Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Леонид Могилев

Черный нал

Пустой человек Алябьев

Дня и часа своего знать не дано никому. Но настает день, и приходит час, и знаки, их неожиданные и жуткие, как предутренний свет, странный и безвозвратный, появляются то там, то здесь, ложатся на пыльные полы, метят притворенные двери, а лица тех, чье время настает, безмятежны, ибо только сейчас сон смежил их веки. А свет этот зыбкий и злой обретает на миг плоть и очертания, и сторожевой пес врат времени коснется лапами паркета вашей комнаты, и все, кто ступал когда-то на этот паркет, кто жил здесь, захохочут, кто в раю, кто в преисподней, а вам покажется в полутьме — соседи…

Я стал трудно засыпать. Дело житейское и обычное после сорока. Ты один в огромной пустой квартире, когда даже кот отлучился как бы по надобности, для охоты и ловли, а очумелый ящик укрыл говорящие головы шелестящей пеленой пустого экрана.

Нужно утопить клавишу на «ВЭФе», красный блик от индикаторной лампочки поселится на обоях возле изголовья, и среди тресков и скороговорок на языках других стран и народов отыщется музыка. Если время клонится к четырем, нет иного способа, как встать, пройти на кухню, плеснуть в турку полчашки оставшегося с вечера чая, а потом открыть холодильник, нацедить стопку хлебного вина и поскрести вилкой в жестянке консервов. Тогда немного погодя музыка будет сама по себе, а я сам по себе, до следующей ночи.

Но в пять тридцать Алябьев вышел из дома. До вокзала ему пятнадцать минут, в пять пятьдесят он уже в вагоне электрички, а поскольку сегодня не суббота, он может быть в вагоне и вовсе один, являя в своем лице всех кошмарных, с ледобуром и рюкзачком, безумцев. А может быть, еще кто-то будет в вагоне электрички, на которой до озер ровно час.

Окна моей квартиры выходят на эти самые озера. Всего их пять, и четыре ближних обжиты и застолблены рыбаками. По выходным дням, а если дело в ноябре или в марте, когда первый или последний лед обещает и дразнит, до сотни беспечных и свободных ловцов удачи остаются на перроне, а потом разбредаются по озерам. Самые ленивые, для которых это просто возможность «залудить» на свежем воздухе, остаются на Окуньке, озере первом. Настоящие и уловистые мужики добираются до четвертого, Щучьего. На пятое, Мертвое, не ходят, там ручьи и промоины. Бывали раньше ходоки, но столько трупов всплывало по весне, и не трупов даже, а синих обсосков, и в прошлую зиму двое не вернулись, а один и не всплыл даже и не нашелся вовсе. Там ила на пять метров вглубь. Говорят, ценное удобрение, и даже были планы добывать.

Лева Алябьев — несуразный и пьяный мой товарищ по рыбалке. Когда-то я был у него бригадиром. Мало ли кем доводится быть в этой не совсем понятной жизни. Лева жил тогда в поселке с семьей, жил в свои двадцать с чем-то ненатужно и весело, пока ветры перемен не потушили жизнь в корпусах завода, не разбросали его рабов и героев по другим местам и весям, иные же легли в сырую землю на несколько разросшемся за эти годы кладбище, опившись почти что дармовой водки, что стала по цене вровень с пивом и минеральной водой, а пиво скоро и пить-то станет некому. Много семей порушилось в поселке, не устояла и Левина, и подался он в город, в общежитие монтажников. Я остался на развалинах промышленного карлика, бывшего когда-то кривоногим и злым, но все же крепким и сноровистым. Раньше мы делали кое-что для обороны, теперь гоним некоторый ширпотреб. Я прошел здесь блистательный путь от главного механика до слесаря, и теперь мне все до фени. Одно из приоритетных направлений у нас — ледобуры. Обезумевшие от тщеты мужики круглый год сидят на водоемах. Зимой с нашим инструментом. Те, что делают в Питере, дороже и хуже. Наши — мечта. Понятное дело, у нас с Левой нет проблем в этом плане. Он приезжает каждую пятницу вечером, и рано утром в субботу мы движемся на Щучье.

Алябьев уже покидает вагон, фонари тиражируют его тень, теплый ветер новой весны носит последнюю поземку, путается под ногами, утихает и вновь пробует на прочность тертый полушубок. До моего дома от станции минут десять, и Алябьев уже в подъезде, опасливо жмет на кнопку вызова лифта, как-никак, восьмой этаж рано поутру — фильм ужасов… Все в порядке — лифт работает. Дверка хлопает, кабина поднимается выше, вот и моя дверь, обшитая светлой рейкой. Лева выносит на площадку рюкзачок, который снял по пути, бур. Лифт у нас легендарный. Его работа сопровождается гулом, подобным старту космического корабля. И это начало начал. Примерно на полпути гул прерывается, разорванная пелена сна смыкается было, но повторяется гул и замирает снова. И я засыпаю окончательно, звонков в дверь уже не слышу. Звонки эти пропадают где-то в глубинах моего сна, обретают плоть, превращаются то в мягкие большие игрушки, похрюкивающие над ухом, то в птиц, кружащихся над зелеными лугами и поющих сладкоголосые песни, а то приходят иные химеры, пока наконец звук не отделяется от призрачных спутников моих ночных кошмаров, не становится самим собой, не пробивает спасительную пелену. Я просыпаюсь, когда Алябьев начинает выбивать на кнопке звонка спартаковский ритм. Я встаю, в одних трусах подхожу к двери, гляжу в глазок. Вот он стоит, похмельный и готовый к делу. Я открываю дверь.

— Вставай рыбак, рыбу проспишь, — объявляет он с порога.

Спрашивать, почему он приперся с утра в понедельник, — просто говорить в пустоту. Мы идем на кухню, я ставлю на конфорку чайник, Алябьев вынимает из рюкзака отвратную баночку. Пока я застилаю постель и умываюсь, он жарит яичницу, копается в моем холодильнике, что-то ставит на место, что-то вынимает. Вынимать-то особенно нечего.

— Ты чего приперся ни свет ни заря? — все же пытаюсь я дойти до сути.

— Да время уходит. Говорят, вчера Васильев на Щучье бегал, полведра подлещика взял. Ты ведь не работаешь сегодня? — спрашивает он с надеждой.

— Могу и не работать, — отвечаю я. — Всех денег все равно не заработаешь. Вчера подогнали «жигуль» из Павловки. Дел там на полдня. Можно и до завтра оставить.

Мы распиваем баночку, макаем хлеб в сковороду, где растекшийся желток, масло, кетчуп.

— Может, на Голубец пойдем? И ближе на километр, и окунь должен быть, — рассуждаю я.

— Я Васильеву верю. И леща хочется, — упирается Алябьев.

— А чего ты рюкзак взял? Моего мало?

— Да ветер… Там одежда вторая, носки. Вдруг макнемся.

— Ты, макальщик, термос наливай. Да сахару много не клади. Пить невозможно. А я пошел укладываться. И мормышки перевяжу. Я ж тебя сегодня не ждал.

— Воля ваша, господин реставратор.

Я собираюсь основательно. Готовлю три удочки, укладываю второй свитер, чистую спецовку, носки. Макнуться в конце марта — дело возможное. Аптечная баночка со спичками и боковиной коробка. Не бросать же из-за чепухи большое дело. Выхожу в коридор и слышу, как хлопает дверка шкафа на кухне.

— Ты чего рыщешь в моем хозблоке, Лева?

— Да так. Сахар у тебя где?

— Он перед тобой. На столе.

— Пардон. Так ты говоришь — послаще?

— Я не знаю, что для тебя послаще, но не как в прошлый раз. Пить невозможно. Меньше клади.

Когда мы выходим из подъезда, уже совсем светло. До озера Щучьего пять верст, стало быть, час с небольшим. Вот уже и кто-то из поселковых топает за удачей.

— В мае на реке донки поставим. Вьюна нароем и поставим штук сто. Весь налим наш.

— Иди ты — сто… Я их больше снимать не стану.

В прошлом году мы ставили по полсотни донок, потом Лева, естественно, пил у Кондрашиной, а я корячился до полудня.

— Чего ты… Поставим.

