Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Люси на ходу еще плотнее обвила его руку и прижалась к ней. Она чувствовала, что узнает его все лучше и лучше.

Как-то Карл сказал, что до смерти хочет успеть опубликовать пятнадцать книг и чтобы как минимум за три из них — «в лучшем случае четыре» — ему не пришлось бы извиняться. Ей нравилась сквозящая в этом желании отвага, и она сказала, что ему, несомненно, это удастся; потом, чуть позже, она начала подыскивать для себя значимое место в его карьере.

Раньше желание посвятить себя мужчине возникало у нее лишь однажды, когда они только познакомились с Майклом; из этого ничего не вышло, но разве это повод, чтобы отбросить саму возможность и не попытаться еще раз?

Пусть Карл и «увяз» сейчас в своем втором романе, как он уверяет, но присутствие Люси может помочь ему справиться с трудностями. Потом будет еще одна книга, потом другая, третья и так далее, и Люси, неизменно преданная ему, всегда будет рядом. К тому же она знала, что Карла ее деньгами не устрашить, — этого можно было даже не опасаться. Он не раз уже говорил ей — хоть и в шутку, но говорил, — что был бы не прочь пустить ее состояние на оплату своего жизненного пути.

Столь разное отношение к деньгам, догадывалась она, объяснялось тем, что Майкл Дэвенпорт никогда не знал бедности, — отсюда проистекала его неумолимая тяга к независимости. Карл Трейнор с молодых лет знал, что это такое, и поэтому понимал, что никакая это не добродетель, — и понимал, соответственно, что обладание нетрудовыми доходами еще не влечет за собой морального разложения.

Нередко казалось, что в мире нет ничего, чего Карл не понял бы или не смог бы понять после некоторого размышления; наверное, этому качеству он отчасти и был обязан убедительностью своей прозы; в любом случае именно поэтому у него без всяких усилий получалось быть добрым.

Люси обнаружила, что может рассказать ему о себе то, что никому никогда не рассказывала — даже Майклу, даже доктору Файну, — и одного этого было достаточно, чтобы она ощутила, насколько основательным было в данном случае ее капиталовложение.

К тому же ей никогда не придется бросать живопись. Быть может, постепенно она станет писать все лучше и лучше, работ с годами прибавится — и в конце концов она станет таким же, как он, профессионалом, но противоречий это не породит, потому что у них не будет ни малейшего основания для соперничества или даже сравнения. Творить они будут в совершенно разных мирах, которые, быть может, послужат друг для друга приятным дополнением.

Она сможет с легкостью посещать презентации его книг или даже сопровождать его в рекламных турах, если он ее об этом попросит, и он сможет спокойно стоять рядом с ней в галереях — высокий, гордый, с вежливой улыбкой на лице — на открытиях ее выставок, где будет собираться живая культурная публика и где присутствие таких людей, как Том Нельсон и Пол Мэйтленд с супругами, можно считать заранее гарантированным.

Годам к пятидесяти, а быть может, и раньше, они наверняка будут вызывать у всех своих знакомых зависть и восхищение — и вполне возможно, что огромное количество людей будут готовы отдать все что угодно, чтобы с ними познакомиться.



Но почти с самого начала у них случались мелкие, но довольно неприятные проблемы — ссоры, причем настолько резкие, что могли все испортить.

Еще в первые недели совместной жизни, когда они сидели в закусочной, в которой подавали стейки с картошкой и которую Карл называл своим любимым местом в Гринвич-Виллидж, она спросила, с кем это он был «не один» сразу после выхода своей книги.

— Знаешь, — сказал он, — эта история особо меня не красит. Ничего, если мы отложим разбирательство на некоторое время, а?

И он набил себе рот хлебом, как будто это могло положить конец дальнейшим расспросам.

Она была вполне готова повременить с разбирательствами, раз уж ему так хотелось, но чуть ли не следующей ночью он, наоборот, сам начал рассказывать эту проклятую историю, едва отдышавшись от занятий любовью, и это показалось ей поразительно неуместным. А рассказывал он долго.

Девушка была совсем юная, сказал он, только что из колледжа, полная смутных идей касательно «искусств», — по-другому она не выражалась. Ну и к тому же она была очень хорошенькая: Карл Трейнор считал ее совершенно замечательной, и, когда она только к нему переехала, он, помнится, думал: если я помогу ей слегка повзрослеть, это будет само совершенство. Но довольно скоро выяснилось, что она была единственной из знакомых ему девушек, которая пила больше, чем он сам.

— Она могла упасть прямо в баре, — говорил он, — или грохнуться со стула на вечеринке. Каждый вечер напивалась до потери сознания, и, значит, вся ответственность каждый раз ложилась на меня: каждое утро я должен был вытаскивать ее из кровати, напяливать на нее одежду, выводить на улицу и сажать в такси — обязательно в такси, потому что она говорила, что метро ее «пугает», — так она добиралась на какую-то свою работу, у нее была мелкая редакторская должность где-то на окраине… Ну и когда мне предложили заняться сценарием, я решил ее типа бросить — сказал, что в Калифорнию хочу ехать один, — и в ту же ночь она хватает бритву и пытается вскрыть себе артерии на запястьях. Бог мой, как же я перепугался. Перевязал все это как мог и дотащил ее на руках до самого Сент-Винсента[58]. Можешь себе представить? На руках! В ту ночь в неотложке дежурил какой-то испанец, довольно молодой, и он сказал, что артерию она не задела — всего лишь задела пару вен — и что он сможет остановить кровотечение тугими повязками. Но только она знала больше, чем я, — она знала, что за каждую попытку суицида в Нью-Йорке тебе автоматически дают шесть недель в Бельвю, — так что, как только перевязка закончилась, она спрыгнула с этого стола быстрее кошки. Выбралась через проулок на Седьмую авеню и понеслась так, что ее и полицейские бы не догнали. И когда я наконец поймал ее в подъезде старого доходного дома, в котором она жила, пока не переехала ко мне, она мне сказала ровно два предложения: «Уйди. Уйди отсюда». — Он тяжело вздохнул. — Вот и вся история. Думаю, на самом деле я ее любил — и, может, в каком-то смысле всегда буду любить, — но я даже не знаю, где она сейчас, и не сильно жажду узнать.

Они помолчали некоторое время, и потом Люси сказала:

— Ничего хорошего в этой истории нет, Карл.

— Бог мой, понятно, что ничего хорошего в ней нет. Что ты имеешь в виду?

— Как-то слишком много любования собой со стороны рассказчика, — сказала она. — Сплошное самовозвеличивание. Сексуальное фанфаронство. Такие истории меня никогда не интересовали. Зачем, например, тебе нужно было подчеркивать, что ты нес ее в госпиталь на руках?

— Ну как «зачем»? Затем что Седьмая авеню односторонняя, движение только в сторону центра. На такси мы бы слишком долго ехали, а я думал, что она умирает от потери крови.

— Ах, ну да. Умирает от потери крови, потому что так сильно тебя любит. Слушай, Карл, даже не пытайся написать об этом рассказ, ладно? По крайней мере, не пиши так, как ты его рассказал. Потому что, если ты это сделаешь, это только нанесет ущерб твоей репутации.

