу Спадайны и Лаутер-авеню, фактически одна; там-то и поселились Джек с мамой. Им выделили две комнаты, небольшие, но чистые, уютные, с высокими потолками; туалет и ванную им приходилось делить с другими постояльцами, среди которых, в частности, была домработница, хромоножка Лотти, уроженка острова Принца Эдуарда. Пока Алиса искала работу – то есть место в тату-салоне, больше она ничего делать не умела, – Лотти служила Джеку няней.



В шестидесятые годы Торонто было далеко до звания татуировальной мекки Северной Америки. У отца в «Не сдавайся» и у Чарли Сноу с Матросиком Джерри в Галифаксе Алиса научилась такому количеству всего, что специалистов ее уровня в Торонто еще не видели – там не водились покамест достаточно взыскательные клиенты. Она была куда искуснее и чем Тихоокеанец Билл, который не согласился взять ее на работу (Джек так и не узнал почему), и чем его конкурент по прозвищу Китаец. На самом деле он был никакой не китаец, а человек вполне европейской внешности по имени Пол Харпер; он сразу понял, что перед ним стоит лучший тату-мастер Торонто 1965 года, и немедленно нанял Алису.

Заведение Китайца располагалось на пересечении Дандас-стрит и Джарвис-стрит, на северо-западном углу. Там стоял старинный отель «Уорик», а рядом с ним – дом в викторианском стиле; у дома был подвал, туда прямо с тротуара вели ступеньки. В подвале и располагался тату-салон; окна его всегда были занавешены.

В детстве Джек, когда молился, старался молиться и о Поле Харпере – именно он помог Алисе начать свою карьеру в Торонто. В итоге город навсегда овладел сердцем Алисы – поймать же в свои сети Джека ему было не суждено.

Однако не перед любым человеком приятно быть в долгу; иные требуют эти долги возвращать. Китаец никогда не позволял себе намекнуть Алисе, что она чем-то ему обязана; совсем другое дело – миссис Уикстид. Спору нет, вдова относилась к Джеку и маме хорошо и желала им добра, но ее разведенная дочь осуществляла подлинное надругательство над смыслом слов человеческого языка, когда утверждала, будто те живут у нее «за бесплатно на всем готовом».

После первого же разговора с мамой Джека миссис Уикстид решила, что акцент Алисы негативно скажется на ее социальном статусе – куда негативнее, чем экзотическая (чтобы не сказать мерзкая) профессия художницы-татуировщицы. Насколько понимал Джек, миссис Уикстид была твердо уверена, что Алисино раскатистое шотландское «р» не просто оскорбительно для английского языка (во всяком случае, для той его версии, на которой говорила сама миссис Уикстид), но является сущим проклятием – с такой речью девушка неизбежно окажется на дне общества, таком глубоком дне, какое не снились даже нищим бродягам в портовом Лите, а уж оттуда никому нет спасения.

У Старинной Подруги имелись не только карманы, полные денег, но и большая любовь к школе Св. Хильды, и поэтому частым гостем в ее доме вскоре стала мисс Каролина Вурц, учительница английского из означенной школы. Задачей гостьи было победить Алисин возмутительный акцент. Миссис Уикстид знала: мисс Вурц отличается не только великолепным произношением и манерой говорить, но и отсутствием излишней мечтательности, в силу чего никак не может найти в раскатистом шотландском «р» ничего привлекательного. Возможно, однако, что мисс Вурц просто относилась к Алисе презрительно и полагала, что акцент юной татуировщицы – лишь самый незначительный из сонма ее грехов.

Каролина Вурц, великолепный педагог родом из Германии, прежде чем попасть в Торонто, жила в Эдмонтоне. Она кого угодно умела излечить от «иностранного» акцента – она само слово «иностранный» произносила так, будто намеревалась его уничтожить. Но если на Алису она смотрела откровенно косо, то в Джеке просто души не чаяла, глаз от него оторвать не могла – казалось, в чертах лица мальчишки она провидит его будущее.

Алиса быстро избавилась от своей привязанности к Шотландии; она склонилась перед властью мисс Вурц с такой готовностью, словно ни в грош не ставила ни родину, ни ее язык. Освоены были и произношение, и манера говорить. Видимо, смерть отца – тот умер еще до рождения Джека, когда Алиса была в Галифаксе, – и побег Уильяма надломили ее, и сил противостоять мисс Вурц у нее не осталось.

Невинность она утратила на одном берегу Атлантики, а шотландский акцент – на другом.

– Впрочем, если подумать, не такая уж это большая потеря, – призналась она однажды Джеку; тот решил, что мама имеет в виду акцент. Алиса не держала зла ни на миссис Уикстид, ни на мисс Вурц. Джекова мама, хотя и не имела образования, говорила изящно, и миссис Уикстид была к ней добра – а к Джеку и подавно.

Сам же Джек обожал и Лотти, и ее хромоту. Она всегда протягивала ему руку, даже брала его за руку, прежде чем тот успевал протянуть свою. А когда Лотти его обнимала, Джек чувствовал, что тут не только ее желание показать малышу, что его любят, – нет, ей и самой этого хотелось.

– Давай ты вдохнешь и задержишь дыхание, и я вслед за тобой, – говорила она ему. Вдохнув, они оба чувствовали, как бьются их сердца. – Ну видишь, значит, ты живой! – говорила Лотти.

– Я думаю, ты тоже живая, Лотти, – отвечал задыхающийся мальчик.

Позднее Джек узнал, что Лотти покинула остров Принца Эдуарда в том же самом положении, что Алиса – Эдинбург; разница была лишь та, что в Торонто Лотти прибыла одна, ребенок родился мертвым. Миссис Уикстид и прочие Старинные Подруги приняли ее, как потом Алису, с распростертыми объятиями. Это была прочная организация, Старинные Подруги, настоящая сеть; учитывая, что Джек и его мама в Новом Свете были совсем никому не нужны, забота Старинных Подруг была им очень кстати. Одним словом, им повезло.

