Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Исаак Башевис Зингер

Каббалист с Восточного Бродвея

Из сборника «СПИРИТИЧЕСКИЙ СЕАНС»

СПИРИТИЧЕСКИЙ СЕАНС

1

Эта история произошла летом 1946 года. В гостиной г-жи Капицкой на Сентрал-Парк-Уэст горела сиротливая красная лампочка. Абажур украшали «автоматические» рисунки Лотты Капицкой: круги с глазами, цветы с губами, бокалы с пальцами. На стенах висели картины, созданные хозяйкой в состоянии транса под непосредственным руководством индуистского святого Бхагавара Кришны, жившего предположительно в IV веке. Не кто иной, как Бхагавар Кришна, водя рукой г-жи Капицкой, написал петуха с золотым хвостом, в центре которого сияло изображение Будды; иномирные деревья, с которых свисали спутанные волосы и фантастические плоды; юных обитательниц планеты Венера с ветвеобразными руками и особыми телепатическими органами в виде серебряных нитей, выходивших у них из ушей. Картины, старая мебель, полки с книгами тонули в красноватом полумраке. Окна были завешены тяжелыми портьерами.

За круглым столом, на котором лежали планшетка для спиритических сеансов, труба и засохшая роза, расположился д-р Зорах Калишер, коренастый, почти совсем лысый человечек с редкими завитками полурыжих-полуседых волос на затылке. Из-под бесцветных лохматых бровей выглядывали пронзительные глазки-бусинки. Шея отсутствовала — казалось, что голова сидит прямо на его широких плечах, как у примитивной африканской фигурки. Нос у д-pa Калишера был плоским вверху и загнутым книзу, с раздвоенным кончикам. Из подбородка торчало нечто, что с равным успехом можно было принять за остатки бороды и просто за волосатую бородавку. Его смуглые, скверно выбритые щеки были испещрены морщинами. На д-ре Калишере был черный вельветовый пиджак, несвежая белая рубашка в кофейных и табачных пятнах и сбившийся набок галстук-бабочка.

С г-жой Капицкой он разговаривал на странной смеси идиша с немецким.

— Что случилось с нашим другом Бхагаваром Кришной? Уж не заблудился ли он в Небесных Сферах?

— Д-р Калишер, не подгоняйте меня, — отозвалась г-жа Капицкая, — мы не можем им приказывать… Они лучше нас знают, что и когда делать. Имейте немножко терпения.

— Ну что ж, будем ждать, будем ждать.

Д-р Калишер побарабанил костяшками пальцев по столу. На каждом пальце у него росла маленькая рыжеватая бородка. Г-жа Капицкая откинулась на спинку стула и приготовилась впасть в транс. В тусклом свете красной лампочки можно было разглядеть ее свежевыкрашенные матово-черные волосы, завитые мелкими колечками, нарумяненные щеки, толстый нос, высокие скулы, густо подведенные, широко посаженные глаза. Д-р Калишер в шутку сравнивал ее с крашеным бульдогом. Ее муж, дантист Леон Капицкий, скончался восемнадцать лет назад. Детей у них не было. Вдова жила на ежегодную ренту страховой компании. В Великую Депрессию 1925 года г-жа Капицкая потеряла все свои сбережения, но в последнее время опять начала приобретать ценные бумаги, следуя рекомендациям планшетки и магического кристалла. Г-жа Капицкая даже советовалась с Бхагаваром Кришной, на какую лошадь ставить. И несколько раз он, явившись ей во сне, называл клички лошадей-победителей.

Д-р Калишер уронил голову на грудь и закрыл лицо руками. По благоприобретенной привычке всех одиноких людей он начал говорить сам с собой: «Все, хватит позориться, больше никогда сюда не приду. Хорошенького понемножку».

— Вы что-то сказали, доктор?

— А? Нет-нет, ничего.

— Когда вы меня торопите, я не могу войти в транс.

— Транс-шманс, — буркнул себе под нос д-р Калишер. — «Призрак» опаздывает. Вот в чем дело. Кого она морочит? Сумасшедшая какая-то, мешуга. — Обратившись к Капицкой, он произнес: — Я вас не тороплю. Времени у меня, как говорят американцы, навалом. Что касается времени, я, можно сказать, второй Рокфеллер.

Г-жа Капицкая открыла рот, чтобы ответить, обнажив крупные вставные зубы. Ее двойной подбородок, усыпанный бородавками, дрогнул.

Вдруг она запрокинула голову и вздохнула. Потом закрыла глаза и шумно выдохнула. Д-р Калишер бросил на нее грустный недоуменный взгляд. Он не слышал звука открывающейся входной двери, но г-жа Капицкая, обладавшая острым слухом животного, вероятно, слышала. Д-р Калишер принялся тереть нос и виски, а потом вцепился в свою крошечную бородку.

Было время, когда он пытался постичь окружающий мир посредством разума, но этот период увлечения рационализмом давно миновал. В поисках более достоверных объяснений происходящего д-р Калишер создал свою собственную антирационалистическую философию, нечто вроде радикального гедонизма, объявлявшего чувственность «вещью в себе», а рацио — низшей формой бытия, усиливающей энтропию, ведущую, как известно, к полной и окончательной гибели. Согласно этой системе, представляющей из себя причудливый гибрид гартмановской идеи Бессознательного с Каббалой Исаака Лурии, получалось, что все и вся — от мельчайшей песчинки до Высшего Божества — суть Союз и Совокупление. Движимый открывшейся ему истиной, д-р Калишер в 1939 году перебрался из Парижа в Нью-Йорк, оставив в Польше отца-раввина, жену, так и не давшую ему развода, и любовницу Нелю, с которой он жил много лет, сначала в Берлине, а потом — в Париже. Вышло так, что именно тогда, когда д-р Калишер уезжал в Америку, Неля гостила у своих родителей в Варшаве. Он планировал перевезти ее в США, как только найдет переводчика, издателя и получит место в одном из американских университетов.

В те времена д-р Калишер еще не разучился надеяться. Ему предложили кафедру в Еврейском университете в Иерусалиме, издатель в Палестине обещал опубликовать его книгу, сборник эссе напечатали в Цюрихе и в Париже. Но тут началась Вторая мировая война, и все пошло кувырком. Внезапно умер его литагент, а переводчик мало того, что оказался бездарностью, еще и сбежал с единственным экземпляром рукописи. Ни с того ни с сего на него ополчились идишские критики — в своих обзорах они чуть ли не впрямую стали обвинять его в шарлатанстве. Еврейские организации, устраивающие его лекционные турне, расторгли с ним договор. В соответствии с его собственной философской теорией, д-ру Калишеру полагалось думать, что всякое страдание — не что иное, как оборотная сторона вселенского эротизма. Гитлер, Сталин, нацисты, распевавшие «Horst Wessel» и заставлявшие евреев носить желтые повязки, на самом деле искали новых форм сексуального Освобождения. Но дело в том, что д-р Калишер постепенно разочаровался в своей философии и впал в отчаяние. Из гостиницы ему пришлось переехать в дешевую меблирашку. Грязный, оборванный, он целыми днями просиживал в кафетериях над несчетными чашками кофе. В промежутках между кофе он курил плохие сигары. Его единственным доходом, позволявшим ему хоть как-то сводить концы с концами, было крошечное пособие одной благотворительной организации. Беженцы, с которыми он сталкивался, без конца толковали о том, где можно раздобыть визы, как отправить в Европу посылки с продуктами и медикаментами и, конечно, как вывезти родных из Польши в США через Гондурас, Кубу, Бразилию. Но он, Зорах Калишер, не мог никого спасти от нацистов. От Нели он получил одно-единственное письмо.

Только в Нью-Йорке д-р Калишер по-настоящему понял, насколько он был привязан к своей любовнице. Без нее он стал импотентом.

2

Все было так же, как вчера и позавчера. Бхагавар Кришна заговорил по-английски своим «иностранным» полумужским-полуженским голосом, воспроизводя все характерные грамматические и фонетические ошибки г-жи Капицкой. Лотта Капицкая родилась в маленьком карпатском местечке не то в Румынии, не то в Венгрии, не то в Галиции. Д-р Калишер так и не разобрался, где именно. Она не знала польского, не говорила по-немецки, толком не выучила английский, а идиш за долгие годы пребывания в Америке порядком забыла. Фактически она сделалась безъязыкой, и Бхагавар Кришна говорил на ее странном жаргоне. Сначала д-р Калишер попросил Бхагавара Кришну поподробнее рассказать о его земной жизни, но тот уклонился, сославшись на то, что все забыл в Небесных Селениях. Он сообщил только, что родился в пригороде Мадраса. Бхагавар Кришна не знал даже того, что в этой части Индии не говорят по-тамильски. Когда д-р Калишер попытался побеседовать с ним о санскрите, Махабхарате, Рамаяне и Шакунтале, Бхагавар Кришна объявил, что земная литература его больше не интересует. Осведомленность Бхагавара Кришны не выходила за рамки спиритических брошюрок и теософских журнальчиков, которые выписывала г-жа Капицкая.