Снег под ногами почавкивает, от выпитой водки и быстрой ходьбы на наших лицах выступает влага. Теперь я до обеда, то есть часов до двух, не приму, а Лева усидит еще со стакан. Я старше его на пятнадцать лет. Я был его начальником в этой поселковой жизни, и у меня была другая жизнь до поселка. Лева закончил техникум, четыре раза был под судом за мелкие грехи и все четыре раза отмазывался, а на пятый сядет наверняка. Коли доживет. Если мы возьмем килограммов по пять рыбы, я неделю буду жить на ней, а Лева продаст. Впрочем, оставит себе немного, закусить.

Мы приходим на место. На льду сегодня почти никого нет. Пятеро в камышах, у берега, остальные разбрелись подале.

— Идем к середине, — объявляет Алябьев и, не оглядываясь, идет по льду, который потрескивает, кое-где прогибается, податливо подставляет свою утончившуюся оболочку под бахилы.

— Может, остановимся?

— Идем. Говорят, Васильев там ловил.

Мы проходим еще с полкилометра. Наконец мой попутчик останавливается, отбрасывает рюкзак, снимает рукавицы и начинает собирать бур. Я присаживаюсь на свой раскладной стульчик, смотрю на Алябьева. Тот что-то долго не может забуриться: то заклинит у него, то еще какие-то помехи. Вынет свое орудие из лунки, покачает, перевернет. Я подхожу, беру бур, осматриваю.

— У тебя же ножи тупые. Возьми мой.

Лева бросает бур рядом, садится на ящик. И тут, когда неверный утренний хмель окончательно покидает мою несуразную голову, я вдруг замечаю, что мой товарищ не такой, как всегда. Глаза у него какие-то нехорошие. Ножи не поменял. Интересно, мотыля-то привез?

— Ты мотыля купил?

— Какой тебе мотыль? На опарыша ловим.

Тут я поворачиваюсь к нему спиной, беру бур и ухожу метров на двадцать. Бурю три лунки, вычерпываю их. Возвращаюсь к Леве, забираю у него коробок с опарышем. Опарыши так опарыши. Этого добра можно много достать совершенно бесплатно. А за мотылем ему нужно было ехать на метро. Значит, он на рыбалку и не собирался. Так сорвался. Неожиданно. Мне бы его заботы. Не знаю, как насчет леща, а без окуня мы уже остались.

Глубины здесь метра два. Все три лески опущены, солнце жизнерадостным пятаком выкатывается из-за леса. Я смотрю на кивки, а когда прихожу в себя, проходит час. Мелкой плотвы набралось с полкило. Я оборачиваюсь и любопытствую, что там у горемыки. Алябьев не ловит. Он в свой шестикратный бинокль, который таскает с собой по всем рыбалкам, смотрит на берег. А на берегу ничего особенного. Авто какое-то. Какое — отсюда не понять. Мужики только что подъехали. Вот двое выходят на лед, к нам идут. И суетится Алябьев, удочку сматывает, подхватывает свое добро и перемещается к другому берегу. Ненормален он сегодня. Мне одному скучно, да и клева нет. Стал я собираться аккуратно, одну удочку смотал, и тут дернуло. Подлещик граммов на двести пятьдесят, а потом опять. Когда наступает технический перерыв, я решаю посмотреть, что там у психованного. Алябьева на старом месте уже нет. И нет нигде. Чудо чудное. Сразу за тем местом, к которому он направился, мысок и опушка, а за опушкой — Мертвое. Я иду по его следам. Только следов на свежем снегу уже три пары. От Левиных бахил и от другой обуви. Как будто в легких ботиночках прошли еще двое. Я оглядываюсь на свои лунки. Ничего там не пропадет. Не было еще такого, чтобы хоть один хвост кто взял или что из рюкзака, за все эти зимы.

До берега Мертвого еще метров триста… А Алябьев, видно, совсем не в себе сегодня. Лежит на льду, возле полыньи, и головой туда свесился, а под ним какая-то бурая тряпка. Высматривает, что там происходит. Только какой же дурак станет в полынью забрасывать? А бегать по Мертвому и буриться я не стану. Пусть этот дурак не думает.

…Голова у Левы отрезана напрочь. Видно, запрокинули за волосы и маханули бритвой. Чем же еще можно так снести голову. Кровь уже перестала течь и только так… подкапывает. Рядом шарф его валяется, шубейка и под ней шприц одноразовый, а неподалеку ампулка.

Глаза его раскрытые распухли и глядят вдоль озера. Сейчас бы ловить и ловить. Видно, плакал Лева, когда его пытали да резали, и гримаса его застывшая ничего объяснить не может.

Если бы такое довелось увидеть раньше, в благополучные достопамятные времена, я бы упал, быть может, в обморок или бы меня стошнило. Но сейчас не произошло ни того ни другого. Я стал спокойным и жестокосердным. Только вот сам еще не хотел умирать, а потому осторожно оглянулся. И совершенно вовремя. От опушечки спокойно и деловито идут ко мне двое. Лица их гадкие приближаются, руки в карманах коричневых ветровок обещают массу развлечений. Они моложе Алябьева, и шансов убежать у того было мало. Прорваться как-то по краю льда и убежать. Да он, видно, и не пытался.

— Ты сам отдашь или покажешь где? — начинает тот, что слева, и голос его кажется мне блевотным.

— Чего я должен отдать?

— Ну, сам знаешь. Этот на тебя показал.

— Чего ж вы нам очной ставки не устроили?

— Все еще впереди, — подтверждает тот, что справа. — Мы знаем, что он не соврал. А ты его не жалей. Пустым человеком был Алябьев. Из-за таких вот и не ладится ничего у народа. Ты не дергайся. Мы сейчас до машины пройдем спокойно, только не умничай там, не суетись. Шнек подбери, рюкзачок, барахлишко. Рыбы-то наловил?

— И что потом?

— А потом к тебе. В твоей квартире вещь лежит, которая, как говорится, не твоя. Мы думали, он ее с собой носит, обыскали — нет. У тебя это. Отдай.

— Наврал он вам все.

— Нам нельзя наврать. Он сказал, ты отдашь. Правда ведь отдашь, дружок?

Я складываю в рюкзачок разбросанные вокруг вещи, застегиваю все крючки и клапаны, надеваю лямки, нагибаюсь за буром, приседаю и замахиваюсь им на сладкую парочку, они отстраняются, отскакивают, я отбрасываю свое оружие и широко шагаю по льду Мертвого, внимательно смотря под ноги, а когда слышу за спиной близкие всхлипыванья снега под каблуками, бегу.

…Я же не крещеный, я же давно собирался сделать это, да все времени не было, двадцати «штук» жалел, на водку не хватало, что ни выходной — на озеро или реку, я же пес поганый; тварь дрожащая, но было же что-то, за что меня помиловать, я же ведь добрый, в сущности, человек, я же еще такого могу понаделать, мне бы вот только добежать, и ведь всего метров шестьсот, а ручей справа, и лед еще крепкий. И тогда я вернусь сюда и сотворю правосудие, ведь что бы ни натворил Алябьев и что бы он там ни сделал, и даже если он показал на меня каким-то бандитам, я разберусь, но только как мне добежать, а если провалиться, то на отмели, вон там, ближе к берегу, там я и провалился бы и выбрался на брюхе, выполз, обламывая лед…

Успех гибельного забега заключался для меня в том, чтобы достичь другого берега озера, а там сразу за канавами дорога лесная, и ведет она к пасекам, а после мы еще посмотрим.

Мое преимущество заключалось в том, что я знал полыньи, так как еще по крепкому льду мы с Левой выходили на этот лед, да после помалкивали. Нам бы рожи набили в поселке после, узнай кто.

Я бегу все быстрее, меняя направления. Вчерашняя поземка все скрыла, и это погубило моих любознательных партнеров по забегу. Они решили, что я петляю, дабы не попасть под пулю, мало ли что у них в ветровках кроме бритвы, и они стали срезать путь. Когда я достигаю берега и оглядываюсь, на льду копошится уже только одна фигурка, отряхиваясь и матерясь.

Я сажусь на снег и валюсь навзничь, хриплю и, вскочив, бегу снова. А оставшаяся на льду сволочь медленно, чтобы не оплошать, пробирается к берегу.

Я отлеживаюсь в стогу, за пасекой, следя за дорогой до темноты, когда начинаю замерзать, переодеваюсь в сухое. Пакета с бутербродами и баночек с водкой в рюкзаке нет. Термос на месте, но он пуст.

