Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Леонид Могилев

ВЕК ЗВЕРЕВА

Этот роман задумывался совершенно иным. Обычное коммерческое фэнтези на милицейско-бытовую тему: бандиты, деньги; есть наличка — нет налички. Герои барахтаются, преодолевая свои смешные по меркам вечности обстоятельства; погибают, оживают.

Когда первые страницы текста легли на стол и плавно потекло повествование, произошло событие, которое изменило авторские планы так, что от них не осталось почти ничего — только два главных героя. Однако они благополучно миновали все препятствия предыдущего романа и пропутешествовали в следующий, но все же отошли на второй план. А на первый вышел Рассказчик.

У него нет имени, нет места пребывания, есть прошлое, о котором можно догадываться с достаточной долей вероятности, и будущее, которое трудно предсказать. Память у него была редчайшей, и он, несомненно, владел профессиональными методиками запоминания. Когда я по прошествии времени что-то перепроверял, просил повторить, делалось это легко и безошибочно. Так что, без сомнения, документы, которые он пересказывал, подлинны.

Структура, к которой принадлежит Рассказчик, — это нечто новое, «крутое», а может быть, уже имевшее место быть ранее. Далеко не все аббревиатуры на слуху обывателя.

Поскольку Рассказчик являлся прямым участником событий, а чаще их «режиссером», то рассказ о происходившем ведется от первого лица.

Можно было только читать документы, не делая никаких копий: потом по памяти восстанавливать прочитанное и увиденное, руководствуясь здравым смыслом и интуицией.

Наши встречи происходили по всем правилам конспирации, каждый раз в новом месте, и уходили мы каждый своей дорогой, пока однажды он не ушел по мокрой аллее парка, совершенно обыкновенный, усталый, наверное обреченный.

Рутинные аналитические записки, подборки из прессы по соответствующему вопросу, радиоперехваты, стенограммы «высоких» совещаний, фамилии реальных людей, описания обстоятельств, попав в руки журналистов, привели бы к катастрофе многих больших и самодостаточных чиновников.

Мы многое потеряли за эти годы: территорию, людей, заводы, самолеты, космодромы, военные базы, друзей, близких. Мы обретали краткую веру — и она рассыпалась в прах. Приходило отчаяние и больше не отпускало. Но это еще не предел. О том, что должно с нами произойти в самом ближайшем будущем, — этот роман. Его финал многовариантен, как сама жизнь. Еще есть время вмешаться и остановить операции, подобные той, о которой рассказывается в этой книге. «Регтайм». Так она называется с той стороны государственной границы. «Господин Ши» — так это звучит по-нашему.

Мы живем в ожидании героя, и, кажется, это ожидание затянулось.

Человек — это не пыль на ветру, не молекула. Это душа и тело, это эмоции, это интеллект: совесть и память. История истории рознь.

А тот, кто первым сказал, что мы всего лишь единое экономическое пространство, и был предателем. К сожалению, не первым.

Рассказчик ушел, а тем временем появлялись вопросы, возникали проблемы. Злость на свою несовершенную память, обещание работать с материалом осторожно, дабы не засветить людей, участников описываемых событий.

Естественно, некоторые персонажи узнаваемы, некоторые представляют собой собирательный образ, большинство же — вымышлены.

И условия игры требуют сказать: все события не происходили и не происходят в действительности. Действующих лиц не существовало и не существует вовсе.

Приятного чтения вам, господа.

Крот среди кротов

Первой неладное заподозрила Гражина. Она должна была вернуться в подземелье через тридцать шесть часов. Когда прошло двое суток, Бухтояров объявил режим повышенного внимания. Через трое суток, не обнаружив ничего неожиданного на всех трех выходах в город, на поверхность вышли «челноки». Им предстояло аккуратно проверить явку, по которой должна была отметиться Гражина, далее пройти по цепочке, в контакт не вступать нигде, после выйти на связь по полевому телефону, связывающему третий выход и внешний пост, получить указания и вернуться под землю или же работать по плану, который должен был сообщить Бухтояров.

Челноки — Аносов и Пряхин, мужики лет под тридцать пять, пришедшие на Дно вместе с Охотоведом, державшиеся его и ни с кем практически не общавшиеся, делавшие самые деликатные дела, ушли наверх. Для этого им нужно было вначале подняться на нижний уровень метро, стратегический, тот, про который нынешние власти знали лишь то, что он есть. Официально для его расконсервации нужно было получить приказ Генерального секретаря. Именно так, и не иначе. В делопроизводстве, касающемся объектов такого рода, произошел сбой, очевидно намеренный. Ни мэр города, ни губернатор, пришедший в Смольный после, не имели права доступа на объекты, расположенные на третьем уровне. Мэр обращался к начальнику военного округа, военному коменданту города, начальнику метрополитена, потом к президенту, при случае, но получал каждый раз какие-то витиеватые ответы. На случай войны несомненно нашлись бы и бумаги и люди, знающие, что и как делать. Государство, даже умирающее, держалось за свои последние тайны. Пробовали было энтузиасты, ползающие по пещерам и коммуникациям, попасть в «предбанник», на КПП, но надышались какого-то почвенного газа, невесть откуда попавшего в коллектор, частью погибли, а оставшиеся в живых попыток более не повторяли.

Бухтояров принес тайну проникновения на стратегический подземный уровень оттуда, где призрачные стратеги работали в своих штабах, пытаясь окончательно не выпустить из рук ситуацию, не потерять последние нити управления на грандиозном театре военных действий, которым стал не только бывший Союз, но и все страны, в которых были в свое время внедрены эти люди, порой по десять — пятнадцать лет ждавшие своего часа. То, что часть разведки ушла из-под контроля, растворилась, исчезла, поддерживая контакты между собой на тончайшем уровне, в Москве знали. Знали и то, что каким-то образом этим людям удалось связаться, построить организацию, со своей штаб-квартирой и иерархией. Теперь они пытались строить дело на земле, бывшей для них Родиной, пытались влиять на события, происходящие там, как умели и могли. А умели и могли они многое. И Зверев стал одним из них. Он стал своим.