— Охренеть! — сказал он. — Мы тут лежим у меня в кровати в час ночи, и ты меня предупреждаешь, что моей «репутации» может быть нанесен «ущерб». Какое, однако, хладнокровие! Люси, я восхищен. А кроме того, я же сказал, что эта история…

— Тебя не красит. Я помню. Это же одно из твоих любимых выражений, правда? Ты его используешь, чтобы возбудить в людях интерес, так ведь? Добиться отсрочки, заставить их ждать, а потом вывалить все это на них, когда они меньше всего ожидают.

— Мы что, сейчас ссоримся? — спросил он. — Об этом идет речь? Я, что ли, должен перейти в контратаку, чтобы мы в конце концов вылезли из постели и проорали друг на друга всю ночь? Потому что если ты этого хочешь, любимая, то тебе не повезло. Лично я просто хочу спать.

И он отвернулся, но это был еще не конец. Минуту спустя он сказал с подчеркнутой сдержанностью:

— Думаю, дорогая, было бы целесообразно, если бы ты впредь воздержалась от рекомендаций по поводу того, чего мне не стоит писать, как мне не стоит писать и от прочей такой поебени. Ладно?

— Ладно.

И она обняла его в знак того, что сожалеет о своих словах.

Наутро она пожалела о них еще больше, потому что теперь она видела, что злость ее объяснялась не в последнюю очередь ревностью к этой юной алкоголичке, и поэтому она принесла сдержанные, изящно сформулированные извинения, которых он даже не дослушал, потому что его разобрал смех и он кинулся обниматься, умоляя ее навсегда об этом забыть.

И все эти стычки действительно легко забывались, поскольку в их отношениях неделями царила едва ли не идеальная гармония; правда, предвидеть, когда случится следующая, было совершенно невозможно.

— А ты поддерживаешь связь с мистером Келли?

— С мистером кем?

— Ну, с Джорджем Келли, с нашего курса.

— Ах, с этим, который по лифтам… Нет. Что ты имеешь в виду, поддерживаю ли я связь?

— Ну, я просто надеялась, что вы, быть может, общаетесь. Он мне очень помог и вообще показался удивительно умным человеком.

— А, ну ясно, «удивительно умным». Слушай, девочка, мир кишит этими необработанными алмазами, этой солью земли, и они все удивительно умные. Бог мой, в армии я встречал полуграмотных парней, но таких умных, что можно было в штаны от страха наложить. Когда дело касается курса, приятно иметь у себя в группе парочку таких умников — можно почти всю работу свалить на них, как я и поступал с Келли, но, как только курс позади, все кончено. И они прекрасно это понимают. Чего еще можно ждать? Они же не сумасшедшие.

— Вот как! — сказала она.

— Господи ты боже мой, Люси, ну какого черта тебе это надо? Тебе очень хочется поехать в Квинс, просидев в метро целый час, чтобы провести приятный вечер в компании Джорджа Келли? Там еще будет миссис Келли, с кофе и пирожными, и она будет что-то там тараторить, и по такому случаю на ней будет семь разных брошечек и побрякушечек, а в это время маленькие Келли, в количестве четырех или пяти, будут стоять по периметру, таращиться на тебя и жевать в унисон свои жвачки. Ты этого хочешь?

— Забавно, — сказала Люси. — Для человека, который даже не окончил колледж, у тебя поразительно развитое чувство классового превосходства.

— Ну да, ну да, я знал, что ты это скажешь. Знаешь что, Люси? Получается, я заранее знаю все, что ты хочешь сказать, еще до того, как ты это произнесешь. Если я когда-нибудь буду писать про тебя рассказ, диалоги пойдут на ура. Вообще не вопрос. Я просто откинусь на спинку стула, и машинка все сама напечатает.

И на этот раз она от него ушла, сделав на прощание пару заявлений о том, как все это «отвратительно».

Но часа через три она пришла назад и принесла с собой четыре тщательно отобранные репродукции импрессионистских картин; он был так рад ее видеть, что, казалось, едва не плакал, когда стоял покачиваясь, но не выпуская ее из объятий.

— Бог мой! — сказал он чуть позже, когда она со всем тщанием расклеила картинки по стенам. — Поразительно, как они всё изменили. Не понимаю, как я умудрился прожить здесь все это время в окружении голых стен.

— Ну, эти тут будут только временно, — объяснила она. — Потому что у меня есть план. Ты разве не знаешь, что в отношении тебя у меня вообще полно планов? А план состоит в том, что как только у меня наберется достаточно работ, которые мне самой нравятся и которые мистер Сантос тоже одобрил, я привезу их сюда и развешу по стенам; это будет мой тебе подарок.

И Карл Трейнор сказал, что ничего лучше просто не придумать. Он сказал, что эта честь заведомо превосходит все, что он когда-либо надеялся заслужить.

Они уже сидели на кровати и робко, как дети, держали друг друга за руки; он сказал, что вовсе не хотел быть таким занудой в отношении Джорджа Келли. Сказал, что абсолютно не против позвонить ему сегодня вечером, или на этих выходных, или когда ей захочется.

— Дико мило с твоей стороны, Карл, — сказала она. — Но мы же с легкостью можем отложить это все. Может, потом ты по-другому к этому отнесешься. Так же лучше, правда?

— Ну да. Хорошо. И еще одна вещь, Люси…

— Какая?

— Пожалуйста, не уходи так больше. Ну то есть, ясное дело, остановить я тебя не могу, даже если ты решишь уйти навсегда, но в следующий раз попытайся как-то предупредить меня, ладно? Чтобы у меня была возможность переубедить тебя.

— Ну что ты, — сказала она. — Думаю, теперь нам о таких вещах не придется тревожиться, правда ведь?

И остаток этого неожиданно пьянящего вечера можно было посвятить только одному — раздеться, забраться под одеяло и с преувеличенным рвением заняться любовью.



Сам он заходил на кухню лишь для того, чтобы сделать себе растворимый кофе или достать из холодильника молока или пива, но Люси довольно быстро обзавелась полным набором кастрюль и сковородок с медными днищами — они висели рядком на стене, — избыточным количеством тарелок и столового серебра и даже полкой для специй. («Полка для специй?» — спросил он, и она ответила: «Ну конечно полка для специй. Почему бы нам не завести полку для специй?»)

В ту зиму она часто готовила, и каждый раз он проявлял трогательную благодарность, хотя в конце концов она поняла, что он предпочитал рестораны, потому что, проработав целый день дома, вечером он «должен был» куда-нибудь выйти.

Похоже, что с приближением весны его тревога за книгу только нарастала. Из-за этого он периодически напивался, после чего вообще не мог работать, впрочем, у Люси были как минимум начальные представления о проблемах такого рода. Она помогла ему установить ежедневную норму алкоголя: пиво по требованию всю вторую половину дня, потом не больше трех бурбонов перед обедом, а после обеда — ничего; однако помочь ему с книгой она не могла. Он не давал ей даже прочитать рукопись, потому что «в основном это ерунда какая-то, и все равно ты никогда не разберешь мой почерк, не говоря уж обо всех этих проклятых вставках на полях, которые я и сам-то прочитать не могу».

Однажды он перепечатал для нее двадцатистраничный отрывок и укрылся на кухне, пока она читала. Когда она позвала его и сообщила, что отрывок «прекрасен», на его осунувшемся лице проступило некоторое спокойствие. Он задал ей несколько вопросов, чтобы убедиться, что больше всего ей понравились именно те места, которые, как он надеялся, и должны были ей понравиться, но уже через минуту-другую вид у него снова был встревоженный. То, что он думает, почти безошибочно читалось у него на лице: «Ну хорошо, ей хочется сделать мне приятное, но что она в этом понимает?»