В поселок я вхожу к полуночи. Я настолько устал, что естественное желание посетить вначале милицейский закуток у клуба, где ночью должен быть какой-никакой дежурный, перевешивает желание противоестественное и наверняка опасное. То есть желание идти в свою квартиру. Наверняка кто-то вел Алябьева в электричке, но почему-то не раскрутил его там. Видно, все произошло быстро и накануне. Нас бы взяли в квартире, но тогда, возможно, шума было бы больше и лишних глаз. А на озере за опушкой очень удобно. Алябьев, наверное, и сейчас лежит еще там. Зачем же он искал укромные углы, зачем прятался? Нужно было сидеть посреди толпы, балагурить, потом — увидев машину — соображать, что делать дальше.

Свет в парадной горит, я осторожно проверяю, нет ли кого на лестнице сверху, и нажимаю кнопку. Когда на восьмом этаже двери лифта распахиваются, резко вываливаюсь наружу и в сторону. Однако меня никто не ждет и здесь. Вот только дверь в квартиру взломана, но очень аккуратно и после опять прикрыта. Толкнув ее, я глубоко вдыхаю и делаю шаг внутрь.

Такой разгром я видел только в фильмах, где обыски и комиссары полиции. Даже в бачке туалетном искали нечто, даже в газовой плите, не говоря уже о взрезанных подушках. Что мог принести сюда Алябьев? Героин, деньги, золотой слиток? Вокруг Левы всегда вились какие-то прохиндеи, но на этот раз он натворил что-то невероятное.

Тот, что выбрался с озера, несомненно вернулся к автомобилю, потом они сразу поехали сюда, искали и, наверное, нашли. Иначе — были бы здесь или где-то поблизости. Может быть, они и есть поблизости. И что мне теперь делать со своими сенсационными заявлениями в милиции? Может быть, Леву уже нашли, и тогда я — подозреваемый в убийстве. А что? Бытовая ссора. Следы мои. Потом побежал, хотел скрыться.

Прежде всего мне нужно принять ванну, поесть, переодеться и потом уже звонить участковому, так как выходить из квартиры я до утра не собираюсь. Я закрываю дверь на второй замок, который остался цел, я, к счастью, им не воспользовался утром. В баре стоит едва початая бутылка коньяка — аванс из Павловки. Я наливаю полный фужер и выпиваю в три глотка. В чистой рубахе сижу потом за столом и опять пью. Кухня разгромлена, как и все остальное. Высыпана крупа из банок, разломлен батон, распахнут холодильник. На полу молочные лужи и каша гречневая из кастрюльки. Ведь Лева не выходил никуда из кухни. Что-то все доставал, ставил. Нашли несомненно. Но даже если я теперь не жилец, то следует что-то напоследок сделать. Отдаляя неизбежное, начинаю прибираться, вспоминаю про следы и отпечатки, поднимаю все же с пола банку консервов, открываю ее и долго ем, не понимая что и не ощущая вкуса. И засыпаю, уронив голову на стол, проваливаюсь в долгий колодец, лечу, пропадаю, а очнувшись, сознаю, что уже глубокая ночь, и тогда перехожу в комнату, туда, где телевизор. Крышка с него, естественно, сорвана. Все книги на полу, и даже стенка отодвинута на полметра. И приемник развинчен, но все же работает, когда я включаю его и вращаю ручку настройки, музыка входит в мой разоренный дом, и я засыпаю окончательно и бесповоротно. Лева приходит ко мне во сне. Он смотрит, молчит, не дает мне знака, как будто хочет мне помочь, но не решается. Просыпаюсь я рано, вспоминаю, что оставил на льду Щучьего удочки, бур, лещей, и мне жаль все это, жаль Алябьева, хотя он был пустым человеком. Я плачу долго, навзрыд.

Красивая женщина Альмира Пинегина

Я выбросил из головы всякие мысли о работе и о «жигулях» из Павловки, ждущих со вчерашнего дня. А напрасно. Аванс был взят, и Бочков распорядился послать ко мне ходока. Альмира же, как женщина строгая и непреклонная, была выбрана для дознания. От цеха до руин моего обманчивого быта минут не более двадцати. Я же, поскольку ночью ничего не случилось, собираюсь наконец выйти за дверь и посетить опорный пункт правопорядка, для чего влезаю в костюм, но, посмотревшись в зеркало, не обнаруживаю себя прежнего и изумляюсь. Нужно хотя бы бритвой пройтись по опухшей роже с воспаленными и провалившимися очень далеко глазами. Таким вот, но уже с намыленными щеками и видит меня Альмира, когда я, поглядев в дверной глазок, открываю ей.

— Ну что? Наводим лоск? Бывший культурный человек собирается посетить службу.

— Аля! — тяжело вздыхаю я. — Тебя Бочков послал?

— Я по велению души. Вместе выйдем, или сначала здоровье будете поправлять? Пивка? Закусочки?

— Дай мне побриться, Аля. И пройди внутрь. Мне уже щеки мылом стягивает.

— Совесть бы вам стянуло всем. Там мужик из Пайловки бесится.

— Но я-то при чем? Делали бы без меня!

— А ключи от машины где? У вас же… — начинает она и не договаривает. — Что это, ограбили, что ли?

— А что, я сам тут все разнес?

— Да мало ли…

Я тем временем выбрит, от горячей воды лицо мое несколько оживает, я причесываюсь, потом прохожу в комнату, выбираю галстук и начинаю импровизировать с узлом.

Альмира же всю квартиру уже обошла, берет у меня ключи от машины, в недоумении идет к входной двери. Когда гудит лифт, уносящий ее вниз, я подхожу к окну. Высокая, стройная, в цеховую конторку приходящая каждый день и неумолимо ведущая табель, блистающая обновками, которые шьет ночами, она глядит на безумный мир и лицемерное время строгими недоуменными глазами. Почитая власть, изредка встречается с Бочковым, для чего они уезжают в Питер. Есть там одна квартирка.

Впрочем, Але не позволили отойти далеко от подъезда…

Сразу за домом начинается лес, за которым и возлежат озера. Сейчас, во дни перемены года, деревья и воды, что силятся сорвать с себя белые коросты, беззащитны и притягательны. Я вижу, как Альмира идет по дорожке, чтобы вот-вот свернуть за угол дома, но навстречу ей уже торопится некто в кепочке и в коже, а из-за угла выруливает «фордик» голубого цвета. Всего две-три фразы, пустой взгляд, брошенный на мое окно. Потом за Альмирой захлопываются дверки автомобиля. Как и не было никого.

Галстук наконец завязывается. Только вот дойти до милиции мне, кажется, суждено не скоро. Не нашли они ничего в квартире, и телефон у меня не работает. В трубке тишина и трески.

Я запираю дверь и возвращаюсь к окну. В прямой видимости ничего нового не просматривается. Коли они так настойчивы, то таинственная вещь Алябьева, которую он, несомненно, привез сюда и где-то спрятал, должна вернуться к хозяину. Если труп Алябьева на озере нечто вроде бытовухи, то похищение табельщицы, пусть даже красивой, белым днем, на виду многоквартирного дома — или непростительная халатность, или последствия жесточайшего цейтнота. В любом случае, если они не получат сейчас того, что желают получить, а Альмиру проверяют сейчас на предмет выноса этой вещи, сантиметр за сантиметром исследуя складки опрятной одежды где-нибудь неподалеку, они скоро вернутся сюда, но только это будет уже другой уровень. Сука ты, Алябушка, тварь позорная. Где оно лежит? Они даже мусорное ведро перевернули. Я хватаю рюкзачок Алябьева и вытряхиваю на стол то, что принес с собой со скорбного похода на озеро. Свитерок, термос. Крышка отсутствует. Пробка на месте. Это я ее подобрал. Что еще? Отвертка, молоток небольшой, плоскогубцы, щипчики. Все это вещи, необходимые на льду. Баночки его с водкой пропали. Скорей всего выкинули их в полынью. За час он мог, впрочем, нахлебаться от страха. Так. Стоп. Отвертка. Эта несколько великовата и потайной болт-«шестерку» не возьмет, а именно такие ставятся на ножи бура. Ну и что, что отвертка?

