Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ну да, — сказала Сара. — Я с тобой согласна.

— Хотя вот что я решил, — продолжал он, расхаживая по ковру. — Я решил, что сразу отсылать его не стоит. Пусть немножко отлежится: может, то, над чем я сейчас работаю, как-то скажется и на этих стихотворениях. Ну то есть сейчас кажется, что это вполне завершенная книга, но какие-то вещи могут еще сломаться, и потребуется доработка.

И он надеялся, что она станет возражать, — ему хотелось, чтобы она сказала: «Нет, Майка, книга готова; на твоем месте я сразу отправила бы ее издателю», но она так не сказала.

— Ну, наверное, в таких вещах лучше полагаться на собственное суждение.

И, отложив рукопись на диван, она сказала, что виски ей на самом деле не хочется, потому что она совсем уже засыпает.



Когда на улице снова потеплело, они стали частенько обедать во дворе, разостлав на траве одеяло. Майклу нравились эти пикники. Он любил прилечь, опершись на локоть, с банкой холодного пива в руке, пока красавица-жена раскладывала по бумажным тарелкам сэндвичи и фаршированные яйца, любил смотреть, как его сынишка топчется на траве, перебираясь из тени на солнце с таким серьезным видом, как будто открывает для себя целый мир.

«Ну да, в общем, так и есть, малыш, — хотелось ему сказать. — Есть свет, и есть тьма, а вон те большие штуки — это деревья, и здесь тебе абсолютно ничего не грозит. Надо только помнить, что за ограду выходить нельзя, потому что за оградой сплошь скользкие камни, грязь и колючки, там можно наткнуться на змею и от страха в штаны наложить».

— Как ты думаешь, дети в этом возрасте боятся змей? — спросил он Сару.

— Нет, наверное; думаю, они вообще ничего не боятся, пока старшие не скажут им, что страшно, а что нет. — И через секунду спросила: — Почему тебя интересуют именно змеи?

— Наверное, потому, что мне кажется, что я их с рождения боялся. И еще потому, что в этой сложной большой вещи, с которой я пытаюсь разобраться, фигурируют змеи.

И с задумчивым видом сорвал травинку и стал ее разглядывать. Раньше было очень полезно обсуждать с Сарой новые замыслы — ясность ее вопросов и комментариев порой помогала пробиться сквозь самые путаные его соображения, — но он не был уверен, что этот конкретный замысел вообще стоит обсуждать. Слишком он сложный и грандиозный, а кроме того, он знал, что ему жалко будет его раскрывать: этот материал предназначался для стихотворения, не уступающего по смелости и вдохновению «Если начистоту».

Но Сара сидела рядом и готова была слушать; небесная синева доставляла ему чувство глубокого удовлетворения, пиво было прекрасное, и он в скором времени решился.

— Суть в том, что я хочу написать про Бельвю, — сказал он, — и мне хочется связать это с разными другими событиями, которые произошли со мной до того, как я туда попал, и после этого. В каких-то случаях эти связи несложно будет провести, какие-то будут труднее и тоньше, но, думаю, у меня получится свести все в единый рисунок.

Потом он начал рассказывать ей, как проходит день в психиатрической больнице: толпы босых, полураздетых мужчин, которых заставляют ходить от стены до стены; он был краток, потому что раньше уже все это ей рассказывал.

— И стоит тебе отклониться от этого общего порядка, как тебя тут же хватают санитары, насильно колют тебе успокоительное, от которого сразу вырубает, бросают в мягкую камеру, запирают, и ты там долго лежишь в полном одиночестве.

Об этом он ей тоже уже рассказывал, но решил, что важно проговорить это еще раз, чтобы перед глазами предстала как можно более живая картина.

— Попытайся представить себе эту камеру; там дико душно, со всех сторон тебя окружают эти матрасы, они все пружинят, даже притяжение не слишком чувствуется, потому что верха от низа почти не отличить. И вот я медленно прихожу в сознание — на полу, уткнувшись в один из этих матрасов; они, кстати, были жутко грязные, потому что их годами никто не менял, и в этот момент мне начинает казаться, что меня всего обвивают змеи. А иногда мне казалось, что только что где-то рядом взорвалось сразу несколько зенитных снарядов и что я погиб, только пока этого не понимаю.

Сара дожевывала свой сэндвич; вид у нее был внимательный, хотя часть этого внимания была все время обращена на ребенка.

— И потом, когда я уже вышел из Бельвю, то все время чего-то боялся. Боялся завернуть за угол. Змей больше не было, но с зенитками я еще долго не мог справиться. Мне тогда казалось, что если пройти несколько кварталов по Седьмой авеню, то обязательно попадешь под обстрел, окажешься в самой гуще разрывающихся снарядов и что это будет конец. Либо меня убьет, либо полиция заберет меня обратно в Бельвю — и я не мог даже сказать, что хуже… Это, конечно, только часть; там еще много всего будет. Но основная идея как раз в неразрывности страха и безумия. Когда боишься, страх сводит тебя с ума, а когда ты безумен, то боишься всего подряд. Ну и там должен быть еще третий элемент, если у меня получится справиться с этими двумя.

Он замолчал, чтобы Сара могла спросить, что же это был за элемент, и, убедившись, что она ни о чем его не спрашивает, начал рассказывать сам:

— Третий элемент — импотенция. Невозможность потрахаться. У меня в этом смысле тоже был некоторый опыт.

— Да? — сказала она. — Когда?

— Давно. Много лет назад.

— Ну, это ведь нередко с мужчинами бывает, да?

— Наверное, так же часто, как и страх, — сказал он. — Или как безумие. Видишь, речь у меня пойдет о трех довольно распространенных вещах, об их взаимообусловленности, если не сказать — о тождестве.

И он понял, что ему страшно хочется рассказать ей о Мэри Фонтане; может, только поэтому он и завел речь про третий элемент. Ему всегда было легко и приятно рассказывать Саре про других своих девушек — из истории с Джейн Прингл у него получилась настоящая комедия, да и другие эпизоды вышли неплохо, — но Мэри Фонтана все эти годы оставалась его тайной. Так почему бы сейчас не обсудить эту жалкую неделю на Лерой-стрит — прямо здесь, под канзасским солнцем? Быть может, у Сары найдутся слова, благодаря которым эта история утрясется и наконец забудется.

Но Сара была занята. Она собрала бумажные тарелки и сложила их в бумажный пакет, потом она поднялась и вытряхнула одеяло, чтобы избавиться от крошек, и теперь она аккуратно складывала его пополам и еще раз пополам, чтобы отнести в дом.