Д-р Калишер прекрасно понимал, что все это бред. Но если живешь в каморке с клопами, питаешься черт-те чем в забегаловках, если тебе за шестьдесят и у тебя никого нет, поневоле делаешься терпимее к разного рода безумцам. С г-жой Капицкой они познакомились еще в 1942 году, и с тех пор д-р Калишер неоднократно участвовал в ее спиритических сеансах, читал ее «автоматическую» прозу, восторгался ее «автоматическими» картинами, слушал ее «автоматические» симфонии. Случалось, что он одалживал у нее деньги, вернуть которые был не в состоянии. Он приходил на ее вегетарианские ужины — г-жа Капицкая не притрагивалась ни к мясу, ни к рыбе, не ела яиц, не пила молока, питаясь исключительно фруктами и овощами — плодами Матери Земли. Ее фирменными блюдами были салаты из грецких орехов, миндаля, гранатов и авокадо. Поначалу г-жа Капицкая попыталась было втянуть его в романтические отношения. Все духи в один голос утверждали, что Лотта Капицкая и Зорах Калишер происходят из одной и той же горней области: Великого Белого Дома. Даже у Бхагавара Кришны обнаружилась склонность к сватовству. Г-жа Капицкая постоянно передавала д-ру Калишеру приветы от Мастеров, связанных с Тибетом, Атлантами, Небесной Иерархией, Шамбалой, Четвертым Царством Природы и Советом Саната Кумары. В Небесных Сферах, как и на Земле в начале сороковых, назревали всевозможные конфликты. Шла перегруппировка Сил Света, члены Ашрамов готовились к войне с Космическим Злом, Иерархия направляла на Землю своих посланцев в поисках мужчин и женщин для выполнения особых заданий. По уверениям г-жи Капицкой д-ру Калишеру отводилась выдающаяся роль в деле Возрождения Вселенной. Но он пренебрегал своей миссией, расстраивал Мастеров. Обещал звонить, а сам не звонил. Уехал на несколько месяцев в Филадельфию и за все время не прислал ей даже коротенькой открытки. Не сообщил о своем возвращении. Г-жа Капицкая по чистой случайности наткнулась на него в кафетерии на Шестой авеню. Он был в рваном пальто, замызганной рубашке и в ботинках, сносившихся до такой степени, что у них вообще не осталось каблуков. Хотя беженцам не нужно было выезжать за пределы США, чтобы получить визу, д-р Калишер так и не собрался оформить американское гражданство. Теперь, в 1946 году, предсказания г-жи Капицкой сбылись целиком и полностью. Все его близкие перешли в мир иной: отец, братья, сестры, Неля. Периодически Бхагавар Кришна приносил от них известия. Мастера не забыли д-ра Калишера и по-прежнему рассчитывали на него в связи с приближающимся Большим Советом Иерархии. Даже гибель его родных в Треблинке, Майданеке и Штутове была непосредственно связана с Силами Света, развитием Кармы, Новым Циклом после Лемурии, подготовкой человечества к принятию Любви и вхождению в очередной Эон — эру Водолея.

В последнее время г-жу Капицкую перестало устраивать традиционное общение с духом Нели. Д-ру Калишеру была предоставлена уникальная возможность свидания с ее материализованной формой. Происходило это так: получив указания от Бхагавара Кришны, д-р Калишер по неосвещенному коридору шел в спальню г-жи Капицкой. Там, в темноте, у туалетного столика маячила призрачная фигура, которая, как считалось, и была Нелей. Она заговаривала с д-ром Калишером по-польски, шептала ему всякие нежности, передавала послания от его друзей и родных. Бхагавар Кришна неоднократно предостерегал д-ра Калишера от попыток дотронуться до призрака, поскольку такой контакт мог нанести серьезный вред и ему самому, и г-же Капицкой. Пару раз он все-таки попытался подобраться к женщине-призраку поближе, но она ловко от него уворачивалась. Нельзя сказать, что эти свидания вовсе не волновали д-ра Калишера, но лишних иллюзий у него не было — он видел, что это не Неля — и голос не ее, и манера… А что касается упоминаемых ею фактов его биографии и всяких имен, так он сам много раз рассказывал обо всем, отвечая на подробнейшие расспросы г-жи Капицкой. И все же д-ра Калишера мучило любопытство: кто эта женщина? Почему она согласилась играть эту роль? Наверное, из-за денег. А то, что Лотта Капицкая пошла на такое, доказывало, что она способна не только на невинный самообман, но и на вполне сознательное надувательство других. Идя по темному коридору, д-р Калишер всегда бормотал себе под нос: «Помешанная, мешуга, дура набитая».

Сегодня д-р Калишер едва досидел до сигнала Бхагавара Кришны. Мало того что ему в принципе надоел весь этот фарс, он к тому же много лет страдал воспалением предстательной железы и каждые полчаса вынужден был ходить в уборную. Один варшавский врач, впрочем так и не получивший официального разрешения на работу в Америке, но неофициально продолжавший практиковать, настоятельно советовал д-ру Калишеру не тянуть с операцией, чтобы избежать малоприятных осложнений. Но у д-ра Калишера не было ни средств, ни желания ложиться в больницу. Он пытался вылечиться своими силами: бутылочками с горячей водой и таблетками, которые когда-то привез из Франции. Он даже пробовал сам себе массировать предстательную железу. Обычно он всегда заходил в уборную до начала спиритического сеанса, но в этот раз почему-то этого не сделал. Теперь он чувствовал сильное давление на мочевой пузырь и рези в желудке от сырых овощей г-жи Капицкой. «Староват я уже для таких развлечений», — пробормотал он. Когда Бхагавар Кришна наконец заговорил, он почти не мог его слушать. «Что она несет, идиотка старая?! Чревовещательница из нее еще та!» Как только Бхагавар Кришна подал знак, д-р Калишер поднялся. Так сильно ноги у него никогда не тряслись. «Сперва схожу в одно место», — решил он. Добраться до ванной комнаты в темноте было непросто. Д-р Калишер двигался ощупью, вытянув вперед руки. Когда он нашарил дверь ванной и взялся за ручку, кто-то с той стороны потянул ее на себя. Это она, та девушка, догадался д-р Калишер. Он испытал такое потрясение, что даже забыл, зачем пришел. «Наверное, зашла раздеться». Ему было ужасно стыдно и за себя, и за г-жу Капицкую. «Чего она добивается? К чему вся эта комедия?» Постепенно его глаза привыкли к темноте. Он увидел силуэт девушки. В ванной было окно, на которое падал свет уличного фонаря. Девушка была низенькой, ширококостной, с большим бюстом. Она стояла в одном белье. Д-р Калишер застыл как загипнотизированный. Ему хотелось крикнуть: «Довольно, кого вы обманываете?!» Но язык словно прирос к нёбу. Сердце бешено колотилось, он явственно слышал собственное дыхание.

Постояв так немного, он поплелся обратно. Внезапно его поразила слепота. Он налетел на вешалку, отпрянул назад, стукнулся головой о стенку. Что-то упало и разбилось. Вероятно, одна из неземных скульптур г-жи Капицкой. В этот момент зазвонил телефон — необычайно громко и угрожающе. Д-р Калишер вздрогнул и вдруг почувствовал, что между ног у него стало тепло. Он описался, как маленький ребенок.

3

«Докатился, — подумал он. — Все, пора на свалку». Он опять потащился в сторону спальни. Не только исподнее у него и брюки промокли. Почему-то г-жа Капицкая не брала трубку — хотя прежде не раз прерывала сеанс, чтобы обсудить последние новости на бирже, — телефон все звонил и звонил. Только теперь он понял, что произошло. Он нечаянно захлопнул дверь в гостиную. Обычно он оставлял ее приоткрытой, чтобы в коридоре было хоть немного светлей. «Пойду домой», — сказал сам себе д-р Калишер. Он хотел повернуть к выходу, но совершенно потерял ориентацию в лабиринте квартиры. Нащупав какую-то ручку, он открыл дверь и услышал сдавленный крик. По ошибке он опять вернулся в ванную — крючок был сломан, дверь не запиралась. Он вновь увидел женщину в корсете. Ее лицо было освещено, и, хотя все это длилось не дольше секунды, д-р Калишер успел заметить, что она немолода.

— Простите, пожалуйста, — сказал он и попятился.

Телефон умолк, потом зазвонил снова. Вдруг д-р Калишер увидел красную полосу света — г-жа Капицкая шла к телефону. Он замер и не то спросил, не то просто сказал:

— Г-жа Капицкая?!

Г-жа Капицкая вздрогнула:

— Вы уже освободились?

— Мне нехорошо. Я пойду домой.

— Нехорошо? Так куда же вы пойдете? Что с вами? Сердце?

— Все сразу.

— Подождите.

Г-жа Капицкая приблизилась к нему, взяла за руку и отвела обратно в гостиную. Телефон все трезвонил, потом наконец умолк.

— Давит сердце, да? — спросила г-жа Капицкая. — И добавила: — Ложитесь на диван, я вызову врача.

— Нет-нет, не нужно.

— Дайте я помассирую.

— У меня проблемы с мочевым пузырем и с простатой.

— Что?.. Я включу свет.

Он хотел ее остановить, но она уже зажгла несколько ламп. Яркий свет полоснул его по глазам. Г-жа Капицкая стояла перед ним и, покачивая головой, глядела на его мокрые брюки.

— Вот до чего доводит одиночество, — сказала она.

— Мне очень стыдно.

— О чем вы говорите? Все мы стареем. Никто не молодеет. Вы были в уборной?

Д-р Калишер ничего не ответил.

— Подождите минуточку. У меня до сих пор хранятся его вещи. Я как будто чувствовала, что они еще пригодятся.

Г-жа Капицкая вышла. Д-р Калишер опустился на краешек стула, подложив под себя носовой платок. Он сидел напряженный, мокрый, по-детски сконфуженный и беспомощный. И вместе с тем исполненный внутреннего покоя, который нисходит иногда на больных. Всю жизнь он боялся клиник, врачей и особенно бесстыжих медсестер, обращающихся со взрослыми мужчинами, как с младенцами. Все! Его тело отказывалось ему служить. «Мне конец, kaput!..» Он подвел краткий итог своего земного существования: «Философия? Какая философия? Чувственность? Чья чувственность?» Долгие годы он жонглировал многозначительными фразами, да так и не пришел ни к каким выводам. То, что произошло с ним и в нем, то, что случилось в Польше и в России, то, что творится на других планетах и в далеких галактиках, невозможно было свести ни к шопенгауэровской «слепой воле», ни к его, Калишера, «чувственности». Ничего не объясняли ни «субстанция» Спинозы, ни «монады» Лейбница, ни диалектика Гегеля, ни монизм Геккеля. Все они, как и г-жа Капицкая, просто играли словами. Лучше бы я вообще не публиковал свою писанину. Какой толк от всех этих бессмысленных гипотез? Они никому и ничему не помогают… Он поднял глаза на развешанные по стенам картины г-жи Капицкой. В безжалостном электрическом свете они казались неумелой детской мазней. С улицы до него долетали гудки автомобилей, крики мальчишек, грохот метро. Открылась дверь, и в гостиную вошла г-жа Капицкая со стопкой одежды: пиджак, брюки, рубашка, кальсоны. От вещей пахло пылью и шариками от моли.

