— А что вы делаете здесь в такую жару?
— А вы?
— Сердце… Уже полгода здесь маюсь. Врачи сослали. Пришлось выйти на пенсию.
— Ну, тогда мы с вами, можно сказать, братья по несчастью! — воскликнул Израиль Данцигер. — У меня тоже нелады с сердцем. Я продал свой бизнес в Нью-Йорке, и моя заботливая супруга купила нам дом и участок со смоквами, как в Палестине в старые времена. Я целыми днями сижу в шезлонге и схожу с ума.
— А где ваш дом?
Данцигер объяснил ему.
— Я каждый день проезжаю мимо. По-моему, даже видел вас однажды. А чем вы раньше занимались?
Данцигер рассказал.
— Я тоже занимался недвижимостью. Больше тридцати пяти лет, — сказал круглый человечек.
Мужчины разговорились. Выяснилось, что коротышку в панаме зовут Моррис Шапирстоун, Он жил на Евклид-авеню. Израиль Данцигер встал и купил еще две чашки кофе и два кренделя. Потом они угостили друг друга сигарами: Израиль дал своему новому знакомому одну из тех, что курил он, а тот предложил ему одну из своих, другой марки. Через каких-нибудь четверть часа они уже беседовали так, словно знали друг друга всю жизнь.
В Нью-Йорке они оба принадлежали к одним и тем же кругам, и тот и другой родились в Польше. Шапирстоун достал бумажник крокодиловой кожи и показал Израилю Данцигеру фотокарточки жены, двух дочерей и их мужей (один — врач, другой — адвокат), внуков и внучек. Одна внучка была просто копией Шапирстоуна. Жена Шапирстоуна была толстой, как кастрюля. По сравнению с ней его Хильда — настоящая красавица. Как это мужчина может жить с эдакой уродиной, подумал Данцигер. Впрочем, рядом с такой, как она, наверное, не так одиноко, как с Хильдой. Вокруг таких женщин всегда вьются стайки веселых подружек. Израиль Данцигер никогда не был набожным, но после инфаркта и переезда в Майами он начал мыслить в религиозных категориях. В данный момент он усматривал перст Божий в том, что оказался в кафе одновременно с Моррисом Шапирстоуном.
— Вы играете в шахматы? — спросил он.
— В шахматы? Нет. Я играю в карты.
— И есть с кем поиграть?
— Находятся.
— Вы молодец. А я никого не могу найти. Целыми днями сижу дома в полном одиночестве.
— Почему вы поселились так далеко от центра?
В процессе разговора Моррис Шапирстоун упомянул о гостинице на окраине Майами, выставленной на продажу. Практически новой. Владельцы обанкротились, и теперь банк продавал ее за бесценок. Четверть миллиона долларов наличными — и она ваша. Данцигер меньше всего был готов к заключению деловых сделок, но слушал внимательно. Разговоры о деньгах, кредитах, банках и займах улучшали ему настроение. Стало быть, жизнь продолжается. Израиль Данцигер ничего не знал о гостиничном бизнесе, но кое-какие сведения почерпнул из рассказа Морриса Шапирстоуна. Бывшие владельцы гостиницы разорились потому, что сделали ставку на богачей и слишком высоко подняли цены. А фокус в том, что настоящие богачи вот уже несколько лет как не приезжают в Майами-Бич. Так что ориентироваться следует на средний класс. Один удачный зимний сезон — и ваши инвестиционные затраты полностью компенсированы. Еще надо учесть, что Майами популярен теперь среди латиноамериканцев. Они приезжают сюда в летний отпуск, потому что здесь «попрохладнее». Израиль Данцигер вытащил из кармана рубашки огрызок карандаша. Пока Моррис говорил, он с лихорадочной скоростью записывал цифры на полях газеты и одновременно забрасывал Шапирстоуна вопросами. Сколько в гостинице номеров? Какой доход приносит один номер? Как обстоят дела с налогами? Займы? Зарплата обслуживающего персонала? Для Израиля все это было просто приятным времяпрепровождением, чем-то вроде напоминания, что и он когда-то был в бизнесе. Он почесал висок кончиком карандаша.
— А если у вас неудачный сезон?
— Нужно, чтобы все сезоны были удачными.
— Как этого можно добиться?
— Грамотная реклама. В том числе и в еврейских газетах.
— В гостинице есть конференц-зал?
Пролетел целый час, а Израиль Данцигер даже не заметил. Он деловито перекатывал во рту сигару. Он чувствовал прилив новых сил. Сердце, которое в последние месяцы билось то чересчур быстро, то слишком медленно, теперь работало, как часы. Моррис Шапирстоун вытащил из кармана маленькую коробочку, достал таблетку и проглотил ее, запив водой.
— У вас был инфаркт?
— Два.
— Зачем мне гостиница? Для нового мужа моей жены?
Моррис Шапирстоун ничего не ответил.
— Я хотел бы взглянуть на гостиницу, — сказал Израиль Данцигер после небольшой паузы. — Когда это можно сделать?
— Если хотите, можно съездить туда прямо сейчас.
— Вы на машине?
— Видите красный «кадиллак» на той стороне улицы?
— Красивая машина.
Мужчины вышли из кафе. Израиль Данцигер заметил, что Шапирстоун опирается на трость. Наверное, водянка, подумал он. Инвалид, а туда же — гостиницу покупать. Шапирстоун уселся за руль и включил зажигание. Выезжая на шоссе, он слегка стукнул машину, припаркованную сзади. Но даже не оглянулся. Вскоре они уже мчались по дороге к гостинице. Одной рукой Моррис мастерски вел «кадиллак», другой вытащил из кармана зажигалку. Зажав сигару в зубах, он пробурчал:
— Поглядим. За это денег не берут.
— Верно.
— Если жена узнает, я себе не завидую. Тут же все расскажет врачу, и они вместе устроят мне веселенькую жизнь.
— Вам прописали полный покой, да?
— Ну, а если бы и так? Покой должен быть здесь, в голове. А вот с этим-то как раз проблемы. Лежишь, бывало, ночью без сна, и такая ерунда в голову лезет. А когда встаешь, хочется есть. Жена недавно советовалась со слесарем, нельзя ли поставить замок на холодильник. По-моему, от всех этих диет только хуже. А как раньше-то люди жили? Никаких диет в помине не было. Дедушка, — да покоится он с миром, — садясь за стол, для начала съедал целую тарелку шкварок, так только, чтобы разбудить аппетит. Потом принимался за суп, в котором, знаете, плавали такие кружочки жира, затем съедал хороший кусок жирного мяса, а напоследок еще пирог с салом. Ну и где тогда был холестерин? Дедушка до восьмидесяти семи лет дожил. А умер от того, что поскользнулся зимой на льду. Попомните мои слова, когда-нибудь докажут, что холестерин полезен. Будут выпускать таблетки с холестерином, как сейчас — витамины.
— Хорошо бы так.
— Человек похож на ханукальный волчок. Его раскручивают, и он кружится, пока не упадет.
— На гладком столе он дольше кружится.
— Гладких столов не бывает.
Шапирстоун остановил машину.
— Вот эта гостиница.
Израиль Данцигер только взглянул на нее и сразу все понял. Если и вправду все, что требуется, это выложить четверть миллиона, эта гостиница — фантастическое приобретение. Здание было новехоньким. Наверное, в него вбухали целое состояние. Конечно, она расположена немного далековато от центра, но ведь центр постепенно смещается в эту часть города. Когда-то язычники бежали от евреев. Теперь одни евреи бегут от других евреев. На противоположной стороне шоссе Данцигер заметил кошерный мясной рынок. Израиль Данцигер потер лоб. Его доля будет примерно сто двадцать пять тысяч долларов. Он легко сможет занять эту сумму в банке, предоставив им в качестве гарантии свои ценные бумаги. Не исключено, что он даже сумеет наскрести «наличность», без всякого займа. Вопрос только, нужна ли ему в принципе эта головная боль? Стоит ли вообще играть в эти игры? Ведь это же самоубийство, чистое самоубийство. Что скажет Хильда и доктор Коган? Ведь они его живьем съедят. И Хильда, и сыновья, и дочери, и все остальные. Доведут до второго инфаркта. Израиль Данцигер закрыл глаза и на несколько секунд ушел в себя, пытаясь, как некий провидец, разглядеть собственное будущее. Сознание стало пустым и темным. Он впал во что-то вроде сонного оцепенения. Он даже начал посвистывать носом, как во сне. Вся его жизнь стояла сейчас на кону. Он ждал, что скажет внутренний голос… Уж лучше смерть, чем такая жизнь, пробормотал он наконец.
— Что с вами, господин Данцигер? Вы уснули? — услышал он голос Шапирстоуна.
— Что? Нет, нет.