— Боюсь, я не очень внимательно тебя слушала, Майкл, — сказала она, — потому что все, что ты говорил, кажется мне отвратительным. С тех пор как я тебя знаю, ты беспрестанно говоришь о безумии и о том, как ты «сходил с ума», и сначала это было понятно, потому что нам обоим страшно хотелось рассказать друг другу как можно больше о себе, но с тех пор прошли годы, а ты так и не остановился. Ты не прекращал, даже когда с нами жила Лаура, хотя уж в тот момент мог бы и сжалиться. И я в итоге стала воспринимать все эти разговоры как одну из твоих слабостей. Забавным образом тут сплетаются жалость к себе и мания величия, и я не знаю, чем это может привлекать, даже и в виде стихотворения.

Она направилась к дому, и Майклу ничего не оставалось, как сидеть с теплой пустой банкой и смотреть, как она уходит. По дороге она остановилась в траве, наклонилась и подхватила на руки сына; вдвоем они казались абсолютно самодостаточными.

По мнению сразу нескольких американских журналов, матери-одиночки превращались в новый американский идеал. Они отважные, гордые, изобретательные; в строго традиционном обществе их особые «цели» и «потребности» могли бы осложнить им жизнь, но сегодня, когда времена меняются, они могут найти живые, более открытые сообщества. Например, округ Марин в Калифорнии уже приобрел широкую известность в качестве живого и привлекательного прибежища для недавно разведенных молодых женщин, у многих из которых есть дети, как, впрочем, и для увлеченных, ухватистых и удивительно приятных молодых людей.



Сидя на одном из оранжевых стульев перед кабинетом доктора Макхейла, Майкл обнаружил, что у него потеют ладони. Он вытер их досуха о брюки, но через минуту они снова стали влажными.

— Мистер Дэвенпорт?

И, поднявшись, чтобы пройти в кабинет, Майкл удостоверился, что первое впечатление его не обмануло: Макхейл был все такой же учтивый и преисполненный собственного достоинства, все такой же устроенный и очень семейный человек.

— Я не по поводу своей дочери, доктор, — сказал он, когда они сели к столу за плотно закрытой дверью. — С дочерью уже все в порядке, — по крайней мере, я так думаю. Или, вернее, надеюсь. Я по другому поводу. По поводу самого себя.

— Да?

— И пока мы не начали, мне хотелось бы сказать, что я никогда не верил в вашу профессию. Мне кажется, Фрейд был дурак и зануда, а то, что вы называете «терапией», — тяжелый случай шантажа и жульничества. Я пришел только потому, что мне нужно с кем-нибудь поговорить, и потому, что этот кто-то должен быть человеком, который будет держать язык за зубами.

— Что ж… — Лицо доктора выражало спокойствие и профессиональную готовность слушать. — В чем проблема?

И Майкл будто шагнул в пустоту.

— Проблема в том, — сказал он, — что мне кажется, жена собирается от меня уйти, и мне кажется, что от этого я сойду с ума.

Глава седьмая

Когда Майклу исполнилось пятьдесят два, его сознанием целиком завладела мысль об отъезде из Канзаса и возвращении домой; теперь она всплывала во всех его разговорах. При этом его представления о доме не имели ничего общего с Нью-Йорком; он постоянно это подчеркивал. Ему хотелось назад в Бостон и Кембридж, где все ожило для него после войны, и он чувствовал, что больше не в силах ждать перелома, после которого сможет уехать.

Сара часто говорила, что «было бы интересно» пожить в Бостоне, чем очень воодушевляла его, хотя иногда она произносила эти слова с каким-то отсутствующим видом.

— То есть это вовсе не обязательно должен быть Гарвард, — несколько раз объяснял он ей. — В другие места заявки я тоже разослал; кто-то обязательно должен откликнуться. Пойми меня правильно: я не прошу больше, чем я заслуживаю. Я заслужил этот переезд. Здесь у меня все получается, я хочу более интересную работу, и я достаточно уже пожил, чтобы знать, где мое место.

Пол Мэйтленд мог сколько угодно растрачивать свою жизнь и свой талант в посредственности Среднего Запада, но виноват в этом, как и в намеренной вялости, стоявшей за отказом от спиртного, был только сам Пол Мэйтленд. Другим для жизни и реализации таланта нужна живая среда, и потребность в этой живой среде подтверждалась в том числе и тем, что с тех пор, как Сара приглушила его интерес к стихотворению про Бельвю, он не написал вообще ничего.

И все же в глубине души он понимал причину всего этого ажиотажа: так это или не так, но у него возникло чувство, что если бы ему удалось увезти Сару в Бостон, у него было бы больше шансов удержать ее при себе.

Каждый день он затаив дыхание отправлялся за почтой к большому жестяному ящику, стоявшему у съезда с шоссе, и как-то утром он обнаружил в нем письмо, которое, похоже, все меняло.

Письмо было от декана факультета английской литературы Бостонского университета и содержало ясное и безусловное приглашение на работу. Впрочем, там имелось еще одно предложение, из-за которого Майкл запрыгал от радости и побежал домой, на кухню, где Сара мыла посуду после завтрака, — и, когда он поднес дрожавшее в его руке письмо к ее удивленному лицу (быть может, поднес слишком близко), именно от этого предложения у него затряслись коленки и распрямилась спина:


И совершенно отдельно от всех этих деловых вопросов позвольте мне сказать, что я всегда считал «Если начистоту» одним из лучших стихотворений, написанных в этой стране после Второй мировой войны.


— Что ж, — сказала она. — Это очень приятно… очень приятно, правда?

Конечно, это было приятно. Расхаживая по гостиной, он должен был прочитать это предложение еще раза три, прежде чем поверить, что это правда.

Потом в дверях появилась Сара с посудным полотенцем в руках.

— Я так понимаю, что теперь по поводу Бостона все уже решено, да? — сказала она.

Да, все решено.

Но ведь у этой именно девушки «мурашки побежали по коже» и она же расплакалась, дойдя до последних строк этого стихотворения; теперь она была абсолютно спокойна и ничем не отличалась от любой другой хозяйки, обдумывающей практическую сторону переезда в другой город, и он не знал, как это превращение понимать.



— Что ж, хорошо, — сказал доктор Макхейл. — Иногда перемена места очень помогает. Возможно, после переезда вам удастся увидеть свою семейную ситуацию в новой перспективе.

— Да, — сказал Майкл. — Именно новой перспективы мне и хочется. И может, еще ощущения какого-то нового начала.

— Именно.

Но Майклу уже давно надоели эти еженедельные сессии. Он всегда чувствовал себя неловко и всегда ощущал их бесполезность. Все время было видно, что доктору совершенно на тебя насрать, — с чего тогда он должен был относиться к нему как-то иначе?

Чем занимался этот отдельно взятый канзасский семьянин, когда приходил вечером домой? Усаживался на диван перед телевизором — может, с детьми-подростками по бокам, с одним или двумя из тех, у кого не нашлось занятия поинтереснее, чем сидеть рядом с ним? Приносит ли жена попкорн? И он, наверное, загребает полную ладонь и жадно ест? А когда то, что он смотрит, полностью завладевает его вниманием, рот у него, наверное, расслабляется и слегка приоткрывается в голубоватом мельтешении телевизора? И по подбородку стекает, наверное, ручеек растаявшего масла?