— Вы были в спальне? — спросила его г-жа Капицкая.

— Что? Нет.

— Неля не материализовалась.

— Не материализовалась.

— Ну, переодевайтесь. Не буду вас смущать. — Она положила одежду на диван и участливо наклонилась к д-ру Капишеру. — Вы останетесь здесь, — сказала она. — Завтра я пошлю за вашими вещами.

— Нет. Это глупо.

— Я знала, что это случится, как только нас представили друг другу на Второй авеню.

— Как это? Впрочем, не важно.

— Они предупреждают меня обо всем заранее. Стоит мне взглянуть на человека, и я уже знаю, что с ним произойдет.

— Серьезно? Ну, и когда же я сыграю в ящик?

— Вам еще жить и жить. Вы нужны здесь. Вы должны завершить свою миссию.

— Моя миссия — примерно то же самое, что ваши призраки.

— Призраки существуют! Не будьте циником. Они наблюдают за нами, хранят нас, советуют, что делать. Наша роль в Циклическом Возрождении Вселенной гораздо важнее, чем вам кажется.

Он хотел спросить: «Почему же тогда вам пришлось нанимать эту женщину?» — но промолчал. Г-жа Капицкая снова вышла. Д-р Калишер стянул с себя брюки, потом кальсоны, вытерся платком и замер — в пиджаке и без штанов — как какой-то свихнувшийся клоун. Затем он вступил в просторные и холодные, как саван, подштанники г-на Капицкого. И брюки, и подштанники были ему сильно велики. Д-ру Калишеру пришлось подворачивать штанины. Он задыхался, пыхтел и чуть ли не каждую секунду останавливался, чтобы перевести дух. Вдруг он вспомнил: вот так же точно много лет назад он переодевался в папины вещи, когда тот дремал после субботней трапезы: в белые брюки, талес с кисточками, лапсердак, меховую шапку. Теперь все, что осталось от отца, — это кучка пепла где-то в Польше, а он, Зорах, напяливает на себя костюм зубного врача.

Он посмотрелся в зеркало, даже высунул язык как мальчишка. Потом лег на диван. Снова зазвонил телефон и мгновенно умолк, — по-видимому, на этот раз г-жа Капицкая сняла трубку сразу. Д-р Калишер закрыл глаза и лежал, не двигаясь. Ему не на что было больше надеяться. Ему даже не о чем было больше думать.

Он задремал и очутился в кафетерии на Сорок Второй улице возле Публичной библиотеки. Он отщипывал кусочки от бисквитного печенья. Какой-то беженец объяснял ему, что для того, чтобы вывезти родных из Польши, их нужно переодеть в нацистскую форму. Потом на корабле их переправят на Северный полюс, Южный полюс и через Тихий океан. Специальные агенты будут обеспечивать их безопасность на Огненной Земле, в Гонолулу и Йокагаме. Каким-то непонятным образом это путешествие было связано с его, Зораха Калишера, философской системой не в старой, а в новой редакции, где чувственность и память нераздельны. На фоне проплывающих в сознании образов д-р Калишер задавался недоуменным вопросом: «Какого рода отношения могут быть между сексом, памятью и освобожденным эго? И какая трансформация ожидает эти отношения в Вечности? Все это казуистика, сплошная казуистика. Попытка оправдать собственную импотенцию. И потом, как я могу куда-то вывезти Нелю, если она уже погибла? Если только сама смерть не более чем эротическая амнезия». Он проснулся и увидел склонившуюся над ним г-жу Капицкую. Она принесла ему подушку.

— Как вы себя чувствуете?

— Неля ушла? — спросил он и сам поразился собственным словам. Должно быть, он еще не вполне проснулся.

Г-жа Капицкая моргнула. Ее двойной подбородок дернулся, темные глаза смотрели на него с материнским укором.

— Вы смеетесь? А зря. Смерти нет, нет! Мы не умираем, и наша любовь не умирает. Это чистая правда.

ЛЕКЦИЯ

1

Я получил приглашение прочитать лекцию в Монреале. Стояла зима, и меня предупредили, что температура там на десять градусов ниже, чем у нас в Нью-Йорке. В газетах писали, что из-за обильных снегопадов нарушено движение поездов и что несколько рыбацких деревень оказались буквально отрезаны от остального мира: продукты и лекарства приходится сбрасывать с самолета.

Я экипировался как на Северный полюс. Надел толстое зимнее пальто поверх двух свитеров, взял с собой запасной комплект теплого белья и бутылку коньяка на случай, если поезд застрянет посреди какой-нибудь снежной равнины. Во внутреннем кармане пальто лежал рукописный экземпляр моей лекции о идише и его потрясающей будущности.

Поначалу все шло довольно гладко. По своему обыкновению, я явился на вокзал за час до отхода поезда и поэтому не мог найти носильщика. Я принялся разглядывать тех, кто, подобно мне приехал сюда этим утром. Интересно, кто эти люди? Куда направляются и зачем?

Все мужчины были одеты гораздо легче меня — некоторые вообще расхаживали в демисезонных пальто. Женщины с яркими дорожными сумками и иллюстрированными журналами в руках щеголяли в норковых и бобровых шубках, нейлоновых чулках и модных шляпках — нарядные и элегантные. Они курили, болтали и то и дело заливались беззаботным смехом, который всегда потрясал меня до глубины души. Можно было подумать, что они не только никогда не задавались вечными вопросами, не только ни разу не сталкивались с такими несчастьями, как болезнь, смерть, война, нищета, предательство, но и с более мелкими неприятностями вроде опоздания на поезд, потери билета, пропажи багажа. Они флиртовали, как школьницы, демонстрируя свои кроваво-красные ноготки. На вокзале в тот день было неуютно и промозгло, но, похоже, никто, кроме меня, этого не замечал. А может, они и о Гитлере ничего не слышали? И о сталинском терроре? Да нет, наверное, слышали, но чужая боль — она и есть чужая…

От шерстяного белья у меня все зудело. Я вспотел, а временами меня начинал бить озноб. Кроме того, меня беспокоила моя лекция. С чего это я взял, что идиш ждет блестящее будущее? Откуда такой оптимизм? Разве идиш не гибнет прямо у меня на глазах?

Четкость работы американского железнодорожного ведомства и легкость посадки на поезд всегда представлялись мне чем-то вроде чуда. Я прекрасно помнил, как в Польше пассажиров-евреев не пускали в вагоны и мне приходилось всю дорогу висеть на подножке, уцепившись за поручни. Не забыл я и забастовок железнодорожников, когда поезда застревали в пути на много часов и в дикой давке невозможно было протиснуться к туалету.

А тут я сидел в мягком кресле у окна. В хорошо протопленном вагоне. Ни тебе тюков, ни гигантских треухов, ни овчинных тулупов, ни начальников, ни жандармов. Никто не жевал хлеб со свиным салом. Никто не пил водку из горлышка. Никто не поносил евреев, обзывая их предателями и изменниками. Никто вообще не говорил о политике. Едва поезд тронулся, в дверях нашего вагона возник огромный негр в белом фартуке и объявил ленч. Поезд не трясся, не дребезжал, а бесшумно скользил вдоль ледяного Гудзона. Мерцал морозный воздух, искрился снег. Птицы, оставшиеся зимовать в здешних краях, деловито кружили над замерзшей рекой.

Чем дальше, тем унылее становился пейзаж. Погода менялась буквально каждые несколько миль. То все вокруг заволакивал густой туман, то снова проглядывало солнце и за окном открывались серебристые просторы.

Вдруг повалил густой снег. Стемнело. Поезд уже не мчался, а еле-еле полз, словно нащупывая дорогу. Что-то случилось с отоплением, и мне пришлось надеть пальто. Мои соседи еще какое-то время притворялись, будто ничего не замечают, точно не желая признаваться, что им тоже бывает холодно. Но вскоре и они начали притопывать, ворчать, глуповато ухмыляться и, наконец, полезли в чемоданы за свитерами, шарфами, шерстяными носками и теплыми ботинками. Многие подняли воротники, засунули руки в рукава. Косметика на лицах женщин высохла и начала отваливаться, как штукатурка. На смену американскому раю вновь возвращается суровая польская действительность. Вот кто-то уже пьет виски прямо из бутылки, другой ест хлеб с колбасой, чтобы согреть желудок. Начинается беготня в туалеты. Непонятно, как и почему пол в вагоне становится скользким и грязным, стекла затягиваются наледью и расцветают морозными узорами.

Внезапно поезд останавливается. Выглянув в окно, я вижу рощицу; деревья покрыты снегом, но все равно кажутся тонкими и кривыми, голыми и обуглившимися, как после пожара. Хотя солнце село, алые полосы на западе еще не погасли. Снег на земле уже не белый, а фиолетовый. По нему, хлопая крыльями, с карканьем прыгают вороны. Сверху сыплются седые слипшиеся хлопья, как будто работники небесного снегохранилища поленились разделить их на более аккуратные и изящные снежинки. Пассажиры ходят из вагона в вагон, не считая нужным закрывать за собой двери. Туда-сюда бегают проводники. Когда к ним обращаются, они, не останавливаясь, рявкают что-то невразумительное.

Канадская граница уже совсем близко; владения Дяди Сэма заканчиваются. Кое-кто из пассажиров стаскивает с полок сумки и чемоданы, готовясь к таможенному досмотру. Один натурализованный гражданин США достает из кармана документы и разглядывает собственную фотографию с таким сосредоточенным видом, словно сам не верит, что паспорт не поддельный.

Несколько смельчаков выпрыгивают из вагона, но проваливаются по колено в снег и забираются обратно. Вскоре сумерки гаснут, и наступает ночь.