— Тогда давайте заглянем внутрь.
И два маленьких человечка начали карабкаться по ступенькам, ведущим к четырнадцатиэтажному отелю.
ОДЕРЖИМОСТЬ
Разговор свернул на служанок, и тетя Генендл сказала:
— Служанки — дело серьезное. Иной раз такую кашу заварят, что вовек не расхлебаешь. Однажды в наше местечко, недалеко от австрийской границы, прислали целый полк русских солдат. Кажется, Россия тогда чего-то не поделила с Австрией, а может, царь испугался нового восстания поляков — я уж не помню точно. Главным у русских был полковник. Построили казармы, конюшни… Жандармы разъезжали туда-сюда на лошадях — ружья за спиной, сабли на боку — пугали евреев, но и защищали тоже. Лавочникам это даже было выгодно.
Как-то прошел слух, что из Петербурга к нам приезжает один очень именитый дворянин, дальний родственник самого царя, граф Орлов. Русские испугались не на шутку. Столь высокопоставленное лицо — и вдруг направляется в такую глушь, как наша. Больше всех забеспокоились интенданты, потому что все они брали взятки и подсовывали начальникам липовые счета. Солдат кормили какой-то безвкусной размазней и одевали хуже некуда. Поговаривали, что пекари месят тесто босыми ногами. Полковник сразу же распорядился обеспечить всех приличной формой и улучшить питание. Солдатам строго-настрого наказали, чтобы они, если начнутся расспросы, отвечали, что всем довольны. Велели отдраить закопченные чайники и привести в порядок сортиры. У всех должны были блестеть сапоги. К приезду графа готовили большой пир. Оркестранты начистили инструменты и репетировали с утра до вечера.
Но вскоре выяснилось, что никакая это не проверка. Оказывается, графа сослали к нам в наказание за то, что он убил на дуэли какую-то знатную особу. Если бы его посадили в тюрьму, вышел бы скандал — все-таки царский родственник! Вот и решили упечь его в Польшу на несколько лет.
Он прибыл в старой карете, запряженной двумя тощими клячами, и, вместо того чтобы ехать к дому, где ему приготовили комнаты, отправился на постоялый двор к Липпе Резнику. Граф выглядел измученным и усталым. Он был маленького роста, с седой бородкой и в потертом штатском платье, несмотря на свой генеральский чин. Видать, ему запретили носить мундир, а без лампасов, эполет и медалей самый большой начальник ничем не отличается от простого смертного. Когда полковник увидел графа, он отменил все свои распоряжения. Солдат опять стали кормить одной кашей да капустой. Никто больше не чистил сапоги по три раза в день. Оркестр умолк. Тем не менее полковник и еще несколько командиров поменьше отправились приветствовать графа на постоялый двор Липпе Резника. Меня там не было, но Липпе рассказывал потом, что граф не выказал своим гостям никакого почтения и даже не предложил сесть. Когда полковник поинтересовался, не желает ли чего его сиятельство, граф ответил, что желает только одного: чтобы его оставили в покое.
Зато к евреям граф относился хорошо. Один торговец недвижимостью предложил ему старый деревянный дом, и граф сразу же купил его не торгуясь. Тот же торговец порекомендовал графу служанку, солдатскую вдову Антосю. Ее мужа убили на войне с турками. Она обстирывала еврейские семьи и жила одна в покосившейся хибаре. Казалось бы, в стирке нет ничего мудреного, но Антося даже этого толком не умела. Мы как-то дали ей наше белье, и потом маме пришлось все перестирывать. Антося ничего не могла сделать как следует: ни отбелить, ни подрубить, ни погладить. Совсем бестолковая! И какая-то невезучая. Но красивая — с голубыми глазами, светлыми волосами, точеным носиком. Если я ничего не путаю, она была незаконнорожденной дочерью польского помещика. У Антоси было одно достоинство: она не гналась за деньгами. Сколько бы вы ей ни дали, она радовалась и целовала вам руку. Когда этот еврейский торговец недвижимостью рассказал графу об Антосе, тот захотел на нее посмотреть. У нее было одно нарядное платье, в котором она ходила в церковь по воскресеньям, и одна пара туфель, которую она обычно носила в руках. В таком виде она и предстала перед графом. Тот только взглянул на нее и сразу же согласился. Положил ей жалованье больше обычного. Граф вообще все делал быстро. Даже когда он просто шел по улице, то всех обгонял. Рядом с казармами стояла православная церковь, но граф никогда в нее не ходил — даже на Пасху и Рождество. Он прослыл еретиком и чокнутым. Когда он только приехал, почтальон чуть ли не каждый день носил ему письмо за письмом, но так как он никому не отвечал, постепенно писать перестали. Теперь почтальон приходил к нему только раз в месяц — с денежным переводом пенсии.
Рядом с домом, в котором поселился граф, была бакалейная лавка. Ее хозяин, Мендл, и жена Мендла, Бейла-Гитл, часто виделись с графом. Они обеспечивали его всем, чем только можно, даже такими вещами, которых в бакалее не купишь: чернилами, стальными перьями, писчей бумагой, вином, водкой, табаком. Бейла-Гитл обратила внимание, что Антося покупает слишком много для двоих: зараз она брала три фунта масла, сотню яиц… Съесть столько было просто невозможно — продукты портились, и приходилось выбрасывать их на помойку. Однажды граф пожаловался Бейле-Гитл, что Антося развела в доме мышей и прочую нечисть. Бейла-Гитл посоветовала графу рассчитать ее и взять себе служанку потолковее, но граф сказал: «Нет, я не могу. Она будет ревновать». Он спал с этой простофилей. Может, я, конечно, не права, но, по-моему, ум в женщине мужчину вообще мало волнует. Мужчине нужно другое.
— Не скажи, Генендл, — возразила соседка Хая-Рива, — мужчины тоже разные бывают.
— Думаешь? А по-моему, все они одинаковы, — сказала Генендл. — В Люблине был раввин по прозванию Железная Голова. Ученый человек, Тору знал, как никто, а его жена даже молитвенника осилить не могла. В шабат и по праздникам приглашали женщину читать молитвы вместо нее. А та только говорила «Аминь». Больше ничего не умела.
— А что ж муж-то ее не научил? — спросила Хая-Рива.
— А кто знает? Но слушайте дальше. Как ни старался граф втолковать Антосе, что некоторые продукты нельзя хранить месяцами, она никак не могла этого усвоить. Когда она подметала, мусор потом по нескольку дней лежал в углу возле метлы. Бейла-Гитл своими глазами видела, как граф сам выносил мусор. Эта Антося была вроде Йоссла из истории про Голема. Помните, когда ему велели принести воды из колодца, он столько принес, что затопил весь дом. Готовить Антося тоже не умела. То пересолит, то вовсе забудет положить соль. Дошло до того, что графу пришлось надеть фартук и готовить самому. Представляете, такой знатный господин — и такое унижение. Образованный был, между прочим. Всегда что-нибудь читал или писал. Бывало, задумается, и то у него молоко убежит, то мясо сгорит. Бейла-Гитл жила над бакалейной лавкой и все-все видела. Она и так и сяк пыталась научить Антосю вести хозяйство. Антося кивала и говорила: «Да, да, да. Я все буду делать, как вы велите». Плакала, целовала Бейле-Гитл руку, но ничего не менялось.
— Совсем глупая, да? — сказала Хая-Рива.
— Глупая и упрямая, — отозвалась Генендл.
— Наверное, знала, как ублажить его в постели, — предположила Хая-Рива.
Тетя Генендл пожала плечами:
— А что уж такого может выдумать женщина? Ну, не знаю. Но, как бы там ни было, чем дальше, тем хуже. Граф пожаловался Бейле-Гитл, что от Антосиной стряпни у него начались боли в желудке. Несколько раз Бейла-Гитл подкармливала его овсянкой и куриным бульоном. Как-то раз он сказал: «Из-за какого-то дурацкого подозрения я убил друга. От горя и стыда скончалась моя жена. Я согрешил и вот теперь расплачиваюсь за свой грех». Когда Бейла-Гитл передавала подругам эти его слова, она всегда добавляла: «Кающийся гой! Вы когда-нибудь слышали про такое?»
Ну, а потом вот что случилось. Антося не умела обращаться со спичками. Зажигала спичку и, не задув, бросала ее на пол или в мусорное ведро. Несколько раз мусор загорался. Вообще-то из-за этого мог начаться самый настоящий пожар, но до поры до времени им везло — граф замечал и успевал сбить пламя. Он много раз строго-настрого наказывал Антосе задувать спичку, но она забывала. В ее развалюхе-то пол был не деревянный, а земляной и не мог загореться.