Только «фордик» уже опять под окнами. А Альмиры в нем нет как не было. Вот двери открыты, кепочки вышли и смотрят на меня снизу. А Альмиры нет. А потом подъезжает «жигулек», такой тертый, старенький, становится рядом, и выходит из него бригада. Лестница, несомненно, у них прихвачена. Мое единственное оружие — отвертка Алябьева. Можно еще взять молоток потяжелее или нож кухонный. Можно открыть окна и кричать. Можно бросать посуду из окна и даже выбросить телевизор, который разобьется с громким звуком, можно бить кулаком в стены, а если хватит сноровки, то и в потолок. Помощи не будет. Только потом, когда все кончится, откроются осторожные двери и любопытно и гадостно выглянут соседи…

Совершеннейшее из существ — поселковый милиционер Струев, — помоги! Но как мне попросить тебя об этом? Мне все едино… Бог, друг, мент! Ты един в трех лицах! Но уже взвыл безмятежной ступенью ракетоносителя лифт.

Художник Птица

Ткалась причудливая нить сновидения, текли минуты, и вспыхивали химеры. Гасли звезды и возникали, а потом рассыпались вновь в пыль. Птица проснулся рано, и, так как день сегодняшний не предназначался для творческих утех, он стал думать, как распорядиться собой далее, для чего вытащил из-под кресла полупудовую гирю и стал ее тягать. «Крепкое тело дух твердит» — любил он повторять при случае. «Крепкому телу травка не помеха» — добавлял он при другом. А вчера у Балабина несколько перекумарили, отчего, хотелось сейчас воздуха, сосен, шпал и рельсов. Чтобы вольные ветра обнимали и приходило ликование. Приняв душ и откушав чая, Птица решил отправиться ко мне в поселок, дабы посетить обитель старого товарища, засевшего в своем инструментальном углу, отупевшего от рыбалки и не желавшего появляться в городе. Звонить мне Птица не стал, ибо куда же мне деться. Либо дома, либо в цехе. А если на озере, то товарищи укажут. Поспеть он решил к полудню, когда я привычно обедаю на своей кухоньке ухой вчерашней или пельменями «останкинскими».

Когда-то и я был художником и возводил, послушный прихоти своего дара, чудесные замки на белейших холстах, натюрморты, похожие на лики, и пейзажи, не похожие ни на что.

Я отчаивался, ликовал, искал и терял, и мир этот, где свобода и простота нравов, где вернисажи и измены неотличимы от инсталляций и перфоменсов, перестал мне быть интересен, тем более что вместе с большой свободой в галереи и мастерские пришла большая ложь.

Птица не любил этого вокзала. А кто же его любит? Потому тридцать минут, оставшиеся до электрички, решил провести в баре. Недавно он «задвинул» масло одному заинтересованному лицу и имел теперь немного денег для развлечений и аттракционов. Засидевшись за «Метаксой», он опоздал на электричку, а так как следующую предстояло ждать час, а с автостанции через районную столицу вообще большой крюк, для сохранения непринужденного настроения нанял частника за пятьдесят тысяч рублей, и это стало в тот день едва ли не главным событием для меня, для него и для многих других людей, определило ход вещей на дни и недели вперед. И потоки времени изменили свое течение, образовали заводи и извивы, и то, что могло произойти, не случилось, а то, что случилось, изменило свой смысл.

От перрона до подъезда моего дома и в самом деле недалеко. Но Птица купил шесть бутылок «Мартовского» пива и с пакетом, несколько тяжеловатым, решил доехать прямо до подъезда. С тем чтобы, если он не застанет меня, выпить бутылку-другую на лавочке, а после отправиться на поиски, постепенно утоляя неистребимую жажду. По своей привычке он спутал подъезды, поднялся до восьмого этажа, обнаружил, что и дверь не та, и номер другой, спустился, вышел и тут-то увидел, как меня выводят и сажают. Я тоже увидел его и мотнул головой, расширяя глаза. И Птица остался стоять там, где стоял, у соседнего подъезда, и виду не подал, что сомневается. А машина его отпущенная — вот она. Здесь еще хозяин, копается в багажнике.

На шоссе Птица повел себя совершеннейшим мужчиной и следопытом. «Фордик» запомнил и углядел на обочине, верстах в семи от поселка. Велел подъехать метров на сто и остановиться. Хозяину дал еще денег и велел ждать.

Когда они поскреблись в дверь и постучали ключиком от машины, я просто-напросто открыл. Тех, что бегали за мной по озеру, в бригаде сейчас не было. Один, должно быть, подо льдом, а другой отдыхает. Всего гостей четверо. Первый остался у дверей, а трое сразу прошли в комнату. «Извини, что без приглашения, — сказал старший по команде, — чаю не предлагай, не нужно».

Прошел в комнату и я. Сел в кресло, поднял с пола книгу. Это орфографический словарь. Я открыл его и обнаружил совершенно непонятное слово — «расщебениваться». Что бы оно могло значить?

Двое младших чинов смотрят в окно, а командир поднимает книжку наугад, и, видно, ему попадается какая-то дурь, потому что он ее бросает вновь на пол, потом опять садится в пустое кресло. Я тем временем нахожу еще одно замечательное слово — «обындевелый». Меня, должно быть, повезут сейчас к озерам. Туда они проторили уже дорожку. Или подальше, к дачам. Там сейчас ни души. Лес, тишина, домики. Буду лежать обындевелый и спокойный. Лишь бы горло не резали, как Леве. Бригадир поднимается, совершает путешествие по квартире, возвращается. Это мужик моего возраста. В свитерке, в джинсах. Мужик как мужик, лицо не спитое. Свежее лицо. Он смотрит на меня с сожалением и грустью.

— Пойдем.

Я встаю, словарь ставлю на полку и выхожу в коридор. Решаю надеть куртку, но командир останавливает меня: «Не надо». Тогда я выхожу на лестничную клетку — и все остальные тоже, — запираю дверь и только в лифте обнаруживаю, что я в тапочках. Хочу вернуться, но этого мне не позволяют.

А везут меня по цивильной дороге, в сторону Питера, везут недалеко, как и предполагалось. Потом ведут под насыпь.

— Послушай меня внимательно. Не бегай и не вырывайся. Я вывез тебя на свежий воздух, поскольку здесь думать легче, а потом мы с тобой вернемся. В чем беда нынешняя? Вот эти, в пальтищах и с телефонами в руках, имеют словарный запас такой: нал, безнал, ствол. А где же других-то взять? Еще они шпарят передовицами из правительственных газет. Ничего не изменилось. Была майна-вира, теперь — нал-безнал. Алябьева безумного, когда он вещь чужую похитил, они сначала в городе упустили, потом позволили к тебе уехать. Когда вы вышли из дома вдвоем — растерялись, а затем он у них под пыткой умер. Алкоголик проклятый. А горло резали — это тебе для острастки.

— А мне ты что отрежешь?

— Ты слушай и не перебивай. А чтобы тебе легче было меня не перебивать, прогуляйся вот в этом направлении, недалеко.

Я иду недалеко, до дренажной канавы, где лежит труп красивой женщины Альмиры и труп того, кто резал Леву. Они лежат лицом вниз, она полураздетая, а он при параде, аккуратный, в ветровочке.

Я возвращаюсь.

— Ну вот. Садись на пенек и вспоминай. Допускаю, что ты не знаешь, где вещь. Но ты должен сообразить, где он ее мог оставить. Мест немного. Не сообразишь, мы тебя пальцем не тронем. На тебя менты повесят трупы. Все три. А мы поможем. А так — заберешь все деньги, какие в пакете или в чем там у него. Отдашь мне только то, что там кроме денег. И будешь жить потом долго и счастливо. Если сообразишь, конечно. Или мы весь твой подъезд по кирпичику переберем и найдем то, что нужно. Но про себя тебе лучше тогда не думать. Все. Счетчик включен.

А чего мне думать? Я уже знаю, где пакет.

Тем временем художник Птица, натолкнувшись на внешнее кольцо охраны, придуриваясь и балагуря, вернулся на шоссе. Стоит «восьмерочка»!

— А теперь вези меня к гаишникам. И там оставь, — говорит он.

— А мне все равно, куда тебя везти. Деньги-то есть?

— Я тебе еще десять долларов дам.

— Тогда поехали!