Первым уровнем был обычный, городской метрополитен. Между третьим и вторым существовала сложная система коммуникаций и просто ходов, труб, проходов. Связь, коллекторы, кабели, непонятно что вообще.

Нужно было ползти, задыхаться, подтягиваться, проникать… Потом, в законсервированном техническом отводе войти в комнату, открыв ее своим ключом, переодеться в метрополитеновскую робу, где удостоверения в кармашках, взять фонари, сумки с инструментами, очень осторожно войти в действующую транспортную зону. Мелькать там было нельзя, и потому выходили на поверхность крайне редко. Выходов наверх было три. Один прямо в центре, на «Чернышевского», два других на «Ветеранов» и на «Пионерской».

Поднявшись наверх, следовало непринужденно выйти на станцию, сесть в обычный вагон, ехать, выйти на поверхность, потом долго проверяться и уже на явке принимать ванну, переодеваться снова в нормальное, верхнее платье, делать работу, возвращаться, влазить в робу, идти вниз.

Гражину довел до комнаты с робой Пряхин. Они расстались. Затем она обнаружила, что удостоверение работника метрополитена у нее не свое. Роба ее, поменьше размером, а корочки выписаны вместо Белковой на Котову. Котова была в прошлом месяце и по каким-то причинам называться этим именем было нельзя. Документы Бухтояров делал основательно, с полной иллюзией достоверности. Обнаружив несоответствие, она решила вернуться. Метро — объект серьезный, накатывают теракты, встретить внизу незнакомого человека — большой соблазн поинтересоваться, что он тут делает. На этот случай были готовые достоверные легенды. Внизу все, кто уходил в город, читали учебники, изучали схемы. Фамилии начальников смен, бригадиров Бухтояров узнавал от своего человека в метро регулярно. В случае крайней необходимости разрешалось при выходе наверх применять оружие, но только не в непосредственной близости от ходов.

Готовясь повернуть в последний коридор, она услышала голос. Осторожно выглянув, увидела, что Пряхин говорит по телефону. В тупиках и колодцах существовали щитки телефонной связи. Вначале она решила было, что он докладывает в бункер о ее проходе в действующую зону, но потом сообразила, что здесь нет их телефона. Их аппарат был там, во втором колодце третьего уровня. Убедившись, что Пряхин ушел вниз, заперев комнату, она вновь открыла дверь и нашла свое удостоверение в чужой мужской робе. Обменяв документ, она снова пошла наверх. Затем на ровном месте в пустом и чистом коридоре упала. Суеверия. Но она опять вернулась в бытовку и просидела там восемь часов. Если Пряхин сдал ее, вряд ли больше восьми часов будут ждать ее выхода, решив, что «работу» отменили или она каким-то образом прошла незамеченной. Важно было также попасть на пересменку, когда людей в действующей зоне больше и, очевидно, они меняются или уходят.

Она вышла наверх без приключений, долго моталась по городу, убедилась, что хвоста нет, и наконец на Московском проспекте подошла к дому, где находилась явка. Этаж второй, шторы задернуты. Так и должно быть. Никаких фургонов снаружи. Гражина не стала звонить из ближайшей телефонной будки, позвонила из той, что кварталом дальше. Трубку должны были взять или на четвертом гудке, или на восьмом, или на двенадцатом. Взяли на шестом, тишина, потом голос старика Глухова. Да, все в порядке. Контрольного слова он не произнес. Она не могла поверить в провал. Отъехала на троллейбусе к метро, позвонила снова. Теперь Глухов взял трубку на третьем гудке.

— Что же ты? Заходи. Жду тебя.

Он должен был сказать: «Привет».



Всех явок, кроме Бухтоярова, не знал никто. Само существование подпольной организации в Петербурге — катакомбы, бункеры, явки, пароли — воспринималось причастными к делу как какая-то фантасмагория. Ушедшие под землю однажды, отступившие туда с боем, который вспоминался как несуразный сон, за полгода, проведенные ниже уровня земли, естественно, не стали профессионалами, но Бухтояров сделал все возможное, чтобы люди, волею обстоятельств мобилизованные им, были готовы выполнить совсем не простые задачи.

Сейчас, когда Гражина шла по улице Чайковского, совершенно обыкновенная женщина, то ли праздношатающаяся, то ли занятая каким-то ей одной ведомым делом, лишь некоторая бледность могла указать на ее принадлежность к подземелью. А шла она на запасную явку. И телефона там не было…

Пряхин не мог знать этого адреса, так же как Гражина не знала запасного адреса для него — рутинная конспирация. Но все же риск был. Она не могла знать, что происходило сейчас в их «кротовнике», не могла знать степени проникновения тех, кто искал их и был как никогда близок к цели. Возвращаться самостоятельно вниз было безумием. Просто оставаться наверху и не делать ничего — безумием другого рода.

Она вошла во внутренний двор, не обнаружила ничего необычного, неожиданного, вызывающего подозрения. Теперь предстояло войти в один из подъездов, подняться на третий этаж, утопить кнопку звонка. Но прежде она поднялась наверх, на последний этаж, убедилась, что чердачная решетка заперта на замок и никого постороннего в подъезде нет, но это не означало, что посторонний не появится вполне объяснимо и мгновенно. Расположение соседних дворов, их схемы и варианты ухода намертво сидели в ее голове. Вот только бы выбраться из подъезда.

Дверь как дверь, квартира коммунальная, нужно нажать третью снизу кнопку звонка, красную. Гражина ощупала в левом кармане баллончик с такой начинкой, которая выключит здорового мужика секунд на тридцать. Наконец позвонила. Три длинных и один короткий. Потом два коротких. Шаги за дверью, цепочка, лицо…

Комната, в которой проживал связной на Чайковского, была забита книгами под завязку. Василий Петрович, офицер в отставке, пенсионер. Семью разметало по миру время перемен. Каким образом, когда и откуда Бухтояров привел в организацию этого старика, Гражина не ведала. Была она на этой квартире первый раз в жизни, и возможно — в последний.