Граф привез из России много книг и разных газет. По-моему, он сам сочинял книгу. Сидел вечером при керосиновой лампе с зеленым абажуром и писал. Однажды поздно ночью, когда граф сидел за письменным столом, он услышал какой-то треск. А когда оглянулся, увидел, что вся кухня в огне. Бежать за водой было уже поздно — весь дом пылал. Антося опять бросила горящую спичку в мусор и легла подремать. Когда она проснулась, на ней уже занялось платье. Граф бросился в кухню, подхватил Антосю на руки и выбежал с ней на улицу. Его халат тоже загорелся. Они оба сгорели бы дотла, но рядом с домом была сточная канава, а накануне прошел дождь. Граф прыгнул с Антосей в канаву. Она выжила, но у нее сгорело все лицо, все волосы. Граф тоже обгорел, но все-таки не так сильно, как она. Ему хватило сил позвать на помощь. Бейла-Гитл услыхала крик и разбудила мужа. Еще чуть-чуть, и пламя перекинулось бы на их дом. Магазин, а может, и вся улица сгорели бы. Да и так-то пока разбудили пожарных и те приехали со своими дырявыми шлангами и ржавыми полупустыми баками, от дома графа остались одни угольки.
Тетя Генендл покачала головой и высморкалась. Потом протерла свои очки в медной оправе кончиком платка и продолжила:
— Полковника в нашем местечке к тому времени уже не было. Полк перевели на реку Сан, поближе к австрийской границе. Но несколько солдат еще не уехали, и у них было что-то вроде полевого лазарета: комнатка с тремя койками. Вот туда граф и принес Антосю, вернее, то, что от нее осталось — живой труп. Полковой доктор, старый пьяница, велел намазать ее топленым салом, но от каждого прикосновения кожа слезала с нее, как луковая кожура. Это была уже не женщина, а скелет, черный, как головешка. Но пока человек дышит, считается, что он жив. По сравнению с Антосей граф, можно сказать, легко отделался, хотя и лоб, и ноги у него были в волдырях, а борода сгорела, да так и не выросла с тех пор. Хотя во всем, с начала до конца, была виновата Антося, графа, похоже, заботило только одно — лишь бы она выздоровела! Он умолял доктора спасти ее, хотя тот прямо сказал: «Она долго не протянет», Антося потеряла голос и пищала, как мышь. И к тому же ослепла.
Когда весть о случившемся достигла Санкт-Петербурга, там все всполошились. Бывшие товарищи графа, которые уж и думать о нем забыли, услышав, что он лежит в какой-то польской дыре, расчувствовались. Кто-то доложил царю (не нынешнему, а его родителю), и царь распорядился, чтобы графа привезли обратно в Россию. Царь послал врача и слугу и приказал оповестить люблинского губернатора. Об этом даже в газетах писали. Понаехали репортеры и давай всех расспрашивать: как граф жил, чем занимался, то, се. Русские графа не любили. Он не хотел с ними знаться, и они обиделись. Поляки тоже — когда такое бывало, чтоб поляк русского похвалил! Зато евреи вознесли графа до небес, рассказывали, что он жертвовал на больных, помогал беднякам. Вскоре в местечко прибыла целая делегация знатных вельмож. Царь распорядился, чтобы ссыльного графа доставили в столицу с соблюдением всем правил этикета. Все знали, что у графа есть любовница — простая польская служанка и что она лежит при смерти. Но о ней, понятное дело, никто не подумал. За графом прислали карету, запряженную восьмеркой лошадей. Считалось, что в ней граф поедет в Люблин, а оттуда в специальном железнодорожном вагоне в Санкт-Петербург. Все бы хорошо, только, как говорится, главного начальника спросить забыли. Граф заявил, что без Антоси он никуда не поедет.
— Значит, он ее и такую любил, да? — спросила Хая-Рива.
— Без памяти, — заявила тетя Генендл.
— Виданное ли дело, чтобы такой важный господин и так привязался к какой-то простушке, — сказала другая соседка.
— Влюбленные, что безумные, — заметила Генендл.
— А что было дальше? — спросила Хая-Рива.
Тетя Генендл потерла лоб:
— Я забыла, где остановилась. Нечего было меня перебивать. А, да, значит, эти царские посланцы разозлились. Везти какую-то Антосю в Санкт-Петербург? Тем более в ее состоянии. Надеялись, что она умрет, но миновала одна неделя, потом другая, а Антося все жила. Будь проклята такая жизнь! В конце концов эти знатные особы потеряли терпение. Они послали депешу в Петербург, что граф не в своем уме, и им велели оставить его в покое.
Теперь слушайте. На следующее утро после того, как русские убрались восвояси, граф побежал к попу и попросил обвенчать их с Антосей. Тот своим ушам не поверил. «Обвенчать?! — закричал он. — Да она же одной ногой в могиле!» Но граф сказал ему: «По закону, пока человек дышит, ему не воспрещается вступать в брак». Об этом можно сто лет рассказывать. Граф купил Антосе свадебное платье, вытащил несчастную из кровати, и два солдата на носилках отнесли ее в православную церковь. Весь город — и евреи, и гои — пришел поглазеть на эту диковинную свадьбу. Многие думали, что невеста отдаст Богу душу еще до начала церемонии. Но нет! Хотя вряд ли она осознавала, что происходит. Польский священник раскричался что она католичка и что русский не имеет права жениться на ней по православному обряду. Но власть-то была не у поляков, а у русских, так что звонили колокола, пел хор, и жених стоял в одолженном у кого-то мундире, со спаленной бородой. После пожара у него уцелели только сабля и одна медаль.
На третий день после свадьбы Антося скончалась. Поляки — это была их победа — добились того, чтобы ее похоронили на польском кладбище. А через несколько месяцев граф заболел воспалением легких и тоже умер. В завещании он просил, чтобы его положили рядом с Антосей, но власти этого не разрешили. Из Петербурга прибыл курьер с приказом похоронить графа с воинскими почестями. На похоронах присутствовал люблинский губернатор, играл оркестр, даже нашли где-то старую пушку и дали залп. Вы не поверите, но, когда граф заболел, все евреи молились за него. Раби сказал, что граф почти святой в своем роде.
Тетя Генендл шумно высморкалась и утерла слезу краешком платка.
— Зачем я все это вам рассказываю? Чтобы вы поняли, что служанка еще как важна! В старину служанки всегда были любовницами своих господ. Да и сегодня, если мужчина остается без жены, служанка обычно ее заменяет. Я знаю историю про одного раввина, который влюбился в свою служанку и, когда овдовел, женился на ней, при том, что сам был семидесятилетним стариком с седой бородой, а она четырнадцатилетней девчонкой, дочерью водоноса.
— И неужели им это разрешили? — удивилась Хая-Рива.
— Старейшины были в такой ярости, что в пятницу посадили их обоих в телегу, запряженную быками, и выслали прочь из местечка.
— Почему быками? — спросила Хая-Рива.
Тетя Генендл задумалась.
— Наверное, потому, что быки медленнее лошадей. Хотели, чтобы солнце село до того, как эта одержимая парочка успеет добраться до следующего местечка — чтобы им пришлось встречать шабат посреди дороги.
Из сборника «ВЕНЕЦ ИЗ ПЕРЬЕВ»
ОДИН ДЕНЬ НА КОНИ-АЙЛЕНД
Сейчас я точно знаю, чем мне стоило заниматься тем летом — писать. Но тогда я почти не мог работать. «Кому в Америке нужен идиш?» — думал я. Хотя в воскресном приложении к еврейской газете время от времени печатали мои рассказы, главный редактор сказал мне без обиняков, что демоны, дибуки и прочая чертовщина сегодня уже никого не интересуют. Беженец из Польши, я в свои тридцать лет чувствовал себя ходячим анахронизмом. А вдобавок ко всему Вашингтон отказался продлить мою туристическую визу. Адвокат Либерман вызвался было оформить мне вид на жительство, но для этого требовались свидетельство о рождении, документ, подтверждающий мои высокие моральные качества, справка, что я нанят на работу и, следовательно, не собираюсь паразитировать на американском обществе, и прочие бумаги, достать которые у меня не было ни малейшей возможности. Я слал панические письма своим польским друзьям, но никто не отзывался. В газетах писали, что Гитлер со дня на день вторгнется в Польшу.
Я открыл глаза. Ночь, как всегда, прошла беспокойно — мне снились кошмары. Мои варшавские наручные часы показывали без четверти одиннадцать. Сквозь жалюзи просачивался золотистый свет. До меня доносился гул океана, Вот уже полтора года я снимал меблированную комнату в старом доме в районе Си-Гейтс за шестнадцать долларов в месяц неподалеку от того места где жила Эстер (назовем ее так в этом рассказе). Моя квартирная хозяйка г-жа Бергер за отдельную плату кормила меня завтраком.
