Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Генри Райдер Хаггард

Жемчужина востока

I. В ТЮРЬМАХ ЦЕЗАРЕИ

Два часа ночи, но в Цезарее, на Сирийском побережье, многие еще не спят. Ирод-Агриппа, милостями Рима ставший царем всей Палестины, достигший апогея своей власти, давал великолепный праздник в честь императора Клавдия. На его призыв поспешили все важные и влиятельные лица страны и десятки тысяч народа. Весь город переполнен прибывшими со всех концов Палестины людьми. Берег моря пестреет палатками и шалашами, в которых ютятся те, кому не нашлось места ни в гостиницах, ни в заезжих дворах, ни в частных домах обывателей. Весь город кипел как муравейник, и хотя в данный момент шум, говор, крики и звуки музыки замерли над городом, толпы пирующих гостей, еще увенчанных розами, теперь уже помятыми и поблекшими, возвращаясь к себе на ночлег, проходили по улицам с громкими песнями и смехом, а те, что были еще достаточно трезвы, обсуждали подробности игры в цирке, на которых они только что присутствовали.

Заключенные в тюрьмах, мрачные каменные здания которых возвышались на холме разделяясь на несколько отдельных крытых дворов, обнесенных общей высокой стеной и глубоким рвом, могли слышать, как работали там, внизу, у подножия холма, в амфитеатре, чернорабочие, готовя цирк и арену к завтрашнему зрелищу; эти звуки интересовали несчастных: ведь назавтра они должны были сделаться действующими лицами этой арене.

На переднем дворе тюрьмы толпились около сотни человек, так называемых преступников, или злодеев, по преимуществу евреев, обвиненных в каких-нибудь политических проступках. Они должны были завтра сразиться в цирке с двойным против них числом диких арабов, детей пустыни, вооруженных громадных копьями и мечами: арабы были захвачены во время их пограничных набегов. В продолжении 20 минут безоружные, но одетые в тяжелые панцири и снабженные большими щитами евреи должны были бороться против вооруженных арабов, после чего тем из них, кто остался жив и не проявил трусости или малодушия в бою, равно арабам и евреям была обещана свобода. Действительно, милостивым декретом царя Агриппы, человека, не любившего бесполезного кровопролития, вопреки обычаям того времени, даже раненым даровали жизнь, если бы нашлись люди, желающие принять на себя уход за ними.

В другом большом дворе, в громадной пустой зале находились другие заключенные: их было не более 50 человек. В глубоких нишах и гротах этой обширной залы отдельные группы имели полную возможность уединяться друг от друга. За исключением 8 или 10 человек мужчин, старых или престарелых и хилых, так как все остальные мужчины, сильные и молодые, были предназначены для роли гладиаторов, как было сказано выше, здесь находились все женщины и дети разного возраста. Все они, за немногими исключениями, принадлежали к новой секте христиан, последователей некоего Иисуса, который, как гласили слухи, был распят — как человек беспокойный, возмущавший народ и восставший против властей, — лет 15 тому назад, по приказанию римского правителя Иудеи, Понтия Пилата, впоследствии впавшего в немилость и сосланного в Галилею, где он покончил жизнь самоубийством. Этот Пилат не пользовался большой популярностью среди иудеев, так как он завладел сокровищами храма Иерусалимского и употребил их на сооружение акведуков, что вызвало сильное возмущение в народе, и во время бунта многие были убиты. Но теперь о нем почти совершенно забыли; зато молва и память о распятом им демагоге Иисусе росла и распространялась повсюду: многие делали из него какого-то бога, проповедуя от его имени какое-то новое учение, совершенно противное всем законам и обычаям страны и крайне ненавистное всем существующим сектам иудеев.

Фарисеи и саддукеи, зилоты, левиты и священники — все единогласно восставали против этого учения, увещевая Агриппу истребить этих вероотступников, проповедовавших народу, что обещанный иудеям Мессия, Небесный Царь, который должен ниспровергнуть владычество Рима и сделать Иерусалим столицею мира, уже приходил в образе простого плотника-проповедника, но его не признали, и он погиб как преступник».

Агриппа же, подобно всем высокообразованным римлянам того времени, с которыми он постоянно поддерживал самые тесные отношения и постоянно вращался, лично не исповедовал никакой религии. В Иерусалиме, в угоду народу, он украшал храм и приносил жертвы Иегове, а в Берите украшал храм и делал жертвоприношения Юпитеру. С каждым человеком он был тем, кем ему было приятно, с самим же собой был в душе ленивым и сладострастным сыном своего века. О христианах он никогда много не думал и нисколько не интересовался ими, но так как влиятельные и приближенные и нему евреи прожужжали ему все уши, и так как среди этих христиан не было ни одного сколько-нибудь важного, уважаемого и знатного лица, а все какие-то незначительные, жалкие людишки, которых можно было безнаказанно преследовать, он решил, в угоду иудеям, преследовать их, но делал это без всякой злобы, без всякого желания. По настоянию иудеев он одного из этих христиан, Иоанна, ученика Распятого, приказал схватить и распять в Иерусалиме. Другого, по имени Петр, великого проповедника, горячего и убежденного, он бросил в тюрьму, а многих из их последователей убивал и держал в тюрьмах для цирковых игр. Женщин, если они были молоды и красивы, он продавал в рабство, пожилых же матрон и старух кидал диким зверям.

Именно эта последняя участь ожидала на следующий день тех бедных жертв, что находились во втором дворе в большой, мрачной зале тюрьмы, как было объявлено в программе увеселений на наступающий день после битвы гладиаторов и других цирковых игр. 60 человек христиан, престарелых, хилых и ни к чему непригодных, и малых ребят, которых никто не желал купить, выгонят на арену амфитеатра и выпустят на них тридцать голодных львов и других диких зверей, уже заранее разъяренных запахом крови. Но и тут Агриппа не преминул выказать свою мягкосердечность, приказав, чтобы все, кого львы и другие дикие звери откажутся растерзать и порвать, были бы наделены одеждами, небольшой суммой денег т выпущены на свободу.

И таковы были в то время общественное мнение и понятия, что такого рода зрелища, как кормление диких животных живыми женщинами, старцами и детьми, являлись излюбленным развлечением. Большие суммы денег ставились в заклад относительно того, сколько из несчастных останется в живых или сколько будет растерзано зверями. При этом почти всегда пускался в ход подкуп: стоявшие за то, что уцелеют лишь очень немногие, подкупали солдат и сторожей опрыскивать волосы и платье несчастных жертв валериановым отваром или настойкой, так как существовало мнение, что запах валерианы возбуждает аппетит этих громадных кошек, другие, наметившие сравнительно большое число, заставляли те же солдат и тюремщиков, путем более крупных подкупов, проделывать над несчастными жертвам другого рода манипуляции, будто бы возбуждавшие отвращение у львов, причем личность осужденного, конечно, не играла в глазах этих азартных игроков никакой роли.

В тени одного из сводов второго двора, близ железной решетки ворот, у которых мерным шагом расхаживали часовые с длинными копьями в руках, сидели две женщины. Одна из них, несомненно, еврейка, еще совсем молодая, прекрасная, но исхудалая и измученная, с явным отпечатком знатного происхождения, была Рахиль, вдова Демаса, богатого греко-сирианина, и единственная дочь известного всей стране родовитого еврея Бенони, богатейшего торговца в Тире. Другая женщина, уже немолодая, родом с Ливийских берегов, в молодости была похищена еврейскими торговцами и продана в рабство. Это была чистейшей крови арабка, без малейшей примеси негритянской крови, о чем свидетельствовало и ее стройное, гибкое и сильное сложение, и медно-желтый цвет ее кожи, густые, длинные, прямые, черные, как смоль, волосы и огневые глаза с гордым и непокорным взглядом. Все ее лицо, даже в настоящий момент, дышало гордостью и неустрашимостью, что-то дикое и свирепое сказывалось в ее лице, но когда взгляд ее останавливался на молодой женщине, лежавшей подле нее, чувство невыразимой нежности и тревоги отражалось в ее чертах. Эту женщину звали Нехушта (по-еврейски «медь»). Это имя дал ей Бенони, когда, много лет тому назад, он купил ее на базарной площади Тира. На родине же она носила другое имя: там ее звали Ноу, и покойная госпожа ее, супруга Бенони, и дочь его, прекрасная Рахиль, всегда называли ее так. Сидя на земле, Рахиль мерно раскачивалась из стороны в сторону, закрыв лицо руками, она молилась, Нехушта же, сидя подле нее на корточках, неподвижно смотрела куда-то в пространство.

Ночь была тихая, лунная.

— Это наша последняя ночь на земле, Ноу! — проговорила Рахиль, отняв наконец руки от лица и взглянув на звездное небо. — Странно как-то подумать, что мы никогда больше не увидим ни этого ясного месяца, ни этих мерцающих звезд!

— Как знать, госпожа, — отозвалась Ноу, — но я, во всяком случае, не намерена умереть завтра, да не намерена дать умереть и тебе. Я не страшусь львов, они — дети моей родной пустыни, они мне братья, и их рев убаюкивал меня, когда я была ребенком. Мой отец, вождь нашего племени, назывался повелителем львов, так— как умел укрощать их, и я, дитятей, кормила их из рук, они ходили за нами как псы!

— Но ведь те львы давно погибли, а другие не знают тебя!

— Все равно, они почуют родную кровь, почуют дочь повелителя львов! Говорю тебе, госпожа, они могут растерзать всех, но нас с тобой не тронут!

— Нет, Ноу, я не могу этому верить, и завтра мы умрем ужасной смертью, чтобы Агриппа мог почтить своего господина, цезаря!

— Нет, госпожа, если ты не веришь, что звери пощадят нас, то лучше умереть сейчас, по своей доброй воле, чем быть растерзанными ими для увеселения подлой толпы. Смотри, у меня в волосах спрятан смертельный яд, он действует и быстро, и безболезненно! Выпьем его, и пусть все будет кончено!

— Нет, Ноу, я не могу наложить на себя руки, да если бы и захотела это сделать, то не вправе распорядиться жизнью моего еще не родившегося ребенка!

— Умрешь ты, госпожа, умрет и он. Не все ли равно, случится это сегодня или завтра?

— Да, но кто может предвидеть, что случится завтра? Быть может, Агриппа будет мертв, а мы с тобою живы, и мой ребенок будет жить: все в воле Божьей, пусть же Бог решит его участь!