Глава 2. Самый маленький солдат

Билла Стронаха, отца Алисы, в тату-мире звали Билл из Абердина. Стронах – абердинширская фамилия, но родился Билл в Лите, и толком с Абердином его ничто не связывало. Однажды, рассказывала его единственная дочь, Билл Стронах попал в Абердин, надрался, как последний сапожник, и застрял там на целые выходные; видимо, все это сопровождалось длинной чередой пьяных приключений, отчего к нему и приклеилось прозвище Билл из Абердина. До рождения Алисы Билл разъезжал по Шотландии с цирками и по ночам татуировал в палатках циркачей при свете масляной лампы. Так он и выучился смешивать свои уникальные черные чернила – на основе копоти с масляной лампы и патоки.

Осенью 1969 года Алиса и Джек собрались в Европу. Перед этим Алиса разослала по городам, куда собиралась заехать, письма; адресатами были известные ей тату-мастера, а говорилось в них, что Алиса выучилась искусству в салоне «Не сдавайся» в Лите. Получатели, впрочем, дальше слов «я дочь Билла из Абердина» не читали – в Европе каждый уважающий себя тату-художник знал, кто такой Билл.

Первым делом Алиса и Джек направились в Копенгаген. Там, в доме 17 по Нюхавн, находился салон Оле Хансена; хозяин получил письмо и ожидал их. Как и к Биллу из Абердина, к Татуоле – такое у него было прозвище – в основном ходили матросы. Тату-художником он себя не называл, предпочитая именоваться просто татуировщиком. Как и Билл, Татуоле изображал прежде всего сердца, русалок, змеев, корабли, флаги, цветы, бабочек и обнаженных женщин. Алиса застала его еще молодым – ему едва перевалило за сорок.

Татуоле тут же придумал ей тату-прозвище. Под стук бьющихся о набережную лодок и плеск волн – в конце ноября с Балтики дует сильный ветер – Алиса и Джек вошли в его салон на Нюхавн. Оле был занят – татуировал на широкой мужской спине обнаженную женщину. Подняв глаза от клиента, он сказал:

– Ага, а вот и дочурка Алиса.

Собственный салон у Алисы появится еще не скоро – когда родившемуся в тот день ее прозвищу исполнится много лет.

Татуоле сразу же дал ей работу. Первую неделю датчанин доверял Алисе только закрашивать татуировки, а контуры наносил сам; на второй неделе он понял, с кем имеет дело, и разрешил ей делать всю работу от начала до конца.

Дочурка Алиса пришлась в популярном у матросов салоне весьма кстати: она сформировалась как художник, экспериментируя на собственном отце, специалисте по труженикам моря. Первые татуировки она делала руками, а потом отец научил ее пользоваться тату-машиной.

Даже шаблоны на ацетатной ткани, какие были в ходу у Татуоле, были ей знакомы. В ее репертуаре числились сердца – разбитые и истекающие кровью в терновом венке или венке из роз; страшные черепа с перекрещенными костями, огнедышащие драконы, Христы на кресте, от одного вида которых бросало в дрожь, изысканного вида Девы Марии с зеленой слезой на щеке и еще какая-то неведомая богиня со змеей, которой она отрубает мечом голову. Она изображала корабли в море, разнообразные якоря, русалку верхом на дельфине, а также и собственного изготовления обнаженных дев – тут шаблоны Оле ей не подходили.

Обнаженные девы Оле не нравились Алисе вот чем – лобковые волосы у них походили на ресницы, а то, что располагалось под ними, выглядело этакой вертикальной улыбкой. Обязательно также полагались в больших количествах волосы под мышками. Впрочем, когда Оле спрашивал Алису, а что не так с его шаблонами, она отвечала только, что предпочитает обнаженных дев «со спины».

У Оле был и другой подмастерье, Ларс Мадсен по прозвищу Бабник Ларс или же Бабник Мадсен, неуверенный в себе молодой человек. По поводу обнаженных дев он сказал Алисе, что предпочитает их в любом виде, лишь бы они были не прочь:

– Сзади хорошо, но и спереди тоже!

Алиса на это отвечала, если отвечала, так:

– Не надо при Джеке.



Мальчику Бабник Ларс понравился. В Торонто мама почти никогда не водила его в салон к Китайцу, и хотя Джек был прекрасно осведомлен о ее способностях и блестящем тату-образовании, до сих пор ни разу не видел ни маму за работой, ни ее татуировки. Но Лотти осталась в Торонто, и в Копенгагене присматривать за Джеком было некому, да и комнаты в корпусе для горничных при отеле «Англетер» Татуоле им нашел не сразу, так что первое время мама с Джеком жили прямо в салоне, на Нюхавн, 17.

– Вот, снова сплю на иголках, – говорила Алиса таким тоном, словно имела что-то против.

Она и раньше нехотя позволяла Джеку играть с тату-машиной. На взгляд Джека, машина представляла собой пистолет, хотя звук он издавал не пистолетный, а как у бормашины. Еще он знал, что пистолет умеет наносить две тысячи уколов в минуту, если не больше.

До Копенгагена Джеку доводилось татуировать только апельсины и грейпфруты, а однажды мама разрешила ему попробовать машину на камбале (но только один раз, так как свежая рыба, сказала она, штука дорогая). Фактура у свежей камбалы, объяснял ей отец, почти такая же, как у человеческой кожи. Бабник же Ларс разрешил Джеку поупражняться на нем самом.