На тот момент она понимала, что роман будет о женщине и что повествование тоже будет вестись от лица женщины, — что само по себе, по его словам, было огромной проблемой, потому что раньше он никогда не пытался писать от женского лица и не знал, получится ли у него убедительно провести женскую точку зрения через весь роман.

— В этом отрывке все очень убедительно, — сказала она.

— Ну да, наверное; только двадцать страниц — это тебе не триста.

Кроме того, по намекам, которое он время от времени себе позволял, да и по содержанию прочитанного отрывка, было понятно, что главная героиня, которую звали Мириам, будет во многом списана с его бывшей жены. Ничего неприятного она в этом не находила: писателем он был хорошим, и ни злоба, ни ностальгия не должны были затемнить его повествование; кроме того, всем известно, что писатель имеет право черпать свой материал из каких угодно источников.

— Но даже если я справлюсь с повествованием от лица женщины, — говорил он, — остается куча других проблем. Боюсь, с этой дамой мало что происходит. Для романа сюжета явно маловато.

— Есть масса отличных романов вообще без всякого сюжета, — ответила Люси. — И тебе они знакомы ничуть не хуже, чем мне.

И он снова сказал ей, что она всегда знает, как правильно выразиться.

Как-то вечером они вернулись домой очень поздно, давно уже нарушив правило трех бурбонов. Они много выпили — вполне достаточно, чтобы опьянеть, почувствовать неуверенность в движениях и завалиться спать, — но приятное отличие этого вечера состояло в том, что оба они прекрасно «держались»: настроение было приподнятое, им хотелось разговаривать — как будто сегодня вечером разговор мог получиться интереснее и ярче, чем в любой другой. Они даже налили еще по стаканчику и по-товарищески уселись в кресла друг напротив друга.

С этим повествованием от женского лица была одна проблема, сказал Карл, с которой Люси может помочь. И он попросил ее рассказать, как она ощущает себя во время беременности.

— Ну, со мной это было всего один раз, и к тому же давно, но мне этот период запомнился главным образом умиротворенностью. Ты физически замедляешься, боишься показаться громоздкой — я, по крайней мере, боялась, — но никакой нервозности в этом нет, все время сохраняется приятное ощущение общего здоровья: хороший аппетит, хороший сон.

— Отлично, — сказал он. — Это все очень хорошо.

Потом по слегка изменившемуся выражению его лица стало понятно, что следующий вопрос не будет иметь к роману ни малейшего отношения.

— А у тебя никогда не было мнимой беременности?

— Чего?

— Ну, знаешь, попадаются девушки, которым так хочется выйти замуж, что они начинают имитировать беременность. Они не просто заявляют, что беременны, — они весьма убедительно демонстрируют все без исключения симптомы. Мне попалась одна такая года три-четыре назад — довольно симпатичная, умненькая девица из Виргинии. Каждый месяц ее раздувало, груди так набухали, что сомнений не оставалось, а потом — бах! — месячные, и все исчезает.

— Карл, мне кажется, ты опять начинаешь, — сказала Люси.

— Что начинаю?

— Хвастаться. Еще одна история про то, что ты не любовник, а сущий дьявол.

— Нет, подожди, — сказал он. — Так нечестно. Какой еще дьявол? Если бы ты знала, как мне было страшно каждый месяц, ничего «дьявольского» ты в этом не нашла бы. Я только заламывал руки, как смиренная безропотная тварь. Потом в конце концов, на седьмой или восьмой раз, я отвел ее к самому крутому акушеру на Парк-авеню. Разорился на сто баксов. Ну и что ты думаешь? Выходит этот мудак из кабинета, улыбка до ушей, и говорит: «Отличные новости, мистер Трейнор, поздравляю. Ваша жена беременна, ранний срок, никаких осложнений». Можешь себе представить, какой это был удар? А через два или три дня у нее снова месячные. Опять ложная тревога.

— И что ты после этого сделал?

— Я сделал то, что на моем месте сделал бы любой здравомыслящий человек. Собрал ей чемодан и отправил ее туда, откуда приехала, то есть в Виргинию.

— Ну хорошо, — сказала Люси. — Только скажи мне такую вещь, Карл. Неужели в отношениях с девушками ты никогда не был потерпевшей стороной? Неужели тебя ни разу не бросали, не рвали с тобой отношений, не говорили, чтобы ты убирался к чертовой матери?

— Не говори ерунды, девочка. Конечно бросали. Господи, да некоторые через меня буквально перешагивали. Некоторые вообще считали меня дерьмом на палочке. Бог мой, послушала бы ты, что́ моя жена обо мне говорит.



В июне или июле Карл вручил ей сто пятьдесят машинописных страниц — по его словам, чуть меньше половины книги — и попросил взять их с собой в Тонапак на пару дней.

— Ничего похожего на первую книгу ты там не найдешь, — сказал он. — Грома и молний там нет; никаких оглушительных конфликтов, никаких сюрпризов, ничего в этом роде. Но все же первая книга не обязательно была смелее, чем эта, — просто там смелость была более очевидна, это был большой, мощный, «жесткий» роман. А на этот раз я пытаюсь сделать совсем другую книгу. Мне хочется написать спокойную, скромную на вид вещь. Меня больше заботила ясность и уравновешенность прозы. Ну то есть чисто эстетические ценности занимали меня больше, чем драматические эффекты.

Они стояли у него в прихожей; Люси держала в руках рукопись в плотном желтоватом конверте и уже начинала думать, что лучше бы он замолчал. Лучше бы уж просто отдал ей рукопись, чтобы она прочитала ее, как прочитал бы любой другой, но он, похоже, не мог отпустить ее без всех этих напутствий и пояснений.

— Думаю, лучше всего, — продолжал он, — если ты сначала прочитаешь все целиком в твоем обычном ритме, а потом еще раз пройдешься по тексту чуть медленнее, отмечая те места, которые, как тебе кажется, можно улучшить — расширить или сократить или каким-то образом изменить. Хорошо?

— Хорошо, — сказала она.

— И вот еще что: ты же знаешь старое сравнение с айсбергом? Про то, что семь восьмых находятся под водой, а над поверхностью торчит только самая верхушка? Вот что-то похожее я пытаюсь здесь сделать. Мне хочется, чтобы читатель почувствовал, что все эти обыденные частности подразумевают где-то в глубине что-то непомерное и даже трагическое. Понимаешь теперь, как это все устроено?

И она сказала, что будет иметь это в виду.

Вечером в Тонапаке, пообедав вместе с Лаурой и потратив довольно много времени на подробный с ней разговор, сама продолжительность которого должна была подтвердить, что к своим материнским обязанностям она относится с прежней добросовестностью, Люси легла пораньше и принялась за чтение.

Прочитав рукопись, она боялась признаться себе, насколько разочарована; потом, поспав немного урывками и слегка позавтракав без всякого аппетита, она снова уселась за чтение.

Похоже, эстетические ценности она вполне оценила, и ей уж точно было понятно, что он имел в виду под «скромной» — или скромной «на вид» — работой.

Это был слабый, банальный, скучный текст. Продираясь сквозь технически безупречные предложения, она все ждала, когда же там мелькнет хоть что-нибудь живое, и никак не могла поверить, что эту вещь написал человек, чья предыдущая книга некогда захватила ее остротой, мощью и быстрым разгоном, — в самом сравнении ей мерещилось предательство.