— Ради тебя я стала христианкой и верю, как могу, в то, чему нас научили. Но в моих жилах течет буйная кровь: я горда, сильна и хочу всегда повелевать судьбой, а не покоряться ей. Пока я жива, когти льва не коснутся твоего нежного тела, я скорее заколю тебя своим ножом, а если у меня отымут нож, расшибу твою голову о столб на арене на глазах у всех!..

— Не принимай греха на свою душу, Ноу! — сказала кротко ее госпожа.

— Что мне эта душа?! Моя душа — это ты, свет очей моих, ты, которую я качала в колыбели, которой я своими руками готовила брачное ложе. Своими руками я хочу дать тебе легкую, быструю смерть, чтобы спасти от худшей смерти, а затем скажу себе, что честно исполнила свой долг, и умру подле твоего бездыханного трупа, до конца верная тебе и моей клятве твоей покойной матери. А тогда пусть Бог или сам сатана делают с моей душой, что им угодно, мне все равно!

— Ты не должна так говорить, Ноу! — кротко заметила Рахиль. — Я бы охотно умерла, чтобы скорей соединиться с моим возлюбленным супругом, если бы мое дитя получило жизнь, хоть на час. Тогда я знала бы, что мы все трое, или, вернее, четверо, пребывали бы во веки вместе в царстве Божием; я говорю «четверо», так как ты, Ноу, мне дорога, наравне с моим мужем и ребенком…

— Не может этого быть, и не хочу я этого! — пылко воскликнула Нехушта. — Я — невольница, рабыня, пес, лежащий под столом у ног своих господ… О, если бы я могла спасти тебе жизнь! С какою радостью показала бы я им, как презирает их муки и как умеет умереть дочь пустыни, дочь моего отца! — Глаза арабки загорелись гневным огнем, она стала скрежетать зубами в бессильной злобе, но вдруг ее охватил порыв страстной нежности к своей госпоже, и она стала покрывать лицо, руки и плечи молодой женщины горячими, порывистыми поцелуями, а затем разразилась тихими, душу потрясающими рыданиями.

— Слышишь ли, Ноу, — сказала Рахиль, ласково проведя рукой по ее волосам, — как ревут львы в своих логовищах, в пещере над этой залой?

Нехушта подняла голову, прислушалась, и лицо ее просветлело от глубокой сердечной радости. Эти потрясающие своды залы могучие звуки львиного рева воскрешали в ее душе картины далекой родины, будили дорогие воспоминания, говорили ей о свободе и шири беспредельной пустыни.

— Их девять, — сказала Нехушта уверенно, — и все бородатые, царственные львы, старые самцы, могучие и величественные. Слушая их, я молодею, я чую запах родной пустыни и вижу порог отцовского шатра… Ребенком я охотилась на них, теперь они отплатят мне тем же: настал их час!

— Воздуха! Мне душно! Душно! — вдруг крикнула молодая женщина и без чувств упала на землю подле своей служанки. Та подняла ее, как малого ребенка, на руки и со своей драгоценной ношей направилась к фонтану, плескавшемуся посредине двора. Его холодная струя вскоре оживила Рахиль.

Некогда эта мрачная тюрьма была дворцом, и это место у фонтана было красиво и удобно, в его прохладе были устроены каменные скамьи, и на одной из них расположилась теперь Рахиль. Нехушта села на земле у ее ног. Вдруг чугунная решетка калитки, проделанной в воротах тюремного двора, раскрылась, и несколько человек мужчин, женщин и детей вошли во внутренний двор, понукаемые свирепыми сторожами.

Позади всех, с трудом переступая и опираясь на костыль, плелась седая сгорбленная старуха в темной одежде.

— Спешите попасть на завтрак львам, друзья христиане! — издевался очередной тюремщик, пропуская в калитку вновь прибывших. — Спешите вкушать вашу последнюю вечерю, согласно установленному вами обычаю, там вы найдете вина и хлеба вдоволь, наедайтесь перед тем, как сами будете съедены без остатка!

— Не кощунствуй, — проговорила старушка, — я, Анна, которой Богом дан дар прорицания, говорю тебе, вероотступнику, который сам был раньше последователем Христа, что ты уже вкусил свою последнюю трапезу здесь, на земле, и вскоре предстанешь пред судом Божиим!

Вне себя от бешенства, этот человек выхватил из-за пояса нож и хотел было ударить им старую Анну, но одумался и, сердито хлопнув калиткой, вышел. Он знал, что Анна обладала даром пророчества, и слова ее звучали у него в ушах смертным приговором. Старуха же поплелась дальше вслед за своими спутниками.

— Мир тебе! — проговорила Рахиль, подымаясь и приветствуя Анну, когда та проходила мимо фонтана. Нехушта последовала ее примеру.

— Именем Христа, мир вам! — ответила старая женщина.

— Матерь Анна, разве ты не узнаешь меня? Я — Рахиль, дочь Бенони!

— Рахиль?! Как же ты, дочь моя, попала сюда?

— Тем путем, каким идут все последователи Христа! Но ты утомлена, присядь!

— Спасибо! — сказала Анна и медленно, с помощью Ноу, опустилась на каменные ступеньки фонтана.

— Дай мне напиться, дочь моя, путь наш был долог, и меня томит жажда!

Рахиль зачерпнула воды горстями своих тонких, красивых рук и напоила из них Анну.

— Хвала Богу за эту живительную влагу и хвала Богу за то, что я вижу дочь Бенони прозревшей и уверовавшей во Христа! Мне говорили, что ты стала женой купца Демаса!..

— Да, женой, а теперь уже вдовой: они убили его шесть месяцев тому назад в амфитеатре в Берите! — и молодая женщина залилась горькими слезами.

— Не плачь, дочь моя, скоро ты свидишься с ним, смерть не должна страшить тебя!

— Смерти я не боюсь, мать Анна, но ты сама видишь, что я готова стать матерью, и о нем, моем ребенке, все мое горе: я плачу о том, что ему не суждено увидеть света Божия. Будь он рожден, я знала бы, что все мы вместе пребывали бы в славе и блаженстве вечном. Но теперь этому не быть!

Анна взглянула на нее своим глубоким, проницательным взглядом, проговорив:

— Разве и ты, дочь моя, обладаешь даром прорицания, что с такою уверенностью говоришь: «Этого не будет!»? Будущее в руке Господа! И царь Агриппа, и твой отец, и римляне, и жестокие еврейские начальники, и мы, обреченные на пищу хищным зверям, — все в руках Божиих, и что Им назначено, то и будет! Прославим же и возблагодарим Господа во веки!

— Дух бодр, но плоть немощна! — скорбно проговорила Рахиль. — Но, слышите, наши братья и сестры зовут нас к Трапезе любви и Принятию Святого Причастия! Пойдемте! — И она встала, направившись под тень мрачных сводов залы.

Нехушта осталась, чтобы помочь Анне подняться на ноги, и, когда госпожа ее уже не могла больше ее слышать, верная слуга, наклонившись к самому уху пророчицы, прошептала:

— Мать, тебе дан Богом дар пророчества, скажи же мне, должен ее ребенок родиться в мир?

Анна возвела глаза к небу и затем тихо и вдумчиво произнесла:

— Младенец родится и проживет многие годы. Думается мне, что в этот день никто из нас не умрет от кровожадности хищных львов, но все-таки твоя госпожа в самом скором времени соединится вновь со своим супругом, оттого-то я и не высказала ей того, что у меня было на душе!

— Тогда лучше всего умереть и мне, и я умру и там буду служить своей госпоже! — сказала Нехушта.

— Нет, Нехушта, — возразила Анна, строго и наставительно, — ты останешься охранять ребенка, ты воспитаешь его, вместо матери, и после отдашь ей, твоей госпоже, отчет во всем!

II. ГЛАС БОЖИЙ

Высока была цивилизация Рима. Его законы, его гений не умерли и сейчас, его военное искусство и система и теперь еще возбуждают удивление, его великолепные, грандиозные здания, развалины которых уцелели местами, служат образцами красоты строительного искусства, а между тем этот самый Рим не знал ни жалости, ни сострадания. В числе великолепных и величественных его развалин мы не видим ни одного госпиталя или богодельни, приюта для престарелых и сирот. Эти человеческие чувства были совершенно незнакомы народу Рима, находившему удовольствие, забаву и наслаждение в муках и страданиях подобных им людей.

Царь Агриппа по мыслям и понятиям, по вкусам и привычкам был настоящий римлянин. Рим был его идеалом, а идеалы Рима были его идеалами!

Так как время года было жаркое, то, по распоряжению Агриппы, игры в цирке должны были начаться рано и окончиться за час до полудня. Уже с полуночи толпы народа устремились в амфитеатр занимать места, и, несмотря на то, что последний вмещал свыше 20 000 человек, очень многим не хватало места. За час до рассвета все было уже полно. Только места, предназначенные для Агриппы и его приближенных да его почетных гостей, оставались пока еще не занятыми.

Между тем под темными сводами большой залы тюрьмы вокруг длинного ничем не покрытого стола собрались осужденные христиане. Старые и малые сидели на скамьях, остальные, стоя, толпились вокруг них.

На главном месте стоял почтенный старец: то был христианский епископ, долгое время щадимый преследователями из уважения к его преклонным летам и высоким качествам, но теперь, видно, и его час пришел.

Хлеб и вино, смешанное с водою, были освящены, и все вкусили от них. Затем епископ преподал всем благословение и растроганным голосом возгласил: «Радуйтесь, братья и сестры мои во Христе! Сегодня день великой для всех вас радости; мы вкусили истинную Трапезу любви и. подобно Господу нашему, можем сказать теперь: „Мы не будем пить от плода сего виноградного, пока не будем пить новое вино, в царстве Отца нашего Небесного!“ Все мы сбросим с себя тяготы жизни земной, все тревоги, волнения и страдания и вступим в вечное блаженство! Возблагодарим, прославим Бога и возрадуемся великою радостью! Пусть когти и пасти львов не страшат вас, и расставание с жизнью не смущает покоя души; другие возьмут из рук ваших светоч спасения и понесут его вместо вас, — и разольется свет учения Христа на весь. мир. Возрадуемся же и возвеселимся в этот день!»