— Что ж, в любом случае, доктор, я очень вам благодарен за помощь и за время, которое вы мне уделили. Думаю, до отъезда консультации мне больше не понадобятся.

— Хорошо, — сказал доктор Макхейл. — Удачи.



В аэропорту в день его отъезда Сара была в смутном, слегка отрешенном настроении. Он уже видел ее такой — по утрам, после нескольких стаканов виски накануне; это было легкое похмелье, всегда исчезавшее после дневного сна, но для прощаний такое состояние едва ли можно считать подходящим.

Она гуляла по огромному залу с сыном, который шагал рядом, схватив ее за палец, и ушла от него очень далеко. Казалось, ей страшно интересно все вокруг, как будто раньше она никогда не была в аэропортах, и туда, где он стоял со своим билетом, она вернулась с такими словами:

— Знаешь, что прикольно? Расстояние больше не имеет никакого значения. Как будто географии вообще нет. Ты просто некоторое время дремлешь и паришь в герметичном салоне — не важно даже сколько, потому что время тоже значения не имеет, — а потом вдруг понимаешь, что ты уже в Лос-Анджелесе, или в Лондоне, или в Токио. И потом, если тебе не нравится, где ты оказался, можно снова задремать и пуститься по воздуху, пока не окажешься где-нибудь еще.

— Ага, — сказал он. — Слушай, там, похоже, уже объявили посадку. Пока, дорогая. Как только смогу, позвоню, ладно?

— Ладно.



— Вероятно, вам эта книга покажется в своем роде переходной, Арнольд, — говорил Майкл своему издателю, когда они встретились за обедом в одном из нью-йоркских ресторанов. — Попыткой закрепиться на достигнутой высоте, если вы понимаете, о чем я.

И Арнольд Каплан кивнул терпеливо и вроде бы с пониманием, склонившись над вторым уже мартини. Его издательство печатало все предыдущие книги Майкла, все себе в убыток. Но поэтов, правда, печатают не совсем ради прибыли; если за этим и был какой-то мотив, то он состоял в том, что какое-нибудь коммерчески успешное издательство захочет выкупить его вместе со всеми его долгами. Это был несколько странный подход к делу; все это знали.

Теперь Майкл начал объяснять, что он еще способен на большие вещи, может рискнуть по-крупному и оправдать этот риск, но Арнольд Каплан уже не слушал.

Много лет назад, когда они вместе учились в колледже, Арнольд Каплан тоже был «от литературы». Арнольд Каплан не меньше других работал над тем, чтобы заговорить на бумаге собственным голосом и сказать этим голосом что-то важное. И сейчас в подвале его дома в Стэмфорде, штат Коннектикут, стояли на полу три наполненные старыми рукописями коробки: сборник стихов, роман и семь рассказов.

Причем их нельзя было назвать плохими. Это были вполне достойные вещи. Эти вещи любой прочитал бы с удовольствием. Почему тогда Арнольд Каплан не пустил в печать ни единого своего слова? В чем суть?

На работе его называли теперь старшим вице-президентом; денег он зарабатывал больше, чем мог мечтать в детстве, но цена этих денег состояла в том, что слишком много времени ему приходилось проводить вот так — разоряться на представительских расходах и делать вид, что слушаешь этих скучных, быстро стареющих трудяг типа Дэвенпорта.

— Но мне бы не хотелось, чтобы ты думал, что это некачественная книга, Арнольд, — продолжал Майкл. — В целом я ею доволен. Если бы я был недоволен, я не стал бы тебе ее показывать. Мне кажется, она очень… крепкая. Жене она тоже понравилась, а жена у меня строгий критик.

— Хорошо. И как у Люси дела?

— Нет, — сказал Майкл, нахмурившись. — Мы с Люси давно развелись. Я думал, ты об этом знаешь, Арнольд.

— Может, я знал, но просто забыл; такое иногда бывает. Значит, теперь у тебя другая жена.

— Да. Да, и она очень хорошая.

Ели они немного — на таких обедах особенно наедаться не принято, — и, когда официант унес их грязные тарелки, они оба замолчали, обмениваясь время от времени лишь вежливыми замечаниями.

— И как ты едешь в Бостон, Майк? Поездом или самолетом?

— Думаю, возьму напрокат машину, — сказал Майкл, — потому что по дороге хочу заехать к старым друзьям.



В прокате ему выдали большую желтую машину, которая шла по дороге с такой легкостью, что казалось, сама собой управляет, и по ходу этого неземного путешествия он быстро обнаружил себя в округе Патнем.

— Нет, мы одни дома, — сказала по телефону Пэт Нельсон, — и мы будем очень рады тебя видеть.

— Классная тачка, папаша, — сказал Том Нельсон, когда Майкл подкатил на желтой машине к дому и вылез. — Шикарные колеса. — И только после этого подошел, чтобы пожать руку.

Он постарел, глаза сузились, на лице проступили морщины, но, наверное, именно так он всегда и хотел выглядеть. Давно, когда ему еще не было тридцати, какой-то поклонник снял его на улице в хмурую погоду — на этой фотографии в его молодом лице странным образом проявились черты зрелого возраста, и Том увеличил ее и повесил на стене у себя в студии.

— Что это? — спросил его тогда Майкл. — Зачем выставлять напоказ собственные изображения?

И Том сказал только, что она ему нравится; нравится, что она там висит.

Пока они шли к дому, Майкл заметил, что Том приобрел еще один маскарадный костюм: настоящую армейскую летную куртку, какие делали только в начале сороковых. Теперь он, должно быть, прошелся уже по всем родам войск.

Когда Пэт вошла, улыбаясь, в гостиную и направилась к нему с распростертыми руками («Ах, Майкл!»), он подумал, что она поразительно хорошо выглядит — лучше даже, чем выглядела в молодости. Немного везения, денег и в первую очередь хороший скелет — и женщина вообще не стареет.

С первым виски в руках они удобно расселись по диванам и креслам, и разговор завязался сам собой. Дела у сыновей Нельсонов шли «прекрасно», хотя все четверо уже выросли и уехали из дому. Отец особенно гордился старшим; тот стал профессиональным джазовым барабанщиком («У этого проблем с профессией вообще не было»), двое других тоже занимались чем-то достойным; когда Майкл спросил, как поживает ровесник Лауры Тед, родители опустили глаза и, казалось, не знали, что сказать.

— У Теда, — начала Пэт, — были проблемы. Не мог найти себя. Но сейчас все вроде бы устаканилось.

— Ну да, у Лауры тоже был трудный период, — сказал Майкл. — Уоррингтон ей не понравился, на какое-то время ее совсем далеко занесло, но потом довольно быстро все пошло на лад, и в Биллингсе дела у нее идут прекрасно.