— Чай, кофе?

— Молока нет у вас?

— Что, просто молока?

— Да. Там внизу оно мне снится часто.

— Нет проблем. Сейчас принесу. У меня закончилось.

— Вы выходить собираетесь?

— А как же?

— Тогда не нужно…

— Девочка, брось ты комплексовать. Если ты никого не привела, то здесь все чисто.

— Я боюсь.

— И я боюсь. Если бы мне кто-то сказал лет десять назад, что я в Ленинграде подпольщиком буду…

— Вы недолго, пожалуйста.

— Может, нервных капель грамм семьдесят? «Синопскую» будешь?

— Нет.

— Ну, посиди пока. Я скоро.

Затопотал Василий Петрович по коридору, аккуратно хлопнул дверью. Гражина встала, подошла к окну, увидела, как старик перешел улицу, спустился в подвальчик «24 часа», появился минуты через две, пошел назад. Ничего не произошло.

— Батон еще горячий. С изюмом. Молоко. Литра хватит?

— Конечно.

Она выпила две чашки залпом, отломила от батона, пожевала теплого хлеба, снова нацедила из пакета.

— Как там вообще-то внизу? Питаетесь как?

— Консервами. Сок. Кофе. Вино сухое. Как на подводной лодке.

— После того как в Ладоге пароход с бисексуалами потопили, что-то в народе изменилось. Надежда какая-то появилась.

— Да там случайных людей много было. Жестокий человек Бухтояров.

— Без жестокости, разумной жестокости дело не сделаешь.

— А вы-то понимаете, какое дело мы делаем?

— А ты меня на понт, девочка, не бери.

— Так уж и на понт.

— Ладно. Политбеседа закончена. Тебе, значит, вниз вернуться нужно.

— Мне связь нужна.

— Если нужна, обеспечим. Ты поспи тут, полежи. А я похлопочу.

— Долго собираетесь хлопотать?

— Как повезет. С человечком одним повидаться.

Когда Василий Петрович ушел хлопотать, Гражина допила молоко, сходила в ванную, приняла душ, растерлась насухо огромным полотенцем, выданным хозяином, никого не встретила в коридоре, вернулась в комнату, легла на диван и мгновенно уснула.

Проснулась она от того, что в комнате была не одна. Василий Петрович вернулся. В уходящем свете позднего вечера она увидела женщину лет так пятидесяти, тонкую, небольшого роста.

— Вставай, девочка. Вот проводника тебе привел. Еще молока на дорожку не выпьешь?

— Я бы чаю выпила. С бубликом.

— Вот этого не предлагаю. Надо вам поспешать.

Закрылась за стариком дверь, вместе с проводником Гражина вышла на улицу. Они прошли квартала три по направлению к Смольному, затормозила рядом «Волга» серая, видавшая виды, за рулем мужик как мужик, средних лет, в джинсовой рубашке, в отглаженных брюках.

Неприметное здание в Стрельне, НИИ непонятного предназначения, коридор, лифт, кабинет, опять лифт.

О том, что в «кротовник» есть аварийный ход, коридор, Гражина догадывалась. Теперь ей предстояло воспользоваться им. Сопровождавшие ее «лаборанты» не сказали ни слова, не спросили ни о чем. Они еще довольно долго шли по освещенному коридору с такими низкими потолками, что приходилось пригибать голову. Потом она увидела рельсы, уходящие в туннель, где уже не было света, банальную дрезину. «Лаборанты», а их было двое, предложили ей сесть, и дрезина покатилась. Зажглись бортовые огни на их «бронепоезде», фонарь. Ехали они долго, часто останавливаясь, переводя стрелки, открывая и закрывая блокировочные двери, водя пальцами по схеме, о чем-то шепчась. Наконец Гражине предложили сойти. Это был как бы диспетчерский зал, широкий, со скамьями по периметру, с экранами контрольных мониторов, сейчас не работающих, но, очевидно, готовых к работе. Один из сопровождавших Гражину подошел к стене, открыл щиток, повернул выключатель. Загорелся тусклый, катакомбный свет. Потом о ней доложили по телефону, который находился в нише, слева от мониторов, и молодые люди, не говоря ни слова, сели на дрезину и покинули зал. Они возвращались. Зашипели, сходясь, створки. Она осталась одна.

Через час сорок пять минут открылись другие двери, и в зал вошел Бухтояров.



Пряхин вернулся из города один. Сейчас он спал в своем боксике, отужинав и доложив о результатах выполнения задания, о том, что Аносов благополучно отдыхает в квартире на Московском проспекте, что Гражина там не появлялась и следует, наверное, искать ее на других явках.

Бухтояров аккуратно обыскал спящего, нашел в куртке, висящей в изголовье, ствол, изъял его и разбудил Пряхина:

— Витя. Вставай. Радость у нас.

— А!

— Вставай, Витек. Гражинка нашлась.

— Как нашлась? — Пряхин был явно разочарован, но мгновенно изобразил радость.

— Привет, Витек.

— Пришла? Ну, чудненько. А Коля Аносов тебя ждет на Московском.

— Ну, это вряд ли.

— Почему? — насторожился предатель.

— Потому что потому, все кончается на «у».

— Витек, Глухов-то как, здоров, старичина?

— А что ему сделается?

— Ты его давно видел?

— Шесть часов назад.

— Не мог ты его шесть часов назад видеть.

— Почему?

— А потому, Витек, что восемь часов назад его выводили и сажали в служебный автомобиль. Сам понимаешь чей.

— То есть что значит «сам понимаешь»? — Пряхин сел на своей лежанке, потянулся к куртке. — Закурить нет?