И все воскликнули: «Радуемся!», даже дети. Затем все совершили молитву и славили, и благодарили Бога, а в заключение епископ благословил их во имя Святой Троицы. Едва окончили приговоренные свое богослужение, как железная решетка ворот распахнулась и главный тюремный страж со своими помощниками приказали им идти в амфитеатр. У ворот тюремные стражи передали осужденных страже из солдат, под конвоем которых те двинулись попарно с епископом во главе по узкой, темной улице между двумя высокими каменными стенами к боковому входу, ведущему на арену цирка. По слову епископа христиане, проходя в узкую калитку, запели хвалебный псалом. С пением вошли они на арену и заняли предназначенные им места за особой загородкой в противоположном царскому балкону конце амфитеатра, на особой низкой эстраде.

До восхода солнца оставалось еще около часа, луна уже зашла, и весь амфитеатр был погружен во мрак. Лишь там и сям. на далеком друг от друга расстоянии, горели стоячие факелы и два больших бронзовых светильника по обе стороны пышного трона Агриппы, остававшегося еще не занятым. Этот мрак как-то подавляюще действовал на присутствующих; никто не кричал, не пел и даже не смел громко говорить и, вместо обычных в таких случаях криков «Песье мясо!» и насмешливого требования чудес при входе христиан, собрание безмолвно следило за ними глазами, и только шепотом зрители передавали друг другу: «Смотрите, это христиане!», «Осужденные христиане!»

Разместившись на своих местах, христиане снова запели свой тихий гимн, и собравшийся народ, точно заколдованный, слушал их с вниманием, почти с благоговением. Когда осужденные допели свою хвалебную песнь и последний звук их голосов замер в густом полумраке амфитеатра, старец епископ, движимый вдохновением свыше, встал и обратился к собравшемуся народу, и как это ни странно, вся эта многочисленная толпа слушала его, ни один голос не поднялся, чтобы прервать или осыпать насмешками и издевательствами, как это обыкновенно бывало в подобных случаях.

Быть может, его слушали только потому, что время томительного ожидания казалось менее долгим, а удручающее впечатление мрака не так тяготило присутствующих: внимание их было обращено на невидимого оратора, голос которого звучал ласково и призывно.

— Замолчишь ли ты, старик? — вдруг крикнул тот вероотступник, которому пророчица Анна предсказала близкую смерть. — Не смей проповедовать своей проклятой веры!

— Оставь его, пусть говорит! — послышались голоса из толпы. — Мы хотим слышать его повесть! Говорят тебе, оставь его, не мешай ему!

И старик продолжал свою простую, но трогательную речь, продолжал говорить с увлекательным красноречием и удивительной силой убеждения в продолжении почти целого часа, и никто не решился прервать его.

— Почему эти люди, которые лучше нас, должны умереть? — послышался вдруг из дальних рядов чей-то голос.

— Друзья, — ответил проповедник, — мы должны умереть потому, что такова воля царя Агриппы. Но вы не сожалейте о нас: это день нашего радостного возрождения для новой, вечной жизни, сожалейте лучше о нем, так как с него взыщется кровь наша и вся кровь, пролитая им в дни его царствования. Смерть, которая теперь так близка к нам, быть может, еще ближе к некоторым из вас! Меч Господень в каждый час может оставить этот трон пустым. Глас Господень может призвать царя к ответу! Какой же ответ даст он Всевышнему Судии? Оглянитесь кругом, уже те беды, о которых Тот, Кого вы распяли, говорил вам, висят над головами вашими; близко то время, когда из вас, собравшихся здесь, ни одного не останется в живых. Покайтесь же, пока еще есть время! Говорю вам, последний суд ваш близок! И теперь, хотя вы не можете видеть, Ангел Господень летает над вами и вписывает ваши имена в книгу живота или смерти. Пока есть время, я буду молиться, братья, за вас и за царя вашего! Мир вам, братья мои и сестры мои, мир вам!

В то время, как старец говорил, впечатление, производимое его словами на толпу, было так неотразимо, так сильно, что тысячи голов поднялись вверх, чтобы увидеть того Ангела, о котором он говорил, — и вдруг сотни голосов воскликнули, указывая на небо, бледным шатром нависшее у них над головами:

— Смотрите! Смотрите! Вот он, его Ангел!

Действительно, что-то белое бесшумно парило в небе, то появлялось, то скрывалось, затем как будто спустилось над троном Агриппы и исчезло.

— Безумные! Да это была просто птица! — крикнул кто-то.

— Да будет угодно богам, чтобы то был не филин! — отозвались некоторые голоса.

Все знали историю Агриппы и филина, знали, как ему было предсказано, что дух в образе этой птицы вновь явится ему в его последний час, как было в час его торжества.

Но вот со стороны дворца Агриппы послышались звуки трубы, и глашатай с высоты большой восточной башни возгласил, что солнце поднимается из-за гор, и царь Агриппа со своим двором и гостями сейчас прибудет в амфитеатр. Проповедь епископа и предвещенные им бедствия были мгновенно позабыты, и наэлектризованная толпа, привыкшая трепетать при имени Агриппы, замерла в радостном ожидании.

Скоро тяжелые бронзовые ворота триумфальной арки широко распахнулись, громкие, торжественные звуки труб слышались все ближе и ближе, и Агриппа, в роскошном царственном одеянии, предшествуемый Своими легионерами, вошел в амфитеатр. По правую его руку шел Вибий Марс, римский проконсул Сирии, а по левую — Антиох, царь Коммагены, за ним следовали другие цари и принцы, затем влиятельнейшие люди его страны и других соседних стран.

Агриппа воссел на свой золотой трон при громких криках приветствующей его толпы, гости разместились подле и позади его. Снова затрубили трубы. Это был знак, чтобы гладиаторы, предшествуемые «эквитами», т. е. конными, которые должны были сражаться верхами на конях, выстроились и прошли церемониальным маршем мимо царской ложи или, вернее, балкона, и перед смертью приветствовали своего повелителя. Осужденных христиан тоже вывели в «podium» и, приказав им встать по двое в ряд позади пеших борцов, выждать очереди и пройти вслед за ними, чтобы приветствовать, согласно установленному обычаю, царя словами: «Хвала тебе, Царь, идущие на смерть приветствуют тебя!», но царь ответствовал на это безучастной улыбкой; толпа же кричала, выражая свое одобрение. Когда, наконец, стали проходить христиане, эта жалкая вереница хилых старцев, испуганных детей, цеплявшихся за платье матерей, бледных растрепанных женщин в жалких рубищах, та самая толпа, что в полумраке темного амфитеатра безмолвно внимала им, теперь ободренная бледным светом народившегося дня, звуками трубы и присутствием могущественного Агриппы, стала осыпать их насмешками и издевательствами. Вот христиане поравнялись с царским местом, и толпа закричала: «Приветствуйте Агриппу!» Епископ возвел руки к небу и взглянул на царя, остальные молчали.

— Царь, мы, идя на смерть, прощаем тебя! Да простит тебе Бог, как мы тебя прощаем! — послышался его тихий голос.

За минуту еще толпа смеялась и хохотала, но теперь все вдруг смолкло, и Агриппа нетерпеливым жестом дал понять, чтобы они проходили дальше. Только старая Анна, будучи очень стара и слаба, не могла поспевать за остальными, наконец, поравнявшись с царским балконом, она и совсем остановилась. Хотя стражи кричали ей: «Проходи, старуха! Ну, живее!», — она стояла неподвижно, опершись на свою длинную палку и упорно смотря в лицо Агриппы. Почувствовав на себе ее взгляд, он обратил свой взор в ее сторону, и глаза их встретились. При этом все заметили, что Ирод побледнел. Анна с усилием выпрямилась и, стараясь удержаться на своих дрожащих ногах, подняла свой костыль и указала им на золотой карниз балдахина над головой Агриппы.

Все присутствующие обратили туда свои взоры, но никто не мог ничего различить, так как карниз еще оставался в тени. Но казалось, будто Агриппа увидел там что-то, так как, поднявшись, чтобы объявить игры открытыми, он вдруг тяжело опустился на свое место и погрузился в глубокое раздумье, которого никто не смел нарушить. А Анна, медленно ковыляя и опираясь на свой костыль, поплелась вслед за остальными, которых теперь вновь водворили на прежние места, где они должны были присутствовать при смерти своих родных, христианских борцов-гладиаторов.

Наконец, с видимым усилием Агриппа поднялся на ноги, и в этот момент первые лучи восходящего солнца упали прямо на него. Это был высокий, благородного вида мужчина, величественный и прекрасно сложенный, одеяние его было прекрасно и богато; для многотысячной толпы, все взоры которой были теперь обращены на него, он казался лучезарно прекрасным и сияющим в своем серебряном венке и серебряном панцире и белой тоге, залитой серебром, весь залитый солнцем.

— Именем Великого Цезаря и во славу Цезаря, объявляю игры открытыми! — произнес он звучно и громко.

И, точно под влиянием какого-то неудержимого импульса, вся многотысячная толпа стала кричать, опьяняясь звуками собственных голосов: «То голос бога! Голос божественного Агриппы!»

Царь не возражал, слух его упивался этим поклонением. Он стоял в лучах восхода, гордый и счастливый, в глазах его светился огонь самодовольства. Милостивым жестом он простер свои руки вперед, как бы благословляя эту боготворившую его толпу. Быть может, в эти минуты в памяти его воскресло воспоминание о том, как он, жалкий, бездомный, изгнанный отцом, вдруг вознесся до такой высоты, и в душе его на мгновение мелькнула безумная мысль, что, быть может, он в самом деле бог.

Вдруг Ангел Господень сразил его в его гордыне: невыносимая боль сжала, точно тисками, его сердце, и Ирод вдруг понял, что он простой смертный человек, и что смерть стоит за его спиной.

— Увы, народ мой! Я не мог, а простой человек, и общечеловеческая участь готова постигнуть меня! — воскликнул он. И в этот самый момент большая белая сова, слетев с карниза балдахина над его головой, улетела через открытое пространство над ареной амфитеатра.

— Видите! Видите! — продолжал он. — Тот добрый гений, что приносил мне счастье, покинул меня! Я умираю! Народ мой, видишь, я умираю!.. — И, опрокинувшись на свой золотой трон, этот человек, еще за минуту принимавший как должное божеские почести, теперь корчился в муках агонии и плакал, как женщина, как дитя. Да, Ирод плакал!