Ларс был немного младше Джековой мамы, но как подмастерью ему было до нее очень далеко; возможно, именно поэтому он так и баловал мальчика. После того как Татуоле посмотрел на работу Алисы, Бабник был навечно отстранен от нанесения контуров, ему лишь изредка позволялось контуры раскрашивать. Джеку Бабник разрешил проделать всю работу от начала до конца.

Это, конечно, была со стороны Бабника большая смелость, если не безрассудство – доверить такое дело четырехлетнему мальчишке. Правда, чтобы особо не рисковать, Ларс разрешил ему работать только на икрах – там когда-то один «мясник» (так называли татуировщиков, плохо знавших свое дело) вывел имена двух подружек Ларса; Бабник считал, что из-за этих-то имен его амурная жизнь теперь и не клеится. Джек получил задание закрыть старую татуировку новой.

Двадцать процентов всех татуировок как раз для этого и делаются, и в половине случаев новая татуировка закрывает чье-то имя. Бабник Мадсен, голубоглазый блондин, щербатый и со сломанным в давнишней драке носом, носил на левой икре зеленую терновую ветвь, оплетенную со всех сторон маленькими сердцами, а на правой – цепь. На ветви было вытатуировано имя «Кирстен», на цепи – «Элиза».

Мальчик взял своей крошечной ручкой пистолет и, видимо, прижал его к коже слишком сильно – все-таки это был его первый контакт с настоящей человеческой кожей. При аккуратной работе с тату-машиной кровь не течет – иголки проникают в кожу всего лишь на глубину в одну шестьдесят четвертую дюйма; единственное исключение – если клиент пьян, но Мадсен не пил ничего крепче кофе. Когда Джек занялся Ларсом, он явно превысил нужный предел. Ларс все перевел в шутку, однако убирать пришлось как следует – на полу образовалась знатная чернильно-кровавая лужа, голень Ларса была в таком же виде. Скорее всего, тот не стал сердиться по молодости лет – а еще потому, что, видимо, влюбился в Алису и думал завоевать ее сердце, принеся свои икры в жертву Джеку.

Но в таком возрасте – Алисе уже за двадцать, а Ларсу еще нет и девятнадцати – разница даже в пару лет очень велика. Шансов завлечь Алису у Ларса не было – особенно тут мешала его тонюсенькая эспаньолка; хозяину она казалась изящной, а со стороны выглядела недосмотром при бритье.

Семья Мадсена занималась рыбой – продавала ее, конечно, не татуировала. Но Ларс не хотел становиться рыботорговцем. Талант татуировщика у него был, откровенно говоря, небольшой, но в тату-мире он нашел известную долю независимости и от своей семьи, и от рыбного бизнеса. Голову он мыл смесью шампуня со свежевыжатым лимонным соком, полагая, что в его амурных неудачах виноваты не только Кирстен и Элиза, но и семейный бизнес – запах рыбы, мол, впитался в его тело до корней волос.

Сначала Джек закрыл имя «Кирстен» на терновом кусте. Татуоле посмотрел на его работу и сказал, что даже Герберт Гофман из Гамбурга не сумел бы его, Джека, превзойти. То, что при этом клиент истекал кровью, на оценке не сказалось.

У Алисы был свой способ закрывать имена – она превращала буквы в листья и ягоды, а иногда в лепестки цветов. Если в букве есть круглый элемент, ее легче превратить в ягоду, если же буква угловатая, то из нее лучше сделать лист. А лепесток можно сделать и круглым и остроугольным, говорила она Джеку.

Из «Кирстен» получилось больше листьев, чем ягод, плюс одинокий лепесток. В результате на икре у Ларса расцвел довольно странный букет; иной наблюдатель сказал бы, что видит неухоженный сад, по которому какой-то мясник разбросал вырванные у каких-то маленьких зверюшек сердца.

Джек думал, что закрыть «Элизу» у него получится лучше, но решил, что на фоне черных звеньев цепи листья и ягоды будут смотреться странно. Поэтому «Элиза» превратилась в ветку падуба – острые листья и ярко-красные ягоды показались мальчику идеальным вариантом. Впрочем, получилось скорее сорванное с елки новогоднее украшение, которое кто-то привязал к цепи.

Татуоле, однако, сказал, что даже легендарный Лес Скьюз из Бристоля гордился бы такой работой. Высокая оценка, без дураков, – более лестным в устах Оле стало бы только: «Сам Билл из Абердина вышел бы из гроба посмотреть на такое». Впрочем, Оле знал – Алиса не любит, когда слова «Билл из Абердина» и «гроб» встречаются в одном предложении.

Когда отец умер, она была в Галифаксе, так что не могла разбросать его пепел над могилами на кладбище при Южной церкви; папин пепел разбросал над Северным морем один рыбак. К тому же все татуировщики Северного моря и Балтики знали, от чего умер Билл, – от пьянства; Оле позволил себе помянуть этот печальный факт лишь единственный раз.

Отчего Алисин отец спился? Оттого ли, что дочь родила вне брака и сбежала в Галифакс? Или же он вообще был пьяницей? Учитывая знаменитые выходные в Абердине, можно полагать, что отъезд дочери лишь немного усугубил застарелую болезнь.

Дочурка Алиса сама об этом никогда не говорила, и Татуоле больше не поднимал эту тему. Джек Бернс рос на питательном бульоне из слухов и молвы, каковой в изобилии подавали в доме 17 по Нюхавн.

Как и полагается четырехлетнему мальчишке, вымыть пол и перебинтовать икры Ларса Джек предоставил маме. Нанесенная татуировка обычно заживает сама, ее нужно лишь несколько часов подержать под бинтом, а затем промыть с простым мылом, без запаха, но не водой, а влажной марлей. Оле сказал Джеку, что боль от новой татуировки такая же, как когда немного сгоришь на солнце.