— Нет, Витек. Ты поищи в куртке что хотел найти. Давай, давай, не стесняйся.

Пряхин, красивый, накачанный по-спортивному мужик, полез во внутренний карман, пистолета «вальтер» не обнаружил, нашел сигареты. Курить разрешалось только возле вентиляционной вытяжки. Это правило не нарушал никто.

— Подожди с сигаретой, Витя.

— Ты понимаешь, в чем ты обвиняешь меня?

— Когда тебя завербовали?

— Ты что несешь, Охотоведыч?

— То, что ты крот. Крот среди кротов. Это, наверное, не в стране пребывания произошло. Здесь где-то. Иначе ты бы давно всех сдал.

— Кто был наверху?

— Я.

— То есть?

— А вот то и есть.

— А…

— Хочешь спросить, почему меня не взяли на выходе? Ты, Витя, не о всех выходах знал. Вот по одному аварийному я и сходил наверх. И Гражину привел.

— Вы шутки тут шутите. Разыгрываете! Я курить хочу. — И Пряхин медленно стал приподниматься, группироваться, готовиться к прорыву. Только шансов у него не было никаких, даже минимальных, потому что Бухтояров аккуратно и несильно ударил его под дых. Главное, впрочем, не сила, а точность. Пряхин осел. И тут же навалились на него, стянули за спиной шнуром руки, ноги. Теперь он, прислонившись затылком к стене, замер, закрыв глаза, думал о чем-то своем, кротовьем.

На допросе он показал, что Аносов был сдан в городе, в скверике у «Электросилы». Пряхин знал две явки: кроме той, на Московском, еще — на улице Решетникова. Ее можно было теперь списать со счета. Многое еще знал Витек. Но когда он наконец заговорил, Бухтояров вначале окаменел, а потом привстал с табурета и очень сильно, с оттяжкой ударил Пряхина в ухо. Пряхин только что рассказал о том, что операция по штурму подземелья с применением спецсредств подготовлена и начнется в течение ближайших трех суток. Сам же он собирался аккуратно покинуть подземелье, так как пленных брать не предполагается. Даже Бухтоярова приказано уничтожить. А об исполнении доложить по адресу: Москва, Кремль…

Но операция началась гораздо раньше. В тот самый миг, когда Бухтояров вложил всю свою ненависть в удар, отказали мониторы слежения. Как будто кабель перерубил кто-то: сначала один, потом другой, потом третий. Система слежения была расконсервирована группой Бухтоярова, отлажена, дежурство велось круглосуточное. Только четвертый коридор, последний, был свободен. И никаких камер там не было. Потом как будто ветерок какой-то тронул их лица, сдвинул бумажки на столе, ласковый и свежий. Это по системе вентиляции стал из ближайшего коллектора нагнетаться газ…



Бухтояров сел на табурет, обхватил голову руками. Отчаяние и вместе с тем лихорадочная работа мысли, поиски выхода. Все могло кончиться здесь, совсем скоро, сию минуту.

Наконец он положил руки на колени, закрыл глаза, медленно раскрыл. Кроты ждали приказа. Крот среди кротов — решения своей участи.

— Пряхина… расстрелять. Немедленно. Дежурный по смене, выполняйте!

Ни слова более не промолвил Витя Пряхин, только выдохнул и пошел вслед за палачом своим, не сопровождаемый никем. Ноги его все еще были связаны, и потому шел он смешно, очень короткими шажками, но никто и не подумал облегчить его последний путь. Вскоре из боксика технического, где инструменты и всякая нужная хозяйственная чушь, раздалось два выстрела. Первый и потом контрольный, в затылок.

Сейчас восемь человек ждали следующего решения командира. Отчетливого и мгновенного.

— Помощник дежурного, распечатать оружейный бокс, выдать полные боекомплекты. Личные вещи никому не брать, только противогазы, аптечки и быстро, быстро, ко мне в бокс. Зверев со мной.

Колодец в четвертый ход, раньше известный только Бухтоярову, а теперь уже и Гражине, и не только ей, всем теперь известный, находился в боксике Бухтоярова. Прямо под его нарами. Боксик этот был запретной территорией.

Отодвинув свою лежанку, Бухтояров открыл люк:

— Юрий Иванович, спускайся.

— И что потом — куда?

— Там на дне колодца лаз. Сто метров на животе, дальше зальчик, продышишься, жди меня. И всех осталь…

Договорить Бухтояров не успел. Это в большом зале, где выхватывали оружие и набивали подсумки патронами, загорелся воздух. Поток горячий и бессмысленный в своей неизбежности впечатал Зверева в дно колодца. Он падал метров пять, задевая ногами за ступеньки арматурные, ударяясь головой, сдирая кожу с ладоней, теряя сознание и мгновенно обретая его вновь. Бухтояров упал на него сверху. Через минуту они пришли в сознание. Сначала Бухтояров, инстинктивным усилием воли вернувшийся в этот мир, потом, после ударов по щекам, массажа сердца и экстренного искусственного дыхания, — Зверев. Крышка люка поднималась и опускалась на оси. Теперь она просто захлопнулась за ними, впечатавшись в пазы и мгновенно обуглившись. Поднять ее сейчас можно было, наверное, лишь с помощью какого-нибудь фантастического лома, который нужно отжимать впятером. Только наверху уже не было никого. Только обуглившиеся коконы. И уже пошла по вентиляционному колодцу какая-то пена. Спецсредство. И спецназ, натренированный для подземной войны, для защиты и штурма правительственных бункеров и штабов, вступил в дело.



Когда они ушли примерно на полкилометра от бункера, Бухтояров достал из внутреннего кармана план, крохотный, подробный, тайный. Ощупал какие-то метки на стенах, прочитал знаки, потом свернул направо. Зверев посчитал бы это просто нишей. Но это оказалось пунктом управления и связи. С телефонной трубкой, с колодками штепсельных разъемов, с глазками амперметров. Бухтояров снял трубку, подержал ее секунд десять в руке, потом все же набрал номер на кругляше. Он не представлял себе до конца степени провала. Рисковал. Но все же набрал номер.