Слуги и приближенные подбежали к нему и подняли его на руки.

— Унесите меня отсюда! — простонал он.

И глашатай громким голосом возгласил:

— Царя постиг жестокий недуг, и игры закрыты! Народ, расходись по домам!

Сначала все оставались неподвижными на своих местах, пораженные страхом, не находя слов для выражения своих чувств, но вдруг по рядам зрителей пробежал шепот, — точно шелест листьев перед сильной бурей, шепот этот рос и разрастался, пока, наконец, сотни голосов не огласили воздух: — Христиане! Христиане! Это они напророчили смерть царю, накликали на нас беду! Они — колдуны и злодеи! Убейте их! Пусть они умрут все! Смерть, смерть христианам!

Словно волны моря, многочисленная толпа хлынула на арену к тому месту, где находились осужденные христиане. Но стены арены были высоки, а все входы и выходы закрыты. Толпа волновалась и бушевала, но дорваться до христиан не могла. Люди напирали друг на друга, лезли на стены, обрывались, падали, другие наступали на них, попирая их своими ногами, топтали, давили и в свою очередь падали, а их опять давили другие.

— Пришел наш смертный час! — воскликнул кто-то из назареев.

— Нет, все мы еще живы! — отозвалась Нехушта. — Все за мной, я знаю выход! — И, схватив Рахиль поперек туловища, она стала тащить ее к маленькой дверке, которая оказалась незапертой и охранялась только одним тюремным сторожем, тем самым вероотступником, который накануне издевался над христианами.

— Назад! — крикнул он грозно и занес свое копье над Нехуштой, но та проворно пригнулась, так что копье скользнуло высоко над ее спиной, и в то же время пырнула его своим ножом; страж повалился на землю с громким криком, но христиане уже хлынули в узкий проход и затоптали его ногами в безумном страхе. Далее за проходом был вомиториум (вход в римские амфитеатры), оттуда христиане вырвались уже беспрепятственно на улицу и смешались с многотысячной толпой, бежавшей из амфитеатра. Некоторые падали и были затоптаны, других же уносил своим течением людской поток. Таким образом Нехушта и Рахиль очутились наконец на широкой террасе, обращенной к морю.

— Ну, куда же теперь? — простонала Рахиль.

— Иди за мной, не останавливайся, спеши! — молила Нехушта.

— Что же станется с остальными? — тихо вымолвила молодая женщина, оглядываясь назад на рассвирепевшую толпу, избивавшую попадавшихся им в руки христиан..

— Храни их Бог! Мы не можем их спасти!

— Оставь меня, Ноу, беги, спасайся!.. Я выбилась из сил… Больше не могу! — И в изнеможении молодая женщина упала на колени.

— Но я сильна! — прошептала Нехушта и, подхватив лишившуюся чувств Рахиль на руки, кинулась вперед, крича громко и повелительно:

— Дорогу! Дорогу для моей госпожи, благородной римлянки, ей дурно! — И толпа расступалась, давая ей дорогу.

Благополучно пробежав всю длину выходившей на море террасы, Нехушта со своей дорогою ношей очутилась в узкой боковой улице, пролегавшей вдоль старой городской стены, местами разрушенной и обвалившейся, и здесь на минуту приостановилась, чтобы перевести дух и обдумать, что делать и куда бежать. Пронести на руках госпожу свою через весь город до ближайшей окраины, даже если бы у нее на то хватило силы, было невозможно: обе они около двух месяцев содержались в местной тюрьме и, как здесь это принято, все городское население, когда не предвиделось лучших развлечений, посещало тюрьмы и позволяло себе, забавы ради, издеваться над заключенными, рассматривая их или сквозь решетку тюремных ворот, или же свободно расхаживая между ними, с разрешения тюремных стражей за небольшое денежное вознаграждение. Таким образом, жители Цезареи прекрасно знали в лицо всех заключенных, и мудрено было, чтобы рослая темнокожая Нехушта и ее госпожа остались неузнанными теперь, когда толпа искала христиан по всему городу. Ни близких, ни друзей у них здесь не было и не могло найтись, так как незадолго перед тем все христиане были изгнаны из города. Им оставалось только укрыться где-нибудь в надежном месте хоть на некоторое время. И Нехушта окинула взглядом окружающую ее местность: в нескольких шагах от нее находились одни из старинных ворот стены, под этими воротами часто укрывались и ночевали бездомные бродяги, днем же там обыкновенно было пусто. Туда и направилась Нехушта, надеясь хоть ненадолго спрятаться в полумраке их широких сводов.

На ее счастье здесь никого не было, но тлевшие угли затухшего костра и разбитая амфора с водою свидетельствовали о том, что здесь еще очень недавно были люди. «К ночи они, конечно, снова вернутся сюда!» — размышляла верная служанка, опустив на мгновение на землю свою бесчувственную госпожу. Вдруг ее наблюдательный глаз заметил узкую каменную лестницу в стене, ведущую наверх. Ни минуты не задумываясь, взбежала она по ней и очутилась перед тяжелой дубовой дверью с железными оковами. Постояв секунду в нерешимости, арабка уже хотела вернуться назад, но вдруг глаза ее сверкнули, и она с диким отчаянием со всей силы, толкнула дверь. К удивлению, дверь подалась, затем и совсем распахнулась настежь. За дверью виднелась большая просторная горница, заваленная мешками зерна, ее освещали круглые бойницы, проделанные в толще стены и служившие некогда для военных целей. С быстротой птицы сбежала арабка вниз и, подхватив на руки Рахиль, внесла ее наверх.

Здесь она бережно опустила свою ношу на сложенные у стены овечьи бурдюки, затем, спохватившись, еще раз сбежала вниз и принесла оттуда разбитую амфору, еще до половины наполненную свежей чистой водой. Благодаря этому средству, молодая женщина скоро пришла в чувство. Только что она принялась было расспрашивать свою верную слугу, как они очутились здесь, как чуткий слух арабки уловил какие-то звуки внизу, под сводом ворот. Тщательно заперев дверь, она приложила ухо к замочной скважине и стала прислушиваться. Там внизу было трое солдат, искавших ее и ее госпожу.

— Ведь старик уверял, что видел, как ливийка со своей госпожой свернула в эту улицу, другой темнокожей не было между христианами, она же, кажется, и пырнула ножом Руфа! — сказал один голос.

— Э, кто их разберет! Во всяком случае здесь ни души! Чего нам еще тут толкаться? — пробурчал другой.

— Эй, ребята, да тут есть лестница! Не мешало бы посмотреть…

— Полно, тут зерновой амбар Амрама-финикиянина, а он не таковский человек, чтобы оставлять ключ в дверях! Впрочем, если охота, так посмотри!

И Нехушта услышала тяжелые шаги, приближавшиеся к двери.

Солдат подошел и попробовал толкнуть дверь.

— Заперта крепко! — крикнул он вниз и стал спускаться. — А надо бы взять у Амрама ключ да посмотреть на всякий случай!

— Ну, и беги за ключом, если тебе охота! Финикиянин живет на том конце города, да его сегодня и с собаками не сыскать…

— Хвала Богу, они ушли! — произнесла наконец Нехушта, отходя от двери.

— Но они, быть может, опять вернутся! — промолвила Рахиль.

— Не думаю, а вот хозяин этого помещения так, вероятно, придет сюда наведаться: теперь на его товар большой спрос!

Не успела она договорить этих слов, как ключ заскрипел в замке и, прежде чем Нехушта успела отскочить, дверь отворилась, Амрам вошел и тщательно запер за собою дверь.

Обе женщины оставались неподвижными на своих местах, не выдав ни единым звуком своего присутствия.

Этот Амрам был средних лет финикиянин с худощавым лицом и пронзительным взглядом, одетый в скромную одежду темного цвета, но дорогой ткани, по-видимому, на нем не было оружия. Это был известный всему городу, уважаемый и богатый человек, успешно ведший торговлю, как большинство финикиян того времени. Зернохранилище, где он теперь находился, было лишь одним из незначительных складов его громадных зерновых запасов.

Заперев дверь на ключ, Амрам подошел к столу, где хранились его таблицы и записи отпусков и приемов зерна, и вдруг очутился лицом к лицу с Нехуштой, которая тотчас же проскользнула к двери и выдернула ключ из замка.

— Во имя. Молоха, скажи, кто ты? — спросил купец, невольно отступив на шаг, и при этом заметил полулежавшую у стены на куче порожних бурдюков Рахиль. — А ты? — добавил он. — Духи? Привидения? Или воры? Госпожи, ищущие пристанища и приюта в этом запруженном людьми городе, или, быть может, те две христианки, которых повсюду ищут солдаты?!

— Мы те самые христианки, — сказала Рахиль, — мы бежали из амфитеатра и укрылись здесь, где нас чуть было не нашли легионеры!

— Вот что выходит, когда человек не запирает своих дверей, — произнес Амрам, — но это произошло не по моей вине, а по вине одного из моих подчиненных, с которым я серьезно поговорю по этому поводу и поговорю сейчас же! — И он направился к двери.

— Ты не уйдешь отсюда! — решительным тоном произнесла Нехушта, заступая ему дорогу и выставляя на вид свой нож.

Купец испуганно попятился.

— Чего ты требуешь от меня?

— Я требую, чтобы ты дал нам возможность покинуть Цезарею с полной для нас безопасностью, в противном же случае мы здесь умрем всё трое вместе. Прежде, чем кто-либо наложит руки на мою госпожу или на меня, этот нож пронзит твое сердце! Некогда твои братья продали меня, княжескую дочь, в рабство, и я буду рада случаю отомстить тебе за них! Понимаешь?

— Понимаю. Только напрасно ты проявляешь такой гнев! Будем лучше говорить так, как говорят между собою деловые люди: вы хотите покинуть Цезарею, а я хочу, чтобы вы покинули мое зернохранилище. Так дай же мне выйти отсюда и устроить все согласно нашему обоюдному желанию!

— Ты выйдешь отсюда не иначе, как в сопровождении нас обеих, — сказала Нехушта, — но советую тебе, не теряй по-пустому слов! — Госпожа моя — единственная дочь Бенони, богатейшего купца в Тире. Ты, наверное, слышал о нем? Ручаюсь тебе, что он щедро заплатит тому, кто спасет его дочь от смертельной опасности!