Совершеннейшее из существ — Струве

Когда позвонили с поста ГАИ и сержант Колотовкин объявил, что недалеко от поселка убивают человека, подотчетного Струеву жителя, а потом дал трубку какому-то художнику, объяснившему, что палачей человек восемь, Струев как раз размышлял, что делать с трупом Алябьева или человека, похожего на него, о котором сообщили утром. То ли сейчас забирать, то ли подождать до вечера, когда заступает на дежурство Ковалев. Перспектива по: лучить еще один труп не радовала Струева. Но то, что можно отправляться на Щучье попозже, а то и вовсе свалить все дело на Ковалева, сулило некоторую благоприятность.

— Восемь так восемь, — решил Струев, достал из сейфа автомат, пристегнул рожок, другой положил в карман кителя и вызвал из соседней комнаты Потапова, водителя «уазика».

— Поедем, Лексей, банду брать.

— Далеко ехать? У меня бензина десять литров.

— Хватит. На преследование не хватит, а взять хватит. И они выехали. «Фордик» на обочине был виден издалека.

— Если там, Лексей, действительно банда, а не плод пьяного воображения, и они при стволах, наша карта бита. А если это все мистификация, то хотелось бы в этом убедиться без риска. И потому, что мы делаем?

— Скрытно подходим и выясняем обстановку.

— Какая, в задницу, обстановка? Вот «фордик». У них телефон, а убийство как бы недалеко отсюда. Так что они там уже знают, что мы едем. Да мало ли какого брата проезжает по дороге из нашего ведомства? Поэтому, что мы делаем?

— Что?

— Становимся у «фордика», проверяем документы, и ты его отвлекаешь.

— Как?

— Там сообразишь. По обстановке.

Чего еще ждать от старшего, да еще от такого, как Струев?

Алексей вышел, остановился, покинул свое боевое место водителя и только что приподнял руку, дабы отдать честь и представиться вышедшему навстречу хозяину «фордика», как чрезмерно громкая — оттого, что над ухом, — автоматная очередь шарахнула рядом, и застучали по крыше автомобиля гильзы.

— Спокойно, руки за голову, не двигаться, ноги шире, — проделал он над обалдевшим мужиком манипуляцию, необходимую сейчас, а когда тот лег лицом на капот, и вовсе ударил его по темени рукояткой «Макарова», а потом застегнул на запястьях лежащего под ногами наручники. Крикнув для бодрости «Ура!», пальнул пару-раз в небо, вынул ключи из замка зажигания «фордика» и пошел под насыпь.

Братву как ветром сдуло, а командир, недоуменно оглядываясь, мучительно не желая расставаться со мной, согнувшись, вобрав голову в плечи, ныряет в сторону, пластается, бежит. А Струев — вот он, надо мной, меняет рожок в автомате.

— Жив, бедолага?

— Ты откуда, Струев?

— Бежим. Они сейчас вернутся. — И мы побежали… — Несомненно, если ты все верно излагаешь, дела твои не совсем хороши. Алябьев что-то такое украл, что у них счет идет на минуты, и они громоздят ошибку за ошибкой, труп за трупом. Что мне, роту вызывать для охраны? Мертвяков в районе, что окуней у тебя в холодильнике. Давай ты в КПЗ у меня посидишь. Я тебя, вообще-то, задержать должен. Для опознания. С Алябьевым ты был. И здесь под откосом у трупов сидел. Может быть, ты мне втюхиваешь? — Струев смотрит внимательно. — Нет, не втюхиваешь. Но надо тебя задержать. Давай, Лексей, наручники.

— Они на бандите.

— А другие?

— Другие поломаны.

— Знать, такова судьба.

— Ладно. Не надо наручников. Я сам пойду. Потом, когда приезжает следственная бригада, Струев опять ходит смотреть трупы, жалеет Альмиру, долго говорит с капитаном-оперативником. Наконец, командует мне идти в «уазик».

— Скажи спасибо. Хотели тебя в райотдел. Напишешь мне подробно, что делал, где был, кого убивали, ну и так далее. А потом пойдешь домой под подписку о невыезде. Ферштейн?

Я молчу и киваю головой. Струев натура тонкая. Раскрываемость у нас в поселке стопроцентная, проституция только бытовая, с алкоголизмом боремся, а рэкетиров он давно отвадил. Ему все прощается начальством. Может, как шериф какой-нибудь, стрелять в потолок в баре, может плести интриги на ларечном бродвее. Все его боятся, и все боготворят.

Я пишу три заявления. Первое — на взлом и попытку ограбления своей квартиры. Второе — на Алябьева, третье — на Альмиру и свое похищение. Не забываю и про труп бандита. Струев читает, качает головой, похрюкивает от удовольствия. Наконец говорит: «Иди». На завалинке опорного пункта меня ожидает Птица, уже давший показания.

— Ты жить хочешь? — спрашиваю я его.

— Хочу, — лукаво отвечает Птица.

— Тогда отойди от меня, изыди, тайно пробирайся в Питер и сиди там дома несколько дней.

— У меня пиво осталось. Три бутылки. Пойдем к тебе. Выпьем.

— Если ты такой, тогда купи еще водки. Бутылок восемь. Буду умирать молодым.

Логика Струева проста. Сейчас я быстренько достану из тайника пакет, возьму из него героин или что там еще и буду пробиваться из поселка. Братва будет ловить меня, а ловить братву будет некому, так как райотделу до наших приключений… Струев каким-то образом надеется меня уберечь, пакет захватить, победить в неравном поединке и направить поселковую жизнь по прежнему вялотекущему руслу. Ну-ну…

Для начала все просто, как апельсин. Мы вызываем лифт, открываются двери, я нажимаю кнопку вызова восьмого этажа и немного погодя кнопку «стоп». Мы застреваем между этажами.

— Мы так не договаривались, — говорит Птица.

Я достаю из кармана отвертку Алябьева и начинаю отворачивать болты вентиляционного окошка. Их всего шесть, и идут они легко. Скоро сетка падает. Я просовываю руку и чуть левее нахожу пакет, приклеенный скотчем. Он небольшой, с почтовый конверт, но толстый.

— Ну вот и все.

Птица недоумевает. Нужно чаще вспоминать свой сны. В то утро во время работы лифта я просыпался дважды. Значит, было время молчания. Перерыв в работе механизма. Именно такой, чтобы проделать нехитрую манипуляцию с решеткой. Несомненно, вскоре они, проверили бы и электрощитки, и телефонные, добрались бы и сюда. Случай властвует нами. Кто это сказал? Да все говорят.

— Ты не пугайся, Птица, тут беспорядок.

Я снова вернулся домой, я-жив и даже не истоптан сапогами и не порезан бритвой. Иглы шприцев пока не добрались до меня, и пуля пока не отлита. А может быть, она уже в стволе.

— Наливай, — говорю я ему, — пока есть немного времени. А потом посмотрим, что там в пакете, и подумаем, как жить дальше.



Старику давно не снилось снов. Он постиг значение всех ночных скрипов в доме. Дом огромный, дача для генералов, когда-то прилетавших сюда с инспекцией. Целая гостиница. После многолетних блужданий по дому, ночных перемещений по комнатам и залам он выбрал для себя гостиную с огромным, во всю стену, окном, забранным решеткой, с необыкновенно толстыми стеклами и рамами из какого-то дорогого коричневого дерева. За окном озеро. Названия у него нет. На плане местности и в документах это водоем номер четыре. Озеро почти круглое, полмили в диаметре. Когда то в нем была рыба. Однажды, она всплыла. Потом много прошло месяцев, и жизнь вернулась во все водоемы, имеющие номера и называемые человеческим языком. Озеро это так и осталось Мертвым. Старик провел много вечеров сидя у прозрачной стены.

В природе нет ничего случайного. В конце концов он пришел к выводу, что это один из сообщающихся сосудов смерти. Где-то в этой стране есть другое озеро, связанное с ним тайными каналами.

Несколько лет назад дом подвергся нашествию мышей полевок. Они жили здесь когда-то, несомненно, но потом, как все живое, исчезли. Старик долго находил на кухне, в подвалах, на чердаке сухие трупики. Он выносил их на поляну и хоронил каждую в своей аккуратной ямке. Как-никак они жили здесь до него и имели больше прав на этот дом. Нашел он и кота, тщедушную шкурку, когда-то рыжую, теперь желтую. На морде — мгновение удивления и печали. В ближних соснах нашлось и то, что было собакой, лайкой. Старик закопал и их. Новые хозяева дома вели себя нагло и настойчиво. Прислав прежде разведчиков, прошелестевших по коридорам и под половицами, рыжие жирные мыши вошли во дворец. Произошло это зимой, когда время застряло в пути, а вьюга замела дом по крышу. Для этого ей пришлось потрудиться. Однажды ночью мыши поднялись наверх.