Говорил нечто непонятное. Слушал. Затем удовлетворенно хмыкнул, трубку повесил на рычаг, стал набирать какой-то номер на клавишах, похожих на те, что силятся предохранить наши подъезды от злоумышленников. Потом в углу этого непостижимого для Зверева пульта зажглась, замигала красная лампочка. Зверев отщелкал еще что-то на кнопках. А затем просто утопил большую красную колодку.

Взрывная волна аккуратного, очень нужного и своевременного сейчас взрыва замкнула канал. Спецназ остался с той стороны, они с этой. И выход наверх был многовариантен.

…В чистом поле поднялись они на поверхность. Вдали возвышались трубы мертвого завода, бывшей красы и гордости, поодаль этажи панельные, вокруг стрекотали кузнечики. До конечной остановки трамвая им нужно было идти километра два. Зверев был просто разбит. Кожа на ладонях, надорванная, висящая, как тонкая папиросная бумага, разбитое лицо и рассеченная бровь. Внешность по нынешним временам заурядная. Обычное дело. Бухтояров же, опаленный горячим потоком воздуха, тем, который предшествует пламени, был обликом более страшен, но вместе с тем более интеллигентен.

— Юрий Иванович.

— Что?

— У тебя какие-нибудь деньги есть?

— Тысячи четыре.

— Не густо. На-ка. Возьми.

Бухтояров вынул откуда-то изнутри бумажник, тонкий и настоящий. Истинного качества.

Потом он трижды продиктовал Звереву варианты связи, места встреч, пароли для связных. Слова и цифры намертво отпечатывались в памяти Зверева. Он знал, что не забудет ни слова, ни буквы, ни цифры, ни даже интонации. Потом они расстались. Бухтояров уехал одним маршрутом, Зверев другим. Здесь была конечная. Кольцо…

Музыка трущоб

Художник Птица пил чифирь, сидя на полу своей новой мастерской. Это была чудо что за мастерская. Шестистенная комната метров тридцати площадью, а от паркета до лепного потолка так и все пять. Чудесным был и паркет, который только делался прочней от времени и сам собой все выравнивался, становясь подобием невозможного зеркала. В Птице сочеталось множество знаний и навыков, которые составлялись порой в самых причудливых сочетаниях, формах и последовательностях.

Художник расположил на расстеленной газете свой ужин и то и дело подливал из зеленого чайника в поллитровую банку коричневую жижицу. Свет проникал в ущербное оконце. Вечерний, обманчивый свет Васильевского острова, свет одной из его линий. Этот свет касался стен комнаты и стекал по ним, пытаясь постичь смысл монументальных полотен, коими были заняты все стены.

Живопись Птицы была абстрактно-языческого толка. Конец века — ничего другого не попишешь, вполне нормальное и даже занятное явление.

Вообще-то, Птицу в данный момент можно было считать состоятельным и даже преуспевающим гражданином, так как кроме мастерской в квартире имелось еще пять комнат. Другие граждане на данной жилплощади не проживали.

Из мебели имелось: диван, шкаф и стол, привезенные с одной из городских свалок и подвергнутые деклопизации. Но главным достоинством столь необычной и великолепной квартиры являлось наличие горячей и холодной воды в кранах, газ, обильная электроэнергия и удобства прямо по коридору и налево.

Все это великолепие Птица купил, арендовал, выпросил у корыстного и хитрого домоуправа, которому, впрочем, пришлось делиться с участковым, тоже корыстным, хотя и не таким хитрым, как домоуправ.

Дом этот был поставлен на капитальный ремонт, но еще очень долго в нем должна была функционировать жизнь без временно оставивших его жильцов. Это было исключением из правил, но те, кто придумывал правила, согласились бы и парадные подметать в этом подъезде, лишь бы достичь свой цели. И художник Птица был для достижения этой цели необходим.

Его дела опять не состоялись. С ремеслом все было без видимых затруднений. Но преграды обнаруживались в области запредельного, в подвалах подсознания и лабиринтах духа. А более всего угнетали проблемы быта. Кроме этой мастерской ему сейчас негде было преклонить голову. Жены, тести и тосты. Птица содрогнулся от близкой и невеселой памяти и прогнал от себя мелькнувшую было мысль о сдаче родственникам. «А пусть их всех там…» — решил он. И газ, и свет, и вода. И еще свет. Он щелкнул выключателем. Ежевечерние фантазмы и блики исчезли тут же, но лампа в двести свечей воссияла, лучи ее жестко ударили сверху вниз, отразились от паркета. Паркет отталкивал от себя пыль и всегда был блистателен. Как ни крути, а жить одному, среди полотен, пусть даже своих и отчасти любимых, — чрезвычайно серьезное занятие. Птица потеребил бороденку, взял с подоконника утопический трактат о мире и розе, купленный только вчера дешево и ловко, застелил диванчик и лег головой к окну. Потом встал, взял со стола стакан с кистями, вынул из него самую достойную и приличествующую случаю, ударил ею по ладони и удовлетворенно отправил обратно в стакан. Потом устроился на диване, а это заняло у него минут пять, так как все было не так и пружины местами выпирали, и погрузился в Утопию.

В старых петербургских домах совершеннейшая звукоизоляция, благодаря стенам, балкам, полам и прочему… Звуки здесь пленники квартир. Но все же один род звуков не может остановить ничто. А так как Птица лежал таким образом, что голова его свешивалась с дивана и почти доставала до пола, то негромкая музыка, причиной которой был транзистор в комнате этажом ниже, достигала своей цели, хотя происходило это и вовсе случайно. Художник Птица слушал блюз и засыпал медленно и легко, уже воспарял; выпала из рук Утопия, раскрылась и встала на ребро.