— Может быть, но я не вполне в том уверен; Бенони — человек, полный предрассудков, при том завзятый еврей, не терпящий христиан! Это я знаю!

— Пусть так, но ты купец и знаешь, что даже сомнительный барыш лучше, чем нож в горло!

— Не спорю! Но никаких барышей мне с этого дела не надо. Таким товаром, — он указал на нее и на Рахиль, — я не торгую. Поверь мне, женщина, я всей душой готов исполнить ваше желание: я не питаю к христианам ненависти, так как те из них, с кем мне случалось иметь дело, были люди хорошие, честные!

— Однако, не трать лишних слов, — сурово проговорила арабка. — Время дорого!

— Что же мне делать? Разве вот что! Сегодня под вечер одно из моих судов отправляется в Тир, и если вы согласны почтить меня, то я буду рад предложить вам свободный проезд на нем в Тир. Согласны?

— Конечно, но при условии, что ты будешь сопровождать нас!

— Я не имел намерения отплыть с этим судном в Тир!

— В таком случае ты можешь изменить свое намерение, — сказала Нехушта. — Слушай, вот мое последнее слово: мы требуем у тебя, чтобы ты спас двух ни в чем не повинных женщин, дав им возможность бежать из этого проклятого города. Скажи, согласен ты это сделать? Если да, то пусть так, если же нет, — я вонжу тебе этот нож в горло и зарою тебя в твоем же зерне!

— Согласен, когда стемнеет, я отведу вас на мое судно, которое отправляется два часа спустя после захода солнца с вечерним ветром, я буду сопровождать вас и в Тире сдам госпожу твою на руки ее отцу. А теперь здесь жарко и душно, на крыше же, окруженной высоким парапетом, из-за которого нельзя видеть тех, кто сидит или стоит на ней, никого нет. Пойдем туда, там нам будет лучше!

— Пойдем, если хочешь, только ты иди вперед, и если только вздумаешь крикнуть, то знай, что нож у меня всегда наготове!

— О, в этом я вполне уверен! К тому же, раз я дал слово, то не беру его назад! Будь что будет, но я останусь верен своему слову!

Наверху, действительно, было приятно, так как здесь имелся небольшой навес, служивший некогда для защиты часовых от зноя или непогоды.

Здесь было так хорошо, дышалось так свободно, что Рахиль, измученная и изнуренная всеми событиями этого дня, расположившись над навесом, вскоре заснула. Нехушта же, которая не соглашалась отдохнуть, стала вместе с Амрамом следить за тем, что делалось в городе, лежавшем у ног, словно пестрый движущийся ковер. Тысячи людей с женами и детьми сидели на площадях и улицах на земле и посыпали себе головы придорожной пылью и землей, точно в один голос воссылая к небу усердную мольбу, доходившую даже до слуха Нехушты и Амрама, в виде рокота волн во время прибоя.

— Они молят, чтобы царь остался жив! — сказал Амрам.

— А я хочу, чтобы он умер! — воскликнула ливийка.

Финикиянин только пожал плечами: ему было все равно, лишь бы дела торговли не пострадали от этого.

Вдруг толпа разразилась громким жалобным воем.

— Ирод умер или кончается! — сказал финикиянин. — Так как сын его еще младенец, то вместо него поставят над нами правителем какого-нибудь римского прокуратора с бездонными карманами, и я думаю, что ваш старик епископ был прав, когда говорил, что всем нам грозят беды и несчастия!

— А что сталось с ним и с остальными? — спросила Нехушта.

— Одни были затоптаны народом, других евреи побили камнями, а некоторые, без сомнения, успели спастись и, подобно вам, скрываются теперь где-нибудь!

Нехушта внимательно посмотрела на свою госпожу, которая спала крепким сном, опустив голову на тонкие бледные руки.

— Мир безжалостен и жесток к христианам! — проговорила она.

— Друг, он жесток ко всем, — отозвался Амрам, — если бы я рассказал тебе мою повесть, то даже ты согласилась бы со мной! — И он тяжело вздохнул. — Вы, христиане, имеете хоть то утешение, что для вас смерть — это только переход из мрака жизни к светлому бытию, и я готов верить, что вы правы… Госпожа твоя кажется мне болезненной и слабой. Больна она?

— Она всегда была слаба здоровьем, а тяжкое горе и страдания сделали над ней свое дело; мужа ее они убили полгода тому назад в Берите, а теперь ей пришло время разрешиться!

— Я слышал, что кровь ее мужа легла на старого Бенони: он предал его. Кто может быть так жесток, как еврей? Даже мы, финикияне, о которых говорят так много дурного, не способны на это. У меня тоже была дочь… но зачем вспоминать! — прервал он себя… — Так вот, видишь ли, я рискую многим, но все, что будет в моих силах, сделаю для твоей госпожи и для тебя, друг! Не сомневайся во мне, я не выдам, не обману. Слушай, мое судно малое, беспалубное, а большая галера уходит сегодня ночью отсюда в Александрию и зайдет в Тир и Ионну, на этой галере я устрою вам проезд, выдав твою госпожу за мою родственницу, а тебя за ее служанку. Мой вам совет отправляться прямо в Египет, где много христиан и есть христианские общины, которые примут вас на время под свою защиту. Оттуда твоя госпожа может написать своему отцу, и если он пожелает принять ее в свой дом, то она может вернуться к нему, в противном же случае она будет в безопасности в Александрии, где евреев не любят, и куда власть Ирода не достигает!

— Совет твой мне кажется хорошим! — сказала Нехушта. — Только бы моя госпожа согласилась!

— Она должна согласиться, у нее нет другого выбора. Ну, а теперь отпусти меня, до наступления ночи я вернусь за вами с запасом пищи и одежды и провожу вас на галеру. Да не сомневайся же, друг, неужели ты не можешь поверить мне?

— Нет, я верю, потому что должна тебе верить, но ты пойми, в каком мы положении и как невероятно найти истинного друга в человеке, которому я еще так недавно угрожала ножом!

— Забудем это, и пусть дальнейшее тебе покажет, можно ли мне верить. Спустись со мною вниз и запри дверь. Когда я вернусь, ты увидишь меня там на открытом месте, я буду с рабом и сделаю вид, будто у меня развязался мешок, а я стараюсь его завязать. Тогда ты сойди вниз и отопри!

После ухода Амрама Нехушта села подле своей госпожи и с тревогой ожидала возвращения финикиянина. «В случае, если Амрам выдаст, — думала она, — при мне остался мой нож, и я прежде, чем нас успеют схватить, заколю свою госпожу и себя». Пока же ей оставалось только молиться — и она молилась страстно и бурно, молилась не за себя, а за свою госпожу и ее ребенка, который, по словам пророчицы Анны, должен был родиться и жить. Но при мысли, что ее госпожа должна была умереть, Нехушта, закрыв лицо руками, горько заплакала, глотая слезы.

III. РОЖДЕНИЕ МИРИАМ

Медленно тянулось время до вечера, но никто не приходил тревожить несчастных женщин. Часа в три после полудня Рахиль проснулась: ее мучил голод, но у них не было другой пищи, кроме зерна в зернохранилище. Нехушта рассказала своей госпоже о том, как она порешила с Амрамом и как доверилась ему.

За час до заката Нехушта, не спускавшая глаз с открытого пространства перед воротами стены, увидала, как двое людей, один Амрам, а другой, очевидно, его раб, с узлами на голове, подходили к воротам. Вдруг узел у них развязался, и Амрам стал возиться около него, затягивая бечевку. Нехушта поспешила спуститься вниз и отомкнула дверь.

— Где же твой раб? — спросила она, впуская Амрама и принимая из его рук тяжелый узел.

— Он сторожит внизу, ты его не бойся, он человек верный. Но вы обе должно быть голодны, я принес вам пищи и вина. Вино подкрепит силы твоей госпожи, а ваша вера не воспрещает употребления вина. Здесь и одежды для обеих вас, закусив, вы можете сойти сюда и переодеться. А вот еще, кроме всего остального, и это! — И он подал Нехуште кошелек, полный золота. — Это для вас будет всего необходимее! — сказал он. — Ты не благодари меня, я дал тебе слово спасти вас, сделать для вас все, что могу, и сделаю. Когда-нибудь, когда для вас настанут лучшие дни, вы возвратите мне все это, а я могу ждать. Проезд на галере я взял для вас, только смотрите, не дайте никому заметить, что вы христиане: моряки думают, что христиане навлекают несчастье на суда. Теперь помоги мне нести вино и пищу наверх; госпожа твоя, верно, нуждается в подкреплении сил!

Минуту спустя они были уже на крыше.

— Мы хорошо сделали, госпожа, что доверились этому человеку! Смотри, он вернулся и принес нам все, в чем мы нуждались! — проговорила арабка.

— Да почит на нем благословение Всевышнего за то, что он делает для нас, беззащитных! — отвечала Рахиль, бросив полный благодарности взгляд на финикиянина.

— Пей и кушай, — сказал Амрам, — тебе нужны силы! — И он подвинул вино, мясо и другие вкусные блюда, принесенные им.

После госпожи поела и Нехушта, затем обе они возблагодарили Бога и выразили свою признательность этому доброму человеку, который так заботился о них. После этого обе женщины пошли вниз и переоделись: одна — в богатые одежды знатной финикийской госпожи, а другая — в белое одеяние с пестрыми каймами, присвоенное приближенным рабыням.

День начинал угасать, но они выждали, пока почти совершенно стемнело, и тогда только вышли на улицу, где их ожидал хорошо вооруженный раб. В сопровождении последнего обе женщины и Амрам направились к набережной, выбирая самые безлюдные улицы, так как теперь, когда народу стало известно, что болезнь Ахриппы смертельна, солдаты восстали против властей, проявляя во всем наглое своеволие, врывались в дома, брали, что хотели, убивали тех, кто противился им.

У набережной наших беглянок ожидала лодка с двумя гребцами финикиянами. В шлюпку поместились обе женщины, Амрам и его раб, и она довезла их до стоявшей невдалеке от берега галеры, готовившейся к отплытию. Амрам представил капитану Рахиль в качестве своей близкой родственницы, гостившей у него и теперь возвращавшейся в Александрию, а Нехушту назвал ее рабыней. Затем, проводив их в предназначенную для них каюту, добрый купец простился с ними, пожелав им счастливого пути.