Еще раз она ощутила, что ее предали, когда дошла до тех двадцати страниц, о которых раньше отозвалась как о «прекрасных», — теперь, на фоне окружавшей их скуки, они лишились всей своей силы.

К тому же ей больше не верилось, что Карл списал Мириам со своей бывшей жены, потому что любая женщина из плоти и крови была на порядок интереснее этой. Проблема состояла в том, что он пытался сделать ее излишне добродетельной, что в любой ситуации она оказывалась права. Карл попросту соглашался с любым ее суждением и такого же согласия ждал от своих читателей; ко всему прочему, едва ли не все ее реплики звучали крайне неестественно, потому что она всегда говорила ровно то, что имела в виду.

Мириам имела склонность к философическим рассуждениям — небольшим изящным эссе, прерывавшим повествование на несколько страниц кряду, и само их изящество выдавало стремление автора удовлетворить всем требованиям чуждой ему формы. После каждого такого эссе Люси поневоле спрашивала себя: неужели Карл занялся всей этой канителью только потому, что думал, что именно так пишут люди, окончившие в свое время колледж?

Сюжета в этом отрывке было, пожалуй, достаточно — как раз об этом беспокоиться не следовало, — но такого рода сюжет при наличии некоторых навыков не составил бы никаких затруднений и для весьма посредственного литератора. В первых главах Мириам была заброшенным ребенком, затем превращалась в одинокую девушку, которая влюбляется ненадолго в разных молодых людей, не склонных тратить на нее время, и наконец в ее жизни появляется человек, в котором сразу же угадывается будущий муж — бедный, неустроенный сочинитель рекламных статей с непомерными амбициями; на этом первая часть заканчивалась.

Но было очевидно: едва ли не любой читатель уже догадается к этому моменту, что произойдет во второй части: можно было заранее сказать, что этот брак будет неудачным; было заранее понятно, что они начнут ссориться и Мириам всегда будет выступать на стороне разума; и было совершенно очевидно, что после развода она ощутит себя отважной, самодостаточной женщиной и что ее аккуратно-философская манера мысли сохранится до самой последней страницы.

Если Карл Трейнор и напишет когда-нибудь пятнадцать книг, эта уж точно будет относиться к той их части, за которую ему придется извиняться. К этому конкретному айсбергу можно было без опаски приближаться на какое угодно расстояние: под водой не скрывалось ничего.

И все же Люси не устраивала суровость собственных оценок. В последний день перед возвращением в город она прогуливалась в одиночестве в тени своего большого двора, пытаясь себя разубедить. Она уже готова была признать, что отнеслась к рукописи несправедливо — хотя бы потому, что Карл, быть может, несколько ее утомил. Но как узнать, когда именно мужчина начинает тебя утомлять? Любая близость сопряжена с некоторым нетерпением и скукой; кому не знакомо это чувство?

Ей часто казалось, что она устала от Майкла Дэвенпорта задолго до того, как они расстались; в то же время она знала, что, если бы последние несколько месяцев их совместной жизни не сопровождались таким острым дискомфортом, вполне возможно, они до сих пор были бы вместе. Интерес друг к другу вполне мог бы возродиться, и это было бы даже хорошо — хотя бы в том, что касается Лауры.

В похожей ситуации с Карлом, решила она, следовало оказать поддержку. Сказать, что эта вещь ее «потрясла», она не могла, но она вполне могла отметить стилистическое мастерство и похвалить отдельные сцены; чем больше она об этом думала, тем легче выстраивались у нее стройные ряды комплиментов, каждый из которых не был сам по себе лживым.

Так она и поступила, когда снова приехала к нему, и он принял ее комплименты с достоинством. Было видно, что он разочарован, но видно было и то, что его собственного интереса к книге будет достаточно, чтобы завершить работу над ней. Аналогия с айсбергом больше не всплывала, чем Люси была весьма довольна: она боялась, что, если спросить его, какой же такой непомерный трагизм скрывался за рассказом о жизни Мириам, он бросит на нее тяжелый взгляд и скажет: «Удел человеческий» — или что-нибудь в этом роде.

Жаркими летними вечерами Люси нередко сидела у Карла в квартире и изводила себя раздумьями о его несостоятельности. Она делала вид, что читает журнал, пристально следя за малейшими движениями его склонившейся над карандашом спины, и давала себе волю часами придумывать самые плачевные исходы.

Этот неуверенный в себе, вечно ошибающийся, вечно жалующийся на судьбу человек никогда не напишет пятнадцати книг. В лучшем случае будет еще две-три, каждая следующая хуже предыдущей; всю оставшуюся жизнь он будет только болтать и пить, будет заводить девушек и рассказывать им про своих предыдущих девушек, будет преподавать в разных местах, и в любом из них работа его будет столь же бессмысленной, как и в Новой школе. Не важно, старым или молодым он умрет, но умирать он будет с мыслью о том, что, за исключением первого романа, ему просто нечего было сказать.

Она презирала себя за такие мысли. Если она настолько не верит в Карла Трейнора, то что она вообще здесь делает?

Иногда она поднималась и шла на кухню, потому что кухня всегда напоминала ей о лучших моментах их домашней жизни, — там ее злоба чаще всего утихала. В любом случае вера в человека никакой особой роли не играет, а профессиональные успехи уж точно к делу не относятся; если бы дело было только в них, на свете не было бы сотен миллионов женщин, преданных мужчинам без звездного будущего. А кроме того, этот второй роман написан еще только наполовину. Еще есть шанс, что ему удастся несколько оживить его. Может быть, она даже сможет ему в этом помочь.

— Карл, — сказала она как-то днем, выходя из кухни с нарочитой непринужденностью, — мне кажется, я знаю, что тебе нужно сделать с Мириам.

— Да? — сказал он, не отрываясь от рукописи. — И что же?

— Речь не об отдельных недочетах — речь о более общих вещах. — И она тут же вспомнила, что именно с этой фразы начал разговор Джек Хэллоран, когда сообщил ей, что вся ее игра в тот вечер была слишком театральной. — Я вот думаю, — продолжала она, — не слишком ли сильным человеком она у тебя получается? Есть такая опасность.

— Не понимаю, — сказал он. Теперь он смотрел на нее не отрываясь. — В чем опасность-то? И почему ей нельзя быть сильным человеком?

— Ну, я вспомнила одно замечание Джорджа Келли. Он сказал, что если присмотреться, то никакой разницы между слабыми и сильными людьми все равно нет и что, собственно, поэтому сама эта идея у хороших писателей доверием не пользуется по причине излишней сентиментальности.

— Вот как! Слушай, любимая, мне кажется, я не хуже тебя знаю, что мне нужно сделать с Мириам. Пусть Джордж Келли чинит свои ёбаные лифты, ладно? А эти ёбаные романы давай буду писать я.



Вечером, в легкой сентябрьской мороси, большие окна на красивом старом фасаде Лиги студентов-художников светились особенно благородно. Люси не спеша изучала облик этого здания, как будто собиралась писать с него картину, потому что сидела в покое и уюте в светлом кафетерии на другой стороне улицы. Уже не первую неделю она ежедневно заходила сюда после школы, брала бублик со сливочным сыром и чашечку чая, вознаграждая себя этой малостью за целый день упорной и честной работы. Но с самого начала она знала, что у ежедневных походов в кафетерий была и другая цель: ей хотелось где-нибудь задержаться, убить хотя бы полчаса перед тем, как отправиться домой к Карлу.