Я вижу, что люди используют превратности путешествия как повод для знакомства. Женщины начинают болтать, и в их тоне появляется неожиданная интимность. Мужчины тоже вступают в беседы: делятся обрывками всевозможных сведений, дают друг другу советы. Однако ко мне почему-то никто не обращается. Я сижу один, жертва собственной застенчивости и отчужденности от мира. Беру книгу и тем самым возбуждаю еще большую неприязнь к себе со стороны других пассажиров, потому что читать книгу в такой момент — это, конечно, вызов. Я сам исключаю себя из общества, и выражение на лицах моих попутчиков весьма красноречиво: если мы не нужны тебе, то ты и подавно нам не нужен. Только имей в виду: рано или поздно мы тебе все равно понадобимся, а вот понадобишься ли нам ты — еще большой вопрос…

Я открываю свой гигантский чемодан, вытаскиваю бутылку коньяка и делаю несколько вороватых глотков. Потом прижимаюсь лбом к холодному оконному стеклу и стараюсь разглядеть то, что творится снаружи. Но различаю лишь отражение внутренности вагона. Заоконный мир исчез. Солипсистская философия епископа Беркли победила все прочие. Остается только терпеливо ждать, когда Божественная идея поезда, застрявшего на занесенных снегом путях, сменится Божественными идеями движения и прибытия.

Лекция отменяется, это уже понятно. Печальнее то, что поезд придет посреди ночи и меня даже никто не встретит. Придется самому искать гостиницу. Эх, если бы у меня хоть был обратный билет! Впрочем, разве капитану Скотту, заблудившемуся в полярных льдах, было лучше? Уверен, он многое отдал бы за то, чтоб сидеть вот в таком ярко освещенном вагоне! Нет, мне еще грешно жаловаться!

Коньяк согрел меня. Пьянящие пары из пустого желудка поднимаются к голове. Я полусплю-полубодрствую. Время начинает течь по-другому. Рядом о чем-то разговаривают, я слышу слова, но не вполне понимаю, что они значат. Мной овладевает блаженное безразличие. Да пусть мы еще хоть трое суток простоим, мне-то что?! В чемодане у меня коробка крекеров, так что с голоду не умру. Самые неожиданные мысли лезут в голову. Я, вернее, кто-то внутри меня бормочет какие-то фантастические фразы.

Поезд дергается. До меня доносится лязг и скрежет, похожий на рев чудовищного вола, легендарного железного быка. Большинство пассажиров ушли в вагон-ресторан, но я словно врос в кресло. Детское упрямство охватывает меня: пусть знают, что мне нипочем эти банальные дорожные неурядицы, что я выше всего этого.

Все, кто проходят через наш вагон, косятся на меня и, наверное, составляют обо мне свое мнение. Но догадывается ли хоть кто-нибудь, что я — еврейский писатель, безнадежно опаздывающий на собственную лекцию? Больше чем уверен, что эта мысль не приходит в голову ни одному человеку. Это ведомо только небесам.

Я делаю еще глоток, потом еще. Никогда прежде не понимал страсти к пьянству, но теперь вижу, какая сила таится в алкоголе. В этой жидкости — тайна нирваны. Я уже не смотрю на часы. Не беспокоюсь о ночлеге. Я мысленно издеваюсь над своей лекцией. Ну не прочту я ее, и что? Людям не придется выслушивать очередную порцию вранья. Если бы можно было открыть окно, я бы выбросил рукопись в снег — пусть бумага с чернилами вернется туда, где нет ни лжи, ни ошибок. Атомы и молекулы невинны, они — часть Божественной Истины…

2

Поезд прибыл ровно в два тридцать ночи. Меня никто не встречал. Я вышел из здания вокзала. Дул пронизывающий ветер, от которого не спасали ни пальто, ни свитера. Все такси сразу же разобрали. Я вернулся назад и приготовился провести остаток ночи на вокзальной скамейке.

Вдруг я заметил хромую женщину и стоящую рядом с ней девушку. Они указывали на меня пальцами. Я остановился. Женщина опиралась на две толстые короткие палки. Она была морщинистой и простоволосой, типичная польская старуха, но, судя по ее черным глазам, дело тут было не столько в возрасте, сколько в нездоровье и какой-то общей несчастности. Она и одета была как в Польше: во что-то вроде меховой безрукавки. У ее туфель были такие носки и каблуки, каких я уже тысячу лет не видел. Она куталась в шерстяной платок с бахромой, похожий на тот, что когда-то носила моя мама. Девушка была одета довольно модно, но тоже весьма неряшливо.

Поколебавшись, я подошел к ним.

— Вы мистер N? — спросила меня девушка.

— Да.

Хромая женщина внезапно сделала резкое движение, словно собиралась, отбросив палки, захлопать в ладоши, и разразилась до боли знакомыми завываниями-причитаниями.

— Отец наш небесный, — заголосила она. — Я сразу сказала дочери: это он, а она мне: нет, не он. Я вас узнала! Куда же вы пошли с чемоданом? Это просто чудо, что вы вернулись. Я бы никогда себе не простила. Ну, Бинеле, что ты теперь скажешь? У твоей матери еще кое-что осталось в голове. Я всего лишь женщина; но мой отец был раввином. А у образованных людей глаз наметан. Я, как вас увидела, сразу поняла: это он! Но теперь ведь яйца курицу учат. Она мне говорит: нет, не может быть. А тут вы как раз вышли на улицу. Я уж и сама засомневалась. В конце концов, все мы люди, каждый может ошибиться. Но когда вы вернулись, я уже не сомневалась. Дорогой вы мой, мы вас ждем с половины восьмого. Тут было много встречающих: учителя, работники образования, даже несколько писателей. Но поезда все не было и не было, и люди стали расходиться, сами понимаете, у многих — жены, дети. Людям надо рано вставать и идти на работу, но я сказала дочери: я отсюда никуда не уйду, не допущу, чтобы моего любимого писателя, чье каждое слово для меня на вес золота, никто не встретил. Если хочешь, дитя мое, сказала я ей, можешь ехать домой и ложиться спать. В молодости мне самой казалось, что, если не поспать одну ночь, мир перевернется. Но Гитлер дал нам хороший урок. Я его до смерти не забуду. Вы видите перед собой старую больную женщину, инвалидку. А знаете, чем мне приходилось заниматься в лагерях? Я и рвы копала, и вагоны грузила. Легче сказать, чего я не делала. Это там я заработала ревматизм. Мы спали на голых досках, на каких даже собаки спать не будут. А кормили нас так, что…

— Мама, — перебила ее дочь, — у тебя еще будет время обо всем рассказать. Вспомни, который час.

Только теперь я повнимательнее пригляделся к дочери. Хотя и лицом, и фигурой она походила на подростка, ей, наверное, было уже под тридцать, а то и за тридцать. Небольшого роста, тоненькая, с желтоватыми волосами, собранными узлом на затылке. С веснушками на болезненно-бледном лице. У нее были желтые глаза, круглый лоб, крючковатый нос, узкие губы, вытянутый подбородок. Шея обвязана мужским шарфом. Она напомнила мне хасидского мальчика. У нее был провинциальный выговор, который я почти забыл за долгие годы в Америке. Она воскресила во мне воспоминания о ржаном хлебе, тмине, твороге и колодезной воде в ведрах, покачивающихся на деревянном коромысле на плечах водоноса.

— Спасибо за заботу, — сказал я, — но мне это как раз очень интересно.

— Просто когда мама начинает рассказывать о тех временах, она может неделю говорить, две…

— Ша, ша! Ты зря думаешь, что мать совсем выжила из ума. Да, там, конечно, нервы нам попортили здорово. Даже удивительно, что мы еще не до конца свихнулись. А ей, думаете, лучше было? Ее ведь тоже чуть не загнали в печь. Там, в Освенциме. Нас разлучили. Я была уверена, что ее уже нет, что она там же, где ее братья. Можете себе представить, что я пережила? Но после освобождения мы нашли друг друга. Чего им от нас было нужно, этим нелюдям? Мой муж был святой человек, переписчик. Сыновьям приходилось работать с утра до вечера, потому что, сами понимаете, от надписывания мезуз[1] не разбогатеешь. Муж постился чаще, чем ел. На его лице сияла Слава Божия. Моих сыновей убили эти звери…

— Мама, перестань, пожалуйста…

— Да-да, молчу. Скоро совсем замолчу. Но она права. Прежде всего, дорогой мой, мы должны позаботиться о вас. Наш председатель сказал мне название гостиницы, которую для вас забронировали, но дочь не слышала, а я забыла. Я все забываю. Просто наказание какое-то. Положу что-нибудь куда-то и не могу вспомнить куда. Целыми днями ищу потом… Дорогой мой писатель, может быть, вы переночуете у нас? Конечно, квартирка у нас не ахти. Холодная, обшарпанная. Но все-таки лучше, чем ничего. Можно, конечно, позвонить председателю, но мне боязно будить его среди ночи. Он, прости Господи, такой раздражительный. Все кричит, что мы не цивилизованные. Я ему говорю: «Зато немцы цивилизованные, вот и идите к ним…»

— Поедемте с нами. Все равно уже скоро утро, — сказала мне девушка. — Он должен был записать название гостиницы или уж сказать его не маме, а мне. Мама вечно все забывает. Надевает очки и кричит: «Где мои очки?» Не знаешь, то ли смеяться, то ли плакать. Позвольте я возьму ваш чемодан.

— Об этом не может быть и речи. Я сам. Он совсем не тяжелый.

— Вы, наверное, не привыкли таскать тяжести. А я там научилась. Если б вы видели, какие камни я там ворочала. Глазам бы своим не поверили. Я порой сама себе не верю. Иногда кажется, что это просто дурной сон…

— Нет-нет, вы не понесете мой чемодан, даже не думайте.

— Он настоящий джентльмен, хороший человек. Я сразу это поняла, как только прочла его книгу, — сказала мать. — Вы не поверите, но мы читали вас даже в лагерях, а когда, после войны, нам начали присылать книги, я как-то наткнулась на один ваш рассказ. Не помню, как он называется. Но когда я его прочла, у меня словно камень с души свалился. «Бинеле, — сказала я (мы тогда уже опять были вместе), — я нашла сокровище». Вот как я сказала.

— Спасибо. Большое вам спасибо.

— Это вы мне говорите спасибо? Это я вам должна сказать спасибо. Все беды из-за того, что люди глухи и слепы. Не видят даже тех, кто рядом. И поэтому мучают их. Мы живем среди слепых чудовищ… Бинеле, не позволяй этому прекрасному человеку нести чемодан…

— Да отдайте его мне. Пожалуйста!