Если даже работа четырехлетки Джека с эстетической точки зрения и не была шедевром, цели своей он достиг – имена «Кирстен» и «Элиза» уже никто больше не мог прочитать. Другое, конечно, дело, что на ногах у Ларса теперь красовалась, по словам Оле, какая-то мясная лавка и «антирождественская пропаганда» – но уж в этом Ларсу было некого винить, кроме самого себя.

Бедняга Ларс! Оле нарек его «Бабником», но никто не видел, чтобы за Ларсом толпой ходили девушки. Джек ни разу не встречал его в женском обществе, ни разу не слышал, чтобы тот говорил о женщинах. Конечно, Кирстен и Элиза тоже ни разу не попались Джеку на глаза – если не считать их имен на Ларсовых икрах.



Как любой нормальный ребенок четырех лет, Джек не прислушивался к разговорам взрослых. Линейное время, возможно, он и в самом деле воспринимал как одиннадцатилетний, но всю информацию об отце черпал из бесед с мамой, а не из случайно подслушанных ее разговоров с другими взрослыми. Когда она такие разговоры вела, Джек слушал невнимательно – послушает немного и забудет; настоящий одиннадцатилетний ребенок, конечно, постарался бы не отвлекаться.

А ведь с Уильямом Бернсом виделся даже Бабник Ларс, хотя татуировал его Оле – ноты не нужно было закрашивать. Все татуировки на Уильяме были черные и контурные. Оле так говорил:

– Чернота сплошная, вот как у него все.

Если бы Джек слушал Оле внимательно, он, наверное, решил бы, что папа предпочитает черную одежду. А для Алисы, наверное, слова Оле (который питал к ней нежные чувства) о черноте скорее относились к душе органиста.

Оле всем придумывал прозвища и папу Джека назвал «Партитурщик». Это его словечко Джек запомнил.

Оле нанес на левое плечо Уильяма какую-то рождественскую музыку Баха – Алиса, зная репертуар органиста, предположила, что это либо «Рождественская оратория», либо «Канонические вариации на тему рождественской службы»; казалось, к его плечу приклеился вырванный из книги кусок нотной бумаги. Еще он вывел у Уильяма над почками – татуировки в этой области особенно болезненны – длинную и довольно сложную фразу из Генделя.

– Тоже что-то рождественское, – отмахнулся Оле, когда его попросили вспомнить поточнее. Алиса решила, что ноты – из рождественской части генделевского «Мессии».

Татуоле критически отнесся к качеству двух предыдущих татуировок Уильяма – сделанных, конечно, не Биллом из Абердина, его работу Оле уважал, а пасхальный гимн на правой ляжке Джекова папы так даже приводил его в восхищение. Была и еще одна – фрагмент какого-то другого гимна, который опоясывал щиколотку на левой ноге, словно носок, у которого отрезали нижнюю часть. Там, кроме нот, были еще и слова; татуировка произвела на Ларса Мадсена такое впечатление, что он запомнил их. Эти слова пели англикане по всей планете – «Приди ко мне, дыхание Господне».

Алиса знала этот гимн наизусть – и настаивала, что это именно гимн, хотя на самом деле это просто молитва, положенная на музыку. Мама когда-то репетировала ее с Уильямом и частенько пела Джеку. Из восторженных отзывов Оле и Ларса она заключила, что татуировка – работа Чарли Сноу или Матросика Джерри; те не стали ей рассказывать, что выводили на коже у Уильяма.

Ларс не столь критически отнесся к двум «некачественным» татуировкам Уильяма, но признал, что работа «так себе» – ноты располагались на левом бедре, и мастер совершенно упустил из виду, что при движении некоторые из них налезают друг на друга.

Из этого Алиса сделала вывод, что в Торонто Уильям успел забежать к Тихоокеанцу Биллу, но позднее согласилась, что Китаец тоже мог так напортачить. А вторую ошибку на другой татуировке – когда ноты залезли Уильяму под мышку – мог допустить любой из них.

Так Джек с мамой узнали от Оле и Ларса, как продвигаются телесно-татуировочные дела у папы-Партитурщика. Как и предсказал Билл из Абердина, он в самом деле «подсел на чернила».

– А как насчет настоящей музыки? – спросила Алиса.

– Какой такой настоящей? – не понял Оле.

– Он должен где-то играть на органе, – пояснила Алиса. – Не может же он быть без работы.

Джек Бернс хорошо запомнил тишину после этой фразы, куда лучше, чем продолжение разговора. Впрочем, у Татуоле никогда не бывало по-настоящему тихо. Для начала, там круглые сутки играло радио, настроенное на какую-то поп-волну; а когда мама стала расспрашивать Оле, где ей найти Уильяма, – уже в четыре года Джек понял, что сей вопрос ни больше ни меньше краеугольный камень маминой жизни, – в салоне одновременно жужжали три тату-машины.

Татуоле изображал очередную обнаженную деву – на этот раз русалку, без «ресниц», которые так не нравились Алисе. Клиент, пожилой моряк, то ли спал, то ли притворялся мертвым, лежа без движения, в то время как Оле наносил ему на кожу контуры русалочьей чешуи на хвосте – который был не просто хвост, а синтез хвоста и женских бедер (впрочем, это Алисе тоже не нравилось).

Бабник Мадсен трудился над закраской морского змея, выведенного Оле на коже другого клиента, шведа. Змей, судя по всему, был морской удав – он душил сердце, которое грозило лопнуть.

Сама же Алиса завершала свою фирменную татуировку – иерихонскую розу. Это была неземной красоты работа, и пребольшая – закрывала всю левую сторону груди юного клиента. На Алисин взгляд, тот был слишком молод, чтобы знать, что такое на самом деле иерихонская роза. Джек, разумеется, был совсем еще ребенок, и ему просто нельзя было про это рассказывать. Мама объяснила ему, что это особая роза – в ней кое-что спрятано в лепестках.