Том уставился на него с добродушным недоумением:

— Где у нее дела идут прекрасно? В Биллингсе?

По его интонации можно было догадаться, что он решил, будто Биллингс, наряду с «расчетами с поставщиками», «обработкой данных» или «отделом кадров», был одним из отделов в чистеньком, хорошо отлаженном офисе какой-нибудь фирмы, которая дала заблудшей девочке тихую гавань торговой работы[88].

— В Государственном университете Биллингса, штат Канзас, — объяснил ему Майкл. — Высшее учебное заведение, между прочим. Можно даже сказать, что это нечто вроде Гарварда или Йеля, только с прериями и странным запахом, который каждый день приносит со скотоводческой фермы. В этих ебенях я зарабатываю себе на жизнь.

— Ага, теперь понятно. А Лаура там учится, так я понимаю?

— Так, — сказал Майкл, и ему стало стыдно.

В этом доме ему совершенно не хотелось разыгрывать из себя изгнанного к черту соседа-неудачника.

— Мы теперь совсем не встречаемся с Люси, — сказала Пэт. — Даже известий никаких от нее не получаем. Ты не знаешь, как она? И что она делает в этом своем Кембридже?

— Ну, не думаю, что она обязательно должна что-то «делать», — ответил он. — Ей никогда не нужно было зарабатывать, сама понимаешь. И никогда не нужно будет.

— Нет, это я знаю, конечно, — сказала Пэт с нетерпением, как будто его замечание показалось ей хамским. — Но здесь она все время чем-то занималась. Годами. Я никогда не видела такой энергии и целеустремленности или такого упорства. В любом случае обещай, что передашь ей от нас огромный привет, если ее увидишь.

И Майкл обещал. Потом Пэт ушла на кухню «приглядеть за ужином», и они с Томом пошли в студию — побродить и пообщаться.

— Люси едва ли не все перепробовала, — сказал Том и поднял облаченные в летную куртку плечи, чтобы на ходу засунуть руки в карманы брюк, как сделал бы, вероятно, настоящий летчик, обсуждая не слишком удачный боевой вылет. — Я имею в виду все, что касается искусства. Кроме музыки и танцев, но там, как я понимаю, надо начинать, когда ты совсем молодой. Пыталась играть на сцене, пыталась писать, пыталась заниматься живописью. Отдавала этому всю себя, жутко старалась — только из-за этой ее живописи я оказался в несколько неловком положении.

— То есть как «в неловком положении»?

— Ну, потому что она попросила меня оценить ее работы и я ничего не смог о них сказать. По ходу дела я придумал, за что ее можно похвалить, но она на это не купилась. Было видно, как она разочарована, я чувствовал себя полным говном, но чем ей можно было помочь?.. И тогда я стал припоминать: если она не художник, то, может, и писательницы из нее не вышло? И актрисы тоже не получилось? И знаешь, Майк, может, это прозвучит жестко, но кругом дикое количество женщин, которые бросаются от одного к другому и пробуют, пробуют, пробуют. Мужики тоже такие попадаются, но у мужиков, похоже, больше возможностей в жизни, или они хотя бы не так серьезно к этому относятся. А женщин жаль до невозможности. И ведь они все в основном хорошие, живые, замечательные — вовсе не идиотки, — и они пытаются и пытаются, пока в голове у них все не перемешается или пока не устанут до такой степени, что готовы вообще все бросить. Иногда хочется обнять такую женщину и сказать: «Слушай, дорогая, да не усердствуй ты так! Зачем тебе это надо? Никто же не говорит, что ты обязана всем этим заниматься». Ладно, ну его на фиг; не совсем то, что я имел в виду, но что-то вроде.

— По-моему, ты отлично сказал.

Все трое, как на вечеринке, старались как можно быстрее расправиться с легким ужином: им хотелось вернуться обратно в гостиную, где у них будет бренди и кофе и еще полтора-два часа разговоров, — а Пэг Нельсон, очевидно, хотелось говорить только о Люси.

— Чего я никогда не могла в ней понять, — сказала Пэт, снова усевшись на диване, — так это ее веры в психиатрию — то, как она ей доверяла, как на нее полагалась. Было такое впечатление, что психиатрия для нее почти как религия, было понятно, что любое пренебрежительное замечание или шутка будет воспринята как богохульство. Иногда мне страшно хотелось схватить ее за плечи, встряхнуть и сказать: «Но ты же слишком умная для таких вещей, Люси. Ты же слишком живая и веселая, чтобы возиться со всей этой унылой фрейдистской канителью».

— Ага, — сказал Майкл.

— Нет, постой; постой. — Пэт повернулась к мужу. — Как звали этого халтурщика, поп-психолога, — спросила она, — который разбогател на этом еще в пятидесятые?

— «Как любить» ты имеешь в виду? — спросил Том, пытаясь помочь, но подсказывать фамилию автора пришлось в итоге Майклу:

— Дерек Фар.

— Точно, Дерек Фар.

И Пэт еще глубже зарылась в диванные подушки. Казалось, то, что она собиралась сообщить о Люси, доставляет ей едва ли не чувственное наслаждение, и Майкл смотрел на нее с опаской. Но в то же время он ощутил уже приятную, отдающую привкусом бренди отчужденность — абсолютную невосприимчивость по отношению к этим двум старым друзьям, которые, быть может, никогда друзьями и не были, — так что он был готов.

— В общем, — начала Пэт, — приходит как-то вечером Люси, вся запыхавшаяся, вся сияющая, и сообщает, что она только что полчаса проговорила по телефону с Дереком Фаром. Она сказала, что долго, очень долго пыталась узнать его телефон и что, когда она позвонила, ей было так неловко, что поначалу она могла только извиняться, но он помог ей, сказав что-то очень приятное и обнадеживающее этим своим милым голосом. Как она сказала, какой у него был голос, а, Том?

— Сочный, мне кажется.

— Точно. Очень сочным голосом. И потом он спросил, что у нее за проблема.

— Ну, ты знаешь Люси, — сказала Пэт с лукавой улыбкой старой подруги. — В это она нас посвящать не стала; это она пропустила. Она всегда была очень сдержанным, закрытым человеком. Но она сказала, что не может понять, каким образом ему удавалось реагировать на все, что она говорила, с таким «редким, интуитивным пониманием», — так и сказала. Ну, может, в моих устах все это звучит не слишком доброжелательно, — признала Пэт, — и ты должен понимать, что она, наверное, выпила пару виски, прежде чем прийти к нам, но все равно я никогда не забуду, к какому выводу она тогда пришла. Она сказала: «Дерек Фар за полчаса объяснил мне про меня саму больше, чем мой собственный психотерапевт за одиннадцать лет».

Майкл не мог понять, должен он на это улыбнуться, или нахмуриться, или печально покачать головой; впрочем, ни одна из этих реакций не была ему по душе, поэтому он слегка подался вперед в своем кресле и сосредоточенно приложился к стакану.