Бинеле чуть ли не силой попыталась вырвать чемодан из моих рук. Но я не сдался.

Мы вышли на улицу, и сразу подъехало такси. Усадить в него пожилую женщину было непросто. Я до сих пор не понимаю, как ей удалось добраться до вокзала. Мне пришлось внести ее в салон на руках. К тому же она уронила палку, и мы с Бинеле долго искали ее в снегу. Таксист уже начал ворчать и чертыхаться на своем канадском французском. Наконец мы уселись и покатили по тускло освещенным улицам. Дорога была покрыта льдом и запорошена снегом. Хотя на шинах были цепи, машину все равно бросало из стороны в сторону и несколько раз занесло.

В конце концов мы въехали в квартал, напомнивший мне маленький польский городок: деревянные дома, узкая темная улочка. Женщина торопливо открыла кошелек, но я успел расплатиться прежде, чем она вынула деньги. Мать с дочерью накинулись на меня с попреками, и водитель раздраженным тоном велел нам побыстрее освободить машину. Мне снова пришлось на руках выносить женщину из такси. А потом рыться в снегу в поисках палки. После чего мы с Бинеле повели, а вернее сказать, потащили ее вверх по лестнице. Когда мы вошли в квартиру, на меня повеяло запахами, которых я не слышал Бог знает сколько лет. Пахло плесневелой картошкой, гниловатым репчатым луком, цикорием и еще чем-то смутно знакомым и не вполне определимым. Каким-то таинственным образом мать с дочерью умудрились перевезти через океан свой польский дом со всей его жалкой обстановкой.

Женщины зажгли керосиновую лампу, и я увидел рваные обои, некрашеный дощатый пол, паутину в каждом углу. Печь была холодной, из всех щелей дуло. На лавке стояли треснутые горшки, тарелки с щербатыми краями, чашки без ручек. Я даже заметил метлу на куче мусора. Ни один театральный режиссер, подумал я, не сумел бы так достоверно воссоздать атмосферу польской местечковой нищеты.

Бинеле начала извиняться:

— Ой, какой беспорядок! Ай-яй-яй! Мы так торопились на вокзал, что даже не успели вымыть посуду. А вообще-то какой толк здесь убираться, в этой халупе? Хозяйку ничего не волнует, кроме квартплаты. Не дай Бог заплатить ей на день позже — она вам в глотку вцепится. Но, конечно, по сравнению с тамошними условиями — это дворец. — И Бинеле рассмеялась, показав редкие зубы с золотыми коронками, поставленными, наверное, еще по ту сторону океана.

Мне постелили на раскладушке в маленькой комнатке с зарешеченными окнами. Бинеле укрыла меня двумя одеялами, а сверху положила мое пальто. Но все равно в доме было почти так же холодно, как на улице. Я лежал и никак не мог согреться.

Вдруг я вспомнил о своей лекции. Где она? Была во внутреннем кармане пальто. Не решаясь сесть из страха обрушить полусломанную раскладушку, я сунул руку в карман. Рукописи не было. Я поискал в пиджаке, висевшем рядом на спинке стула, — нет. В чемодане ее быть не могло: я открывал чемодан только один раз — чтобы достать коньяк. Я думал, что придется открывать его еще — для таможенного досмотра. Но таможенник махнул мне рукой, давая понять, что этого не требуется.

Наверное, я ее потерял. Но где? По словам приютивших меня женщин, лекцию перенесли на завтра. Но что, собственно, я буду читать? Оставалась последняя надежда: рукопись могла упасть на пол, когда Бинеле укрывала меня пальто. Стараясь не шуметь, я пошарил ладонью по полу, но раскладушка скрипела от малейшего движения. Мне даже показалось, что она начинает скрипеть заранее, стоит только подумать о том, чтобы изменить позу. Неодушевленные вещи на самом деле не такие уж неодушевленные.

Мать и дочь не спали. Из-за стены до меня долетало их невнятное бормотание. Похоже, они о чем-то спорили. Интересно, о чем?

Пропажа рукописи, подумал я, событие фрейдистское. Мне не нравилось то, что я написал. Тон, который я взял, вышел каким-то слишком напыщенным. И все-таки о чем же я буду завтра говорить? Уж не постигнет ли меня судьба того докладчика, который начал свое сообщение фразой: «Перец был очень своеобразным человеком» — и больше не мог выдавить из себя ни единого слова?

Если бы мне хотя бы удалось поспать! Ведь предыдущую ночь я тоже не спал. Бывает, что перед выступлением я не сплю по нескольку ночей кряду. По правде говоря, потеря рукописи была настоящей катастрофой. Я закрывал глаза, но они тут же сами собой открывались. Меня что-то укусило. Но когда я попробовал почесаться, раскладушка застонала, словно какой-нибудь несчастный от очередного приступа боли.

Я замер. Сна ни в одном глазу. Где-то зашуршала мышь, и вдруг раздался невообразимый грохот, словно какой-то огромный зверь клыками и когтями выламывал доски в полу. Ни одна мышь в мире не могла бы поднять такой шум. Ужасное чудовище пыталось разнести дом в щепки.

«Эта поездка меня доконает, — сказал я себе. — Живым я не вернусь».

Я лежал в каком-то странном оцепенении. Нос был заложен, и приходилось вдыхать ледяной воздух ртом. У меня перехватило дыхание. Надо было откашляться, но я боялся потревожить мать и дочь и окончательно доломать раскладушку, и так державшуюся на честном слове… Ладно, представим себе, что идет война и я — там, в оккупированной нацистами Польше. Надо хоть немного почувствовать, что это такое… Я вообразил, что я в Треблинке или в Майданеке. Весь день трудился как проклятый. Теперь лежу на голых досках. Завтра — «селекция», а поскольку мое физическое состояние хуже некуда, меня пошлют в газовую камеру… Я мысленно начал прощаться с теми, кого помнил и любил. И, видимо, задремал. Меня разбудил страшный крик. Я узнал голос Бинеле: «Мама! Мама! Мама!» Дверь распахнулась, и Бинеле крикнула:

— Помогите! Мама умерла!

Я вскочил, вернее, попытался вскочить и оказался на полу — раскладушка рухнула.

— Что случилось? — крикнул я.

— Она холодная! Я не могу найти спички! Вызовите врача! Врача! Зажгите свет! Мама! Мама! Мама!

Я не курю и поэтому никогда не ношу с собой спичек. Как был, в пижаме, я бросился в спальню. И в темноте налетел на Бинеле.

— Как мне вызвать врача? — спросил я.

Вместо ответа Бинеле распахнула дверь на лестничную площадку и крикнула:

— Люди, помогите! Моя мама умерла!

Она крикнула во весь голос, как принято у женщин в еврейских местечках. Но никто не отозвался. Я бросился на поиски спичек, заранее зная, что вряд ли найду их в этом странном доме. Бинеле вернулась в комнату, и мы с ней снова столкнулись. Ни с того ни с сего она крепко вцепилась в меня и завопила:

— Сделайте же что-нибудь! Сделайте что-нибудь! У меня больше никого нет! Кроме нее, у меня никого нет! — И она разрыдалась.

Я стоял потрясенный, не зная, что сказать.

— Найдите спички! Зажгите лампу! — выкрикнул я наконец, понимая, что она меня не слышит.

— Вызовите врача! Вызовите врача! — вопила Бинеле, хотя, несомненно, сама прекрасно понимала бессмысленность своего требования.

Она потащила меня к кровати, на которой лежала женщина. Я дотронулся до тела, нашарил руку и попробовал нащупать пульс. Но пульса не было. Рука, холодная и тяжелая, висела как плеть. У живых таких рук не бывает. Бинеле, похоже, поняла, что я делаю, и ненадолго притихла.

— Ну? Ну? Что? Она умерла? Умерла? У нее было больное сердце!.. Сделайте что-нибудь! Сделайте что-нибудь!

— Что я могу сделать? — ответил я. — Я ничего не вижу. — Мои слова, казалось, имели двойной смысл.

— Помогите мне! Помогите! Мама!

— У вас есть соседи? — спросил я.

— Над нами живет один пьяница.

— Может, попросить спички у него?

Бинеле ничего не ответила. Вдруг я осознал, что ужасно замерз, Надо одеться, иначе воспаление легких обеспечено. Я дрожал, у меня стучали зубы. Я побежал в свою комнатку, но попал в кухню, бросился назад и снова налетел на Бинеле, чуть не сбив ее с ног. Бинеле тоже была полуголой. Я бессознательно дотронулся до ее груди.

— Наденьте что-нибудь, — сказал я, — вы простудитесь.

— Я не хочу жить! Я не хочу больше жить! Она не должна была ехать на вокзал! Я ей говорила, но она такая упрямая… Она совсем ничего не поела. Даже чаю не выпила. Что мне теперь делать? Куда идти? О, мама, мама!

Внезапно наступила тишина. Наверное, Бинеле пошла наверх к соседу-пьянице. Я остался в темноте один на один с мертвым телом. Детские страхи вернулись ко мне. У меня возникло дикое чувство, что покойница пытается встать, что еще немного — и она вцепится в меня своими холодными пальцами и утащит туда, откуда не возвращаются. Ведь, в сущности, именно я был виноват в ее смерти. Ее погубило перенапряжение, связанное с поездкой на вокзал и многочасовым ожиданием. Я кинулся к входной двери, как будто и впрямь собираясь выбежать на улицу. При этом я больно ударился коленкой о стул. Костлявые пальцы тянулись ко мне. Какие-то мерзкие существа беззвучно орали на меня. В ушах зазвенело, и подкатила дурнота, как перед обмороком.

Почему-то вместо того, чтобы оказаться у входной двери, я снова попал в свою комнату. Я споткнулся о валяющуюся на полу раскладушку, нагнулся и поднял пальто. Только теперь я почувствовал, насколько замерз и как безумно холодно в доме. Пальто было словно ледяной мешок. Я дрожал как в лихорадке. Зубы клацали, ноги тряслись. Я приготовился к смертельной схватке. Сердце бешено колотилось. Никакое сердце долго так не выдержит. Бинеле, вернувшись, обнаружит в квартире не один, а два трупа.