В любую минуту меня могли депортировать в Польшу, но пока я наслаждался американским комфортом. Стараясь подгадать время, когда мои соседи уходили по делам, я принимал ванну (ванная комната находилась в конце коридора) и смотрел в окно на огромный корабль, прибывающий из Европы: «Королеву Марию» или «Нормандию». Какая роскошь глядеть из окна ванной на Атлантический океан и на одно из самых быстроходных судов в мире! Бреясь, я твердо решил, что не позволю им бросить меня на съедение Гитлеру. Останусь нелегально. Поговаривали, что, если начнется война, нам всем предоставят гражданство автоматически. Я скорчил рожу своему отражению. Н-да, не красавец — водянисто-голубые глаза, воспаленные веки, впалые щеки и выпирающий кадык. От моих рыжих волос уже почти ничего не осталось. Хотя я, можно сказать, жил на пляже, кожа оставалась болезненно-бледной. У меня были тонкий бескровный нос, острый подбородок и плоская грудь. Мне часто приходило в голову, что я смахиваю на злого духа из собственных рассказов. Я показал зеркалу язык и обозвал себя безумным батланом, то есть недотепой, не от мира сего.
Время шло к полудню, и я надеялся, что на кухне г-жи Бергер уже никого нет, но мои расчеты не оправдались. Все они были там: г-н Чайковиц со своей третьей женой, старый писатель Лемкин, который когда-то был анархистом, и Сильвия, которая несколько дней назад пригласила меня в кино на Мермейд-авеню (до пяти вечера билет стоил всего десять центов) и переводила для меня на корявый идиш перепалку гангстеров. В темноте кинозала она взяла меня за руку, от чего я испытал невольное чувство вины. Во-первых, я дал себе слово соблюдать десять заповедей; во-вторых, получалось, что я предаю Эстер; в-третьих, меня мучила совесть из-за Анны, продолжавшей писать мне из Варшавы. Но обидеть Сильвию я тоже не мог. Когда я появился на кухне, г-жа Бергер воскликнула:
— А вот и наш писатель! Разве можно так долго спать? Я с шести утра на ногах!
Я взглянул на ее толстые ноги со скрюченными заскорузлыми пальцами. Все поддразнивали меня. Старик Чайковиц сказал:
— Вы понимаете, что проспали час утренней молитвы? Наверное, вы из коцких хасидов? У них принято молиться позже. — Его лицо было почти таким же белым, как и его бородка.
— Уверена, что у этого мальчишки даже филактерий
[13] нет, — вступила его третья жена, толстая женщина с широким носом и мясистыми губами.
— Поверьте мне, — подал голос Лемкин, — он всю ночь писал бестселлер.
— Я опять хочу есть, — объявила Сильвия.
— Что вы будете, — спросила меня г-жа Бергер, — две булочки и одно яйцо или два яйца и одну булочку?
— Все равно. Что дадите.
— Я все готова вам дать, даже луну на блюдечке. Боюсь, вдруг вы напишете про меня что-нибудь не то в своей газете.
Она принесла мне булку с яичницей из двух яиц и большую чашку кофе. Завтрак стоил двадцать пять центов, но я уже шестую неделю не платил ей ни за квартиру, ни за завтраки.
Пока я ел, г-жа Чайковиц рассказывала о своей старшей дочери, которая год назад овдовела, а теперь опять вышла замуж.
— Вы когда-нибудь слышали о таком? — сказала г-жа Чайковиц. — Он икнул и упал замертво. Что-то лопнуло в мозгу. Бывают же несчастья. Да хранит нас Господь! Пятьдесят тысяч долларов ей оставил. Сколько может ждать молодая женщина? Тот был врачом, а этот, нынешний, — адвокат, самый крупный адвокат в Америке. Только раз глянул на нее и сказал: «Вот такую женщину я искал всю жизнь». Через шесть недель они поженились. Медовый месяц провели на Бермудах. Он купил ей кольцо за десять тысяч долларов.
— Он был холостяком? — спросила Сильвия.
— Женатым. Но он и его бывшая плохо ладили и развелись. Алименты ей платит двести долларов в неделю! Чтоб ей тратить их на одни лекарства!
Я быстро позавтракал и вышел. Во дворе я заглянул в почтовый ящик, но писем не было. Всего в двух кварталах находился дом, где с позапрошлой зимы жила Эстер. Она сдавала комнаты тем, кто хотел провести отпуск недалеко от города. Днем мы старались не видеться. Я прокрадывался к ней поздно ночью. В этом районе жило немало еврейских журналистов и писателей, а нам не хотелось афишировать наши отношения. Поскольку я не собирался жениться на Эстер, зачем портить ей репутацию? Эстер была почти на десять лет старше меня. Недавно она развелась с мужем, еврейским поэтом-модернистом, коммунистом и шарлатаном. Он улетел в Калифорнию и с тех пор не прислал ни цента на содержание их маленьких дочерей, не говоря о помощи самой Эстер. Он жил с художницей-абстракционисткой. Эстер был нужен муж, который смог бы поддерживать и ее, и девочек, а не еврейский писатель, специализирующийся на оборотнях и домовых.
Хотя я прожил в США уже восемнадцать месяцев, Кони-Айленд не переставал меня удивлять. Солнце жарило как сумасшедшее. Крики, долетавшие с пляжа, перекрывали грохот волн. На дощатом променаде продавец-итальянец что есть мочи колотил ножом по железному поддону, громовым голосом призывая отдыхающих купить арбузы. Другие продавцы тоже не отставали, каждый на свой лад рекламируя поп-корн и хот-доги, мороженое и арахис, сахарную вату и кукурузу в початках. Я прошел мимо маленькой сцены, на которой восседала полуженщина-полурыба; миновал музей восковых фигур с Марией-Антуанеттой, Баффало Биллом и Джоном Уилксом Бутом и палатку, в которой, расположившись между глобусов и звездных карт, составлял гороскопы астролог в тюрбане. Чернокожие лилипуты, связанные друг с другом длинной веревкой, танцевали перед входом в шапито. Их лица были выкрашены белой краской. Заводная обезьяна, раздувая живот, как кузнечные мехи, заливалась хриплым хохотом. Мальчишки-негритята в тире стреляли в металлических утят. Полуголый великан с черной бородой и волосами до плеч торговал микстурами, укреплявшими мускулы, повышавшими упругость кожи и восстанавливавшими потенцию. Он руками рвал железные цепи и гнул монеты. Женщина-медиум рекламировала свое умение общаться с душами умерших, предсказывать будущее и устранять проблемы в любовной сфере. Я привез с собой в Америку «Воспитание воли» Пэйо в польском переводе. Эта книга, учившая, как преодолеть лень и обрести навык систематической духовной работы, стала для меня второй Библией, хотя то, как я себя вел, никоим образом не соответствовало ее мудрым наставлениям. Мои дни проходили в пустых мечтаниях, нелепых страхах, фантазиях и романах, у которых не было будущего.
Я присел на скамью в конце променада, неподалеку от того места, где каждый день еврейские старички спорили о коммунизме. Коротышка с круглым красным лицом и легкими, как пух, белоснежными волосами решительно потряс головой и прокричал: «Кто спасет рабочих? Гитлер? Муссолини? Может быть, этот ваш социал-фашист Леон Блюм? Или этот оппортунист Норман Томас? Нет, это по плечу только товарищу Сталину. Дай ему Бог здоровья!» Человек с багровым носом проорал ему в ответ: «А московские суды? А миллионы рабочих и крестьян, сосланных „товарищем“ Сталиным в Сибирь? А советские генералы, которых он расстрелял?» Этот второй старик был еще приземистей и шире первого. Он сплюнул в платок. «Неужели вы верите, что Бухарин — немецкий шпион, Троцкий берет деньги у Рокфеллера, а Каменев — враг народа? А вы-то сами кто такой? Домовладелец. Эксплуататор проклятый!»
Мне иногда казалось, что эти люди не едят, не спят, а только и делают, что спорят сутки напролет, наскакивая друг на друга, как горные козлы. Я вытащил блокнот и шариковую ручку, чтобы записать тему будущего рассказа (вот об этих старичках-спорщиках), но вместо этого принялся рисовать какое-то странное существо с длинными ушами, носом, похожим на бараний рог, гусиными лапами и рожками на голове. Его тело я покрыл чешуей и пририсовал крылья. Мой взгляд упал на книгу Пэйо. Дисциплина? Умение концентрироваться? Ну и какая бы мне была от них польза, окажись я в гитлеровском лагере? Да и если бы я выжил, нужен ли человечеству еще один рассказ или роман? Нет, решил я, метафизики слишком рано сдались. Ни солипсизм, ни материализм не являются адекватным описанием реальности. Необходимо начать все сначала: что такое время, что такое пространство? Вот где ключи к тайне. И, кто знает, может быть, именно мне удастся их отыскать?