Пожалуй, пора было ехать дальше. Теперь он не сразу мог вспомнить, зачем он вообще решил сюда заехать. Наверное, ему хотелось, чтобы Том знал, что он все еще жив. И если бы разговор сегодня пошел чуть иначе, он воспользовался бы любой возможностью, чтобы сообщить Тому Нельсону, что сказал о его стихотворении человек из Бостонского университета.

— Ты уверен, что не хочешь переночевать? — спрашивала Пэт. — Места много, и нам бы очень хотелось, чтобы ты остался; потом бы поехал утром на свежую голову. Или мог бы еще остаться до вечера, если появится такое желание; познакомился бы с нашими новыми замечательными друзьями, которые живут здесь рядом. Они типа знаменитости, так что невозможно о них говорить, не создавая впечатления, что соришь именами. Ральф Морин с супругой, знаешь? «Блюз в ночи»?

— Вон оно что! Вообще-то, я их знаю. Его видел только один раз, а с ней был знаком много лет.

— Да что ты говоришь! Ну тогда ты просто должен остаться. Приятные люди, правда? Она совершенно чудесная. Поразительное создание.

— Это точно.

— Прозвучит, конечно, глупо, — сказала Пэт, — но я правда думаю, что красивее лица, чем у нее, я никогда не видела. Да и вся ее манера в целом: то, как она держится, как подает себя, как завораживает всех вокруг, как только появляется в комнате.

— Ага, — сказал Майкл. — Совершенно согласен. И вот что забавно: стоило мне ее увидеть, я тут же понял, что погиб. Я знал, что буду всю жизнь ее любить — каким-то странным, совершенно бессмысленным образом.

— Да, и такая молодая, — сказала она. — Такая свежая и неиспорченная.

— Ну, — благодушно уточнил он, — не такая уж и молодая. Да вообще уже не молодая, Пэт; все мы уже не молоды.

И она посмотрела на него с таким недоумением, что он тоже пришел в замешательство. После чего она сказала:

— Нет-нет. Ты, наверное, имеешь в виду эту ненавистную первую жену. А я имею в виду Эмили Уокер, понимаешь? Актрису.

Секунды две или три Майкл пытался переварить эти сведения. Потом он спросил:

— И откуда взялось, что она «ненавистная»?

— Ну, Ральф не может вспоминать о ней без содрогания — а это само по себе много о чем говорит, — и он пару раз рассказывал, какая она «унылая». Он говорит, что брак, по сути, развалился за много лет до того, как он… ну, до того, как он ее бросил; и теперь она ежемесячно вытягивает у него какие-то гигантские суммы. В общем, подарком ее никак не назовешь.

— Ну хорошо, ладно; а он случайно не говорил вам, что она сестра Пола Мэйтленда?

Ошарашенные, Нельсоны бессмысленно переглянулись и снова обратились к Майклу, и Том риторически воскликнул:

— Вот те раз!

— Мы страшно полюбили Мэйтлендов, — объясняла Пэт, — но ты же знаешь, что мы общались с ними только год или два, а потом они уехали, так что сейчас уже и не вспомнить, говорил ли Пол, что у него вообще есть сестра.

— Нет, он говорил, дорогая, — сказал Том. — Он довольно много о ней говорил. Он даже один раз приглашал нас с ней познакомиться, когда она приезжала к нему с детьми, но мы в тот день не смогли. Только, что самое смешное, у меня всегда было впечатление, что она замужем за каким-то упертым мелкотравчатым режиссером из Филадельфии. — И потом, задумавшись на секунду, пробормотал: — Сукин сын.

— Ну, — сказал Майкл, — иногда требуется некоторое время, чтобы по-настоящему познакомиться.

Пока он собирался, они только что не носили его на руках: достали из стенного шкафа его плащ, включили для него свет на веранде, пошли вместе с ним к машине ради ритуального рукопожатия и скромного ритуального поцелуя. Складывалось впечатление, что Нельсонам хотелось извиниться, только они не знали за что. По выражению их лиц было понятно, что они, скорее всего, так и не придут в себя, пока он не уедет.

Должно быть, через час, уже на бостонской магистрали, большая желтая машина тревожно вильнула на дороге. Орудуя рулем, чтобы выровнять ход, он услышал в пустоте собственный разъяренный голос:

— Да, и вот еще что. Еще одна вещь, Нельсон. Думаю, лучше тебе прямо сейчас снять эту куртку, понял? Потому что, если ты эту летную куртку не снимешь, я с тебя ее сам, бля, сорву. А потом еще съезжу для верности по морде.

Глава восьмая

Единственным неудобством, которое Майкл обнаружил в своем номере в отеле «Шератон коммандер» в Кембридже[89], оказалось большое, в полный его рост, зеркало. Хмурился он или улыбался, сутулился или держался прямо, изображение пятидесятитрехлетнего мужчины никуда не девалось. Когда он выходил голым из душа, оно все время застигало его врасплох — привет, старикан! — после чего он чувствовал острую необходимость поскорее одеться. Что сказать про ноги, которые не могут уже крутить педали велосипеда? Какая красота в этой развалине, которая когда-то выступала на ринге в среднем весе? Когда он говорил по телефону, то периодически не выдерживал и оборачивался к зеркалу, чтобы взглянуть на старика, который разговаривает по телефону.

Он звонил Саре каждый день, даже когда никаких новостей не было, и ждал этих звонков с таким волнением, как будто ее голос мог спасти ему жизнь.

На четвертый или пятый день он уже начал набирать канзасский номер, как вдруг вспомнил, что не должен звонить до пяти, когда начинают действовать сниженные междугородные тарифы: вчера он уже сделал эту ошибку, и Сара мягко отругала его за лишние фаты. И он стал ждать, сидя у кремового телефонного столика и от нечего делать то и дело оглядываясь через плечо на сгорбленного, томящегося ожиданием старика.

Немного погодя и вроде бы исключительно ради того, чтобы убить время, он снял с полочки местный телефонный справочник, пролистал до буквы «Д» и стал изучать список Дэвенпортов, пока не дошел до Люси.

Она приятно удивилась, услышав, что он в городе («Я думала, это ты из Канзаса»), но, когда он пригласил ее пообедать с ним вечером, она на пару секунд задумалась, потом сказала:

— Хорошо, почему бы нет? Может получиться неплохо. В семь?

И, уже повесив трубку, он порадовался, что поддался порыву и позвонил ей. Это действительно может выйти неплохо. Если у них получится вести себя обходительно и осторожно по отношению друг к другу, быть может, он найдет, как заговорить о том, что ему уже многие годы хотелось о ней узнать.

Тут он посмотрел на часы: уже можно было звонить в Канзас, и через минуту он снова разговаривал с Сарой.

— Боюсь, по поводу квартиры мне по-прежнему нечего тебе сообщить, — сказал он.