Вдруг я услышал голоса и увидел свет. Бинеле привела соседа. На плечах у нее было мужское пальто. Сосед, черноволосый длинноносый гигант, нес горящую свечу. Он был в халате, накинутом поверх пижамы, и босой. Даже в такой драматический момент меня потрясли его невероятно огромные ступни. Он подошел к кровати; тень от свечи металась по тусклому потолку. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы понять — женщина умерла. Ее лицо изменилось до неузнаваемости. Рот ввалился. Это был уже не рот, а щель. Лицо пожелтело, застыло и стало похоже на глиняную маску. Только седые волосы казались живыми. Сосед пробурчал что-то по-французски, потом наклонился к женщине и потрогал ее лоб. Он произнес всего одно слово, и Бинеле снова залилась слезами. Сосед попробовал было что-то сказать, но, по-видимому, она его не понимала. Тогда он пожал плечами, отдал мне свечу и ушел к себе. Моя рука дрожала, и я ничего не мог с этим поделать. Огонек прыгал туда-сюда и чуть не погас. Я накапал стеарин на комод и кое-как приладил свечу.

Бинеле начала рвать на себе волосы и издала такой дикий вопль, что я невольно прикрикнул на нее:

— Прекратите вой!

Она бросила на меня удивленный, злобный взгляд и сказала тихо и неожиданно спокойно:

— Она была всем в моей жизни.

— Я понимаю… Но истерика тут не поможет.

Мой окрик вроде бы привел ее в чувство. Она застыла у кровати, молча глядя на мать. Я стоял напротив, с другой стороны. Я помнил, что у женщины был короткий нос. Теперь он вытянулся и загнулся вниз, как будто смерть проявила наследственную черту, странным образом скрытую при жизни. Лоб и брови тоже стали другими: в них неожиданно обозначилось что-то мужское. Истерика Бинеле, похоже, сменилась ступором. Она глядела на мать остановившимися широко открытыми глазами, словно не узнавая.

Я посмотрел на улицу. Сколько может длиться ночь? Пусть даже зимняя. Или солнце вообще больше не взойдет? Может быть, произошла та самая космическая катастрофа, которую теоретически допускал Дэвид Юм? И тут вдруг немного посветлело, как бывает перед рассветом.

Я подошел к окну и протер запотевшее стекло. Да, темнота была уже не полной, а словно разбавленной предчувствием утра. Кое-где можно было различить сугробы, стены, крыши. Вдали, ничего уже не освещая, горел фонарь. Я посмотрел на небо. Одну его половину окрасил рассвет, на другой еще сияли звезды. На какой-то миг я почти забыл о том, что произошло, зачарованный рождением нового дня. Звезды гасли одна за другой прямо у меня на глазах. На небе, как на детском рисунке, проступили красные, розовые и желтые полосы.

— Что же мне теперь делать? Что мне делать? — опять заголосила Бинеле. — Куда идти? К кому обратиться? Вызовите врача! Вызовите врача! — И она снова заплакала.

Я повернулся к ней:

— Что сейчас может сделать врач?

— Но кого-то же нужно вызвать.

— У вас совсем нет родных?

— Ни единого человека. У меня никого не осталось.

— А друзья? Может быть, позвать кого-то из лекционного клуба?

— Все они живут далеко отсюда…

Я ушел в свою комнату одеваться. Одежда была ледяной. Костюм, выглаженный перед поездкой, смялся. Туфли превратились в какие-то бесформенные мокроступы. Я взглянул на свое отражение в зеркале и остолбенел. Щеки ввалились, стали пепельно-серыми и заросли щетиной.

За окном повалил густой снег.

— Как я могу вам помочь? — сказал я Бинеле. — Я же здесь впервые и никого не знаю.

— О, горе мне! Что ж я с вами делаю?! Наша беда и вас задела. Мне нужно выйти позвонить в полицию, но я не могу оставить маму одну.

— Я побуду здесь.

— Да? Мама вас очень любила. Все время говорила о вас… Весь вчерашний день…

Я опустился на стул, стараясь не смотреть на покойницу. Бинеле начала собираться. Будь я в своем обычном состоянии, я бы ни за что не решился остаться наедине с мертвым телом. Но я так продрог, не выспался и обессилел, что мне было уже все равно. Глубочайшая тоска охватила меня. Давно я не видел такой нищеты и столько горя сразу. Эта ночь как будто разом перечеркнула всю мою американскую жизнь и каким-то колдовским образом отбросила меня назад, к моим самым горьким дням в Польше. Я услышал, как хлопнула входная дверь. Бинеле ушла. Нет, оставаться в одной комнате с трупом было выше моих сил. Я выбежал на кухню. Потом распахнул дверь на лестницу. Я стоял у открытой двери, готовый в любую секунду выскочить на улицу, если покойница начнет выделывать свои штучки, которых я так страшился с самого детства. Мысленно я начал убеждать себя, что глупо бояться этой доброй женщины, хорошо относившейся ко мне при жизни и вряд ли ненавидящей меня сейчас, если мертвые вообще способны что-то чувствовать. Но мои детские страхи оказались сильнее. Внутри у меня все похолодело. Казалось, кто-то водит мне по ребрам ледяными пальцами. Сердце прыгало, как пружина в сломанных часах. Мои нервы были на пределе: малейший шорох — и я бы опрометью кинулся вниз по лестнице. С площадки я видел дверь на улицу. Она была застекленной, но стекло запотело изнутри и обледенело снаружи — лишь бледное сумеречное свечение просачивалось сквозь него. Снизу тянуло адским холодом. Вдруг я услышал шаги. Покойница? Я уже приготовился броситься наутек, но в последний миг понял, что звук шагов доносится откуда-то сверху. Я увидел спускавшегося по лестнице соседа. Наверное, он шел на работу. На нем были резиновые сапоги и пальто, похожее на плащ-палатку. В руке он нес металлический ящичек для бутербродов. Бросив на меня любопытный взгляд, он произнес что-то на канадском французском. Приятно было хоть немного побыть с другим человеком. Я кивнул, развел руками и ответил ему по-английски. Но он продолжал что-то втолковывать мне на языке, которого я не знал, словно надеясь, что если я как следует напрягусь и сосредоточусь, то все-таки пойму его. В конце концов он взмахнул руками, буркнул что-то себе под нос и вышел. Входная дверь захлопнулась. Я остался один во всем доме.

А что, если Бинеле не вернется? Вдруг она сбежала? И меня заподозрят в убийстве. В нашей жизни все возможно. Я не отрываясь смотрел на входную дверь. Теперь я мечтал только об одном — поскорее вернуться в Нью-Йорк. Мой дом, моя работа сделались вдруг какими-то невероятно далекими и почти нереальными, чем-то вроде воспоминаний о предыдущем воплощении. Кто знает? Может быть, вся моя нью-йоркская жизнь — просто галлюцинация? Я начал шарить в нагрудном кармане в поисках паспорта. Неужели я и его потерял вместе с лекцией? Нет, паспорт, слава Богу, был на месте, Я нащупал его твердый краешек. Этот документ — вещественный залог того, что моя американская жизнь не сон и не вымысел.

Вот моя фотография. Вот подпись. Вот государственная печать. Пусть неодушевленные, безжизненные, они все-таки символизируют порядок, принадлежность к чему-то реальному, законность. Я стоял в дверном проеме и фактически впервые читал документ, подтверждавший мое американское гражданство. Я так увлекся, что почти забыл о покойнице. Открылась входная дверь, и вошла Бинеле, запорошенная снегом. На ней был тот же самый платок, что вчера на ее матери.

— Я не нашла телефон.

Она расплакалась. Я сунул паспорт обратно в карман и пошел по лестнице ей навстречу. Жизнь вернулась. Долгий ночной кошмар кончился, я обнял Бинеле, и она не отстранилась. Мои руки и грудь стали мокрыми от снега. Мы стояли на ступеньках, покачиваясь туда-сюда, — потерянный еврейский писатель и жертва Катастрофы да моей злосчастной лекции. Я заметил номер, выжженный у нее на руке чуть выше запястья, и как будто со стороны услышал собственный голос:

— Бинеле, я вас не оставлю. Клянусь душой вашей матери…

Ее тело обмякло у меня в руках. Бинеле подняла на меня глаза и прошептала:

— Почему она это сделала? Она просто ждала, когда вы появитесь.

БРОШКА

1

Возвращаясь из поездок, Вульф-Бер всегда покупал подарки Циле и девочкам. На этот раз все сложилось на редкость удачно. Он вскрыл сейф и взял семьсот сорок рублей. Да вдобавок выиграл сто пятьдесят рублей в карты у богатого русского, с которым познакомился на обратном пути в поезде. Вульф-Бер давно пришел к выводу, что от судьбы не уйдешь. Иной раз ничего не получается, хоть ты тресни, а иногда наоборот — все идет как по маслу. Взять хотя бы эту поездку. Еще вначале он просто для забавы вытащил кошелек у одного ротозея, чего почти никогда не делал (медвежатник — не карманник), а в кошельке оказалось полным-полно банкнот. Потом в турецкой бане нашел золотые часы. Когда ему так везло, Вульф-Бер всегда возносил хвалу Создателю и опускал монетку в ящик для пожертвований. Вульф-Бер не входил ни в какие банды и вел себя соответственно. Он знал, что воровство — грех. Но разве купцы сильно лучше? Покупают дешево, а продают дорого! Последние соки из бедняков выжимают! Да еще разоряются каждые несколько лет и рады-радешеньки, если сохранят хоть что-то от былого богатства. Когда-то Вульф-Бер работал дубильщиком в Люблине. Но выносить каждый день пыль, жару, вонь оказалось выше его сил. Мастер вечно их подгонял, орал, что они отлынивают от работы. Жалованье было курам на смех. Нет, лучше уж гнить в тюрьме!