Старик всегда считал, что эти твари принадлежат другой реальности, иному миру шепотов и писков. Должно быть, и там у них случилась непогода, на их шелестящем уровне. И вот все и собрались в этом теплом гостеприимном доме. Прежде мышей, примерно за год, появился сверчок. Откуда он и зачем здесь, на границе полярного круга? Для Старика это был еще один знак. Нечто вроде вестей с родины. Сверчок пел как цикада. Он разливался в трелях, импровизировал, и за совершенно явственные синкопы Старик возненавидел его. Все же это был призрак. Первый из призраков. И вот опостылевших песен сверчка не стало, а появились мыши. Может быть, они сожрали его. Может быть, он сам ушел, например в котельную, или уснул до весны.

И тогда для Старика начались дни, похожие на серое бремя, и до мозжечка прокушенные ночи. Скрипели половицы под пассажирами в серых и коричневых халатах. Две популяции мышей уживались у него в доме. И будто само время, хвостатое и писклявое, с маленькими острыми зубами, поднималось на ночных лифтах и транспортерных лентах в его комнату.

«Чем я прогневил Бога?» — спрашивал Старик себя. «А зачем ты про Бога вспомнил, — отвечал он сам себе, — атеист, рисковых дел мастер, может быть и выполнявший божеское дело, но не подозревавший этого или не веривший. Где тот неподкупный арбитр, тот судья, что рассудит? Я пресмыкаюсь, забыв про закон, по которому мертвое озеро, охрана, тайга — лишь химера. Хочешь уйти — уходи. Но Старик продолжал жить в доме с кафельной ванной, комфортабельной кухней и вечно полным холодильником. Пришедший сюда, как на конспиративную квартиру, отсидеться ненадолго. Потому что оказались проваленными явки, перепутанными пароли, забытыми клички.

Однажды ночью, босиком ступая по полу, чтобы, спуститься вниз, на кухню, выпить воды, он наступил на мышь… Тогда он взялся за оружие. Еще тогда, когда праздновались в части дни рождения, регулярно и весело, капитан Путилин подарил Старику совершенно ненужную ему вещь — ружье для подводной охоты. Стрелка на тонком, очень прочном шнуре легко пробивала двухдюймовую доску. Ружье испытали тогда же. Под гогот и команды („заряжай“, „цель“, „поправка на влажность“, „поправка на вращение Земли“, „расчет в укрытие“, „первая готовность“, „вторая“, „пуск“) Старик всадил с первой попытки блестящее широкое жало в сиденье табурета и раскроил его пополам. Веселье приутихло. Пружина оказалась слишком мощной.

Ночами Старик стрелял на звук групповой возни и часто попадал. Плинтусы, пол и даже стены оказывались пробитыми универсальным оружием на очень большую глубину, а когда острие вынималось, вырывались целые куски дерева. Мыши ненавидели Старика за его удачливость в охоте, но жилища не покидали. Но и на них нашлась управа.

Когда в первый раз Старик увидел призрак, он не испугался. Разве можно бояться Роберто, брата? Он улыбался. Затем как бы позвал кого-то из угла, и в комнату вошел Старик Линч. Потом они оба сели за стол, лицом к Старику.

Он никак не мог приблизиться к призракам. Воздух сгущался, душил, выталкивал, ноги тонули, словно в бетоне, еще не отвердевшем, но грозившем не отпустить более, и Старика выталкивало — путь туда ему был заказан. Обессиленный, он лежал на кровати, откуда был виден стол с гостями из Росарио. По прихоти кого-то из прошлых обитателей дома Старику досталась огромная кровать с панцирной сеткой и стеклянными шарами в изголовье и в ногах. Четыре волшебных шара. Когда приходил первый неверный свет, волшебство бликов и таинство мира в стеклышках таяли, Старик засыпал, и призраки уходили. Перед этим они пересекали запретную черту, подходили к кровати Старика, склонялись над ним.

Во время посещения дома призраками мыши сидели тихо, съежившись от ужаса, а может быть, и вовсе уходили в свои туннели и норы.

Старик просыпался тогда после девяти, почти забывший происшедшее ночью и считавший отчасти, что все привиделось во сне. Только снов он не видел уже давно.

Утром Старик шел вниз, принимал душ, брился, надевал чистую рубаху. В части был прекрасный хозблок, большие автоматические машины, где можно было отстирать, по его предположению, даже душу. Старик предпочитал стирать здесь. Дома. Когда-то эту работу делали приходившие дамочки, офицерские жены и бесхозные разнообразные девицы. Но уже давно Старик жил совершенно один. Он проделывал нехитрую операцию стирки каждую неделю в одно и то же время. И вот сегодня ему предстояло выполнить необходимый ритуал. За все время его пребывания на объекте не было случая, чтобы, не оказалось горячей или холодной воды. На время профилактики включалась дублирующая система. Трубопроводы были смонтированы из тех же материалов, что на космических станциях. Даже когда еще никаких станций не было, эти трубы уже были. И весь дом этот стал для Старика автономной станцией, летящей сквозь время и звездную накипь.

Старик прошел на кухню и сделал себе „тинто“. Естественно, настоящего кофе здесь не было, но со временем он научился, манипулируя объемами и пламенем, отстоем и взрывом пены над кофейником, добиваться терпимого результата. Потом следовал его вечный завтрак для всех времен и обстоятельств. Яичница с беконом. Апельсиновый сок не входил в рацион и стоил дорого. Старику приходилось тратить на него изрядную часть своих сбережений. Офицеры смеялись над этой причудой, но завидовали. В действительности, Старику совершенно не нужны были деньги на счете, и только для виду он не тратил их все. От сигар хороших он не мог отказаться вовсе. Ими не делился ни с кем. Со временем снабжение ухудшилось и сигар больше не привозили. Старик стал курить, как и все, махорку, и неожиданно она ему понравилась. Потом завезли отличные папиросы, а после стали завозить все, что душа пожелает.

После завтрака следовало послушать радио. После того как Николай приказал уничтожить тарелки спутникового приема телепрограмм и жестоко наказал неподчинившихся, радио Старик возлюбил бессовестно. Маленький японский транзистор брал совершенно все. Примерно час Старик слушал новости, убеждался, что всеобщее безумие достигло апогея, продолжая расти и развиваться, переходя в новые формы и виды, и удовлетворенно принимался за дела.



К полуночи ничто в квартире не напоминает о недавнем разгроме. Полы вымыты, и даже холодильник разморожен. Все, что в нем находилось, теперь принадлежит моему товарищу по поселковому быту, вернувшемуся с обширного чердака, Байконуру, серой скотине, очевидно обладающей прямым видением будущего. Казалось бы, лови короткий миг безумия хозяина, жри мясо, сыр, хрюкай над огромным окунем. Бай, едва прикоснувшись к добыче, вьется вокруг меня, трется о ноги, поет свои чудесные песни. Я беру щетку и вычесываю его, потом выбрасываю все гастрономическое великолепие за дверь, на лестницу, выталкиваю следом покорителя пространства и времени, изгоняю его из дома и громко захлопываю Дверь. Где-то наверху, у чердачной решетки, сейчас легкий шепот в телефонную трубку, готовность номер один снаружи, вокруг дома. Это не я иду. Это мой кот длит тягостные мгновения прощания, но потом инстинкт пересиливает, и он начинает перетаскивать на чердак добычу. Там, наверху, они со своей возлюбленной справят блистательный бал. Птица тем временем смотрит „Пентхауз“ по нашему сельскому каналу. Рядом с ним на ковре разорванный конверт Алябьева, а, в нем девять тысяч девятьсот долларов сотенными купюрами нового образца. Совершенно очевидно, что одну бумажку Лева изъял. Итого, десять штук. Мелкая, в сущности, сумма. А вот дискетка компьютерная стоит, должно быть, дорого. Мне совсем не хочется уходить из дома сегодня ночью, но если не сделать этого, незадолго до утра придет хозяин дискетки. Утром, когда начнет свои полеты во сне и наяву лифт, наши с Птицей шансы резко возрастут. Перед новой сменой поедут в лифте Бондарь, Лесь и много другого разнообразного народа. Ситуация обрастет вариантами, и потому все должно случиться ночью. И где-то рядом топчется человек Струева, а может быть, и он сам лично.