Но бомжи уже собирались на лестничной клетке перед дверью, за которой засыпал он. Бомжи не знали этого и знать не хотели. Они видели лишь свет в дверном глазке, и этот свет приводил их в неистовую печаль, и лихоманка их корежила и ломала. Их было пятеро, и все в униформе — резиновых полусапожках по семьдесят тысяч, в которых другие люди ловят рыбу и сажают картофель. Все пять пар сапожек были ядовито-синего цвета, а в темноте так и вовсе черного, и все были подарены «альтруистом» не далее как сегодня утром и снабжены денежным довольствием и необременительной работой.

Все пятеро были в пиджаках. Трое в кепках, один в вязаной шапочке, и еще один, самый молодой, вообще без головного убора. Дальнейшие различия во внешнем виде и умственном состоянии были крайне размыты и нивелированы. Перед началом акции бомжи пустили по кругу литровый пакет кубанского вина, сладкого и крепкого. То, что нужно в данном случае. Потом тот, что в шапочке, ударил в дверь кулаком. Сильно и властно.

…Птица просыпался долго, так как враждебный стук в дверь чудовищным образом совпал с ритмами музыки, что приходила из нижней квартиры. А может быть, это была уже какая-то другая музыка. Музыка постижения счастья. Но он проснулся.

В дверь отчетливо били, а когда Птица миновал огромный пустой коридор и подошел к двери и чуть было не отодвинул засов, а именно на огромный, великолепный засов была заперта дверь в его человеко-убежище, он глянул в глазок и увидел тех, для кого этот глазок предназначался… Вернее, не увидел, так как лестница была темна, а постиг. Компания, услыхав шаги за дверью, обнаружив помутнение в дверном хрусталике, заговорила:

— Козел! Открывай тут же. Ты что, козел, свет в доме жжешь? Хочешь, богомаз, облаву? Оперов с револьверами? Кинологов с шавками? Все сидят чин по чину, со свечечками. Ты в сортире жги, ну в ванной, ну окна завесь. Ты ведь, мразь, полную иллюминацию даешь. Открывай, дерьмо. Дело есть.

Художник Птица был человеком культурным, интеллигентным и, несомненно, обладал тонкой нервной организацией, но жизнь научила его многому.

— Ты, харя, отойди от двери, а то быть тебе битым, — предупредил он говоруна, но тут же другой, в кепке, вытолкнул оратора из площади, ощущаемой через глазок, и возопил:

— Ты, мазила, ты где живешь? В коллективе. Мы все тут одна семья. А значит, всем делиться должны. Плати налог за нарушение светомаскировки. И мы уйдем.

Птица глубоко вздохнул и пошел от двери в комнату. Потом он вернулся и сказал некрасивые слова. И бомжи отпрянули от двери, а потом застучали снова, и уже не кулачищами, а ногами. Но ноги, обутые в сапожки на резиновом ходу, не давали нужного стука.

— Ты, мазюка, положи сто тысяч на подоконник, вот под лестницей, через полчаса. А не положишь, сука, дверь сломаем и… Шабаш, господа-товарищи. Покурим покудова. — И затопотали вниз, в логово.

Музыка уже не звучала, свет за окном погас вовсе. Птица щелкнул выключателем, посидел минуту на диване, хлебнул холодного чифирьку, встал, подошел к окну, уперся локтями в подоконник, глянул вниз и увидел там «филера». Тот смотрел в окно Птицы и улыбался. Тогда художник опять вернулся на диван, лег и стал ждать. Попробовал вспомнить какие-нибудь стихи, но почему-то не смог. Он совсем расслабился, почти уснул и тогда вспомнил строчки древние и чудесные:



Протянулась печаль моя на тысячи ли.
Все время грущу.
А когда-то луна на подушке лежала и песни о любви текли…



…Птица крался в полной темноте к двери, сжимая в правой руке дрын, огромный и рябиновый, называемый посохом, полученный в наследство и сбереженный. Это было единственное наследство Птицы. Посоху было лет пятьдесят, и сегодня настал его час. В левой руке художник держал компактный и чрезвычайно мощный фонарь, почти что карбидную лампу. Бомжи вернулись ровно через тридцать минут, из чего следовало, что у них были по крайней мере одни часы на всех, хотя ношение «котлов» кодексом чести не допускалось. На самом деле в их логове работал старый ламповый приемник, найденный, как и прочие порядочные вещи, на свалке и починенный кем-то из них, в прошлом соображавшим в законах Кирхгофа и Стефана-Больцмана.

Они первым делом попытались открыть дверь с помощью фомки, того не понимая, что замок был чистой бутафорией, а запор, поставленный Птицей в первый же день после «новоселья», можно было снести только вместе с дверью и притолокой. Но «старатели» не собирались останавливаться на половине пути и уже изрядно проникли в глубь двери, фомкой отковыривая щепу.

Птица мог попробовать выйти через черный ход. Но он бесшумно отодвинул запор, сгруппировался, распахнул дверь и ударил посохом наугад, потом отстранился и щелкнул фонарем, а на площадке удивленный бомжик с фомкой оседал, раскрыв рот. И еще ударил, теперь уже зряче, по голове того, что рядом, а того, что был с фомкой и теперь поднимался, — ногой по рылу, а набегающего — торцом в живот, и другим концом посоха почти одновременно, снизу, — третьего, и огляделся. И уже можно было поставить фонарь у порога и напасть на тех двоих, что поднимаются по лестнице, вернуться назад, одним прыжком, пока не вскочили в тылу побитые и пока они на карачках, пинками, «рябиной» погнал их вниз, по лестнице. А потом еще долго гнал всю компанию от подъезда, от родного их логова, где приемник и еще три пакета кубанского красного. А успокоившись, он вернулся к себе, запер дверь и поставил на газ чайник. Потом напустил в ванну воды, снял насквозь мокрую одежду и погрузился в воду.