— Я, в общем, ничего и не ждала, — ответила она. — Ты ведь пробыл там всего несколько дней.

— Я поговорил уже, наверное, с десятком агентов, и ни один не смог мне толком ничего предложить. Ну и помимо всего этого, у меня пока что много времени уходит на колледж — устраиваюсь на работу.

— Конечно. Все правильно. Никакой спешки нет.

— Я, кстати, познакомился сегодня с начальником. Ну, с тем, который написал это замечательное письмо. Забавно: я думал, он старше — мне всегда кажется, что люди, которые хвалят мои вещи, должны быть старше меня, — но этому не больше тридцати пяти. Впрочем, он очень приятный, очень радушный.

— Что ж, — сказала она, — прекрасно.

— Так что, наверное, большинство моих читателей будут теперь моложе меня самого, а может, они давно уже моложе меня. Если, конечно, у меня вообще остались какие-то читатели.

— Ну конечно остались, — сказала она, и по усталости, с которой прозвучала эта фраза, он понял, что он и раньше слишком часто требовал от нее такого рода заверений.

— Как бы то ни было, остаток этой недели я смогу полностью посвятить поискам квартиры, и следующую неделю тоже, потом, если в городе так ничего и не найдется, начну пробовать пригороды.

— Ладно. Вообще-то, никакой спешки нет. Ищи сколько нужно будет. Мне здесь очень удобно.

— Я знаю, что тебе удобно, — сказал он, и телефонная трубка в его руке стала влажной и скользкой. — Я знаю, что тебе удобно. Зато мне неудобно. Я на самом деле в отчаянии, Сара. Я хочу привезти тебя сюда, пока…

— Пока — что?

— Пока я тебя не потерял. Хотя, может, я тебя уже все равно потерял.

И он не мог поверить, как долго она молчала. Потом она заявила:

— Забавно ты это выразил, тебе не кажется? Разве можно «потерять» другого человека? Разве так бывает?

— Именно так и бывает. Клянусь твоей сладкой попкой, что именно так и бывает.

— Начать с того, что это подразумевало бы право собственности на другого человека, что бред. Я бы, скорее, считала, что каждый человек, по существу, одинок, и поэтому в первую очередь мы ответственны перед самими собой. Мы должны сами устраивать собственную жизнь изо всех сил.

— Ну да, только ты меня послушай: не знаю, что за чушь ты все время читаешь, Сара, но я эту феминистскую дурь терпеть больше не собираюсь. Ясно? Хочешь общаться на этом жаргоне — найди себе парня своего возраста. Я для этого слишком стар. Я слишком много пожил и слишком много знаю. Слишком много знаю. Теперь. Мне хотелось бы поднять еще один вопрос в этом нашем милом разговорчике. Будешь слушать?

— Разумеется.

Но чтобы заговорить снова, ему пришлось дождаться, пока успокоится сердце и легкие снова начнут дышать.

— Не так уж и давно, — начал он тихо, в едва ли не театральной манере, — ты говорила, что мы, по твоему мнению, созданы друг для друга.

— Да, я помню, как это сказала, — ответила она. — И когда я это сказала, я сразу же поняла, что рано или поздно ты мне об этом напомнишь.

В наступившем на этот раз молчании можно было утонуть — настолько оно было глубоким.

— Бля, — сказал он. — Ой бля.

— В любом случае с Бостоном придется некоторое время подождать, — сказала она, — потому что я хочу свозить Джимми в Пенсильванию и провести несколько недель с родителями.

— Бля. Сколько недель?

— Не знаю; две, может, три. Мне нужно побыть одной, Майкл; в этом все дело.

— Ну да, — сказал он. — Ладно, как тебе такой сценарий: проводишь три недели в Пенсильвании, потом снова садишься в самолет, засыпаешь и паришь, пока он несет тебя в округ Марин, штат Калифорния.

— В какой округ?

— Да ладно тебе. Ты знаешь. Все знают. Это самое сексуальное место в Америке. Там собираются матери-одиночки, чтобы встречаться с мужчинами. Тебе там понравится. Там ты сможешь каждую субботу ложиться под нового мужика. Там ты сможешь…

— Я не собираюсь это слушать, — сказала Сара, — и больше не хочу разговаривать. Майкл, мне не хотелось бы бросать трубку, но я брошу, если ты сам первый ее не повесишь.

— Ладно, прости меня. Прости.

Бог мой! Бог мой! Это было уже слишком.

Он снова молча сидел в одиночестве перед телефонным столиком, зная, что все, что он сказал, было неправильно. Неужели он так и будет всю жизнь ругаться? Неужели жизнь так ничему и не научила его за эти пятьдесят три гребаных года?

На столике лежала стопка чистой бумаги с логотипом «Шератона», рядом белая ручка с тем же логотипом, и эти простейшие орудия его ремесла были единственными доступными ему утешениями.

Иногда полезно записать собственные мысли, чтобы лучше в них разобраться. Он склонился над столом и со спокойствием и степенностью профессионала написал следующее:


Не терзай меня, Сара. Либо ты приедешь сюда и будешь жить со мной, либо нет, и тебе нужно принять это решение.


Вроде бы все было правильно; вроде бы он нашел верный тон; может даже, это был тот случай, когда первый же набросок получается настолько удачным, что дальнейшая редактура уже не требуется.



Люси Дэвенпорт, как выяснилось, жила в одном из старых деревянных домов, считавшихся сокровищами на рынке кембриджской недвижимости, как, в общем-то, и подобало женщине, у которой было не то три, не то четыре миллиона. Но когда она открыла ему дверь, он подумал сначала, что выглядит она совсем плохо: худая, седая и что-то не так у нее со ртом.

Правда, довольно скоро, когда они сели друг напротив друга в более ярком свете, он увидел, что со здоровьем у нее все, должно быть, прекрасно. Странные мелкие складки вокруг рта, которые он заметил в дверях, были вызваны, скорее всего, приступом застенчивости или тем, что она не знала, какую из нескольких своих улыбок она должна была продемонстрировать при встрече с ним (официальную? сдержанную? дружелюбную? ласковую?), и в итоге, в момент волнения, попыталась изобразить все разом. Но теперь рот, как и все остальное, был у нее под контролем, а все остальное — худоба членов, аккуратно уложенные седые волосы и тип лица, которое обычно называют «правильным», — легко объяснялось тем, что ей было уже сорок девять лет.

— Очень хорошо выглядишь, Люси, — сказал он, и она ответила, что он тоже хорошо выглядит.

Неужели именно так пытаются избежать молчания давно разведенные супруги, начиная свой неуверенный обмен репликами?

— Боюсь, не могу предложить тебе выпить, Майкл, — сказала она. — Я уже много лет не держу в доме ничего крепкого; есть, правда, белое вино. Не откажешься?

— Нет, конечно. С удовольствием.