— Надо это им все отдать, — говорит Птица.

— Отдавай не отдавай, они нас не отпустят.

— На черта мы им нужны?

— Я в кабинете у Струева все их приметы аккуратно записал. И ты, наверное, тоже. Да выключи ты это кино с бабами!

Птица переключает каналы, там ночные новости, президенты, чеченцы, опять президенты…

— Как думаешь, они слышат сейчас, о чем мы говорим? Есть тут „жучки“ какие?

— На хрен ты им нужен. Слушать еще тебя…

— Они трупов нагородили. Участковый в засаде сидит, дело, как бы это помягче выразиться, нечистое. Все из-за дискеты этой. Мне же их командир деньги предлагал. Думаешь, что там?

— Номера левых накладных, товар какой-нибудь…

— Те, что с левым товаром, такими деньгами не бросаются. На такие деньги нужно долго бананами торговать. Говорят, все морги ими забиты.

— Про морг ты своевременно заметил.

— Тебе, конечно, спасибо, но только я тебя в квартиру не звал. Даже наоборот.

— Да я уеду сейчас. На попутке.

— Бот тут ты, как говорится, не прав. Отойдешь немного и окажешься в попутном автомобиле. В „фордике“. У меня, кстати, бананы остались. Хочешь подзакусить?

— Не хочу я ничего. Давай в лифте запремся и отсидимся до утра.

— Лифт уже отключили. Если на чердак прорваться, потом из другого подъезда выскочить… Там замки амбарные. И сторожа, заломают тут же.

Я поднимаю телефонную трубку. Связь появилась. Значит, нужно ждать звонка. И ждать приходится недолго.

— Ну что, беглец? Ментов навел на нас? Дурашка… — Голос не командира. Другой, новый голос. — Мы тут уже всю твою биографию знаем. Вплоть до выписки из трудовой книжки. И дружка твоего тоже. Так что не надейтесь и не прячьтесь. Мы идем сейчас, а ты вещь приготовь и бабки. А потом подумаем. Наверное, тебе яйца только отрежем, а жить оставим. В назидание кое-кому. А дружку твоему богомазу ничего не светит. Если только он сам сейчас не выйдет к нам и не сдастся. А ты дома сиди, жди…

Гудки отчетливые, и все. Нет их. Опять разомкнуты клеммы.

— Обуйся, Птица, куртку надень, будь готов к труду и обороне.

— Началось?

— Продолжилось.

Я одеваюсь быстро, кладу во внутренний карман куртки документы, перетягиваю резинкой баксы, опускаю их под рубашку, теперь они на животе у меня, как там и были, а дискетку в потайной кладу карманчик справа и внизу. И новый звонок.

— Готовы, клоуны? Чтоб у вас сомнений не было, послушайте тут одного парня, мы его для комплекта берем, для полноты ощущений.

— Отдай им то, что они хотят… Не получилось, — говорит Струев. — Они меня на мушке держат. Отдай. Они отпустить обещали. — Ну, хватит, — прерывает участкового прежний голос, — ты слышал? Надеяться больше не на кого… Мы идем. Без глупостей, щенки…

— Я сам сейчас выйду. Стойте — где стояли…

И снова нет сигнала в трубке. Как коммутатор какой-то.

— Просят без глупостей. Глупости действительно не нужны. А нужно очень быстро соображать.

Я иду в туалет. Там на полочке, среди банок и пузырьков, наше единственное оружие — бензин. Я никогда не воевал с танками.

Бутылок из-под пива у нас хватает. Бензина у меня три литра. Отличный девяносто третий. Я разливаю его через воронку в шесть бутылок, затыкаю их бумажными затычками. Потом мою руки горячей водой с мылом.

— В огне брода нет, Птица. Я выйду и встану у подъезда. Кто бы ни подошел или ни подъехал, ты забросаешь их этими бутылками. Поджигай и бросай. Больше ничего я придумать не успел.

— Я бросать не буду.

— И смотри, там за спиной, около чердака, — тылы. — Я вручаю Птице рюкзачок с четырьмя бутылками. Две закладываю в глубокие карманы куртки. И, не слушая больше Птицу, выхожу. Я спускаюсь медленно, один. Этаже на четвертом слышу, как дверь все же захлопывается. Я останавливаюсь, дожидаюсь Птицу, мы идем вместе, ниже и ниже, а за спиной никого. Контролируют квартиру. Все правильно. Не надо отвлекаться.

У подъезда скамеечка. Я сажусь на нее и осматриваюсь. Никого пока нет. Я вынимаю из кармана „куклу“ — вновь заклеенный конверт Алябьева. Там плотная стопка бумаги и картонка потоньше. Я приготовил это между делом, еще не зная толком, как использовать и зачем, а понимая лишь, что это дополнительные секунды, которые при случае могут сложиться с другими секундами, а там, глядишь, и минута набежит. Конверт ложится на скамью, рядом. Теперь можно немного посидеть и пощелкать зажигалкой. Она работает отлично. Пламя то появляется, гаснет, колесико вращается легко, крышка поднимается, открывая фитиль, и снова прячет его.

Я смотрю на часы. В час сорок пять появляется „жигулек“.

Он медленно накатывает в мою сторону, останавливается, не доезжая до подъезда метров пять. Невдалеке еще один. Тот, что сзади, набит лихим народцем под завязку. А в передней машине два свободных места. Просто и значительно. Между машинами метров пятьдесят. Наконец дверца открывается, и тот, что на первом сиденье, идет ко мне. Я узнаю его. Это „командир“ из дневного „сериала“. Не спится ему. Дела не дают. Мысли всякие.

Конверт этот так желанен, так долгожданен для приближающегося ловца удачи, что он, уверенный в успехе, в окончательной победе над блокадной квартирой, теряет осторожность, тем более что за ним вся мощь бригады в двух автомобилях. Он берет конверт, садится рядом со мной на скамью и в нетерпении разрывает бумагу. И тогда я вынимаю из правого кармана куртки бутылку с бензином и разбиваю ее о командирскую голову. Удар приходится по темени, часть бензина выплескивается на мое левое плечо, и, когда командир, хватая одной рукой голову, а другой воздух, оседает рядом, я выпускаю на волю пламя из зажигалки. Я тороплюсь, и потому моя вторая бутылка не попадает в лобовое стекло автомобиля. Она вообще никуда не попадает, а, выскользнув, разбивается и вспыхивает в метре от переднего колеса. Тогда распахивается дверь подъезда, и Птица, как автомат, быстро и точно бросает все четыре бутылки в цель. Уже бегут к нам из второго авто обезумевшие бандиты, а мы выбираем самый близкий и короткий путь. В лес… Мы слышим, как взрываются „Жигули“.

Снега по колено, потом по пояс, мы проваливаемся, петляем, скрываемся за деревьями, а оглядываясь, видим, как светятся все окна огромного дома. Мы останавливаемся, когда уже невозможно бежать, и падаем в снег. Нет никакой погони. И не было.

Свою зажигалку я выронил там, у подъезда. Птицина, к счастью, цела. Чтобы не подохнуть к утру, необходимо разжечь костерок в какой-нибудь яме и прикрыть его сырыми ветками, чтобы не было дыма. Мы не можем знать, что происходит вокруг. Какие силы и когда задействует противная сторона, и что предпримет законная власть. А главное, как сочетаются и проникают друг в друга эта самая сторона и власть. К недавним трем трупам добавилось ночное побоище, и его главные герои мы. И самое удивительное, что мы живы.

— Не спи, не спи, художник… — я расталкиваю Птицу. Мы наломали сосновых веток, уснули на них подле тлеющего костерка, согрелись даже, а уже скоро накатит, новое утро, и все чудится запах бензиновой гари отовсюду. Это не жестяная коробка с заезжим отребьем рванула вчера после полуночи, подожженная нами, а старая жизнь, унылая и надсадная, взорвалась подле отдельно взятого дома. И новая, отсчет которой пошел с начала того короткого боя с тенями, с оборотнями, с упырьками, (а как иначе назвать их), может быть короткой, но она будет честной. В ней не будет дома с котом и телевизором, не будет никаких выборов и прочей лабуды. Вот она начинается — настоящая жизнь — лес, утро, костер и необходимость двигаться.