И было утро. Птица восстал ото сна, короткого и освежающего, завтракать не стал и отправился на работу. Ему предстояло проехать в трамвае семь остановок, и это его не радовало. Он нес с собой завернутую в газету «халтуру». Он совсем недавно напылил ее аэрографом и должен был получить за нее сегодня двести тысяч. Еще одним приятным обстоятельством являлся факт аванса, задержанного на десять дней, но все же выплачиваемого сегодня. Это еще двести тысяч. На какое-то время жизнь становилась привлекательной. Несколько позже он предполагал предаться бытовым утехам, то есть взять в кулинарии лангеты, а в гастрономии салат дальневосточный из водорослей и макароны спагетти. Также ему необходимы были три пары новых носков. Венчать день должно было посещение «Академкниги». Но художники предполагают, а Бог располагает.



…Станция была теплой и неопрятной. Всю ночь напролет торговали в буфете вареным мясом, о десяти тысячах порция, резали крупно караваи и переливали в стаканы из многоведерных баков тошнотворное пойло, которое пассажирам тем не менее было милее «Пепси».

Птица опомнился в середине ночи и сделал это не сам, а был настырно и негостеприимно разбужен милицейским чином. На дворе стояла демократия, и потому Птица даже не стал объяснять, куда и зачем он едет и почему спал ночью. Он просто отмахнулся от немолодого лейтенанта, вынул из-под себя сверток с аэрографической миниатюрой и пошел себе по залу ожидания, недоуменный и растерянный, а оттого злой. Как он попал сюда? И как это называется? Он спрашивал, но почему-то никто из транзитной бодрствующей массы объяснить географическое положение станции не мог. И тогда Птица решил, что сошел с ума… Он выскочил на перрон, задрал к небу бороденку, силясь прочесть название, и едва не завыл. Названия не было. Отверстия от штырей и побитые кирпичи были, а самого названия не было.

— Господа! Пользуйтесь услугами кооператива «Мираж». Ждем вас на привокзальной площади, в автобусе «Икарус». Дешевые завтраки, обеды и ужины, в зависимости от желания клиента. Недорогие деньги.

Птица немедленно последовал на привокзальную площадь. Действительно, был автобус. Светился окнами, принуждал музыкой, обещал покой. Птица пошел было к благословенной двери. Но деньги-то где? Не было денег. Это он знал доподлинно. Все было бы хорошо, если бы он помнил, как попал сюда. В противном случае возникали сомнения. Без денег даже в состоянии аффекта по железной дороге уехать затруднительно. Контролеры снова в силе. Однако зачем он спал? В памяти следов этого не обнаруживалось. Тут Птица полез в карман и обнаружил толстую мятую пачку стотысячных и прочей подобной купюры. Полез во внутренний карман и вовсе обнаружил тонкую пачечку, примерно в миллион. И только тут подступили боль в голове, сухость во рту, дрожание рук и прочие признаки синдрома похмелья.

Птица находился в салоне «Мираж» один. Кресла здесь были сняты, приварены столики на двоих, табуреточки, радовали глаз скатерти и астры на них. И уже подпархивала «миражница».

— Вам завтрак или ужин? А может, не отобедали еще?

— Мне бы меню, — буркнул Птица и получил требуемое.

— И что, все есть?

— А як же, — пидморгнула дивчина, возможно гарна.

— А как называется эта станция?

— Не знаю, хлопчик. Мы уже едем, едем. Вот только приехали и сразу за работу.

— И откуда ж вы едете?

— А з Украйны.

— А куда?

— А в Питер.

Теперь нужно было выяснить три вещи.

— Сколько верст до Питера?

— До Питера, хлопец, ровно сто верст. Тут, стало быть, граница.

Птица едва не упал с сиденья, но все-таки удержался. Поперхнулся только.

— А какая страна? Финляндия?

— Новгородская страна, хлопчик. А как звать мис-то? Как звать, не знаю. А только здесь кобеляку своего писатель Тургенев похоронил. И спички здесь делают. Мисто знает чоловик, но он пошел до ветру.

«Чудово», — мелькнула догадка, и стало несколько проще ползти по лабиринтам пьяной и предательской памяти.

— А какие последние места вы проезжали?

— Я помню, на вишню похож городок.

— Вишера?

— Она.

Таким образом Птица наконец определился в пространстве. Но прежде чем определиться во времени, он спросил:

— А где ж вы пайку готовите и из чего?

— А это, хлопец, секрет. Но ты не сомневайся. Все свежее.

И тогда Птица неожиданно для себя потребовал:

— Борща хочу.

— Нимае борщику. Ох… Хочешь сметанки? — И откуда-то из воздуха вынула стакан такой сметаны, что стоящая в ней ложка казалась неколебимой, а сахаром было присыпано только чуть-чуть. Как в детстве.

— Много зашибаете в «Мираже»?

— А на бензин.

— А чего ж кривым путем в Питер едете и зачем?

— А интересно. Биточки будешь?

— Нет.

— Тогда с тебя пятнадцать тысяч.

— А пива дашь?

— Алкоголя нимае.

И пока Птица приходил в себя от таких слов, услышал слева: «Дайте ж и мне сметанки».

— Больше ничего не желаете?

— Желаю чек, — отрезал лейтенант и сел напротив Птицы.

— Работники милиции, — заметил Птица, — если судить по публикациям в прессе и моему жизненному опыту, — самые коррумпированные чиновники, полпреды мафии.

Птица быстро доел сметану и поднялся:

— Прощай, мафиози, — и помахал лейтенанту своей картиной: — Неприятного аппетита.

Далее Птица отправился в здание станции и стал изучать расписание поездов. Но если бы он из расписания решил выяснить название станции, к которому уже пришел логическим путем, то не смог бы этого сделать.

«До Петербурга» — значилось на одном планшете.