– В этой розе кроется тайна, – сказала Джеку Алиса.

Кроется в этом цветке другой цветок – женский; если внимательно смотреть на иерихонскую розу и знать, что ищешь, в лепестках обнаружится влагалище. Как Джек узнал позднее, чем качественнее сделана работа, тем тяжелее влагалище заметить, – но если работа на самом деле мастерская, то как только ты влагалище нашел, оторвать от него взгляд совершенно невозможно.

Стало быть, одновременно жужжали три тату-машины, так что в салоне было довольно шумно – добавим сюда радио и стоны юноши, на котором расцветала роза. Алиса его предупредила, что татуировка на ребрах – болезненная, боль пронизывает весь бок и плечо.

Но когда мама произнесла «не может же он быть без работы», Джеку показалось, что электричество выключилось; даже радио замолчало.

Как так получилось, что три татуировщика, не подав друг другу никакого сигнала, отпустили педали своих машин? Так или иначе, машины заглохли, ток чернил остановился, боль развеялась. Старик-матрос вышел из комы и стал разглядывать незаконченную русалку у себя на бицепсе. Швед, которому раскрашивали змея, душащего сердце, – которое, конечно, располагалось прямо над его настоящим сердцем – вопросительно глянул на Ларса. Стонущий юноша задержал дыхание – как там, скоро ли конец его мучениям, скоро ли расцветет иерихонская роза?

Тут снова заиграло радио. Джек узнал рождественскую песенку – датский язык его не смутил. Ответа на вопрос Алисы так и не прозвучало. Она повторила:

– Уильям должен где-то играть на органе. Не может же он быть без работы.

– У него была работа, – ответил Татуоле, сделав ударение на «была».

Джек подумал было, что они с мамой снова опоздали, но совсем запутался, когда мама ничем не выразила разочарования и снова включила тату-машину, продолжив укутывать половые губы в лепестках розы. Юноша снова застонал, старик-матрос снова закрыл глаза (он никуда не спешил), обреченный на закраску Ларс вернулся оказывать змею помощь в удушении сердца.

По стенам у Татуоле висели шаблоны и рисунки. На жаргоне татуировщиков такие наборы назывались «блестки». Джек занялся разглядыванием «блесток», а Оле повел рассказ о беглом папе. Тут-то Джек и отвлекся.

– Он играл на органе в Кастелькиркен, – сказал Оле. – Правда, он там был не главный.

– Помощник органиста, надо полагать, – поддакнула Алиса.

– Типа подмастерья, – вставил Ларс.

– Ну да, но он был хорош, – продолжил Татуоле. – Я никогда не слышал, как он играет, но я слышал, как люди говорили, что слышали его и что музыкант он великолепный.

– Кстати, и бабник порядочный, как я слыхал… – начал было Ларс.

– Не надо при Джеке, – напомнила ему Алиса.

Джек тем временем заинтересовался той частью «блесток», которую у Татуоле называли «Грехопадение». Здесь висели татуировки, изображавшие различные способы, какими мужчины опускаются на дно, – игральные кости, алкоголь и женщины. Мальчику больше всего нравился бокал для мартини, в котором плавала женская грудь, сосок торчал из мартини, словно оливка, а в соседнем бокале таким же образом плавала голая женская задница. На дне бокала вместо кусочков льда лежали две игральные кости.

У Джековой мамы была и собственная шикарная татуировка на ту же тему – обнаженная женщина, как обычно, спиной, пила вино из полупустой бутылки, а в другой руке, обращенной ладонью к зрителю, лежали две игральные кости.

– Ага, значит, в Кастелькиркен возникли проблемы? – спросила Алиса.

Бабник Мадсен завистливо закивал.

– Не надо при Джеке, – сказал Татуоле.

– Понятно, – сказала Алиса.

– Не хористка, – продолжил Оле. – Прихожанка.

– Юная жена военного, – сказал Бабник Ларс, но, наверное, Джек неправильно его расслышал; он все так же зачарованно смотрел на сосок, торчащий из мартини, словно перед ним была не картинка, а кино, и не заметил, как Алиса бросила на Ларса взгляд все с тем же значением «не надо при Джеке».

– Так, значит, он уехал? – спросила Алиса.

– Я бы на твоем месте в церкви спросил, – ответил Оле.

– Полагаю, ты не знаешь, куда он уехал, – продолжила Алиса.

– Говорят, что в Стокгольм, но я не знаю, – ответил Оле.

Тут Ларс как раз закончил татуировать своего шведа.

– Ну, в Стокгольме ему хорошей татуировки не сделать. Видите, вот наш швед – живое доказательство, что оттуда ездят за татуировками к нам. – Ларс глянул на клиента. – Разве не так?

Швед задрал брючину на левой ноге:

– Вот это мне сделали в Стокгольме.

На икре красовалась весьма качественная татуировка – иной сказал бы, что это работа Оле или Дочурки Алисы: роза с воткнутым в нее кинжалом с изукрашенной резьбой золоченой и зеленой рукоятью; края лепестков и лезвия кинжала были окрашены в оранжевый цвет, вокруг розы и кинжала извивалась змея, выкрашенная в зеленый и красный. Судя по всему, швед был большой любитель змей.

По маминому лицу Джек сразу понял, что татуировка произвела на нее сильнейшее впечатление; даже Татуоле признал, что работа мастерская, а Ларс Мадсен просто сидел открыв рот, то ли от зависти, то ли от радости – не иначе ему привиделись большие прибыли в семейном рыбном бизнесе.

– Это Док Форест, – сказал швед.

– И где у него салон? – спросил Оле.