Четверть часа спустя галера снялась с якоря и, пользуясь благоприятным ветром, вышла в море. По прошествии некоторого времени ветер вдруг стих, и судно продолжало идти только на одних веслах. Свинцовое небо низко нависло над морем, предвещая сильную бурю. Капитан хотел было бросить якорь, но место казалось слишком глубоко, и якорь не встретил дна. За час же до рассвета вдруг поднялся страшный северный ветер, и вскоре разыгралась настоящая буря. Когда рассвело, Нехушта увидела вдали белые стены Тира, но капитан сказал ей, что зайти туда нет возможности, и что он пойдет прямо в Александрию.

Около полудня буря перешла в ураган. У судна сперва сломало мачту, а затем оторвало руль и его понесло с невероятною силой на прибрежные рифы, где, пенясь, с ревом разбивались громадные волны.

— Это все из-за проклятых христианок! — кричали моряки. — Клянусь Вакхом, я видел эту желтолицую женщину в амфитеатре.

Заслышав такие речи, Нехушта поспешила вниз, в каюту к своей госпоже, жестоко страдавшей от качки. Наверху же царствовала настоящая паника: не только экипаж судна, но даже невольники-гребцы кинулись к запасам спирта и старались хмелем отогнать ужас близкой смерти. Раза два эти возбужденные вином люди пытались ворваться в каюту, угрожая кинуть в море христианок, виновниц их гибели. Но Нехушта, со своей стороны, грозила убить первого, кто сунется в каюту, стоя в угрожающей позе у самой двери. Так прошла ночь, и когда рассвело, серая полоса берега вырисовывалась менее, чем в полумиле расстояния от судна, которое с быстротой молнии неслось на прибрежные скалы. Близость смерти протрезвила людей, они стали спускать шлюпки и готовить плоты из досок палубы. Видя, что все готовятся покинуть судно, Нехушта стала просить, чтобы спасли и их, но ее грубо оттолкнули, пригрозив смертью. Вдруг громадный вал подхватил галеру и бросил ее на скалы. Со страшным треском она врезалась носом между двумя рифами и засела на большой, плоской скалистой мели.

Плот и шлюпка удалялись уже от судна, а Нехушта, полная отчаяния, смотрела им вслед; вдруг страшный нечеловеческий крик покрыл рев бури и шум волн — плот и шлюпка, брошенные на скалы, разбились в щепки. С минуту несколько несчастных беспомощно барахтались в волнах, а там все снова стихло, и шлюпки и плота как будто не бывало. Тогда Нехушта, воссылая благодарение Богу, против воли их сохранившего им жизнь, вернулась в каюту и рассказала госпоже своей о случившемся.

— Да простит им Господь согрешения их! — сказала Рахиль. — Что же касается нас, то не все ли равно, утонуть там, на плоту, или здесь, на галере?!

— Мы не утонем, госпожа, в этом я уверена! — возразила Нехушта.

— Что дает тебе эту уверенность? Видишь, как море бушует! — заметила Рахиль.

Как раз в этот момент новый вал с бешеной силой подхватил галеру и не только приподнял ее с мели, на которой она засела, но даже перенес через гряду рифов, о которые разбились плот и шлюпка, выбросив на мягкую песчаную отмель берега, где она и осталась, глубоко врезавшись в мокрый песок, на расстоянии нескольких десятков сажень от берега. Затем, как бы закончив свое дело, ветер разом спал, и к закату море совершенно улеглось, как это часто бывает на Сирийском побережье. Теперь Рахиль и Нехушта, если бы были в силах, могли беспрепятственно достигнуть берега, но об этом нечего было и думать: то, что должно было случиться и чего Нехушта с тревогой ожидала с часу на час, теперь ожидалось с минуты на минуту — перед закатом у Рахили родилась дочь.

— Дай мне поглядеть на ребенка! — попросила молодая мать, и Нехушта показала ей при свете уже зажженного в каюте светильника хорошенького младенца, правда, очень маленького, но беленького, с большими синими глазами и темными вьющимися волосиками.

Долго и любовно смотрела на своего ребенка молодая мать, затем сказала: «Принеси сюда воды, пока еще есть время, надо окрестить младенца»!

И во имя Святой Троицы, освятив сперва воду, умирающая дрожащею рукой, обмоченной в этой воде, трижды осенила крестным знамением дитя, дав ему имя Мириам.

— А теперь, — сказала Рахиль, — проживет ли она один час или целую жизнь, все одно, она крещена мною и будет христианкой, а тебе, Ноу, я поручаю ее, как приемной матери. Заботься о ней и воспитай в духе христианства. Скажи ей также, что покойный отец ее завещал, чтобы она не смела избрать себе в мужья человека, который не исповедует Христа Распятого, такова и моя воля!

— О, зачем ты говоришь такие слова, госпожа?!

— Я умираю, Ноу, я это чувствую, и теперь, когда мой ребенок рожден для жизни временной и вечной, с радостью иду к тому, который ждет меня там, в новой загробной жизни, и к Господу Нашему и Богу… Дай мне того вина, оно восстановит мои силы; мне надо сказать тебе еще многое, а я чувствую, что слабею!

Рахиль выпила несколько глотков вина и затем продолжала:

— Как только меня не станет, возьми ребенка и иди в ближайшее селение, где дай ему немного подрасти и окрепнуть. Деньги у тебя есть, и тебе их хватит надолго. Когда дитя будет в силах, отправься с ней не в Тир, где мой отец воспитал бы ребенка в строгом иудействе, а в селение есеев на берегу Мертвого моря, где живет брат моей покойной матери Итиэль, и расскажи ему все без утайки. Хотя он не христианин, но человек добросердечный, он искренне сочувствует христианам, как ты знаешь, он жестоко упрекал отца за его поступок по отношению к нам и пытался сделать все возможное, чтобы спасти нас. Ему ты скажи, что я, умирая, просила его именем его покойной сестры, которую он так нежно любил, принять к себе мою дочь и быть ей вместо отца, а тебе — вместо друга и принять вас обеих под свою защиту. Тогда мир и счастие снизойдут на него и на весь дом его!

Последние слова Рахиль произносила с трудом, силы ее уходили. Затем она стала молиться, едва шевеля губами, и вскоре уснула. Проснувшись на заре, она знаками попросила принести к ней младенца и, возложив руки на его головку, благословила его, затем Нехушту и как будто снова забылась сном, но уже на этот раз — сном вечности.

С громким криком отчаяния кинулась Нехушта на труп своей госпожи и страстно целовала ее, мертвые руки, клянясь, что будет служить ее ребенку, как служила ей. Тут она вспомнила, что ребенок еще не ел и скоро почувствует голод, надо было спешить на берег. Но дорогую покойницу Нехушта не хотела оставить в добычу акулам и решила устроить ей царские похороны по обычаю своей страны. А какой костер мог быть грандиознее и величественнее этой большой галеры? С этой мыслью она вынесла тело покойной госпожи на палубу и, разостлав дорогой ковер, посадила ее, прислонив к обломку мачты. Затем вошла в каюту капитана, захватила из забытой на столе шкатулки золотые драгоценности, попрятала все это на себе и подожгла каюту. Найдя в углу амфору гарного масла, Нехушта разбила ее, разлила масло и подожгла его. Теперь она сбежала в каюту, схватила ребенка, укутала его в теплые одеяла и, выбежав с младенцем на руках на палубу, опустилась на мгновение подле своей мертвой госпожи и, страстно целуя ее, простилась с ней. Пламя начинало уже охватывать судно, когда Нехушта осторожно спустилась по веревочной лестнице, оставленной за бортом спасавшимися моряками и, очутившись менее уем по пояс в воде, бодро пошла к берегу, унося на себе все золото и драгоценности, какие только были на судне. Выйдя на берег, арабка взошла на высокий песчаный холм и с вершины его оглянулась назад на зажженный ею костер. Яркое пламя его восходило высоко к небесам, так как на галере было много масла в трюме.

— Прощай! Прощай! — громко воскликнула Нехушта, посылая последний привет своей любимой госпоже, и затем быстро стала спускаться с холма, спеша дойти до ближайшего селения.

IV. ВОДВОРЕНИЕ МИРИАМ

Спустившись с холма, Нехушта очутилась среди возделанных полей ячменя и плодовых садов, огороженных низкими каменными стенами. Там и сям виднелись дома, но большинство было разрушено пожаром, а поля и сады смяты и стоптаны, точно здесь только что прошел неприятель.

Тем не менее, Нехушта смело пошла вперед по главной улице селения до тех пор, пока не увидела смотревшую на нее из-за стены одного из садов молодую женщину. На ее вопрос, что здесь случилось, женщина с воплем и плачем рассказала, что в их селение нагрянули римляне и все сожгли и разорили, а стариков и старух убили, здоровых же и молодых, кого только могли изловить, увели в рабство за то, что старшина их селения поспорил с римским сборщиком податей из-за вторичного неправильного сбора налогов, которые тот отказался уплатить слугам великого Цезаря…

— Неужели, — сказала Нехушта, — я не найду здесь ни одной женщины, которая могла бы выкормить мне этого ребенка? Я готова щедро заплатить за это!

— Но скажи мне, откуда ты? Откуда у тебя этот младенец? — осведомилась женщина.

Нехушта рассказала женщине, что той надо было знать, и та предложила ей себя в кормилицы ребенка, так как римляне убили ее дитя, она же и муж ее успели скрыться в подвале, где их не нашли. Дом их тоже случайно уцелел, и муж теперь ушел на поле собрать что можно из посева. Нехушта возблагодарила Бога и согласилась остаться у этой женщины, поручив ей выкормить ребенка.

Муж новой кормилицы Мириам оказался славным трудолюбивым виноградарем, добрым хозяином и надежным заступником и защитником для Нехушты и маленькой питомицы его жены. В доме этих добрых людей, которым Нехушта каждый месяц давала по золотому, она и младенец пробыли целых шесть месяцев, ребенок окреп, поздоровел и мог без всякой опасности вынести самое дальнее путешествие. Поэтому, памятуя то, что ей завещала ее покойная госпожа, верная Нехушта обещала дать этим добрым людям денег на покупку двух волов и на наем работника и, кроме того, еще три золотых, если они согласятся проводить ее и ребенка в окрестности Иерихона, обещая, сверх того, оставить им в полную собственность, по миновании в них надобности, вьючного осла и мула, которых она поручила им приобрести для путешествия. Добрые люди не только согласились проводить их до окрестностей Иерихона, но даже обещали пробыть там около трех месяцев, до того времени, когда ребенка можно будет отнять от груди.