Вульф-Бер уже не первый год жил воровством. Несколько раз его ловили и даже сажали в тюрьму, но всегда ненадолго. Он умел разговаривать с начальством: «Господин начальник, у меня жена, дети…» Он никогда не огрызался и не строил из себя героя. Он и в камере держался миролюбиво: ни с кем не дрался, а наоборот делился с другими заключенными деньгами и куревом, писал для них письма домой. Родители Вульфа-Бера были уважаемыми людьми. Его богобоязненный отец работал маляром. Мать торговала вразнос требухой и телячьими ножками. Он единственный в семье пошел по воровской дорожке. Вульфу-Беру было уже под сорок. Он был среднего роста, широкоплечий, кареглазый, с желтоватыми, цвет пива, усами, подкрученными вверх на польский манер. Носил облегающие брюки и сапоги с высокими узкими голенищами, делавшими его еще больше похожим на гоя: поляки были уверены что еврею просто не влезть в такие узкие сапоги потому что ноги у евреев толще и короче. Фуражка у Вульфа-Бера была с кожаным козырьком. Из кармана жилетки свисала цепочка от часов с приделанной к ней специальной ложечкой для выковыривания ушной серы. Другие воры ходили с пистолетами или выкидными ножами, но Вульф-Бер никогда не носил при себе оружия. Пистолет рано или поздно выстрелит, нож — заколет. Зачем проливать кровь? Зачем обрекать себя на суровое наказание? Вульф-Бер был осторожным и рассудительным человеком; он любил подумать и почитать, причем не только развлекательные рассказы, но и газеты. Женщины часто пытались соблазнить его своими прелестями, но у Вульфа-Бера был один Бог и одна жена. Да и что такого могли бы дать ему другие женщины, чего не было у Цили? С распутницами Вульф-Бер знаться не желал. Он никогда не переступал порога борделя и не пил. У него были верная жена и две хорошо воспитанные дочери. И дом с садом в Козлове. Девочки ходили в гимназию. На Пурим Вульф-Бер всегда посылал рабби подарок. Перед Песахом старейшины общины приходили к нему за пожертвованиями для бедняков.

На этот раз Вульф-Бер купил у люблинского ювелира золотые серьги Циле и два медальона дочерям, Маше и Анке. До Рейовца он ехал на поезде, потом взял извозчика. Он устроился на козлах и помогал править. Вульф-Бер не любил двусмысленных шуточек, которыми сидевшие в экипаже коммерсанты обычно обменивались с женщинами. Попутчики всегда пытались втянуть и его в свои пустые разговоры, но он предпочитал молча смотреть на небо, деревья, слушать пение птиц. В полях таял снег. Из-под него выглядывали озимые. Низкое золотое солнце казалось нарисованным на холсте. Коровы на пастбищах щипали молодую траву. Из леса тянуло теплом, словно там, в чаще, притаилось лето. Иногда на опушке мелькали заяц или косуля, а дорогу перебегал еж.

Вульф-Бер уезжал из дому раза четыре в год. Если все протекало гладко, примерно недель на шесть. Он всегда ездил в одни и те же города, на одни и те же ярмарки. В Козлове знали, чем именно Вульф-Бер зарабатывает на жизнь. Но он никогда не воровал у своих, и в его отсутствие Циля всегда могла рассчитывать на кредит в любой лавке. Покупки записывались в специальную амбарную книгу, и Вульф-Бер, возвращаясь, погашал все долги до последнего гроша. Когда однажды Вульфа-Бера посадили в Янове за решетку, козловские лавочники не оставили Цилю в беде. Они наотпускали ей товаров на сотни рублей. Циля не раз жаловалась Вульфу-Беру, что продавцы обвешивают и обмеривают ее, мухлюют со счетами. Но Вульф-Бер никогда не опускался до выяснений. Таков мир.

Возвращаясь домой, Вульф-Бер чувствовал, что, как обычно, ужасно соскучился и по Циле, и по девочкам, и по кушаньям Цили, которые нельзя было заказать ни в одном ресторане, и по своей постели, с которой не могла сравниться ни одна гостиничная тахта. Наволочки и простыни в их доме всегда были идеально чистыми, гладкими как шелк и приятно пахли лавандой. Циля всегда приходила в спальню вымытая и причесанная — заплетя волосы в косы, — в модной ночной сорочке и в тапочках с помпонами. Она целовала его, как невеста, и шептала ему на ухо всякие нежности. Дочери, хотя были не такими уж маленькими: младшей — десять, старшей — одиннадцать, — по-прежнему висли на нем, зацеловывали, показывали ему свои учебники, оценки, рисунки, сочинения. Одеты они были как дворянские дети: ленты в волосах, накрахмаленные плиссированные платьица, фартучки с вышивкой, сияющие туфельки. Они знали не только идиш, но еще русский и польский; рассуждали о странах и городах, про которые Вульф-Бер даже не слышал; разбирались в истории войн и королей; читали наизусть стихи и целые поэмы. Вульф-Бер всегда поражался: как столько знаний умещается в таких крошечных головках? Профессия отца не обсуждалась. Считалось, что он коммивояжер. Их дом стоял на Храмовой улице возле высокого моста. Соседи-христиане не знали, чем он занимается, или делали вид, что не знают. На Рождество и на Пасху он всегда дарил им подарки.

Тарантас, в котором ехал Вульф-Бер, остановился на рыночной площади. Хотя, вроде бы, совсем недавно был Пурим, в прогретом воздухе чувствовалось приближение Песаха. По раскисшей земле бежали золотистые ручейки. Воробьи выклевывали зернышки из конского навоза. Крестьянки продавали хрен, петрушку, свеклу, репчатый лук. Вульф-Бер расплатился с извозчиком, дав ему сверху двадцать грошей на чай, как принято в больших городах. Подхватив свой кожаный саквояж с блестящими медными замочками и множеством кармашков, он направился в сторону Храмовой улицы. Лавочники провожали его взглядами. Девушки, раздернув занавески, протирали запотевшие стекла. Откуда ни возьмись появился дурачок Шацкеле, и Вульф-Бер протянул ему несколько монет. Даже собаки у мясной лавки приветливо виляли хвостами.

Слава Богу! На Песах он будет дома. Циля приготовит седер,[2] он выпьет положенные четыре бокала, поест оладушков из мацы, заливной рыбы. Поскольку он неплохо подзаработал, он оденет всю семью. С его ремеслом лучше тратить деньги не откладывая. Вдруг Вульф-Бер уловил знакомый запах. Он проходил мимо пекарни, где делали мацу. Вульф-Бер остановился и заглянул в окно. Женщины, с раскрасневшимися лицами, в косынках и белых передниках, раскатывали тесто, то и дело останавливаясь, чтобы почистить скалки кусочками стекла. Одна женщина лила воду, другая замешивала тесто, третья острой палочкой протыкала дырочки в маце. Мужчина вынимал из печи на лопате готовую мацу. Рядом с ним, хмуря брови и отчаянно жестикулируя, стоял еще один мужчина, с пейсами и в ермолке, — машгиах.[3] Вульф-Бер вспомнил своих родителей. Где они сейчас? Наверное, в раю. Конечно, их сын ведет не слишком праведный образ жизни, зато он поставил памятник на их могиле. Каждый год в их память он зажигает свечу, нанимает человека изучать Мишну[4] и читает по ним кадиш, поминальную молитву. Бог милостив к грешникам. Если бы это было не так, он давно бы наслал на землю новый потоп.

2

Когда Вульф-Бер дошел до Храмовой улицы, ему ни с того ни с сего стало страшно. Какая-то сила, знающая больше, чем дано знать человеку, казалось, предупреждала его: радоваться — рано. Внутренний голос говорил ему: еще не Песах, ты еще не на седере. Вульф-Бер остановился. Может быть, Циля заболела? Или что-то случилось с девочками? Или ему, Вульфу-Беру, все-таки суждено закончить свои дни в тюрьме? Но почему? Он никогда не оставлял следов. Стараясь отогнать от себя дурное предчувствие, он быстро зашагал мимо островерхих заборов, за которыми виднелись низенькие, словно построенные для карликов дома. Из подтаявшего ноздреватого снега торчали стебли прошлогодних подсолнухов. На доме Марчинского вернувшиеся аисты чинили свое гнездо. А вот и его дом, с крышей, похожей на грибную шляпку. Из трубы поднимался белый дымок. В оконном стекле полыхало полуденное солнце. Все в порядке, успокоил себя Вульф-Бер. Он открыл дверь и увидел свою семью. Циля стояла у печки в короткой юбке и красных тапочках, белокожая и юная на вид, как девочка. Светлые волосы собраны узлом на затылке. Узкая талия и стройные ноги, широкие в икрах и тонкие в лодыжках. Никогда еще она не казалось ему такой свежей и привлекательной. Дочери, сидя за столом, играли в какую-то игру костяными палочками.

Поднялся радостный гвалт; все, толкаясь, кинулись к нему. Циля чуть не опрокинула горшок с кашей. Девочки повисли на нем, осыпая его поцелуями. В соседней комнате пронзительно заверещал попугай, очевидно узнав голос хозяина. Едва Вульф-Бер прикоснулся губами к Цилиным губам, его охватило желание. Он целовал и целовал ее и никак не мог оторваться. Маша с Анкой дрались за него. Чуть погодя он открыл саквояж и достал подарки, что вызвало новую бурю радости. Потом Вульф-Бер пошел в комнату поздороваться с попугаем. Птица, сидевшая на одной ножке на клетке, взмахнула крыльями и опустилась ему на плечо. Вульф-Бер поцеловал попугая в клюв и дал ему крендель, который специально купил ему в подарок в Люблине. Попугай сменил свои зимние перышки на новые — яркие-преяркие.

— Папа, папа, папа! — проскрипела птица.

— Скажи: я люблю папу!

— Люблю, люблю, люблю!

Все хорошо. Тревожиться не о чем. Вульф-Бер окинул дом хозяйским взглядом. Все сияло: пол, медные сковородки над печкой, латунный самовар. По традиции каждый год перед Песахом полагалось белить стены, но он не видел ни единого пятнышка.

— Лучшей жены во всем мире не сыщешь, — сказал он вслух.

Сидя в экипаже, он чувствовал себя разбитым и невыспавшимся. А сейчас всю усталость как рукой сняло. Циля принесла ему печенье и рюмку вишневки.

Когда они с Цилей остались в комнате одни, она спросила его, сверкнув глазами:

— Ну, как все прошло?

— Пока у меня есть ты, все идет хорошо, — смущенно ответил Вульф-Бер, стыдившийся своего ремесла.