– Я думал, в Стокгольме салонов вообще нет! – воскликнул Ларс.

– Док работает у себя дома, – ответил швед.

Джек знал, что в их списке Стокгольм не значится.

Алиса тем временем осторожно бинтовала измученного юношу. Он хотел, чтобы роза располагалась именно на ребрах – тогда при вдохе и выходе лепестки будут шевелиться.

– Обещай мне, что не станешь показывать это своей маме, – обратилась к нему Алиса. – А если все-таки решишь показать, не рассказывай, в чем тут секрет. И следи, чтобы она не слишком долго и внимательно смотрела.

– Обещаю, – сказал юноша.

Старик-матрос напрягал и расслаблял мускулы на плече, восхищенно глядя, как русалка шевелит хвостом – правда, его еще надо было до конца раскрасить.

Близилось Рождество, клиентов было хоть отбавляй. Но, судя по всему, Уильям сбежал в Стокгольм, и эта новость не добавила радости ни Алисе, ни Джеку.

Они выходили из салона на Нюхавн, 17 после заката, темнело в четыре-пять часов пополудни; уже работали рестораны, пахло кухней. Джек и Алиса даже научились различать запахи: тут готовят кролика, тут оленью ногу, тут дикую утку, тут запекают тюрбо, тут жарят на решетке лосося, тут готовят нежную телятину. До них доносились запахи фруктов и соусов к дичи, и даже запахи сыра – иные датские сыры такие выдержанные, что их можно почуять даже на зимнем воздухе.

Ради забавы они считали пришвартованные у причала корабли и лодки. Над статуей на площади у отеля «Англетер» стояла арка, вся в огнях, они решили, что это добрый знак; да и сам отель был украшен к Рождеству.

Отправляясь домой, Алиса и Джек обязательно заходили куда-нибудь выпить рождественского пива – темного и сладкого, такого крепкого, что Алиса разбавляла его для Джека водой.

Один из Алисиных клиентов, банкир, у которого на спине и на животе были вытатуированы купюры различных стран и достоинств, сказал ей, что рождественское пиво полезно детям – от него, мол, перестают сниться кошмары. Джек вынужден был признать, что банкир не врет, – с тех пор, как Джек стал пить это пиво, кошмары ему не снились, а может, и снились, только он об этом не помнил.

Во сне Джек скучал по Лотти, по ее объятиям, вспоминал, как они задерживали дыхание и слушали, как бьются их сердца. Однажды ночью в «Англетере» Джек попробовал так обнять маму; ей эта затея не понравилась. Джек почувствовал, как у Алисы бьется сердце – медленнее, ритмичнее, чем у Лотти, и сказал:

– Кажется, ты живая, мама.

– Еще бы, конечно, – ответила Алиса с нетерпением в голосе, большим, чем когда он попросил ее задержать дыхание. – Да и ты тоже живой, как я погляжу, Джеки; по крайней мере, когда я проверяла в последний раз, ты был живой.

Каким-то неведомым образом она уже успела выскользнуть из его объятий.



На следующий день, до рассвета – в то время года в Копенгагене солнце встает не раньше восьми утра, – мама повела Джека в Цитадель, старинный копенгагенский форт. Кроме казарм, там находился дом коменданта и церковь, Кастелькиркен, где и играл на органе Уильям Бернс.

Есть ли на свете мальчики, которым не интересны крепости? Как Джек радовался – надо же, мама привела его погулять в настоящий форт! Он обрадовался еще больше, когда Алиса разрешила ему побегать вокруг одному.

– Я хочу поговорить с органистом наедине, – так она сказала.

Перед Джеком открылись невиданные перспективы. Первым делом он забрел в тюрьму. Располагалась она за церковью, у них была общая стена, а в стене – отверстия, чтобы заключенные могли слушать службы, а прихожане их не видели. Джек расстроился, что заключенных в тюрьме нет – одни только пустые камеры.

Органиста, типичного датчанина, звали Анкер Расмуссен. По словам Алисы, он вел себя уважительно и приветливо. Джеку потом показалось странным, что органист был в форме, но мама объяснила ему, что церковь находится в крепости, и там служат солдаты, и, конечно, органист – просто один из них.

За тот недолгий срок, что Уильям пробыл учеником у Расмуссена, он выучил несколько баховских сонат, прелюдию и фугу си минор и третью часть «Упражнений для клавира». Все эти названия мама запомнила по-немецки, и Джек ею страшно гордился. Еще у Уильяма очень хорошо получалось играть «Мессу для монастырей» Куперена; не обошлось и без генделевского «Мессии», так что Алиса угадала насчет татуировки.

О соблазненной прихожанке, юной жене военного, мама почти ничего не рассказала Джеку, но дала ясно понять, что папу попросили из Кастелькиркен не за то, что он взял фальшивую ноту в кантате.

Когда Джеку наскучило в тюрьме, он вышел наружу. Был жуткий мороз; неверный серый свет лишь чуть-чуть окрасил небо. Мальчик был просто счастлив увидеть, как по плацу маршируют солдаты, но решил держаться от них в стороне, а потом пошел смотреть на ров, окружавший крепость.

Ров Кастельгравен – на взгляд Джека, не ров, а целое небольшое озеро, – к удивлению мальчика, был покрыт льдом. Татуоле сказал ему, что в канале Нюхавн вода почти не замерзает, а Балтийское море – так и вовсе никогда, разве только в самые-самые суровые зимы, потому что там соленая морская вода. Так что же тогда за вода во рву? Наверное, пресная, подумал Джек, но, так или иначе, ее не было видно – везде лежал лед.