И пока она была на кухне, он стал осматриваться. Потолки были высокие, комната просторная, с изрядным количеством окон, как и должно быть в доме у богатой наследницы, только почти пустая: стол, диван и минимальное количество других мест для сидения. Потом он заметил, что все шторы разные. Все были подрублены на одну длину и все подвязаны лентами, сделанными из той же ткани, что и сама штора, но двух одинаковых среди них не было. Штора в красно-белую полоску на одной стороне окна сочеталась с синей в горошек на другой стороне; на следующем окне ситцевой занавеске в яркий цветочек была противопоставлена грубая ткань овсяного цвета — и так на каждом окне по всей комнате. Если бы он был посторонним, особенно ребенком, подумал бы, что здесь, скорее всего, живет какая-то сумасшедшая.

— А в чем идея с этими занавесками? — спросил он, когда она вернулась в гостиную с двумя бокалами вина.

— А, ты об этом, — сказала она. — Я уже сама немного от них устала, но, когда я сюда только въехала, идея мне показалась интересной: чтобы все намеренно друг с другом конфликтовало. Понимаешь, идея была не в том, что я какая-то эксцентричная или что я веду богемный образ жизни. Это как бы пародия на подобные интерпретации.

— Пародия? Не понимаю.

— Ну, не знаю. Тут вовсе не обязательно что-либо понимать, — сказала она с каким-то нетерпением, как будто порицала туповатого собеседника, считающего, что в каждом рассказе обязательно должна быть мораль. — И все-таки мне кажется, что все это сделано из какой-то чрезмерной застенчивости. Так что я, вероятно, повешу в конце концов нормальные шторы.

Ей хотелось узнать, как поживает Лаура, и он рассказал, как замечательно они провели время в прошлом году, когда Лаура пришла в гости еще с тремя девочками.

— …И под конец они уже сидели на полу, хихикали над какими-то своими шутками по поводу мальчиков и еще каких-то секретов, и я готов тебе поклясться, что среди них не было «крутых» или «прихиппованных» и никто особо не умничал. Просто девчонки, которые дурачатся вместе, потому что им так нравится, и ведут себя немного по-детски, потому что им надоело изображать из себя взрослых.

— Что ж, — сказала Люси, — это обнадеживает. Я, правда, не очень понимаю, в чем смысл магистратуры. И почему в Канзасе? И почему в такой странной области, как социология?

— Думаю, главным образом потому, что она очень интересуется одним парнем на этом факультете, — объяснил он. — Собственно, так обычно девочки и поступают: идут туда же, куда и мальчики.

— Да, так, вероятно, и есть.

Потом она ушла за плащом, повесила его себе на палец и беспечно закинула за плечо, и он узнал в ней милую девочку из Рэдклифа, которая когда-то именно так ходила по городу.

Они прошли несколько кварталов, к ресторану «У Фердинанда», и по царившей внутри полутьме было сразу понятно, что это одно из тех мест, где ни одно из указанных в меню блюд не стоит и половины своей цены, и, судя по тому, что метрдотель обратился к ней с приветствием «Добрый вечер, Люси», она была здесь завсегдатаем.

— Раньше здесь всей этой голубизны не было, — сказал Майкл, когда ему принесли виски.

— Какой еще голубизны? — Судя по ее виду, она готова была поспорить.

— Да нет, — быстро проговорил он. — Я не имел в виду это конкретное место — просто теперь по всему Кембриджу атмосфера какая-то скользкая, ненатуральная. Всюду какой-то кэмп. Я то и дело натыкаюсь на кафе типа «Déjà Vu» или «Autre Chose». Как будто всему городу вдруг полюбились дурацкие идеи. И в Бостоне начинается то же самое.

— Стили меняются, — сказала она. — С этим ничего не поделаешь. Вечного сорок девятого нам тут не дадут.

— Ну конечно не дадут.

И он уже пожалел, что вообще завел этот разговор. Начало получилось не слишком приятное. Он опустил глаза и ни разу не взглянул на нее, пока она не заговорила первой:

— Как у тебя здоровье, Майкл?

— Душевное здоровье ты имеешь в виду? Или какое?

— И то и другое. Вообще.

— Ну, похоже, с легкими у меня не все в порядке, — сказал он, — но это уже не новость. А о том, чтобы сходить с ума, я даже и не думаю, потому что с ума тебя сводит страх, а потом в итоге сумасшествие не оставляет тебе ничего, кроме страха.

Ту же мысль он пытался донести до Сары во время их неудачного пикника, но на этот раз он, кажется, выразился яснее. А может, разница была в том, что по шторам у Люси в комнате он заподозрил, что она и сама, наверное, слегка сумасшедшая; или, может, — и это предположение было, наверное, ближе всего к истине — есть вещи, которые всегда проще обсуждать с человеком твоего возраста.

— Был момент, еще в Канзасе, — сказал он, — когда я думал, что из этого можно сделать стихотворение — высоколобое рассуждение по поводу безумия и страха, — но я эту идею забросил. Решил, что не буду. Очень уж отвратительным мне это все стало казаться. — И, только сказав «отвратительный», он понял, что это слово сказала тогда Сара. — И что самое смешное… — продолжал он, — самое смешное, что я, может, вообще не сходил с ума. Разве нельзя этого предположить? Может, Билл Брок той ночью был не просто немножко неадекватный; может, то, что он подписал эту бумагу, говорит больше о нем, чем обо мне? Не хочу на этом настаивать, но задуматься можно. И вот еще что: может быть, психиатры воображают о себе гораздо больше, чем следовало бы?

Люси, казалось, задумалась, но он не был уверен, что получит от нее какой-либо ответ, пока она не сказала;

— Думаю, я понимаю, что ты имеешь в виду. Я очень долго ходила к своему психотерапевту в Кингсли, а потом все это действительно показалось мне бессмысленным. Абсолютно бессмысленным.

— Отлично, — сказал он. — То есть я имею в виду, отлично, что ты меня понимаешь. — Потом он поднял над столом свой бокал. — Слушай… — и он подмигнул, чтобы она знала, что его предложение можно воспринимать как шутку, если ей так удобнее, — слушай, нахуй психиатрию, а?

Она очень недолго колебалась, а потом тоже подняла бокал и чокнулась с ним.

— Да, — сказала она без всякой улыбки. — Нахуй психиатрию.

Уже лучше. Можно было даже сказать, что они друг с другом поладили.

Когда официант поставил перед ними тяжелые тарелки, Майкл решил, что теперь можно уже перейти к следующей теме:

— Что привело тебя сюда, Люси? Ничего, что я об этом спрашиваю?

— Почему бы тебе не спросить об этом?

— Ну, я просто имею в виду, что не хотел влезать в твою личную жизнь.

— Вот как! Думаю, я переехала, потому что воспринимала это как возвращение домой.