И в тот день она знала, что все пойдет наперекосяк, как только он открыл ей дверь.

— Бог мой, бывают же дни! — сказал он. — Сегодня целый день ругался с агентом — он думает, что мне следовало бы уже закончить книгу, — а потом пришлось выкинуть из текста двадцать семь страниц, на которые убил, наверное, месяца полтора.

Он уже некоторое время пил виски — это было понятно и по голосу, и по запаху.

— Как другие-то живут, а? — воскликнул он и решительно дернул за брюки в районе промежности. — Юристы всякие, зубные врачи, страховые агенты? Играют, наверное, в гольф или теннис, ходят на рыбалку, а мне все это недоступно, потому что я все время должен работать. Ах да, утром еще пришла эта убийственная бумажка из налоговой — хотят от меня кучу денег. Все хотят от меня денег, даже телефонная компания, даже квартирный хозяин. Всего-то за месяц ему не заплатил, а у него уже конец света. Тебе этого, разумеется, не понять: богатые не знают, что такое деньги. То есть знать-то они знают, только не понимают, чего эти деньги стоят.

Они сидели друг напротив друга в полутемной гостиной, и Люси не сказала пока ни слова.

— Ну, я бы не сказала, что их цена мне совсем незнакома, — начала она, — но не будем сейчас в это вдаваться. Сейчас важно, чтобы все эти финансовые проблемы не отвлекали тебя от работы. Я могу дать тебе любую сумму, чтобы покрыть все долги.

И по его лицу было видно, что он не знает, что сказать. Ему, конечно же, хотелось, чтобы она это предложила, но он не думал, что она сделает это так быстро. Если сразу же принять предложение, вечер лишится всякого драматизма, а если проявить гордость и отказаться, можно остаться без денег.

Поэтому для начала он не сделал ни того ни другого.

— Что ж, — сказал он, — надо подумать. Принести тебе выпить?

Она не встречала еще человека, для которого выпивка была бы такой необходимостью, — даже ей вечер без алкоголя стал казаться неполноценным, — поэтому, когда она с некоторой нерешительностью принялась за свой бурбон с водой, ей особенно отрадно было думать, что пить ей на самом деле не хочется. Вкус ее почти не интересовал.

Впрочем, сидеть в этой большой, нелепо обставленной комнате ей тоже не особенно хотелось — с трудом верилось, что с некоторых пор она проводит здесь столько времени. Даже если это место ей когда-то и казалось своим — разве что в самом начале, — вспомнить это ощущение сейчас было нелегко.

Помимо дома, где жила ее дочь, сейчас на свете имелось только одно место, которое Люси Дэвенпорт считала своим.

Сегодня она девять часов проработала над картиной, которая была почти готова и почти безупречна. Еще день или два, и она ее закончит — будет понятно, что переделок и доработок больше не требуется, и мистеру Сантосу это тоже будет понятно. Вот там она была у себя дома: в светлой студии, с ее гулом голосов и замечательным запахом краски, где все решалось светом и линией, формой и цветом.

— Ладно, — сказал Карл. — Давай тогда решим уже этот вопрос. Налоговая требует что-то около пяти тысяч, и со всеми мелкими долгами понадобится, наверное, шесть. Что скажешь? Не смущает тебя такая сумма?

— По тому, как ты говорил, — сказала она, — я решила, что будет гораздо больше.

И она достала из сумочки чековую книжку.

— Срок выплаты можем установить какой посчитаешь разумным, — начал он. — И давай добавим к конечной сумме проценты по текущей ставке; не знаю, какая она сейчас, — выясню завтра в банке.

— Не вижу в этом никакой необходимости, Карл, — сказала она, подавая ему готовый чек. — Все эти разговоры о сроках платежа и процентных ставках совершенно ни к чему. Я даже не настаиваю на том, чтобы ты вообще возвращал эти деньги.

Он поднялся и зашагал по комнате, то и дело дергая себя за брюки; потом он повернулся и уставился на нее суженными, горящими от гнева глазами и проговорил, указывая на чек:

— Вот как! Ты, значит, не настаиваешь, чтобы я возвращал эти деньги. Ну, раз мне не надо их возвращать, я тогда скажу, что тебе нужно сделать. Возьми тогда этот чек, переверни и на другой стороне, над тем местом, где должна стоять моя подпись, напиши: «За оказанные услуги».

— Боже! — сказала Люси. — Боже, какая низость! Даже если ты пьян, Карл, даже если ты думаешь, что это всего лишь шутка, — все равно это низко.

— Ну вот еще один экземплярчик в мою растущую коллекцию, — сказал он и опять заходил по комнате. — Как меня только не называли, дорогая моя, но в низости меня еще никто не обвинял.

— Это низко, — повторила она. — Низко.

— Так, может, мы оба только и ждали этой сцены? Может, пора уже кончать? Может, пришло время друг от друга избавиться? Может, хватит тебе уже таскаться сюда из художественной школы, если ты не хочешь меня видеть? Может, хватит мне уже сидеть тут по вечерам в полуразбитом состоянии, оттого что мне не хочется видеть тебя? Господи, Люси, неужели ты до сих пор не поняла, что мы друг другу надоели до полусмерти?

Она стояла у шкафа, пытаясь найти свои вещи. Там было три или четыре платья, хороший замшевый пиджак и две пары туфель. Но нести все эти вещи было не в чем — не было даже бумажного пакета, который дают в магазинах, — и Люси махнула на них рукой и решительно хлопнула дверцей.

— Я прекрасно это понимаю, — сказала она. — Как минимум мне давно понятно — гораздо дольше, чем может тебе показаться, — что мне в твоем присутствии нестерпимо скучно.

— Отлично! — сказал он. — Чудненько! Значит, не будет никаких слез, да? Никаких взаимных обвинений и прочих глупостей. Мы квиты. Что ж, удачи тебе, Люси.

Но она ничего не ответила. Она лишь постаралась убраться оттуда как можно скорее.

Ехать до Тонапака было долго, и уже по дороге она пожалела, что не пожелала ему удачи. Может, тогда ее уход не получился бы таким грубым, да и потом, этому человеку действительно не мешало бы пожелать удачи. Теперь было уже не вспомнить, порвала она этот шеститысячный чек или просто бросила на пол в целости и сохранности. Но и это уже не имело значения. Если чек был целый, через несколько дней она, вероятно, получит его по почте в сопровождении изящно сформулированного раскаяния и сожаления. Тогда у нее будет возможность вернуть ему этот чек, сопроводив собственной запиской — предельно краткой, — и вставить в нее пожелание удачи особого труда не составит.

Глава седьмая

В пятнадцать лет Лаура потолстела килограммов на двадцать, и это была еще не самая удивительная из происшедших с ней перемен.

Слова типа «крутой» и «кайфовый» заменили в ее словаре все «прикольное», но что самое поразительное — теперь она вообще крайне редко пользовалась этим своим словарем.

Ребенок, который трещал без умолку с тех пор, как научился говорить, и порой доводил родителей до исступления своей явной неспособностью вовремя остановиться, — эта подвижная, нервная, худенькая девчонка приобрела вместе с избытком веса молчаливость и скрытность, и теперь ей почти всегда хотелось побыть одной.

Ее спальня, еще недавно набитая плюшевыми медведями и разбросанными по всем углам одежками для Барби, превратилась в полутемное тайное святилище сладостных сопрановых плачей Джоан Баэз[59].