Лед черного цвета – что может быть увлекательнее для четырехлетки? Как Джек вообще догадался, что на воде лед? А как же, по нему ходили чайки и утки, а Джек знал, что ходить по воде они не умеют. Чтобы проверить, Джек кинул в воду камень. Камень отскочил ото льда, чайки разлетелись; утки, напротив, побежали к камню, думая, что это кусок хлеба, но, убедившись в обратном, лениво разошлись. Чайки снова приземлились на лед, утки уселись на него, видимо собравшись на совет; чайки презрительно ходили вокруг.

Издали доносились голоса и ритмичный стук – солдаты маршировали на плацу. Берега рва окаймлял деревянный настил – узкая дорожка со стенками. Джек спустился к ней и по наклонной стенке сполз на лед. Чайки возмущенно смотрели на него круглыми глазами, а уткам не было до него дела. Когда мальчик сделал первый шаг по черному льду, он решил, что происходит что-то поистине неведомое – еще неведомее, чем местонахождение его блудного папаши. Он шел по воде! Тут даже утки обратили на него внимание.

Дойдя до середины рва, Джек услышал какой-то звук – он решил, что это орган в церкви; доносились только низкие ноты, и на музыку было непохоже. Наверное, органист просто нажимал на клавиши, рассказывая Алисе, как учил Уильяма. Но Джек еще ни разу не слыхал таких низких нот. Нет, это был не орган – это был Кастельгравен, который пел мальчику, недовольный, что тот потревожил его покой. Ров, окружающий старинную крепость, засек лазутчика.

Лед, перед тем как треснуть, стонет – настоящий треск поднимается только потом. Под ногами у Джека во все стороны побежали трещинки, этакая паутина. С плаца донеслись крики солдат, и тут Джек понял, что опускается под воду.

С головой он погрузился только на пару секунд; он поднял руки вверх и схватился за край льда, поставил на него локти. Сил вылезти из воды у него не было, да и лед бы не выдержал. Все, что Джек мог сделать, – это висеть вот так вот, наполовину в ледяной воде, наполовину на морозном воздухе.

Раздался топот солдатских сапог, чайки и утки поднялись в воздух, солдаты спустились к деревянному парапету, крича что-то по-датски. Со стороны казарм били в колокол. На шум прибежала Алиса и какой-то незнакомый Джеку человек, он решил, что это органист. «Чем может помочь органист в такой беде?» – подумал Джек. Анкер Расмуссен, однако, если это был он, больше походил на военного, нежели на музыканта.

Алиса орала благим матом. Джек забеспокоился, не решит ли мама, что и тут тоже виноват его папа. В некотором смысле так оно и было. Джек сомневался, удастся ли ему спастись. Ведь если лед не выдержал его самого, как же он выдержит солдат?

И тут Джек увидел его, самого маленького солдата. В группе, которая прибежала первой, его не было; наверное, Анкер Расмуссен вызвал его из казармы. На нем не было формы – только длинная пижама, наверное, он спал, а спать ему разрешили, потому что он раньше болел, а теперь выздоравливает. Дрожа как осиновый лист, он ящерицей пополз по льду к Джеку, дюйм за дюймом; Джек подумал, что так и должны делать солдаты – ползать по-пластунски, лежа на животе и помогая себе локтями. За собой самый маленький солдат тащил винтовку, зажав ее ремень в зубах.

Добравшись до пробитой Джеком полыньи, он протянул мальчику приклад винтовки. Джек обеими руками схватился за ремень, а солдат взялся за дуло и вытянул его из воды на лед.

У Джека совсем замерзли ресницы, он чувствовал, как на голове образуется ледяная корка. Оказавшись на льду, он решил было встать на четвереньки, но самый маленький солдат крикнул ему:

– Лежи на животе!

Джек не удивился, что солдат говорил по-английски, – он удивился, что у солдата совсем не солдатский голос, а такой же, как у его сверстников, маленьких детей, еще даже не подростков.

Джек лег на живот, и самый маленький солдат потянул его, как санки, по льду к берегу, где ждала Алиса. Мама обняла его, поцеловала – а потом как дала ему по попе! Это был единственный раз на памяти Джека Бернса, чтобы мать его ударила; в тот же миг она разрыдалась. Не медля, Джек схватил маму за руку.

Джека завернули в одеяла и отнесли в дом коменданта, но он потом не помнил, чтобы видел хозяина. Одежду Джеку принес самый маленький солдат; она была ему велика, но Джек удивился скорее тому, что она гражданская, – он ожидал увидеть форму.

– Джек, у солдат тоже есть обычная одежда, они надевают ее, когда идут в увольнительную, – объяснила мама Джеку, но он не очень понял. Для четырехлетнего ребенка слово «увольнительная» слишком сложное.

Покидая Цитадель, Алиса поцеловала самого маленького солдата на прощание; ей пришлось нагнуться, чтобы это сделать, а Джек помнил, что солдат еще и привстал на цыпочки.

Тогда-то Джеку и пришло в голову, что мама должна подарить его спасителю что-нибудь, например, сделать бесплатную татуировку – ведь солдаты это почти матросы, они тоже наверняка любят татуировки. Алиса улыбнулась – кажется, идея Джека ей понравилась. Она снова подошла к самому маленькому солдату и, еще раз нагнувшись, что-то шепнула ему на ухо. Он обрадовался тому, что услышал; предложение явно ему понравилось.



Выяснилось, что Алисе и Джеку есть смысл ехать в Стокгольм не только ради талантов Дока Фореста. Анкер Расмуссен сообщил Алисе, что за три года до того умер Эрик Эрлинг, органист в стокгольмской церкви Ядвиги Элеоноры, и на смену ему пришел подающий фантастические надежды двадцатичетырехлетний Торвальд Торен. До Анкера дошли слухи, что Торвальд ищет себе помощника.