«От Петербурга» — красовалось на другом.

На вопрос к кассиру: «Какая это станция есть?» — последовало захлопывание окошка кассы. Птица попробовал еще расспросить кое-кого из дремавших пассажиров, но те лишь лукаво улыбались.

— Съешь лучше говядинки, — посоветовала ему вместо ответа буфетчица и махнула длинным ножом прямо перед глазами художника.

Ближайший поезд на Петербург должен был следовать в шесть утра. Оставалось сесть в жесткое кресло, постараться уснуть, для чего закрыть глаза и не думать ни о чем. А особенно о том, откуда взялся «лимон» во внутреннем кармане. Наконец нечто зыбкое и доброе окутало его, и вознесло, и заморочило. И более того. Во сне пали препоны и завесы, и он вспомнил.

Не далее как вчерашним утром он продал еще одну свою работу. В его дверь культурно и аккуратно постучали, и неизвестный мужчина сорока примерно лет, прилично одетый, попросил разрешения войти. Объяснив после, что он на одной из выставок видел работы Птицы и хотел бы купить одну из них, впрочем, не смог вспомнить доподлинно, какие, где и когда созерцал, что Птица отметил гораздо позже. Посмотрев все, что вытащил из подсобки Птица, он выбрал одну симпатичную абстракцию, заплатил столько, сколько запросил художник, а именно триста долларов. Картина была таковой, что этот любитель живописи как раз весь умещался за ней. Семьдесят сантиметров на два метра. Птицу несколько удивила просьба мецената открыть черный ход, но воля покупателя — закон. Просьбу он исполнил. Впечатлений было достаточно. Ночные боевые действия совершенно выбили его из колеи. Он было начисто забыл о неожиданном гонораре, но в общественном транспорте вспомнил! Потом шли прорывы и наплывы. Отчетливо вспомнилось, как он спорил с каким-то посторонним дядькой о Филонове в одной из шашлычных, в какой неизвестно, а после перемещался уже один по неизвестному микрорайону. Птица никак не мог связать в единое целое и неделимое ту цепь рюмок, стопок, глотков и баночек, которые и вызвали его проникновение в запредельный мир. И от отчаяния и усталости он опять уснул.

«Опоздал, опоздал, опоздал. Подъем! Последний поезд на Петербург отправляется. Больше поездов не будет по причине ревизии дороги. Город закрывается».

Пинг-понговым шариком взлетел Птица, сжимая в руках халтурную картонку. И запрыгал, заскакал на перрон, все уменьшая высоту прыжков, пока не остановился вовсе. Перрон был пуст, и только работник в желтой спецкуртке катил по пути дефектоскопическую тележку. А за спиной ухмылялся проклятый милиционер.

— А где поезд? — качнулся к нему художник.

— А был ли поезд-то?

— Так ты шутки шутишь?

— А ты что дразнишься?

— А… — поник художник и пошел в здание станции. Птица присел на скамью. Милиционер — рядом. Птица достал носовой платок, выронил при этом тысяч двести, поднял деньги и аккуратно спрятал, как положено. А мильтон вынул небольшую книжку из френча. Птица скосил натруженный глаз. Книга обернута белой бумагой.



Живет человек, кто знает, на что уходят его года.
Кажется, лебедь прервал полет, ступает по кромке льда.



Этого Птица вовсе не ожидал. Кошмар какой-то. Но прочел вслух продолжение:



И вот на мокром снегу следы лебединых лап.
А лебедь крылья раскрыл, улетел, попробуй, пойми зачем.



— Не «зачем», а «куда».

— Да, да. Именно — «куда».

— Хотя тебе бы больше подошло вот это:



На склоне Восточном трезвел почти до утра.
Приблизительно в третью стражу решил: домой вернуться пора.



— Су Ши.

— Ну.

То, что древние китайские тексты читаются ночью на станции Чудово и без видимой причины, не очень-то удивило Птицу. Два огарка эпохи… Один из них был при исполнении, а другой ничего не нарушал. Но налицо был всего один огарок. А для другого время стремительно перетекало и уже обнажалась критическая черта. Царапина на стеклянной колбе.

— А на фига тебе в Петербург?

— То есть как на фига? Домой.

— Домой… Я теперь тебя просто так не отпущу.

Лейтенант назвался Иваном и объявил, что живет в общежитии… Когда Птица был допущен на милицейские половицы, жена хозяина половиц, а также все остальной комнаты спала, укрывшись с головой, и вставать не захотела.

Иван посадил Птицу в кресло, включил телевизор. Тем временем сам ушел в коридор с чайником, потащил из холодильника кастрюльку.

— Лопать будешь?

— Не. Пивка бы.

— А можно и пивка.

— Есть у меня в холодильнике троечка «Афанасия». Юра его любит.

— Какой Юра?

— Как какой? Зверев.

— Не слыхал о таком…

— Правильно, отчего же тебе слыхать. Вообще-то, личность легендарная. Даже по телевизору о нем говорили в свое время. Преждевременно похоронили.

— Да кто это такой, вообще?

— Мне кажется, я вас видел когда-то вместе.

— Иван! Ты чего несешь? Не знаю я никакого Зверева. И это что-то подозрительно смахивает на допрос.

— Какой допрос. Ты пиво-то пей. Марья! Вставай! У нас гость.

Марья в ответ перевернулась под одеялом, но не показалась.

— Пойдем.

— Куда?

— Там узнаешь. Только вот переоденусь. — Он стал облачаться в гражданское платье. — Допивай «Афанасия».



Электричка летела по стальному пути, связующему большие и малые населенные пункты, то и дело умеряя свой полет, и тогда некоторые жители и гости Ленинградской области покидали приостановившийся поезд, а другие входили в вагоны и тут же начинали читать газеты и играть в подкидного. Играть, впрочем, было сложновато, так как разносчики этих самых газет громкими противными голосами рекламировали свой товар, сменяя друг друга.