Тот берег, где галера, на которой Мириам увидела свет, потерпела крушение, отстоял всего в пяти лигах от Иоппы (нынешней Яффы) и в двух днях пути от Иерусалима, откуда в такой же срок можно было дойти до берегов Мертвого моря.

Путешествие свое Нехушта с маленькой Мириам и своими двумя спутниками совершила благополучно и беспрепятственно, быть может, потому что их скромный вид не привлекал внимания ни разбойников, которыми тогда кишели все большие дорогие, ни римских воинов, разосланных начальством для поимки этих разбойников и нередко бравшихся за их ремесло.

На шестой день пути наши путешественники спустились, наконец, в долину Иордана, а в два часа пополудни, на седьмые сутки, подошли к селению ессеев. Оставив своих вьючных животных и мужа кормилицы за околицей селения, Нехушта с младенцем, который теперь уже размахивал ручонками, смеялся и лепетал, в сопровождении самой кормилицы смело вошла в селение, в котором, по-видимому, жили только одни мужчины, так как нигде не было видно ни одной женщины.

Попавшегося ей навстречу престарелого мужчину, одетого в чистые белые одежды, Нехушта попросила указать, где она может найти брата Итиэля. на что почтенный старец, отворачивая от нее свое лицо, точно лик женщины казался ему опасным, весьма вежливо отвечал, что брат Итиэль работает в поле и не возвратится раньше, как только к ужину, но, что, если у нее спешное дело к нему, она может дойти до зеленых ив, растущих по берегу Иордана, и оттуда непременно увидит Итиэля, который пашет на соседнем поле на паре белых волов.

Выслушав эти указания, обе женщины направились к реке и, действительно, вскоре увидали вдали на пашне двух белых волов и шедшего за сохой немолодого пахаря. Приблизившись к нему, Нехушта приказала кормилице остаться в некотором отдалении, а сама с младенцем на руках подошла к Итиэлю.

— Скажи мне, прошу тебя, — обратилась к нему Нехушта, — вижу ли я перед собой Итиэля, священника высшего сана среди ессеев, брата покойной госпожи моей Мириам, жены еврея Бенони, богатейшего купца в городе Тире?

— Меня зовут Итиэль, и госпожа Мириам, жена Бенони, пребывающая ныне в стране вечного блаженства за гранью океана note 1, была моей сестрой!

— Хорошо, так ты, верно, знаешь, что у госпожи моей Мириам была дочь Рахиль, которой я служила до последней ее минуты. Она умерла в родах, и вот младенец, которому она умирая дала жизнь! — И Нехушта показала ему спящую малютку, над которой Итиэль склонился и долго вглядывался в маленькое личико, а затем, видимо, растроганный, с нежностью поцеловал ребенка, улыбнувшегося ему во сне. Ессеи, хотя и мало видят детей, тем не менее, питают к ним сильную любовь.

— Расскажи мне, добрая женщина, всю эту печальную повесть! — сказал Итиэль, и Нехушта рассказала ему все, передав дословно последние предсмертные слова своей молодой госпожи.

Выслушав ее до конца, Итиэль отошел немного в сторону и поскорбел об усопшей, затем сотворил молитву, так как ессеи не предпринимают ничего, даже и самого пустячного дела, не помолившись предварительно Богу о помощи и вразумлении, и только после того вернулся к Нехуште со словами:

— Добрая и верная женщина, в которой, как думается мне, нет ни коварства, ни лукавства, ни женского тщеславия, как у остальных сестер твоих, ты загнала меня в щель, и она защемила меня, так что я не знаю, как мне теперь быть и что делать. Законы моего братства воспрещают нам иметь какое-либо дело с женщинами, будь они стары или молоды. Поэтому-то, суди сама, как я могу принять тебя и младенца в мой дом?

— Законы твоей общины мне неизвестны, — несколько резко и гневно возразила Нехушта, — но общечеловеческие законы, законы природы для меня ясны, а также и некоторые законы Божий, так как я, подобно госпоже и ее ребенку, тоже христианка. Все эти законы говорят, что прогнать от себя сироту-младенца родственной тебе крови, которого горькая судьба привела к твоему порогу, — жестокий и дурной поступок, за который тебе придется когда-нибудь дать ответ Тому, Кто превыше всех законов земных!

— Я не стану спорить, особенно с женщиной, — продолжал Итиэль, которому теперь, видимо, было не по себе, — но добавлю, что если то, что я только что сказал тебе, правда, то правда и то, что наши законы предписывают нам самое широкое гостеприимство и строжайше воспрещают отказывать в помощи обездоленным и беспомощным!

— А тем более этого ребенка, в жилах которого течет родная вам кровь, и который, если вы оттолкнете его, попадет в руки деда и будет воспитан среди евреев и зилотов, будет приносить в жертву живые существа и помазываться маслом и кровью жертвенных животных!

— О, одна мысль об этом приводит меня в ужас! — сказал Итиэль. — Пусть уж лучше она будет христианкой! — И он сказал потому, что ессеи считают употребление масла нечистым и всего более питают отвращение к приношению в жертву животных и птиц. Хотя они не признавали Христа и не хотели слышать ни о каком новом учении, тем не менее, исполняли много из того, что завещал своим ученикам Христос.

— Но решить этот вопрос я один не могу, — продолжал Итиэль, — а должен представить его на обсуждение всего собрания ста кураторов. Как они решат, так и будет, а до того времени, пока совет решит, на что потребуется не менее трех дней, я имею право предложить тебе с ребенком и тем людям, которые пришли с тобой, кров и пищу в нашем странноприимном доме! К счастью, этот дом стоит как раз на том конце селения, где живут наши братья низших степеней, для которых допускается брак, так что там вы найдете несколько женщин, которые не могут показываться среди нас в другой части селения!

— Прекрасно, — сказала Нехушта, — только я назвала бы этих братьев — братьями высших степеней, так как они исполняют завет Божий, которым заповедано людям плодиться и множиться!

— Об этом я не стану спорить, нет, нет… Но, во всяком случае, это прелестный ребенок. Вот он открыл глазки, и эти глазки, точно васильки! — И старик снова склонился над малюткой и поцеловал ее, затем тотчас же добавил со вздохом: — Грешник я, грешник! Я осквернил себя и должен теперь очиститься и покаяться!

— Это почему? — спросила Нехушта.

— Потому, что я нечаянно коснулся твоей одежды и дал волю земному чувству, поцеловав ребенка дважды. Согласно нашему правилу, я осквернился!

— Осквернился! — воскликнула негодующим гоном Нехушта. — Ах ты, старый сумасброд! Нет, ты осквернил этого чистого младенца своими мозолистыми руками и щетинистой бородой! Лучше бы ваши священные правила учили вас любить детей и уважать честных женщин, которые являются их матерями, и без которых не было бы на свете и вас, ессеев!

— Я не смею спорить с тобой, не смею спорить! — нервно отозвался Итиэль, нимало не возмущаясь резкостью речи Нехушты. — Все это должны решить кураторы, а пока пойдем, я погоню своих волов, хотя еще не время выпрягать их из ярма, а ты и спутница твоя идите немного позади меня. Впрочем, нет, не позади, а впереди меня, чтобы я мог видеть, что вы не уроните ребенка. Право, личико его так прекрасно, что мне жаль расстаться с ним, прости мне, Господи, это прегрешение… это дитя напоминает мне покойную сестру, когда она была еще ребенком, и я держал ее на своих руках… да, да… прости, Господи, мои прегрешения!

— Уронить ребенка! — воскликнула было Нехушта, возмущенная словами этой жертвы глупых правил, как она мысленно называла его, но угадав своим женским чутьем, что этот человек успел уже полюбить ребенка, она смягчилась и, полушутя, заметила. — Смотри сам не напугай малютку своими огромными волами. Вам, мужчинам, которые так презирают женщин, еще многому следовало бы поучиться от нас!

Затем, подозвав кормилицу, она молча пошла впереди Итиэля, который шел за ними, ведя волов. Так они дошли до большого прекрасного дома на самом краю селения. Это был странноприимный дом ессеев, где они оказывали своим гостям самый радушный прием, окружая их всеми возможными удобствами и предоставляя им все, что у них было лучшего. Дом этот оказался не занятым. Призвав женщину, жену одного из низшей степени братьев ессеев, Итиэль, закрыв лицо руками, чтобы не видеть лица женщины, и говоря с нею издали, поручил ей позаботиться о Нехуште, младенце и их спутниках, затем старик удалился доложить обо всем кураторам.

— Что, все они такие полоумные? — презрительно спросила Нехушта у женщины.

— Да, сестра, — ответила та, — все они таковы, даже мужа своего я вижу мало, и он каждый день твердит мне о том, что женщины полны всяких пороков, что они — искушение для человека праведного, ловушка для праведников и многое другое, подобно этому!

В этом странноприимном доме Нехушта с младенцем и их спутники прожили несколько дней.

На четвертые сутки собрался весь совет ста кураторов, и Нехушта должна была явиться на собрание вместе с ребенком. Собрание это состояло из ста почтенных, убеленных сединами старцев в белых одеждах, разместившихся на длинных скамьях; на противоположном конце залы было приготовлено особое седалище для арабки. По-видимому, Итиэль уже заранее изложил им все обстоятельства дела, так как кураторы сразу же приступили к расспросам, по которые Нехушта отвечала вполне ясно и точно, после чего кураторы стали совещаться между собою. Большинство оказалось согласно принять и воспитать ребенка, но нашлись и такие, которые возражали, что так как и младенец, и приемная мать его женского пола, то им здесь не место, или же, что если оставить здесь ребенка, то все они полюбят его и привяжутся к нему, тогда как они должны любить только одного Бога!

На это другие возражали, что они должны любить и всех обездоленных, и все человечество. Затем Нехуште предложили удалиться, так как предполагалось собирать голоса «за» и «против». Встав со своего места, прежде чем выйти из залы, Нехушта высоко подняла улыбающегося младенца, так что все могли видеть его прелестное личико, и умоляла все собрание не отвергать просьбы умирающей женщины, не лишать ребенка попечений ее единственного родственника, которому мать младенца поручала свое дитя на смертном одре, не отказывать бедной сиротке в попечении, наставлении и мудром руководстве ее дяди Итиэля и всей святой общины ессеев.