Алисе показалось странным, что Уильяма привлекла должность помощника у органиста младше его. Анкер Расмуссен был иного мнения: Уильям умен и талантлив, он, вне сомнения, станет хорошим органистом; и для него как раз настало время попутешествовать, поиграть на разных органах, пообщаться с разными органистами, что-то перенять у них, что-то, может быть, даже украсть. Расмуссен полагал, что Уильяма гонят из города в город отнюдь не только проблемы по дамской части.

Мама сказала Джеку, что эти вот теории Расмуссена ее очень беспокоят; она-то сама влюбилась в Уильяма потому, что он божественно играл на органе, но ей не пришло в голову, что и сам Уильям мог пасть жертвой соблазна – а соблазнителем выступил его инструмент. Что, если Уильям был одержим идеей играть на все более и более огромных органах или, по крайней мере, менять их регулярно? Ведь вот бывает же, что юные девушки влюбляются в лошадей и меняют их, как перчатки? А еще Алису беспокоила, конечно, мысль о том, что, может, Уильяму нравится менять учителей не меньше, чем женщин.

Джек решил, что они уедут в Стокгольм немедленно, но у мамы были другие планы. За Рождество можно было хорошо заработать у Татуоле. А если такому великому мастеру, как Док Форест, приходилось в Стокгольме работать дома, значит, татуировочный бизнес там может быть нелегальным. А если так, то ей будет нелегко зарабатывать деньги в Стокгольме и нужно как можно больше выжать из каникул в Копенгагене. Вот потом они с Джеком отправятся в путь.

Прощание на Нюхавн, 17 затянулось надолго. Джек не помнил, чтобы позировал для фото перед дверью салона, но звук затвора фотоаппарата четко врезался в его память. Кто-то очень много фотографировал.

Клиенты – прежде всего матросы в рождественском увольнении – так полюбили Алису, что она работала до поздней ночи. На Бабника Мадсена спрос был ниже, так что частенько он провожал Джека в «Англетер», пока Алиса делала свое дело.

Ларс садился на кровать, а мальчик чистил зубы, потом залезал под одеяло, и Бабник рассказывал ему какую-нибудь историю, пока тот не заснет. Истории Бабника быстро вгоняли Джека в сон. В основном он рассказывал, как ему жилось в детстве, – и так его было жалко, аж слезы наворачивались! Каких только несчастий он не навидался с рыбой – правда, большинства этих неприятностей, как казалось Джеку, можно было легко избежать; Бабник же считал все эти события не иначе как вселенскими катастрофами.

Мальчик засыпал в своей комнате – узкой, отделенной от маминой спальни ванной комнатой и туалетом со сдвижной дверью; Ларс отправлялся на унитаз читать журналы. Джек иногда просыпался и видел его силуэт сквозь матовое стекло двери. Ларс иногда так и засыпал там, положив голову на колени, и Алиса его будила.

По просьбе Ларса она сделала ему татуировку. Он хотел, чтобы она вывела у него на груди разбитое сердце – его собственное, утверждал он, потому что оно разбилось. Алиса согласилась, и у Ларса на левой стороне груди появилось сердце ярко-красного цвета, разорванное на две половинки, верхнюю и нижнюю. Между половинками оставалось место, где можно было вытатуировать имя, но и Алиса и Татуоле всячески отговаривали Ларса. Разорванного сердца, говорили они, вполне достаточно – и так ясно, как страдает его обладатель.

Ларс хотел, чтобы Алиса вписала туда свое имя. Она отказалась.

– Не я разбивала твое сердце, – сказала она, но кто знает, может, так оно и было.

– Нет, я имел в виду другое, – гордо и с достоинством сказал Бабник Мадсен, – я хотел, чтобы ты вписала туда свое тату-прозвище.

– Вот оно что! Татуировка с автографом! – воскликнул Татуоле.

– Ну это же совсем другое дело! – сказала Алиса.

И между зубцами на коже Ларса появилась надпись изящным курсивом – «Дочурка Алиса».

Алиса была ему благодарна за трогательную заботу о Джеке.

– Это подарок, – сказала Алиса Ларсу, забинтовывая разбитое сердце.

Джек не знал, что мама подарила Оле. Может быть, ему не досталось ничего – даже знаменитой Алисиной иерихонской розы, которой Оле так восхищался.



В последний их вечер в Копенгагене Оле закрыл лавочку пораньше и повел всех в дорогой ресторан на Нюхавн, там был настоящий камин. Джек попросил кролика.

– Джек, как же ты можешь есть Братца Кролика?! – возмутилась мама.

– Да пусть себе ест, – сказал Ларс.

– Знаешь что, Джек? – сказал Татуоле. – Это, конечно, не Братец Кролик. Датские кролики не носят брюк!

– Да-да, они вместо одежды покрывают себя татуировками! – рассмеялся в голос Бабник Мадсен.

Дождавшись, когда все отвернутся, Джек тщательно изучил своего кролика – татуировок не обнаружилось. Кролика он доел с удовольствием, а вот пива, судя по всему, выпил недостаточно.

В ту ночь ему приснился кошмар. Он проснулся, совершенно голый, дрожа от страха. Он только что провалился сквозь лед на Кастельгравен и утонул. На дне, о ужас, Джека ждали другие покойники – легионы солдат, которые за многие столетия утонули в канале. Они отлично сохранились в холодной воде. И, что было совсем нелогично, в их числе обнаружился и самый маленький солдат.

Как всегда, в ванной горел свет – это у них был такой ночник для Джека. Он раздвинул стеклянные двери и вошел в мамину спальню. Был уговор – если ему снится страшный сон, он может прийти к маме в кровать.

Но кто-то его опередил! У изножья кровати, которая была не шире его собственной, он увидел мамины ступни, они торчали из-под одеяла и смотрели вверх. А между ними Джек увидел две другие ступни – эти смотрели вниз.