Я закрыл глаза, решившись раз и навсегда пробиться сквозь стену, разделявшую мысль и бытие, категории чистого разума и вещь в себе. Сквозь закрытые веки солнце казалось оранжево-красным. Грохот волн сливался с гулом людских голосов. Я почти осязательно чувствовал, что я буквально в шаге от разгадки. «Времени нет. Пространства нет, — пробормотал я, — но их отсутствие и есть фон существования нашего мира. Далее: что такое мир? Материя? Дух? Магнетизм или гравитация? И что есть жизнь? Что есть страдание? Что есть сознание? И, если существует Бог, что Он такое? Субстация с бесконечными атрибутами? Монада монад? Слепая воля? Бессознательное? Может быть, Бог — как намекают каббалисты — это секс, вечный оргазм? И как связаны небытие и женщина? Нет, — понял я, — сейчас мне все равно не ответить на эти вопросы. Может быть, ночью, в постели…»
Я открыл глаза и направился в сторону Брайтона. На тротуаре лежали полосы света и тени от перекрытий надземки. Оглушительно грохоча, промчался поезд из Манхеттена. Как ни определяй время и пространство, подумал я, невозможно одновременно находиться в Бруклине и на Манхеттене. Миновав магазинчики, торгующие матрасами, кровельной плиткой и кошерными цыплятами, я остановился перед китайским рестораном. Может быть, зайти пообедать? Нет, в кафетерий все-таки на пять центов дешевле. У меня практически не осталось денег. Если мой рассказ «После развода» не напечатают в воскресном приложении, впору вешаться.
Я побрел назад, сам удивляясь, как это мне удалось докатиться до такой нищеты. Конечно, находящиеся в США по туристической визе официально не имеют права работать, но разве в службе эмиграции и натурализации узнали, если бы я, скажем, устроился посудомойщиком в каком-нибудь ресторанчике, посыльным или учителем иврита? Безумием было ждать, пока окажешься без гроша. Да, конечно, я убедил себя, что продержусь какое-то время, собирая объедки на столах в кафетериях. Но рано или поздно управляющий или кассир все равно обратили бы внимание на любителя бесплатно полакомиться тем, что не доели другие. А здесь, в Америке это не в чести. От всех этих мыслей о еде у меня засосало под ложечкой. Я попытался припомнить то, что когда-то читал о посте. Если есть вода, человек может прожить без пищи около шестидесяти дней. Еще я вспомнил рассказ об экспедиции Амундсена не то на Северный, не то на Южный полюс, в котором описывается, как он съедает свой башмак. Мой теперешний голод — это просто истерика, сказал я себе. Двух яиц с булочкой и содержащихся в них крахмала, жира и протеина вполне достаточно на несколько дней. Но у меня все равно сводило живот от голода. Я почувствовал слабость в коленях. Этой ночью я собирался к Эстер, а недоедание, как известно, ведет к импотенции. Я едва дотащился до кафетерия. Зашел, взял чек и подошел к стойке. В конце концов, даже приговоренные к смерти заказывают себе какую-нибудь еду напоследок. Не хотят, чтобы их казнили на пустой желудок. Вот, подумал я, очередное доказательство, что жизнь и смерть никак не связаны между собой. Поскольку смерть лишена субстанции, она не может оборвать жизнь. Она всего лишь рамка, граница тех процессов, которые следует признать вечными.
Тогда я еще не был вегетарианцем, но уже много размышлял на эту тему. Тем не менее я взял говядину с хреном, отварной картофель и лимскую фасоль, бульон с лапшой, большую булку, чашку кофе и кусок торта. Все за шестьдесят центов. С подносом в руках я гордо прошествовал мимо столиков с остатками еды и остановился у чистого. На стуле лежала газета. Мне захотелось ее полистать, но я вспомнил наставление Пэйо о том, что интеллектуалы должны есть медленно, тщательно пережевывать каждый кусочек и ни в коем случае не читать за едой. И все-таки я пробежал глазами заголовки. Гитлер снова требовал Польский коридор. Рыдз-Смиглы заявил в Сейме, что Польша будет сражаться до последнего за каждую пядь своей земли. Посол Германии в Токио получил аудиенцию у японского императора. Отставной английский генерал критиковал линию Мажино, предрекая, что она будет прорвана при первой же атаке. Высшие силы, управлявшие Вселенной, явно готовили нам катастрофу. Пообедав, я пересчитал деньги и вспомнил, что должен позвонить в газету — узнать, что с моим рассказом. Я знал, что звонок с Кони-Айленда на Манхеттен стоит десять центов и что редактор воскресного приложения Леон Даймонд редко бывает на работе по выходным, но я больше не мог просто так плыть по течению. Десять центов уже ничего не изменят. Я решительно поднялся из-за стола, нашел пустую телефонную кабинку и набрал номер редакции. Я молился тем же самым Силам, которые готовили мировую катастрофу, чтобы телефонистка правильно меня соединила. Я произнес номер настолько четко, насколько позволял мой акцент, и мне велели опустить монетку. Трубку взяла секретарша, и я позвал к телефону Леона Даймонда. Хотя я почти не сомневался, что его нет на месте, я услышал его голос. Я начал мекать, бекать и извиняться за беспокойство. Когда я представился, он тут же сказал:
— Ваш рассказ идет в ближайшем номере.
— Спасибо. Большое спасибо.
— Присылайте новые рассказы. Всего хорошего.
Чудо! Настоящее чудо! — подумал я, вешая трубку. И тут случилось еще одно чудо: из аппарата посыпались монетки: десяти-, пяти- и двадцатипятицентовики. Какое-то время я колебался: взять их значило совершить кражу. Но ведь телефонная компания в любом случае их уже не увидит — их возьмет кто-нибудь другой, тот, кому они, скорее всего, нужны гораздо меньше, чем мне. Сколько раз телефонные аппараты проглатывали мои монетки! Оглянувшись, я заметил возле кабинки толстую женщину в бикини и широкополой соломенной шляпе, явно ждущую очереди к телефону. Я быстренько сгреб монетки, засунул их в карман и ушел, чувствуя себя новым человеком. Мысленно я просил прощения у Высших Сил. Выйдя из кафетерия, я направился к Си-Гейтс. За рассказ мне заплатят около пятидеяти долларов. Значит, подсчитал я, после того как я отдам тридцать долларов г-же Бергер за комнату и завтраки, у меня останется еще двадцать. Мое доброе имя в глазах квартирной хозяйки будет восстановлено, и я смогу сохранить за собой комнату. Да, и, конечно, нужно позвонить адвокату — кто знает, может быть, у него есть новости от консула из Торонто. Нельзя получить постоянную визу, находясь на территории США. Мне придется поехать на Кубу или в Канаду. Поездка на Кубу — слишком дорогое удовольствие, но даст ли мне Канада въездную визу? Либерман предупреждал, что, скорее всего, мне придется незаконно переезжать из Детройта в Уинеор и выложить за это минимум сто долларов.
Вдруг я осознал, что совершил не одну, а две кражи. На радостях я забыл заплатить за обед. Чек все еще был у меня в руке. Несомненно, это были происки Сатаны. Небеса искушали меня. Я решил вернуться и заплатить шестьдесят центов. Я ускорил шаг, почти побежал. Когда я вошел в кафетерий, рядом с кассиром стоял какой-то человек в белом форменном кителе. Они разговаривали друг с другом по-английски. Я ждал, когда они закончат, но они все говорили и говорили. Наконец кассир заметил меня и спросил:
— Чего вам угодно?
— Я забыл заплатить за обед, — сказал я на идише.
Кассир скривился и пробормотал:
— Не важно. Уходите.
— Но…
— Уходите, — буркнул он и подмигнул мне.
Только теперь я понял, в чем дело. Очевидно, человек в форме был владельцем или менеджером кафетерия, и кассир не хотел, чтобы он узнал о том, что произошло. Высшие Силы посылали мне одну удачу за другой. Я вышел и сквозь стеклянную дверь увидел, что кассир и мужчина в белом кителе смеются. Наверное, они смеялись над моим идишем и надо мной, неопытным иммигрантом. Я чувствовал, что Небеса проверяют меня, взвешивая на весах мои достоинства и недостатки, чтобы решить, достоин ли я остаться в Америке или должен отправиться в Польшу, на верную гибель. Мне стало стыдно, что я так часто взываю к Небесам после своих многократных заявлений, что я агностик, и мысленно я парировал упреки своих невидимых критиков: «В конце концов, даже Спиноза признавал предопределение. Во Вселенной не бывает важных и неважных событий. С точки зрения вечности песчинка и галактика равноценны».