Через некоторое время Люси обнаружила, что Джоан Баэз она еще как-то воспринимает — если слушать вполуха, в ее голосе можно было даже уловить нечто утешительное, — а вот Боба Дилана не выносит в принципе.

Откуда у мальчишки такая наглость — взять и присвоить себе имя поэта? Почему нельзя было научиться писать, прежде чем сочинять собственные песни, или поучиться петь, прежде чем исполнять их на публике? Почему этому псевдо-трубадуру нельзя было взять хотя бы несколько уроков игры на гитаре или хоть на этой убогой губной гармошке, прежде чем отправляться покорять сердца десятков миллионов детей? Иногда по вечерам, только чтобы не слышать этой музыки, Люси была вынуждена по часу, а то и дольше ходить по двору, сложив на груди руки или сжав их в замок у талии.

Когда грянули «Битлз», она сочла их вполне приличными, дисциплинированными исполнителями, только совершенно не понимала, зачем в своих первых записях они так старательно копировали звучание американских негров:

Вин А-а-а-а

Сей дет Са-а-син

А синк юл анда-стэн

Вин А-а-а-а

Сей дет Са-а-син

вона хэул йо хэн

Потом, когда они поуспокоились и вернулись к родным английским акцентам, она стала ценить их гораздо больше.

Убранство у Лауры в комнате состояло в основном из гигантских фотографий певцов и певиц, но однажды Люси увидела, как она вешает на стенку новый плакат, не имеющий к музыке никакого отношения. На самом деле плакат этот вообще ни к чему не имел отношения: это была репродукция абстрактной картины, которую мог написать любой сумасшедший.

— Радость моя, что это?

— Ну, это такое психоделическое искусство.

— Какое-какое искусство? Еще раз можно?

— Ты что, никогда этого слова не слышала?

— Нет, ни разу. И что это значит?

— Ну, это значит… это значит психоделическое. Ничего такого, мам.



Как-то вечером вернувшись из города, Люси обнаружила, что Лауры дома нет. Это было довольно странно — раньше она всегда была дома: слушала в одиночестве свои пластинки или сидела на кухне с какими-нибудь вечно голодными толстеющими одноклассницами, — и чем больше проходило времени, тем более странным казалось Люси ее отсутствие. Она знала имена двух-трех девочек, у которых Лаура могла быть в гостях, но фамилии ей были неизвестны, так что на телефонную книгу надеяться не приходилось.

К десяти вечера ее посетила мысль о том, чтобы позвонить в полицию, но она передумала, поскольку не знала, что сказать. Нельзя же заявлять о пропаже ребенка в десять вечера, притом что еще утром ребенок был дома, но даже если бы было можно, это привело бы лишь к бессмысленной череде дурацких вопросов со стороны какого-нибудь полицейского.

Было почти одиннадцать, когда Лаура наконец вошла, ссутулившись, в дом, рассеянно огляделась и выпалила заранее приготовленное извинение — нескладное и досадно неуместное, как само отрочество.

— Извини, что я так поздно, — сказала она. — Мы с ребятами заболтались и не заметили, как прошло время.

— Лаура, дорогая, я едва не дошла до истерики. Где ты была?

— Да тут рядом, в Донарэнне.

— Где?

— Ну, в Донарэнне, мам. Где мы сто лет прожили.

— Но это же несколько миль отсюда. Как ты туда добралась?

— На машине. Чак с друзьями меня подбросил. Мы все время туда ездим.

— Какой еще Чак?

— Чак Грейди его зовут. Слушай, он в этом году оканчивает школу. То есть права у него уже пару лет как есть. Теперь он даже профессиональные права получил, потому что после школы развозит на грузовике хлеб.

— Это еще не все, — сказала Люси. — Чем объясняется твое желание туда ездить?

— Ну, мы с ребятами поднимаемся наверх, в общежитие, вот и все. Там… хорошо.

— Поднимаетесь в общежитие? — Люси почувствовала, что в ее голосе и выражении лица проступает истерика.

— Ну да, — сказала Лаура. — Где актеры жили, пока театр не закрылся. Просто там правда хорошо.

— Лаура, дорогая, — сказала Люси, — я хочу, чтобы ты мне рассказала, давно ли вы с друзьями пользуетесь этим заброшенным зданием. И еще мне бы хотелось узнать, чем вы там занимаетесь.

— В смысле — чем занимаемся? Ты что, думаешь, что мы туда трахаться ездим?

— Лаура, тебе пятнадцать лет, и я не потерплю от тебя таких выражений.

— Блядь, — сказала Лаура. — Охуеть.

Они стояли, уставившись друг на друга как смертельные враги, и неизвестно, до чего бы все это дошло, если бы Люси не сообразила, как снять напряжение.

— Ладно, — сказала она. — Хорошо. Лучше нам успокоиться. Сядь, пожалуйста, вон туда, а я сяду здесь, и мы подождем, пока ты соберешься с мыслями и ответишь на мои вопросы.

Лаура едва не плакала (хороший это знак или плохой?), однако все, что Люси хотелось знать, она рассказала. Прошлым летом двое ее знакомых мальчишек обнаружили, что замок на здании общежития сломан. Они проникли внутрь и обнаружили, что кухня в полном порядке и электричество до сих пор есть, потом с помощью девочек привели в порядок весь дом и устроили там нечто вроде клуба. Собрали кое-какую мебель, привезли посуду, стереосистему, набрали кучу музыки. Сейчас там было десять-двенадцать завсегдатаев — в основном девочки, мальчиков гораздо меньше, и, ясное дело, ничего плохого они не делали.

— А марихуану вы там курите, Лаура?

— Не-а, — ответила девочка, но потом уточнила: — Ну, ребята, конечно, приносят и курят, наверное, по крайней мере говорят, что обкурились, но я несколько раз пробовала, и мне не понравилось. Пиво мне тоже не очень понравилось.

— Ладно. И скажи мне еще вот какую вещь. Когда вы там собираетесь с этими мальчиками, которые старше вас, с Чаком Грейди например, вы там… вы уже… в общем, невинности-то ты еще не лишилась?

Лаура посмотрела на нее так, как будто ничего более абсурдного в жизни не слышала.

— Мам, ты, наверное, издеваешься, — сказала она. — Мне лишиться невинности? Да я же толстая как слон, и вообще уродина. Господи, да я, наверное, так и буду всю жизнь девственницей.

И последняя часть фразы прозвучала с таким трагизмом, что Люси не раздумывая бросилась к креслу, в котором сидела ее дочь.

— О боже, девочка, ничего глупее я в жизни не слышала, — сказала Люси и с нежностью прижала голову Лауры к своей груди, не теряя, впрочем, готовности отпустить дочь при малейшем намеке на то, что та хочет высвободиться. — Не знаю, с чего ты взяла, что ты уродина. Да ничего подобного. У тебя приятное, симпатичное лицо, и никуда оно не денется. Сейчас ты просто располнела — главным образом потому, что слишком часто перекусываешь, и мы сто раз это обсуждали; кроме того, это абсолютно нормально. Я в твоем возрасте тоже была полной. И послушай, что я тебе скажу — честно, от всего сердца. Еще два-три года, и от мальчиков отбою не будет — устанешь подходить к телефону. Сколько захочешь, столько их в твоей жизни и будет, но выбор, дорогая, выбор всегда будет за тобой.