— Ага, у меня тоже здесь есть ощущение дома. Но в твоем ведь случае все не так, как у меня. Ты могла бы поехать куда угодно и делать…

— Ну да, ну да: поехать куда угодно и делать все, что мне заблагорассудится. Не знаю, сколько раз мне приходили в голову эти слова. Но теперь, видишь ли, все значительно упростилось, потому что денег у меня почти не осталось. Я пожертвовала почти все.

Сразу это было не переварить. Люси без денег? За все то время, что он ее знал, он представить себе не мог такое откровение: Люси без денег. И ему даже не хотелось думать, как сложилась бы его жизнь, если бы у Люси с самого начала не было денег. Лучше? Хуже? Как знать?

— Бог мой, вот это да! Бог мой! — сказал он. — А могу я у тебя спросить, кому ты их пожертвовала?

— Я пожертвовала их «Эмнести интернешнл». — Она произнесла это название так гордо и так застенчиво, что он понял, как безмерно много эта организация для нее значит. — Ты знаешь, чем они занимаются?

— Очень примерно; только то, что читал в газетах. Но я знаю, что это достойная организация. То есть я имею в виду, нельзя сказать, что они занимаются ерундой.

— Нельзя, — сказала она. — Конечно нельзя. И я тоже стала активно в этом участвовать.

— В каком смысле «активно участвовать»?

— Ну, я участвую в работе нескольких комитетов, помогаю организовывать встречи и круглые столы, пишу для них множество пресс-релизов — такие вещи. Может быть, они отправят меня в Европу на пару месяцев; по крайней мере, я на это надеюсь.

— Хорошо. Это очень… очень хорошо.

— Понимаешь, мне эта работа нравится, — сказала Люси, — потому что она реальная. Ее нельзя отрицать, от нее нельзя отмахнуться, или высмеять, или даже отобрать. В мире есть политические заключенные. Несправедливость и притеснения есть по всему миру. Когда занимаешься такой работой, ты ни на день не отрываешься от реальности, а со всем остальным, чем я пыталась заниматься, это было не так.

— Ну да, — сказал он. — Я слышал, ты много что перепробовала.

Она слегка подняла голову, лицо у нее мгновенно напряглось, и Майклу стало ясно, что говорить этого не следовало.

— Вот как! — сказала она. — Ты слышал. И от кого же ты это слышал?

— Всего лишь от Нельсонов. И мне показалось, что они на самом деле очень по тебе скучают, Люси; они очень просили меня передать тебе привет.

— Ах да! — сказала она. — Ну, они оба мастера подколоть, правда, эти Нельсоны? Подколоть — в смысле насмехаться, я имею в виду, и в смысле бесконечного жеманного флирта тоже. Сколько лет я не могла этого понять!

— Подожди-подожди. Откуда ты взяла эти «насмешки»? Не думаю, что над тобой хоть кто-нибудь мог насмехаться. Слишком ты крута для этого.

— Да? — И глаза у нее сузились. — Может, поспорим? Тогда слушай: наверное, я никогда этого не показывала — и, пожалуй, это стоило мне немалых усилий, — но иногда, когда я оглядываюсь на свою жизнь, я не вижу там никого, кроме девочки из пансиона, которую все ужасно не любят, над которой все насмехаются, которую все задирают и у которой во всем мире есть только одна подруга — учительница рисования. Может, я даже никогда тебе не рассказывала про эту учительницу рисования, потому что многие годы это был мой секрет, и только потом, когда ты уже ушел, я попыталась написать об этом рассказ… Мисс Годдард. Забавная, тощая, одинокая девушка, немногим старше меня, очень яркая, очень застенчивая и, может даже, лесбиянка, хотя эта сторона вопроса мне тогда в голову не приходила. Но она говорила мне, что у меня прекрасные рисунки, и она искренне это говорила, и для меня это была такая честь, что я едва не теряла сознание. По вечерам мне одной во всей школе разрешалось приходить в квартиру мисс Годдард на рюмку хереса и английский бисквит, и это меня невероятно возвеличивало. Я чувствовала одновременно ужас и собственное величие; можешь себе представить? Можешь представить более поразительное сочетание чувств для такого человека, как я? Единственное, чего я тогда хотела, — это как-то удостоиться, оказаться пригодной для участия в том, что мисс Годдард всегда называла «миром искусства». Какое печальное, вычурное выражение, если задуматься! «Мир искусства»! И раз уж на то пошло, можно заметить, что «искусство» само по себе — досадно ненадежное словечко, верно? В любом случае, думаю, мне бы хотелось предложить еще один тост, если ты не против.

И Люси подняла бокал на уровень глаз.

— Нахуй искусство, — сказала она. — Правда, Майкл. Нахуй искусство, а? Разве не смешно, как мы всю жизнь за ним гоняемся? Чуть не умираем, чтобы только приблизиться к тем, кто, по нашему мнению, его понимает, как будто это может хоть чем-то помочь; то и дело спрашиваем себя, возможно ли, что мы всегда были от него безнадежно далеки или даже что его вообще не существует? Потому что вот тебе интересное предположение: что, если его просто нет?

Он задумался или, скорее, сделал вид, что задумался, разыграв из этого небольшой, но весьма серьезный спектакль, решительно отказываясь поднимать свой стакан.

— Ну нет, извини, дорогая, — начал он, тут же сообразив, что «дорогую» следовало бы из этого предложения убрать, — не могу поднять с тобой этот тост. Если бы я хоть раз решил, что его нет, я бы, думаю… даже не знаю… пустил бы себе пулю в лоб или что-то в этом роде.

— Нет, не пустил бы, — сказала она, опуская бокал на стол. — Ты бы первый раз в жизни расслабился. Бросил бы курить.

— Ладно, может быть. Слушай, вдруг ты помнишь длинное стихотворение, которое было в конце моей первой книги, сто лет назад?

— «Если начистоту».

— Да. Так вот, из-за этого стихотворения меня и пригласили в этот… как его… Бостонский университет. Человек написал мне письмо, чтобы сообщить. Он сказал… сказал, что, по его мнению, это одно из лучших стихотворений, написанных в этой стране после Второй мировой войны.

— Что ж… — сказала она, — что ж, это, конечно, очень… я очень горжусь тобой, Майкл.

И она быстро опустила глаза, вероятно смутившись, что сказала такую глубоко личную вещь, как «горжусь тобой», и он тоже в ответ смутился.

И вскоре они уже снова шли по Кембриджу, стиль которого он перестал понимать, а теперь не стал бы даже исследовать, если бы ему удалось поселиться на бостонской стороне реки. Но ему было приятно идти рядом с такой симпатичной, храброй и прямолинейной женщиной — с женщиной, которая умела говорить откровенно, когда ей этого хотелось, и которая понимала укрепляющую ценность молчания.

Когда они дошли до ее дома, он подождал, пока она не найдет ключи, и потом сказал:

— Что ж, Люси, было очень приятно.