Я не знал, что делать с чеком: сохранить его до завтра или выбросить. Потом решил, что верну кассиру деньги без чека. Разорвал бумажку на клочки и выбросил в урну.
Дома я рухнул на кровать и сразу же уснул. Во сне я раскрыл тайну времени, пространства и причинности. Разгадка оказалась на удивление простой. Но когда я открыл глаза, я ничего не помнил. Осталось только какое-то смутное чувство чудесного.
Во сне я нашел имя, всеохватывающее философское определение. Это, кажется, было латинское, ивритское или арамейское слово, а может быть комбинация всех трех. Я вспомнил начало своей фразы: «Бытие не что иное, как…» — и далее шло слово, отвечавшее на все вопросы. За окном смеркалось. Купальщики разошлись. Солнце утонуло в океане, оставив огненную дорожку. Пахло гниющими водорослями. Невесть откуда появилось облако, похожее на гигантскую рыбину, сквозь которую просвечивала луна. Погода менялась. На маяке резко звонил колокол. Показался буксир, тянувший за собой три темных баржи. Казалось, что он стоит на месте, как будто Атлантический океан превратился в Слюдяное море, о котором я когда-то читал в книжках.
Мне больше не нужно было экономить, и я отправился в кафе в Си-Гейтс. Взял творожный пудинг и кофе. Ко мне за столик подсел еврейский журналист, сотрудничавший с той же газетой, в которой я печатал свои рассказы. У него было румяное лицо и седые волосы.
— Где вы пропадали все эти дни? Вас совсем не видно. Я слышал, вы живете где-то поблизости.
— Да.
— Я снимаю комнату у Эстер. Вы должны ее знать. Бывшая жена этого сумасшедшего поэта. Почему вы никогда к ней не заходите? Там собирается вся еврейская пишущая братия. Между прочим, и вас вспоминали несколько раз.
— Правда? Кто?
— Разные писатели. Даже Эстер вас хвалит. Мне тоже кажется, что у вас, есть талант. Вам бы только следовало сменить тему. Кто сейчас верит в демонов? Бога нет.
— Вы в этом уверены?
— Абсолютно.
— А кто же в таком случае сотворил мир?
— А… Старая песня. Это все природа. Эволюция. А кто сотворил Бога? Вы религиозны?
— Иногда да.
— Тогда, может быть, вы скажете, почему Бог позволяет Гитлеру отправлять невинных людей в Дахау? А что у вас с визой? Вы что-нибудь делаете по этому поводу? Учтите, если вас депортируют, ваш Бог этого и не заметит.
Я рассказал ему о своих трудностях, и он заявил:
— У вас есть только один выход: жениться на американской гражданке. Только так вы сможете легализоваться. Потом и гражданство получите.
— Я ни за что этого не сделаю, — сказал я.
— Почему?
— Это унизительно для обоих: и для женщины и для мужчины.
— А попасть в лапы Гитлеру лучше, по-вашему? Это все гордыня. Вы пишете, как зрелый мужчина, а ведете себя, как мальчишка. Сколько вам лет?
Я сказал ему.
— В вашем возрасте меня сослали в Сибирь за революционную деятельность.
К нашему столику подошел официант. Я полез за кошельком, но журналист меня опередил. Что-то мне слишком везет сегодня, подумал я.
Я бросил взгляд на дверь и вдруг увидел Эстер. Она часто заглядывала сюда по вечерам. Именно поэтому я и старался пореже здесь появляться. Во-первых, мы с Эстер условились держать наши отношения в тайне, а во-вторых, я сделался патологически робким в Америке. Ко мне вернулись моя мальчишеская застенчивость и способность краснеть. В Польше я никогда не считал себя низкорослым, но тут, по сравнению с американскими гигантами, казался себе коротышкой. Мой варшавский костюм с его широкими лацканами и подбитыми ватой плечами выглядел чудовищно старомодно. К тому же он был чересчур теплым для Нью-Йорка. Эстер много раз просила меня перестать носить жесткий воротничок, жилетку и шляпу в такую жару. Увидев меня, она смутилась, как девушка из польской провинции. Мы никогда не бывали вместе на людях. Мы общались в темноте, как две летучие мыши. Она хотела уйти, но мой сосед-журналист окликнул ее. Она подошла к нам неуверенной походкой. На ней были белое платье и соломенная шляпа с зеленой лентой. Ее черные глаза сияли, как у девочки. Загоревшая, стройная и юная, она была совсем не похожа на женщину, приближавшуюся к сорока. Она поздоровалась со мной, как с дальним знакомым. Пожала мне руку на европейский манер и, виновато улыбнувшись, обратилась ко мне не на «ты», а на «вы».
— Как вы живете? Сто лет вас не видела, — сказала она.
— Он прячется, — наябедничал журналист, — не занимается своей визой. Дождется, что его вышлют обратно в Польшу. Скоро будет война. Я посоветовал ему жениться на американке, чтобы получить визу, но он и слушать об этом не хочет.
— А почему? — спросила Эстер. Ее щеки вспыхнули. Она улыбнулась, бросив на меня мечтательно-нежный взгляд, и присела на краешек стула.
Надо было сказать что-то остроумное, но я не придумал ничего лучше глуповатого «я не буду жениться ради визы». Журналист ухмыльнулся и подмигнул:
— Я не сват, но вы двое неплохо смотритесь вместе.
Эстер взглянула на меня. Я прочитал в ее взгляде вопрос, мольбу и осуждение. Я понимал, что мне нужно как-то отреагировать, сказать что-то серьезное или шуточное, но ничего не приходило в голову. Я вспотел. Рубашка намокла и прилипла к спине. Мне показалось, что стул накренился, пол качнулся, а лампы на потолке вытянулись и потускнели. Кафе завертелось, как карусель. Эстер резко встала.
— Мне нужно встретиться с одним человеком, — сказала она и направилась к двери.
Я молча наблюдал за ней. Журналист понимающе улыбнулся, кивнул и перешел к другому столику поболтать с очередным знакомым. Я остался сидеть. Я не мог поверить, что удача так внезапно отвернулась от меня. Я выгреб монеты из кармана и начал не глядя пересчитывать их, стараясь на ощупь определить, сколько у меня денег. Каждый раз результат получался разным. В своем поединке с Высшими Силами я в тот день выиграл доллар с небольшим, но проиграл любимую женщину и возможность остаться в Америке.
ПЛЕННИК
В двадцатые годы, в период расцвета экспрессионизма, кубизма и прочих авангардных течений в живописи, Зорах Крейтер оставался убежденным импрессионистом. Он принадлежал к тем уроженцам Лодзи, которые предпочитали жить в Варшаве, где Зораха Крейтера уважали за преданность своему делу и впечатляющую художническую плодовитость. Он работал даже за едой. В Писательском клубе Зорах Крейтер мог жевать бутерброд и одновременно делать наброски на бумажных салфетках или на скатерти. Он был высокий, смуглый, абсолютно лысый, с желто-зелеными глазами и большим ртом, который редко оставался закрытым. Обычно Зорах хвастался своим успехом у женщин или рассказывал всякие небылицы о Лодзи и Париже, куда часто наведывался. Где-то в Лодзи у него была жена, но, похоже, они жили отдельно. По словам Зораха, его отца ограбил деловой партнер, вытянув у него обманом целое состояние. Слушая Зораха, трудно было разобраться, когда он врет, а когда говорит правду. Например, я так и не понял, была ли у него в Варшаве собственная мастерская, как он утверждал, или он работал в чужой мастерской, был ли он богат или беден. Мне он запомнился всегда в одном и том же коричневом костюме с карманами, набитыми блокнотами для рисования, угольными карандашами и газетами. Он не ходил, а бегал на своих длинных ногах; с вечной сигаретой, прилипшей к нижней губе. Крейтер не умел разговаривать спокойно — он кричал, гоготал, колотил кулаком по столу и кипятился из-за пустяков, до которых, как правило, никому не было дела. Я приобрел у него парочку своих портретов, по пять злотых каждый. И всякий раз он произносил одну и ту же сакраментальную фразу:
— Если бы я хотел, то мог бы продать их за тысячу злотых.
— Почему же вы не продаете?
— Зачем мне столько денег? Берите, берите. Через пятьдесят лет эти рисунки будут стоить целое состояние.
Однажды в начале тридцатых годов мы договорились, что я буду позировать ему для портрета маслом, но в последний момент он куда-то исчез. Как выяснилось, уехал во Францию. Вскоре в Писательском клубе пошли слухи, что Зорах Крейтер «покорил Париж». О нем писали во французской прессе. Музеи покупали его работы. Мне рассказали, что его жена, которой он не посылал ни гроша, в какой-то момент нагрянула в Париж и закатила ему грандиозный скандал. А я между тем уехал в Америку, оставив крейтеровские рисунки в своей польской меблирашке.