Лаура ничего на это не ответила — было даже неясно, слушала ли она вообще, — так что матери не оставалось ничего другого, как вернуться к своему креслу, снова сесть напротив и перейти к самой неприятной части разговора.

— А пока что, Лаура, — сказала она, — пока я не разрешаю тебе ходить в это общежитие. Вообще.

Мать и дочь уставились друг на друга, и в комнате повисло соответствующее моменту тяжелое молчание.

— Да? — тихо проговорила Лаура. — И как же ты собираешься меня не пускать?

— Если понадобится, перестану ездить в Лигу и буду сидеть дома круглые сутки. Буду забирать тебя из школы и привозить домой. Может, тогда ты поймешь, какой ты еще ребенок. — И Люси перевела дыхание, чтобы следующая ее фраза прозвучала максимально бесстрастно: — А вообще, если подумать, есть куда более простой способ: достаточно будет одного звонка. Ведь вы, ребята, вторгаетесь в чужие владения — вы же понимаете, что это противозаконно.

На лице у девочки показался испуг, впрочем испуг киношный, как в дешевых детективах: глаза у нее ненадолго расширились, а потом внезапно сузились.

— Но это же шантаж, мам, — сказала она. — Чистый шантаж.

— Думаю, неплохо было бы тебе сначала немного подрасти, — ответила ей Люси, — а уж потом обвинять меня в шантаже.

Она снова помолчала, чтобы собраться с силами и перевести разговор в мирное русло.

— Лаура, я не вижу причин, по которым мы с тобой не могли бы спокойно все это обсудить, — сказала она. — Я прекрасно понимаю, что молодежь любит устраивать сборища в каких-то своих особых местах; это всегда так было. В данном случае все мои возражения сводятся к тому, что это конкретное место тебе не подходит. Это нездорово.

— Почему «нездорово»? Откуда это взялось? — спросила Лаура; этот оборот речи достался ей от отца («Почему „драгоценные“? Почему „для избранных“? И откуда взялся „Кеньон ревью“?»). — Знаешь что, мам? Знаешь, кто в этом общежитии всю дорогу ошивается, я тебя умоляю? Фил и Тед Нельсоны — вот кто, а ты ведь считаешь, что Нельсоны таки-и-и-е замеча-а-тельные. Именно так ты все время и говоришь, сколько я себя помню: «Ах, Нельсоны таки-и-и-е замеча-а-тельные!»

— Имитацию твою оценить не могу, — сказала Люси, — и насмешку тоже. Удивительно, что братья Нельсон завели себе такие привычки, потому что их растили в атмосфере высокой культуры.

Она тут же пожалела об этой «атмосфере высокой культуры», потому что именно над такими фразами Том Нельсон всегда хохотал до упаду, но сказанного было уже не вернуть.

— Но все равно, что бы там ни делали братья Нельсон, нас это не касается. Я беспокоюсь исключительно о тебе.

— Не понимаю, — сказала Лаура. — Почему мальчикам можно делать все, что им заблагорассудится, а девочкам — нет?

— Потому что они мальчики! — крикнула Лаура, вскочив на ноги и тут же сообразив, что всякий контроль над собой она уже потеряла. — Мальчики испокон веков делали, что им заблагорассудится, неужели ты даже этого не знаешь? Неужели ты этого еще не поняла, дурочка ты несчастная! Сколько надо ума, чтобы знать такие вещи? Им можно быть безответственными, можно потакать каждой своей прихоти, они могут позволить себе любое легкомыслие или жестокость — и ничего им за это никогда не бывает, потому что они мальчики!

Она замолчала, хотя ей самой было понятно, что замолчала она слишком поздно. Лаура тоже встала: она пятилась вглубь комнаты, глядя на мать с опаской и сожалением.

— Мам, ты бы за этим последила, а? — сказала она. — Может, психиатр даст тебе таблетки посильнее или что они там обычно делают?

— Давай я с этим как-нибудь сама разберусь — договорились? А теперь… — и Люси пригладила волосы, отчаянно стараясь вернуть себе самообладание, — а теперь давай я приготовлю тебе что-нибудь поесть, перед тем как ты ляжешь спать.

Но Лаура сказала, что есть не хочет.



— …Суть в том, что я вела себя абсолютно иррационально, — рассказывала Люси в кабинете доктора Файна пять дней спустя. — Я набросилась на нее как какая-то идиотка, у которой в душе ничего нет, кроме непреходящей ненависти к мужчинам. Меня это страшно испугало, и я до сих пор не могу от этого испуга избавиться, потому что никогда я такой не была и не хочу быть.

— Ну, для родителей подростковый период — особое испытание, — начал доктор Файн с такой осторожностью, как будто собирался сообщить ей что-то, чего она не знала. — И особенно трудно приходится, конечно, одиноким родителям. Чем отчаяннее ведет себя ребенок, тем жестче отвечает ему родитель, что, в свою очередь, провоцирует ребенка на дальнейшие вспышки протеста — так образуется своего рода порочный круг.

— Да, — сказала она, изо всех сил стараясь сохранить терпение. — Но я, видимо, не совсем удачно выразилась, доктор. Я пыталась объяснить, что с Лаурой и с этим ее общежитием я и сама прекрасно справлюсь. С вами же мне хотелось обсудить совсем другое — это вот ощущение неподдельного беспокойства за саму себя, эти множащиеся страхи по моему собственному поводу.

— Я понимаю, — сказал он с тем быстрым автоматизмом, который всегда является знаком полного непонимания. — Вы выразили эти страхи, и я могу только сказать, что, на мой взгляд, они преувеличены.

— Что ж… отлично, — сказала Люси. — Я, получается, снова пришла сюда непонятно зачем.

Случись это несколько лет назад, она, наверное, вскочила бы на ноги, подхватила пальто и сумочку и направилась бы к двери. Но у нее сложилось ощущение, что все драматические возможности подобных уходов она уже исчерпала. Слишком часто она уходила от доктора Файна — ничего нового этим сказать было уже нельзя; а кроме того, на следующем сеансе никогда нельзя было понять, имел ли он что-либо против подобных выходок.

— Жаль, миссис Дэвенпорт, — сказал он, — что вас посещает порой ощущение, будто вы пришли сюда непонятно зачем, но, быть может, мы сможем продвинуться дальше, если попытаемся в этом ощущении разобраться.

— Да, хорошо, — сказала Люси. — Давайте.



— Мистер Сантос? — как-то вечером окликнула она в Лиге своего преподавателя. — Можно мне будет поговорить с вами, когда вы освободитесь? — И когда он подошел к ней, она сказала: — Среди моих друзей есть двое профессиональных художников, и мне бы очень хотелось показать им какие-нибудь из своих работ. Вот двенадцать холстов, которые я отобрала, и я подумала, что, может быть, вы сможете просмотреть их и укажете на четыре или пять, которые вам кажутся лучше других.

— Конечно, — сказал он. — С удовольствием, миссис Дэвенпорт.

Она думала, что он будет подолгу задерживаться на каждой картине, извлеченной из ее громоздкого штабеля, будет рассматривать ее, склоняя голову то на одну, то на другую сторону, как он делал, когда подходил к еще не законченной работе; а он вместо этого прошелся по ним так быстро и с таким очевидным желанием поскорее справиться со своей задачей, что она впервые спросила себя, нет ли в нем чего-то слегка… ну, чего-то слегка ненастоящего.