От поселка мы убежали километра на четыре и неминуемо утром по нашим следам двинется милиция, наверняка ОМОН, поскольку грань дозволенного уже перейдена. В километре к востоку — старая дорога. По ней можно выйти к озерам. К западу дорога асфальтированная, к райцентру, но она нам заказана.

Искать нас будут на автобусных остановках, в попутках, „МАЗах“ и „Икарусах“. Прихватят железную дорогу. Значит, нужно идти в глубь территории, в сторону Большого озера, а до него по ближайшей речушке десять верст. Лед еще держится около берегов, а там, внизу, и вовсе крепок и толст. Но чтобы попасть к речке, нужно пересечь ту самую дорогу до райцентра.

Птица утром невесел.

— Возвращаемся? А то сейчас менты придут, — верно оценивает он ситуацию, — с первыми лучами солнца.

— Ну и что? Я себе смутно представляю, что теперь будет. Даже если меня отпустят с миром, сидеть потом и ждать, когда опять придет бригада?

— А я?

— А ты иди, подумай о семье. Кто там у тебя сейчас дома? Уведи их куда-нибудь.

— Уводи, увози… Ты-то куда? По лесам будешь до Питера добираться?

— По лесам не буду. Но доберусь. Иди и сдавайся. Банды не бойся. Они позже появятся. В ментовке скажи, что я все делал. Зажигалки бросал и остальное. Тебя подержат и выпустят. Помяни мое слово. Тем более, что они из машины успели повыскакивать. А того, что я замочил, обожженного, они с собой увезли. Надо было всю их автоколонну сжечь. Почему мы должны в лесу скрываться? Ночью? Почему они ходят, где хотят, головы режут? Баба та им что сделала? Мало ли, что баксы, дискетки… Если бы взяли мы все молотки да бутылки с бензином и стали их мочить, начиная с восемьдесят пятого года! Увидишь бритого с телефоном и в пальтище и мочишь.

— Да это же мелкие. Люмпен, шестерки.

— Это мы с тобой шестерки, скоты. По баночке засосать — и в люлю. Короче, встречаемся на Гороховой. Кафе помнишь, где мы пиццу жрали? Там Валентина работает. Будет нашим почтовым ящиком. Первый, кто доберется, оставит записку. Все. Иди. Встретимся в городе, отдам тебе половину денег. На нужды обороны. Сейчас нельзя. Менты отберут.

— Пойдем вместе, сдадимся…

— Хватит сдаваться. Иди и бреши им подольше и поубедительней. Мне времени нужно часа три. Скажешь, что я к электричке пробираюсь.

Я ухожу не оглядываясь. Вот-вот начнет светать. Когда я без всяких помех пересекаю дорогу, появляется солнце. До рыбхоза я добираюсь к восьми, трижды проваливаясь в мелких местах.

Жизнь здесь бьет ключом, несмотря на ранний час. Работают и столовка, и ларьки. Я покупаю чудесные красные носки и плоскую фляжку коньяка. И шоколадку. Отойдя за угол, переобуваюсь, срываю пробку и делаю) три больших глотка. Сил моих должно хватить для главного. Сил и везения. Шоколад я съедаю, фляжку завинчиваю и прячу туда, где дискета и деньги. Дом Струкова недалеко, и то, что мне нужно, на месте. Во дворе. Сан он тут же, делает какую-то работу.

— Николаю Иванычу наилучшие пожелания.

— Во! Ты че тут?

— Да дело к тебе некоторое.

— Заходи.

— Ты на озеро пойдешь сегодня?

— Третий день не ходим.

— Забастовали, что ли?

— Бензина нет. Я за свои брал, больше не хочу, сети, между прочим, не снятые. Ну, пошли в дом.

— Иваныч. Хочу тебя на обоюдополезный поступок подвигнуть. Я тебе бензин ставлю, а ты меня по озеру прокатишь.

— Так ты же без снасти. На Щучьем что, не ловится?

— Ты меня, Иваныч, подале забрось…

— Сейчас все едино. Везде не клюет. Да ты одет-то как? Бур где? Удочки? Ведерко?

— Ну тебя с твоей рыбой. Мне на ту сторону надо.

— Ты чо? Шутки шутишь?

— У меня свидание. Вопрос жизни и смерти. А ночь прошла в играх и плясках. Я тут денег заработал, хочу снова жениться, а баба молодая, гордая. Не будет меня в крепости к полудню, и все.

— Во, врет. Во, наворачивает.

— Иваныч. Вот сто долларов. Тут твоя зарплата за два месяца. Ну помоги.

— А что машину не поймаешь?

— Какие машины кривым путем. Опаздываю я.

— Вот же крути-верти. Ну иди в дом. Бабы нет. Посиди на кухне. Пойду бензин хлопотать.

Я сажусь на кухне за стол, кладу голову на руки и мгновенно засыпаю. Иваныч расталкивает меня вскоре.

— Поехали. Да шубу возьми мою и валенки. Застынешь. Сюда-то по реке, что ли, шел? Автобуса-то не было, — смотрит он на меня уже с сомнением.

„Буран“ — машина хорошая, ходкая. Домчим часа за три. Иваныч чего-то брешет, в чем-то там сомневается, я поднимаю воротник тулупа, закутываюсь и, наконец, засыпаю напрочь. Мне снится сон, мимолетный и значительный, тот, который вспомнить не суждено.

В принципе, все мои обходные маневры обречены на неудачу. Если Струев в порядке, то он все пути прорыва просчитал, проверил и сейчас в крепости, при посадке в „экспресс“, положит мне руку на плечо, я вздохну, теплое чрево автобуса, несбыточный фантом, растает, уплывет, будет весенний асфальт и короткий путь до „уазика“, что за углом автостанции…»

Я прохожу в салон, занимаю место согласно купленному билету, — откидываюсь на спинку сиденья, достаю фляжку из кармана. Не пришел Струев проводить меня в дальнюю дорогу. Значит, отстрелялся. Может, на время, а может, и насовсем.

Я давно не был в Питере. Я выхожу из метро у Лавры. Между мной и Богом — бензиновая гарь, трупы друзей и врагов, чужие деньги и тайны, лень и тупость. Я иду по Староневскому, меняю двести долларов в обменном пункте, радуясь, что они не фальшивые, покупаю сумку, рубашки, бритву, зубную щетку, пасту и пять пар красных носков, точно таких же, какие я купил в рыбхозе. Может быть, они принесут мне счастье. Здесь недалеко баня. Вода, горячая и долгожданная, нисходит ко мне, я стою под душем очень долго. Грязную одежду оставляю в корзинке.

Есть сейчас только одно место, где я могу выспаться. Это вагонная полка. Ближайший поезд на Москву уходит через сорок минут. Я забираюсь на свою верхнюю полку, прячу бумажник под матрас, поворачиваюсь на живот…

В Твери я просыпаюсь, с трудом вспоминаю, почему я здесь и куда еду. Засыпаю вновь и уже надолго погружаюсь в спасительный мир сновидений.

Райотдел. Из допроса Птицы

— Итак, у подъезда вы увидели вашего друга при несколько необычных обстоятельствах. Повторите, как это было.

— Его вывели из подъезда и посадили в машину. Там, в протоколе все записано.

— А почему вы решили, что принудительно?

— Он в тапочках был, и взгляд собачий. Сзади один, и двое по бокам. И у нас с ним знак условный есть. Это когда мы пиво собираемся пить или вообще оттянуться, а дома уверяем, что нужно отлучиться по делу. У нас система знаков разработана после долголетней практики. Опасность — взять себя правой рукой за мочку уха. Это когда бутылку прятать. Ну, в общем, я сам сообразил. А частник со мной был, не успел уехать. А бандиты наглые. Семь верст отъехали и устроили базар. Я, когда ехал в поселок, пост ГАИ приметил. Сразу к ним. Дальше вы знаете. Участковый у вас боевой.

— Значит, вы дали участковому показания. Приметы этих товарищей криминальных. Пошли потом куда?

— Куда ехал, туда и пошел…

— А он вам говорил, друг ваш, что это несколько опасно, что наезд, прочее?

— Говорил, конечно. Да кто ж в это поверит?

— А поверили когда?

— Когда деньги увидел.

— Деньги, где были?

— Я уже говорил. В лифте, за сеточкой вентиляционной.