Началась Вторая мировая война. В 1945 году мне сказали, что, Зорах Крейтер погиб. Хотя у него была возможность сбежать в Марокко, он почему-то остался в Париже, и нацисты отправили его в концлагерь. Его жена смогла добраться до Палестины и выжила. Эти новости сообщил мне другой художник, Товия Анфанг, иммигрировавший из Парижа в Нью-Йорк в 1940 году. Товия Анфанг был тихий маленький человечек с круглым лицом светлыми курчавыми волосами и розовыми глазами альбиноса. Он много лет жил в Германии, где женился на немке, родившей ему двоих сыновей. Когда Гитлер пришел к власти, немка поклялась в суде, что дети не от Анфанга и что их настоящий отец — ариец. Брак был расторгнут. Товия Анфанг бежал в Париж, где какое-то время они с Зорахом Крейтером снимали одну мастерскую на двоих. Анфанг считал Зораха Крейтера гением. Он знал и жену Зораха — Соню. Когда я спросил, что она за человек, он ответил: «Стерва та еще».
Этот разговор происходил на Бродвее; Товия Анфанг увидел мою фотографию в еврейской газете, позвонил и предложил встретиться. На Товие были бежевый вельветовый пиджак и широкий черный галстук. Показывая мне свои рисунки в альбоме, он рассказывал о Зорахе Крейтере. Крейтер мог съесть двадцать булочек зараз, а потом три дня поститься. Еще он мог лечь на скамейку в парке и проспать десять часов. Однажды на глазах у Товии Анфанга Крейтер переспал с полдюжиной проституток подряд — одной за другой. По словам Анфанга, жена Зораха, Соня, представляла из себя уродливую истеричную нимфоманку с деловой хваткой. После того как мы прикончили по две порции рисового пудинга и выпили невесть сколько чашек кофе, Товия Анфанг пригласил меня к себе. Он снимал маленькую комнатку в пансионе Гринвич-Виллидж. Из мебели были только сломанный стул и железная кровать, доверху заваленная холстами, палитрами, кистями, рамами и тряпками. Пол был усыпан окурками. Окно выходило на кирпичную стену соседнего дома. Он показал мне картины, которые меня озадачили — я никогда еще не видел таких цветов и форм. Горячо поблагодарив меня за похвалы, он неожиданно заявил:
— Все это никому не нужно.
— Разве вы больше не верите в искусство? — спросил я.
— Я ни во что больше не верю.
— И что же, по-вашему, нужно делать?
— Ничего. Все кончено. Очевидно, все было обречено с самого начала.
Мне нравился Товия Анфанг, и, хотя у меня самого было мало денег, я попросил его написать мой портрет, но он отмахнулся.
— Зачем он вам? — сказал он. — В мире, где людей сжигают в газовых печах, нет места искусству. Пора положить конец всей этой чепухе.
Однажды я пригласил его поужинать, и мы зашли в то же самое кафе. Разговор снова свернул на Зораха Крейтера.
— Что он сейчас? Кучка пепла. Вы верите в бессмертие души? Судя по вашим книгам, да. А ведь душа — тоже пепел и больше ничего.
— Кто же, по-вашему, создал мир?
— Где-то в космосе существовал сгусток материи. Лежал и смердел. Это зловоние и было началом жизни.
— А откуда взялась материя?
— Какая разница? Главное, это то, что всем на все наплевать — и на других, и на самих себя. Основное свойство Вселенной — безразличие. И земля, и солнце, и камни абсолютно равнодушны. И в этом их сила. Не исключено, что равнодушие и гравитация — одно и то же.
Он говорил и зевал, ел и курил.
— Почему вы так много курите? — спросил я.
— Это помогает мне оставаться равнодушным.
Мы несколько раз встречались в кафе и в публичной библиотеке. В конце концов он согласился писать мой портрет и испортил несколько холстов. Я предложил ему аванс, но Товия от него отказался. Рисуя, он постоянно говорил о Зорахе Крейтере. Оказалось, что у Зораха до Сони была жена-швея, покончившая с собой. В Париже Зорах жил с какой-то художницей. Она сошла с ума, и ее забрали в психиатрическую лечебницу.
Товия Анфанг сказал:
— Я знаю, что никакой души не существует, но я чувствую присутствие Крейтера. Особенно ночью, когда выключаю свет.
— Вы его видите?
— Нет. Если бы я его увидел, я бы, наверное, тоже угодил в психушку. Это просто мое ощущение. У Крейтера была очень сильная энергетика.
— А почему же он не использовал ее, чтобы исправить свою судьбу?
— Люди, обладающие такими способностями, обычно не ищут своей выгоды. Они всегда как будто бегут от самих себя и начинают жить только после смерти.
После многочисленных неудачных попыток Товия Анфанг отказался от идеи меня нарисовать. Как ни старался, он не мог достичь сходства.
— У вас каждый день разное лицо, — оправдывался он. — Оно меняется в течение одного сеанса. Чтобы написать ваш портрет, нужен талант Зораха.
Однажды Товия Анфанг сообщил мне, что возвращается в Париж. Потому что, как он выразился, там ему легче пребывать в состоянии полного безразличия.
В пятидесятые годы я побывал в Израиле. О моем приезде писали в газетах. Однажды в гостиничном номере, где я остановился, зазвонил телефон. В трубке раздалось какое-то невнятное бормотание.
— Кто это? — спросил я. — Пожалуйста, говорите громче.
— Это Товия Анфанг. Наверное, вы меня уже не помните.
— Я прекрасно вас помню.
— В таком случае у вас замечательная память.
— Вы давно живете в этой благословенной земле?
Повисла пауза. Наконец он сказал:
— Я здесь уже пять лет. Но об этом никто не знает. Это долгая история.
— Вы скрываетесь?
— Можно и так сказать.
— Что случилось?
— В двух словах не расскажешь. Тем более что мне нужно быть очень осторожным в том месте, откуда я сейчас звоню. Мне бы очень хотелось повидаться с вами. Фактически я в ловушке и…
Товия Анфанг оборвал себя на полуслове.
— Это как-то связано с правительством? Вы здесь нелегально?
— Нелегально? Еврей в Израиле?
— Так что же тогда произошло?
— Это не телефонный разговор. Если бы мы могли где-то встретиться. Я редко выхожу из дома, но до вас доехал бы… Я, конечно, в плену, но все-таки…
Он невесело хмыкнул.
— Приезжайте ко мне в гостиницу.
— Это довольно далеко от того места, где я сейчас нахожусь. Дорога займет какое-то время.
— Ничего. Я вас подожду.
— Только умоляю, никому не говорите о моем звонке. Меня здесь как бы не существует. Я — призрак, хотя, может быть, и несколько в другом смысле, чем о них пишете вы в ваших книгах. Вы приехали один?
— Да.
— Хорошо. Спасибо. До встречи.
Я был заинтригован. Что же такое могло с ним произойти? Может быть, объявилась его немецкая жена и это от нее он теперь прячется? Я спустился вниз позавтракать, купил газету на иврите и уселся за столик под зеленым тентом. Потягивая через соломинку кофе со льдом, я наблюдал, как на другой стороне улицы арабский торговец продает с повозки инжир, финики и виноград. До меня доносилась его речь — смесь иврита, идиша и арабского. Запряженный в повозку осел стоял как вкопанный, только изредка переступая с ноги на ногу. Солнце жгло, как огонь. Бабочка, помелькав в воздухе, опустилась на жестяную чашу весов. Из переулка показался нищий. У него была кривая негнущаяся рука и странно изогнутая шея — голова смотрела в одну сторону. Он подошел ко мне, и я протянул ему несколько пиастров. В газете писали о кражах, автокатастрофах и перестрелках на границе. Одна страница была полностью отведена под некрологи. Сомнений быть не могло — Мессия еще не пришел. Люди умирали, как и прежде. В витрине соседнего магазина были выставлены ортопедические башмаки.
Позавтракав, я вернулся в номер, надеясь немного подремать, так как прошлой ночью почти не спал. Но телефон звонил без умолку, и в конце концов — меньше чем через час — я встал, распахнул ставни и впустил в комнату солнечный свет. На балконе дома напротив под солнечным зонтиком в шезлонге, обложившись подушками, лежал болезненного вида старик. На нем были черный шелковый халат и кипа в тон. Какая-то молодая женщина, наверное дочь, принесла ему попить, и я заметил, что прежде, чем взять бокал, он зашевелил губами очевидно, молился. Я поглядел вверх, на бледно-голубое небо без единого облачка. Где же Бог Израиля? Чего Он так долго ждет?