Он отставил в сторону шесть картин, потом глянул на них с сомнением и вернул две из них обратно.

— Эти, — сказал он. — Эти четыре. Это лучшие ваши работы.

И она почти уже спросила, откуда он знает. Но вместо этого по давней своей привычке сказала:

— Спасибо вам огромное за помощь.

— Всегда пожалуйста.

— Люси, позвольте мне помочь вам, — сказал симпатичный молодой человек по имени Чарли Рич, с которым они работали в одной студии.

Вдвоем они вынесли все двенадцать холстов из Лиги студентов-художников, спустились с ними по тротуару и сложили в багажник ее машины так, чтобы четыре выбранные мистером Сантосом работы оказались сверху.

— Люси, надеюсь, вы нас не покидаете? — спросил Чарли Рич.

— Нет, не думаю, — сказала она ему. — Пока нет. Я еще вернусь.

— Отлично. Рад это слышать. Потому что вы относитесь к тем немногим людям, с которыми я каждый день жду встречи.

— Что ж, мне очень приятно, Чарли, — сказала она. — Спасибо.

Он был крепкий, приятный молодой человек и хороший художник; ей показалось, что он лет на десять-двенадцать моложе ее.

— Мне давно хотелось пригласить вас пообедать, — сказал он, — но я так ни разу и не решился.

— Что ж, было бы неплохо, — ответила она. — Я бы с удовольствием. Давайте сделаем это в ближайшее время.

На ветру у Чарли растрепались волосы, и он стал придерживать их одной рукой. Прическа была у него длиннее и объемнее обычной — примерно как у Битлов, примерно как у братьев Кеннеди, — и в последнее время она видела нечто похожее едва ли не у всех парней. Еще несколько лет — и обычной мужской прически просто не станет, как не осталось больше обычных мужских шляп.

— Что ж, — сказала она, вынув из сумочки ключи от машины и переложив их в правую руку, — мне нужно двигаться. Я собираюсь сегодня показать свои работы двум очень хорошим художникам-профессионалам, так что мне даже страшновато. Может, вам стоило бы за меня помолиться.

— Нет, Люси, помолиться я ни за кого не могу, — сказал он, — потому что я никогда во все это не верил. Лучше я вот что сделаю… — Он подошел к ней и дотронулся до ее руки. — Я буду все время о вас думать.

Сначала она поедет в Хармон-Фолз. Вчера она звонила Полу Мэйтленду, чтобы договориться об этой встрече, и он пытался увильнуть, ссылаясь на то, что с оценкой чужих работ у него всегда были проблемы; но она настояла.

— С чего ты взял, что тебе придется что-то оценивать, Пол? Я просто хочу, чтобы ты посмотрел на картины и сказал, нравятся они тебе или нет, — вот и все; потому что, если они тебе понравятся, для меня это будет значить очень и очень много.

И с этого момента она начала фантазировать. Она знала, что сразу же поймет, понравились они ему или нет. Если, увидев картину, он посмотрит на нее с едва заметным кивком или улыбкой, это будет значить, что картина ему нравится. А если он, повинуясь порыву, обнимет ее рукой за талию или сделает что-нибудь другое в этом роде, это будет значить, что она, по его мнению, настоящий художник.

Потом к ним, наверное, подойдет Пегги Мэйтленд, чтобы стать третьей в этом долгом товарищеском объятии, — и они будут беспрестанно смеяться из-за того, что теряют равновесие и наступают друг другу на ноги, — и на гребне этого восторга Люси не составит особого труда притащить их с собой на вечеринку к Нельсонам.

— Давно пора, Пол, — скажет она. — Давно пора избавиться от этих бессмысленных предрассудков. Нельсоны — прекрасные люди, и они будут рады с тобой познакомиться.

И тогда в студии Тома Нельсона замечательным образом соберутся сразу три художника. Мужчины будут поначалу вести себя сдержанно — крепко пожмут друг другу руки, а потом отступят на шаг назад, чтобы оглядеть друг друга с ног до головы, — но вся напряженность исчезнет, как только Люси принесет и покажет свои работы.

— Господи, Люси, — едва слышно проговорит Том Нельсон. — Когда ты успела научиться так писать?

Впрочем, Люси не надо было объяснять, каким предательским бывает воображение. Доктор Файн называл это «фантазированием» — словом столь же диким и тяжеловесным, как и все остальные из его арсенала, и она решительно выкинула все это из головы.

Когда Люси подъехала к дому Мэйтлендов, Пол был еще на работе, возился с очередным плотницким заказом; и это было крайне неудачно, потому что Люси знала, что от Пегги Мэйтленд особо радушного приема ждать не приходится.

— Я никогда не пью, пока Пол домой не придет, — объяснила Пегги, когда они неловко уселись друг напротив друга, — но могу предложить тебе чашечку кофе. И я как раз утром напекла печенья с изюмом — хочешь?

Кофе Люси на самом деле не хотелось, а с печеньем проблема состояла в том, что на вид оно было не меньше шести дюймов, и как его вообще можно съесть, Люси попросту не знала. Говорить с Пегги Мэйтленд было практически не о чем — было всего две-три общих темы, и Люси старалась задержаться на каждой из них как можно дольше, только чтобы не сидеть потом в полном молчании.

Да, у мамы и отчима было «все нормально». Да, у Дианы и Ральфа Морина тоже все было «нормально», хотя они все еще жили в Филадельфии; у них было уже двое маленьких сыновей и скоро должен был родиться третий ребенок.

— И кстати говоря, — сказала Пегги, — я тоже беременна. Мы совсем недавно об этом узнали.

Люси сказала, что это замечательно; сказала, что очень рада; сказала, что она уверена, что рождение ребенка принесет им обоим огромную радость, и даже выразила надежду, что этот ребенок будет первым из многих других, потому что Пол и Пегги всегда казались ей идеальной парой для большой многодетной семьи.

Но пока она прислушивалась к собственному голосу, произносящему все эти слова, не решаясь отвести ото рта это гигантское печенье, она прекрасно понимала, что, как только она замолчит, в комнате воцарится молчание.

Так оно и оказалось. У нее получилось еще откусить печенье и сказать, жуя, «очень вкусно», но после этого тишину не нарушало уже ничего. Пегги не задала Люси ни одного вопроса — не спросила даже ни про Лауру, ни про Лигу студентов-художников, — а раз вопросов больше не было, то и разговор продолжаться не мог. Предавшись молчанию, они обе сосредоточились на одном: ждали, когда придет Пол.

«Ты никогда мне не нравилась, Пегги, — сказала про себя Люси. — Ты очень симпатичная, и я знаю, что все считают тебя сокровищем, только вот мне ты всегда казалась испорченной, самовлюбленной и грубой. Почему ты не повзрослела и не научилась быть доброй, как большинство других людей? Хотя бы внимательной к другим? Хотя бы вежливой?»

Но вот наконец за дверью послышался топот, и в дом вошел Пол.

— Привет, — сказал он, опуская на пол ящик с инструментами. — Рад тебя видеть, Люси.

Выглядел он устало — заниматься физической работой ради служения искусству было ему уже слегка не по возрасту, — и направился он прямиком к бару. Люси решила, что ей повезло, потому что, как только Мэйтленды повернулись к ней спиной, она смогла открыть сумочку и запихать туда это проклятое печенье.

Пол почти уже допил второй стакан, когда вспомнил, зачем приехала Люси.