Обычно Циля не задавала ему лишних вопросов, да и сам он редко что-нибудь рассказывал. Со временем она, похоже, примирилась с его способом заработка. Вульф-Бер заговорил о новых нарядах для нее и дочерей. Циля сомневалась, что какой-нибудь портной примет заказ — ведь Песах уже совсем близко. Тем не менее они решили, что она пройдется по магазинчикам, торгующим тканями, и что-нибудь подберет. Циле нравилось делать покупки. Вульф-Бер вручил ей пачку банкнот, и она ушла, прихватив с собой детей. Они договорились, что заодно она погасит долги. А Вульф-Бер прилег на диван отдохнуть. Он знал, что Циля приготовит праздничный ужин, и ему хотелось быть бодрым. Он мгновенно уснул, и ему приснилось, что он в Люблине. Он мылся в корыте в тесном грязном закутке. От его тела исходил дурной запах. Он снова был дубильщиком. Открылась дверь, и в комнату, где он мылся, всунулось чумазое лицо какой-то женщины в растрепанном парике. «Сколько можно мыться? — раздраженно сказала она. — Уже время седера!» Вульф-Бер вздрогнул и проснулся. Что за ерунда? Он чувствовал горечь во рту. Сновиденье было удивительно ярким, В ноздрях у него так и стоял отвратительный запах необработанной кожи. Вульф-Бер вытащил из нагрудного кармана гаванскую сигару, подарок русского, у которого он выиграл сто пятьдесят рублей в карты. Вообще-то Вульф-Бер не курил сигар. Он сворачивал папироски, но сейчас ему захотелось попробовать сигару, стоившую целую полтину. Он вспомнил, что когда-то купил себе янтарный сигарный мундштук с золотым ободком. Если уж курить сигару, то по всем правилам.

Он принялся искать мундштук, но его нигде не было. Вульф-Бер не любил, когда у него пропадали вещи. Он заглянул во все ящики, пошарил в самых укромных уголках, обыскал дубовый сундук. На одной из полок в платяном шкафу стояла жестяная коробка, в которой хранились свидетельства о рождении, брачный контракт, документы на покупку дома и прочие важные бумаги. Едва ли мундштук мог попасть сюда, но на всякий случай Вульф-Бер открыл коробку. Мундштука не было, зато на брачном контракте лежала бриллиантовая брошка. Вульф-Бер оторопел. Это еще что такое? Он разбирался в украшениях. Бриллианты были настоящими. Брошка казалась старинной. Чем дольше Вульф-Бер ее разглядывал, тем больше удивлялся. Как она сюда попала? У него такой брошки никогда не было, у Цили тоже. Может быть, Циля тайком от него скопила денег и купила ее за полтыщи рублей? Но в Козлове такую вещь не купишь! Осмотрев брошку со всех сторон, Вульф-Бер заметил на обратной стороне две выгравированные буквы ивритского алфавита: алеф и гимел. Вульф-Бер положил брошку в карман. Настроение было испорчено. Он вернулся на диван. Лежа с закрытыми глазами, он пытался разгадать эту внезапно свалившуюся на него загадку. Но сколько ни ломал голову, ответа не было. Он снова уснул и опять очутился в том же самом закутке в Люблине; вновь различил резкий запах сыромятной кожи и химикатов, какими пользуются на кожевенных фабриках. Простоволосая женщина с морщинистым лицом опять сердито позвала его на седер. Вульф-Бер проснулся. Что же это такое? Может, Циля завела себе любовника и эта брошка — его подарок? Вульф-Бер ощутил противный вкус во рту. Он рыгнул, у отрыжки был неприятный запах. Вульф-Бер сплюнул в носовой платок. Но какое-то объяснение должно быть! И что значат алеф и гимел? Неужели в Козлове нашелся еврей, решившийся на роман с замужней женщиной? И могла ли его Циля пойти на такое? Чем больше Вульф-Бер об этом думал, тем непонятней представлялась ему вся эта история. Он зашагал по комнате.

— Может, ты знаешь, в чем дело, — обратился он к попугаю. — Рассказывай.

— Папа, папа, папа! Люблю, люблю, люблю!

Стемнело. Окна позеленели. На стене дрожали алые отсветы заката. Попугай забрался в клетку и приготовился ко сну. Вульф-Бер закурил гаванскую сигару и сидел в темноте, делая глубокие затяжки. Непривычный аромат опьянил его. Время от времени он опускал руку в карман и дотрагивался до брошки. Он напряженно прислушивался к каждому звуку, долетавшему с улицы. Где его жена? Почему ее так долго нет? Он решил, что не будет начинать никаких разговоров, пока дети не лягут спать. Вскоре он услышал шаги и голоса. Циля вернулась. Она и девочки — все трое с пакетами в руках — весело ворвались в комнату. Голос Цили звенел от радости:

— Вульф-Бер, где ты? Почему ты сидишь в темноте? Ты куришь сигару?

— Русский подарил в поезде.

— У меня от этого запаха голова кружится. Мы, наверное, скупили всю лавку. Погоди. Я зажгу свет.

— Ты не знаешь, где мой янтарный мундштук?

— Нет.

Девочки прыгали вокруг него со свертками в руках. Сначала Циля зажгла настольную лампу, потом ту, что свисала с потолка на бронзовых цепях. К подвесной лампе была приделана бутылочка из тыквы, набитая свинцовыми шариками, — грузик, удерживающий лампу в равновесии. Чего только Циля не накупила: и шелк, и шерсть, и бархат. Более того, она уже договорилась с портным Лазарем, что тот сошьет ей несколько платьев до Песаха. Теперь с хозяйской сноровкой она принялась готовить ужин. Обычно дети ложились спать рано, но возвращение отца — праздник! Циля уже пообещала им, что завтра они могут пропустить гимназию.

3

Сидя за столом, Вульф-Бер нахваливал Цилины кушанья, но сердце у него было не на месте. Он торопливо поужинал, время от времени бросая на Цилю пристальные взгляды. Сразу же после чая с вареньем и коврижкой он велел девочкам идти спать. Они закричали, что это нечестно, ведь они еще не показали ему свои книги, карты, рисунки. Но Вульф-Бер был непреклонен: все это может подождать и до завтра; ночью дети должны спать.

Попрепиравшись еще немного, девочки ушли в свою комнату. Циля была на его стороне и посылала ему понимающие улыбки. Наверное, ему не терпелось поскорее остаться с ней наедине. Тебе хочется, да? — казалось, спрашивал ее взгляд. Вульф-Бер пошел в спальню, разделся и сел на свежезастланную кровать. Его сапоги с жесткими мысками стояли рядом, как в армии. По обыкновению, перед тем, как прийти к мужу, Циля вышла на кухню помыться и расчесать волосы. Она надела новую ночную сорочку, побрызгалась духами и почистила зубы пастой, как в больших городах. Да, пожалуй, он мной не отравится, решила она, поглядевшись в зеркало. Циля думала, что Вульф-Бер сразу же потушит лампу и займется с ней любовью, но он продолжал неподвижно сидеть на постели, глядя на нее исподлобья.

— Будь добра, закрой дверь.

— Что-то случилось?

— Закрой дверь.

— Она закрыта.

Вульф-Бер вытащил из-под подушки брошку:

— Откуда у нас эта вещь?

Когда Циля увидела брошку, ее лицо изменилось — стало растерянным и мрачным.

— Она у нас уже очень давно.

— Что значит «давно»?

— Несколько лет.

— Как она к тебе попала?

Циля помолчала, потом подняла брови и сказала тоном человека, который сам не надеется, что ему поверят:

— Я ее нашла.

— Нашла? Где?

— На женской половине синагоги.

— Ты часто ходишь в синагогу?

— Это было на Рош-Хашана.[5]

— И ты не спросила, кто ее потерял?

— Нет.

— Почему ты мне ничего не сказала?

Циля пожала плечами:

— А разве я обязана тебе все рассказывать?

Муж с женой говорили тихими голосами, потому что дети в соседней комнате еще не спали Вульф-Бер помолчал немного.

— Здесь выгравированы две буквы: алеф и гимел.

— Да.

— Чья эта брошка?

Циля, не отвечая, подошла к двери и проверила, хорошо ли она закрыта. Было видно, что ей очень не хочется, чтобы девочки слышали их разговор. Впервые в жизни Вульф-Бер различил вызов в ее глазах.

— Ты что, следователь?

— Чья она? — повысил голос Вульф-Бер.

— Не кричи! Альты-Гитл.

В ту же секунду Вульф-Бер все вспомнил. Ну конечно! Все только об этом и говорили.

— Но ведь брошка Альты-Гитл пропала на Хануку,[6] а не на Рош-Хашана.

— Ну и что?

— Как она попала к тебе?

— Я ее нашла. На улице.

— Только что ты сказала, что нашла ее в синагоге.

— Какая разница?

— Брошка Альты-Гитл пропала на свадьбе Доры-Лии, — сказал Вульф-Бер не то Циле, не то сам себе. — Ты была там… И даже рассказывала мне потом, что всех обыскивали. Я помню, И где же ты ее спрятала?

Циля усмехнулась:

— Смотрите, как он меня допрашивает. Тоже мне, праведник нашелся.

— В общем, ты ее украла?

— А почему тебе можно, а мне нельзя? — Циля заговорила быстрым шепотом. — Чего ты так расшумелся? Весь город знает, чем ты занимаешься. Нашим детям проходу не дают. Учителя и те над ними издеваются. Когда в гимназии что-нибудь пропадает, все сразу думают на Машу и Анку. Я тебе не говорила, потому что не хотела тебя расстраивать. А мне самой приходится краснеть десять раз на дню. И вот теперь ты разыгрываешь передо мной святого. Если бы я была святой, никогда бы за тебя не вышла. Разве не ясно?

— Значит, ты действительно ее украла?

— Да, украла.

Взгляд Цили выражал насмешку и страх одновременно.

— Как ты это сделала?

— Отцепила от ее накидки, когда говорили поздравления молодым. Сама не знаю, что на меня нашло. Эта брошка лежит у нас уже несколько лет. Зачем ты рылся в моих ящиках?

— Искал мундштук.