В начале четвертого в мой номер постучали. Я открыл дверь и увидел Товию Анфанга. Мне показалось, что он стал еще ниже, чем когда-то в Нью-Йорке: бледный, постаревший, сгорбившийся. Волосы, вернее, то, что от них осталось, поседели. Взглянув на меня из-под соломенных бровей, он моргнул своими розовыми глазами и сказал:
— Вы совсем не изменились.
Я предложил посидеть не в номере, а на террасе. Потом позвонил и заказал закуски. Товия Анфанг озирался по сторонам с таким видом, словно боялся слежки.
— Вы уверены, что эти стены достаточно толстые и нас никто не услышит? — спросил он.
— Абсолютно уверен.
Мы поболтали об Израиле и Америке. Затем Анфанг сказал;
— То, что со мной случилось, конечно, странно, но чем больше я об этом думаю, тем больше чувствую, что во всем этом была какая-то неизбежность. Может быть, это даже скорее смешно, чем трагично.
— Так что же все-таки произошло? Ваша немецкая жена вернулась? — спросил я, чтобы показать, что я в курсе его жизненных перипетий.
Он посерьезнел и насупился.
— Я не имею никаких известий ни от жены, ни от детей. Если дети живы, они уже совсем взрослые. Они как испарились.
— А вы пытались их разыскать?
— Нет.
Раздался стук в дверь — горничная-йеменка принесла чай и печенье. Товия Анфанг проводил ее недоверчивым взглядом и покачал головой:
— Нет, это не имеет к моей бывшей жене никакого отношения. Мне говорили, что она вышла замуж за нациста и что он, кажется, потом пропал без вести где-то в России. Но поскольку она поклялась, что дети не от меня, с какой стати мне ее разыскивать? Их для меня больше не существует. Сюда я приехал, во-первых, для того, чтобы быть с моим народом, а во-вторых, чтобы понять, что такое еврейское искусство. А куда бы еще я мог приехать без гроша в кармане? И представляете, кого я здесь встретил? Соню, вдову Зораха Крейтера. Она сказала, что сохранила и привезла сюда картины Крейтера и теперь их продает. Мне это показалось подозрительным: сохранить холсты в этом хаосе и безумии. То, что я сейчас говорю, должно остаться между нами. Не дай Бог, кто-то еще об этом узнает. Как вы понимаете, мне ужасно захотелось взглянуть на последние работы Крейтера, и я попросил у Сони разрешения зайти. Она долго не пускала меня под разными предлогами и в конце концов призналась, что картины написаны не Крейтером.
— А кем же?
— Она познакомилась здесь с каким-то мазилой-копировальщиком, и он по ее заказу намалевал подделок. Странно, конечно, что критики и так называемые эксперты-искусствоведы ничего не заметили. Но с другой стороны, чему удивляться, если большинство из них полные кретины.
— А Соня — мошенница, — заметил я.
— Я тоже мошенник.
— Что вы хотите этим сказать?
— После того как этот шарлатан уехал, не то в Австралию, не то еще куда-то, я занял его место.
— Зачем вы это сделали?
— Я себя не оправдываю, но я голодал и болел, и мне была нужна женщина. В Нью-Йорке еще можно быть аскетом, но в этом климате это невозможно. Она взяла меня к себе и дала мне то чего я хотел. Я человек без амбиций, а теперь, похоже, и без характера.
— И все думают, что картины подлинные?
— Фактически я стал реинкарнацией Зораха Крейтера.
Мы помолчали. Потом Товия Анфанг сказал:
— Когда я прочитал в «Хаарец» о вашем приезде, я решил все вам рассказать. Эта история очень меня тяготит. Мы с Соней превратились в настоящих подпольщиков. Я приношу ей готовые холсты ночью. Если бы кто-то захотел, нас легко вывели бы на чистую воду. Она уже продала столько картин, сколько просто физически невозможно написать за одну жизнь. Но похоже, ни продавцам, ни покупателям недосуг заниматься расследованиями. Может, у хозяина галереи и есть какие-то подозрения, но он держит их при себе. В конце концов, он тоже имеет свой процент от сделок. Я слышал, что в Америке существуют так называемые «литературные негры». Но, насколько я знаю, среди художников такого еще не водилось. Это Сонино изобретение. Извините, что я вам все это рассказываю. Я утешаюсь тем, что не халтурю. Пусть подпись поддельная, но сами картины все-таки определенного качества. Словарь называет это не подделкой, а мистификацией. Ведь и раби Моше де Леон написал книгу «Зогар» под именем раби Шимона бар Йохая.
— Это правда.
— Вам еще не надоело меня слушать?
— Ни капельки.
— Зная ваши книги, я решил, что вы меня поймете, — сказал Товия Анфанг. — Иногда я чувствую, что в меня вошла душа Крейтера. Вы помните те картины, которые я писал в Нью-Йорке, когда еще был самим собой? Они не имели к Зораху Крейтеру ни малейшего отношения. Но здесь случилось чудо: я стал Крейтером. Мои нынешние картины не подделки, а оригиналы. Я не занимаюсь имитацией. Скажу больше — когда я как художник пытаюсь вернуться к себе прежнему, у меня ничего не получается. Я пробовал рисовать в двух манерах, чтобы передать и свой собственный опыт, но из этого ничего не вышло. Товии Анфанга больше не существует. Случаи вроде моего описаны в книгах по оккультизму и в статьях по психологии о раздвоении личности. Поверьте, было непросто пережить такую метаморфозу. Я всегда восхищался Крейтером, но мы были совсем разными. Он по природе был экстравертом, я — интроверт. Он был недюжинным человеком во всех отношениях. Поскольку я живу с его вдовой, она много о нем рассказывает. Иногда приходится слышать такое, что просто не знаешь, что и думать. А иной раз я сам не понимаю, с кем провожу ночь — с ней или с ним. Стыдно признаться, но я попал к ней в плен, в буквальном смысле этого слова. Она не позволяет мне никуда ходить, ни с кем встречаться. Даже с художниками. Мы живем в Яффе. У нее большой дом, когда-то принадлежавший одному сбежавшему арабу — не то шейху, не то еще кому-то в этом роде. А у меня жалкая конура в бедном районе. Вокруг сплошные йеменцы и нищие. Ни одного кафе поблизости. До меня в этой развалюхе жил арабский сапожник. Можете себе представить, в каких условиях живут простые арабы?! В моей комнате даже окон нет, вместо двери — занавеска. На улице солнце, а у меня тьма египетская. Я пишу без света, практически на ощупь. Когда я кладу холст на подрамник, то еще не знаю ни темы, ни сюжета своей будущей картины. И часто понимаю это уже ближе к концу. Самое поразительное, что стиль Зораха тоже изменился. Если помните, он всегда работал в более или менее реалистической манере. И вдруг стал чем-то вроде абстракциониста. Не вполне, но этот сдвиг очень заметен. Я пишу с такой легкостью, что даже самому страшно. Наверное, если бы я верил в бессмертие души и во все, что из этого следует, мне было бы проще объяснить то, что со мной происходит.
— Полагаю, что это ваше подсознание.
На губах Товии заиграла ироническая усмешка:
— Я боялся, что вы это скажете. Вам должно быть стыдно. Это же пустые слова.
— Не более пустые, чем все прочие, например «сознание», «воля», «чувство».
— Это просто красивая фраза. Что такое подсознание?
Какое-то время мы молчали, прихлебывая чай и пощипывая печенье. Затем я спросил:
— Что за бес сидит в этой Соне?
Товия Анфанг отставил свою чашку.
— Она ведьма. В Париже я боялся ее, как огня. Зорах, тот вообще от нее сбежал. Бывало, сидим мы в каком-нибудь кафе — «Купол» или «Дом», — а она врывается и устраивает сцену. Я много раз видел, как он отвешивает ей хорошенькие оплеухи. Я сам время от времени ее поколачиваю. Внешне она настолько отвратительна, что я просто не понимаю, как Зорах мог на нее клюнуть. Здесь она переменилась. В нее тоже вселился дибук. Она, как и я, стала реинкарнацией Зораха Крейтера. Вообще, я ей не слишком нужен. Она бы и сама вполне могла писать за Зораха, но ей лень. Днем она редко бывает дома. Обычно уезжает в Тель-Авив и шляется по тамошним кафе. У нее полно подружек. Еще она ездит в Хайфу и Иерусалим встречаться с разными профессорами, писателями, политиками. Здесь, в Израиле, есть особая каста эдаких титулованных вдов. Так вот, она их предводительница. Тут, конечно, никто раньше не слышал о Зорахе Крейтере, но теперь, благодаря ей, он — знаменитость. Она тоже. О ней даже пишут в газетах: на странице юмора по пятницам. А вот Товия Анфанг кончился.
— Неужели у вас здесь нет никаких родственников?