Затем она вышла в смежную комнату, где оставалась довольно долго в ожидании решения собрания. Наконец, ее вновь призвали в залу совета; при одном взгляде на сиявшее радостью лицо Итиэля Нехушта поняла, что решение кураторов было благоприятное. Действительно, председатель собрания объявил ей, что большинством голосов было решено принять младенца Мириам на попечение общины до достижения ею 18-летнего возраста, когда ей придется покинуть это селение. За все это время никто не будет пытаться уклонить ее от веры ее родителей, ей и ее приемной матери дан будет дом и все, что есть лучшее, для их удобства и благосостояния, дважды в неделю к ним будут являться выборные из кураторов, чтобы убедиться, что ребенок здоров и ни в чем не имеет недостатка. Когда же девочка подрастет и будет нуждаться в обучении, то она будет допускаться в их собрания и обучаться мудрейшими и ученейшими из братьев всем полезным наукам и познаниям.

— А теперь, чтобы все знали, что мы приняли этого ребенка на наше попечение, — сказал председатель, — мы все в полном составе проводим вас до предназначенного вам дома, а брат Итиэль, как ближайший родственник ребенка, понесет ее на руках своих. Ты же, женщина, пойдешь рядом с ним и будешь давать ему необходимые указания, как обращаться с ребенком!

И вот образовалось целое торжественное шествие, с председателем совета кураторов и их священниками во главе, с младенцем, несомым братом Итиэлем в центре, и длинной вереницей кураторов и простых братьев ессеев позади. Шествие это проследовало через все селение и остановилось на дальней окраине села, у одного из лучших домов, предназначенного служить жилищем малютке Мириам и ее верной хранительнице Нехуште.

Таким образом этот ребенок, который впоследствии стал называться «царицей ессеев», с царским эскортом был водворен в своем домике и не только в домике, но и в сердцах всех этих добрых людей, которые воздвигли ему трон в своих сердцах.

V. ХАЛЕВ

Вряд ли какой-нибудь другой ребенок мог похвастать более своеобразным воспитанием и более счастливым детством, чем Мириам. Правда, у нее не было матери, но это с избытком покрывалось любовью и заботами, которыми ее окружала Нехушта и несколько сот отцов, из которых каждый любил ее, как родное дитя. «Отцами» она не смела их называть, но зато всех звала «дядями» с прибавлением для отличия имени тех, кого она знала.

Однако, с появлением Мириам, в общине ессеев между почтенными братьями нередко стало проявляться чувство зависти и ревности друг к другу по отношению к ребенку: все они наперерыв старались приобрести ее расположение, прибегая нередко к тайным друг от друга подаркам девочке, прельщая ее лакомствами и игрушками. Комитет, на обязанности которого лежали ежедневно посещения домика Мириам, состоявший из выборных членов кураторов, в том числе и Итиэля, был вскоре расформирован, и депутация составлялась из очередных братьев, так что каждый из них, в свою очередь, имел возможность посещать девочку и полюбоваться на их общую питомицу.

Когда девочке исполнилось уже семь лет, и она успела стать обожаемым божеством для каждого из братьев ессеев, она захворала лихорадкой, весьма распространенной в окрестностях Иерихона и Мертвого моря. Хотя среди братьев было несколько весьма искусных и опытных врачей, лихорадка не оставляла больную, и те день и ночь не отходили от ее кровати. Вся же остальная братия была в таком горе, что все селение наполнилось воплями и стонами и возносило молитвы Господу Богу об исцелении девочки; три дня все они пребывали в непрестанной молитве, и многие из них за это время не дотрагивались до пищи. Никогда еще ни один монарх на свете не был окружен в своей болезни такой любовью и тревогой своих подданных, и никогда еще его выздоровление не приветствовалось такой единодушной радостью и искренней благодарностью Богу, как выздоровление маленькой Мириам.

И неудивительно, она была единственной радостью их бесцветной, однообразной жизни, единственным молодым, веселым существом, щебетавшим как птичка, среди угрюмых и молчаливых братьев, вся жизнь которых была полным отречением от всех радостей земных.

Когда девочка подросла и настало время подумать о ее обучении, совет ессеев, после долгих обсуждений, решил возложить эту обязанность на трех ученейших мужей из своей среды.

Один из них был египтянин родом, воспитанный в коллегии жрецов в Фивах. От него Мириам узнала многое о древней цивилизации Египта и даже многие тайны их религии и объяснения этих тайн, известные только одним жрецам. Второй был Феофил, грек родом, живший долгие годы в Риме и изучивший язык, нравы и литературу римлян, как свою собственную. Третий, посвятивший всю свою жизнь изучению животных, птиц, насекомых и всей природы, а также и движению небесных светил, преподавал с полным старанием все эти познания своей возлюбленной ученице, стараясь пояснить ей все живыми и наглядными примерами.

Впоследствии, когда Мириам стала постарше, ей дали еще четвертого учителя, новый преподаватель был художник. Он научил девушку искусству лепки из глины и ваяния из мрамора и камня, а также употреблению пигментов, т. е. красок. Этот, в высшей степени талантливый человек, был еще, сверх того, искусным музыкантом и охотно преподавал девочке музыку и пение в ее свободные от других занятий часы. Таким образом, Мириам получила такое образование, о каком девушки и женщины ее времени не имели даже представления, и ознакомилась с такими науками и познаниями, о которых те даже не слыхали. В вопросах веры она частью обучалась у Нехушты, частью же поучалась у прохожих и захожих христиан, которые приходили и сюда проповедовать учение Христа; особенно заслуживал внимания один старик, слышавший сам это учение из уст самого Иисуса и видевший Его распятым. Но главным наставником девочки была сама природа, которую она научилась страстно любить.

Таким путем познания и искусства рано пустили корни в прелестной головке Мириам, светлый, ясный разум и вместе поэтическая душа девочки стали светиться в ее синих глазах. Кроме того, Мириам не была лишена и внешней привлекательности: сложения она была скорее миниатюрного и несколько хрупкого, личико ее было скорее бледное, но темные волосы густыми кудрями ниспадали уже по плечам, а большие темно-синие глаза светились ласковым, живым огнем. Ручки и ножки ее были маленькие, тоненькие и женственно прекрасные, а движения грациозны, гибки и живы. Нежная душа ее была полна любви ко всему живущему, сама она росла всеми любима, даже птицы и животные, которых она кормила, видели в ней друга, сами цветы как-то особенно преуспевали под ее уходом и улыбались ей.

Но все это не совсем нравилось Нехуште, которая неодобрительно относилась к столь усидчивым и регулярным занятиям девочки. Долгое время она молчала, наконец, высказалась на одном из собраний, как всегда несколько резко и с упреком:

— Что, вы хотите сделать из этой девочки прежде времени старуху? На что ей все эти познания? В эти годы другие девочки еще беззаботны, как мотыльки, и думают только об играх и забавах, свойственных их возрасту, она же не знает других товарищей, кроме седобородых старцев, которые пичкают ее юную головку своею старческою премудростью, преждевременно делая чуждой всяких молодых радостей жизни! Ребенку нужны такие же товарищи, как он, а она растет, точно одинокий цветок среди угрюмых темных скал, не видя ни солнца, ни зеленого луга!

По обсуждении этого вопроса, решено было позаботиться о том, чтобы дать девочке в товарищи кого-нибудь из сверстников. Но — увы! У ессеев не было выбора: девочек не оказалось в целом селении ни одной, а из принимаемых и призреваемых общиной мальчиков, из которых ессеи готовили будущих последователей своего учения, всего только один оказался равным Мириам по рождению. Несмотря на то, что среди ессеев не существовало никаких кастовых предрассудков и вопрос происхождения не имел для них никакого значения, им казалось, что для Мириам, которая со временем должна была покинуть их тихое убежище и вступить в жизнь, общение с детьми низшего происхождения могло быть нежелательным. Этот единственный мальчик, ровесник Мириам, круглый сирота, призреваемый ессеями, был сыном очень родовитого и богатого еврея, по имени Гиллиэль, мальчик родился в тот год, когда, со смертью царя Агриппы, Куспий Фаб (Cuspius Fabus) стал правителем Иудеи. Отец его, несмотря на то, что нередко становился на сторону Римской партии, был убит римлянами или погиб в числе 20 000 затоптанных насмерть и смятых лошадьми в день праздника Пасхи в Иерусалиме, когда прокуратор Куман приказал своим солдатам атаковать народ.

Зилот Тирсон, считавший Гиллиэля предателем, сумел присвоить себе все его имущество, так что Халев, матери которого тогда уже не было в живых, остался бездомным сиротою и был привезен одной доброй женщиной в окрестности Иерихона и передан на попечение ессеям.

Халев был красивый, черноволосый мальчик, с темными пытливыми глазами, умный и отважный, но при этом горячий и мстительный. Кроме того, если он чего-нибудь хотел, то всегда старался добиться во что бы то ни стало; как в любви, так и в ненависти своей он был тверд и непоколебим. Одним из ненавистных ему существ была Нехушта. Эта женщина, со свойственной ей проницательностью, сразу разгадала характер мальчика и открыто высказалась о нем, что он может стать во главе любого дела, если только не изменит ему, и что, когда Бог мешал его кровь из всего лучшего, чтобы сам цезарь мог найти в нем себе соперника, Он забыл примешать в нее соль честности и долил чашу вином страстей и злобы.

Когда эти слова были пересказаны ему Мириам, думавшей подразнить своего нового товарища игр, тот не пришел в бешенство, как она того ожидала, а только сощурил глаза, как он это иногда делал, и стал мрачен, как туча над горой Нево.

— Скажи ты, госпожа Мириам, той старой темнокожей женщине, что я стану во главе не одного дела, так как намерен быть первым везде, и чего бы Бог ни забыл примешать к моей крови, только, во всяком случае, Он примешал к ней хорошую долю памятливости!

Нехушта, услыхав это возражение, рассмеялась и сказала, что все это очень может быть и правда, но только не мешало бы ему знать, что кто разом взбирается на несколько лестниц, обыкновенно падает на землю, и что когда голова распростилась со своими плечами, то наилучшая память теряет свое значение!

Халев нравился Мириам но она никогда не научилась любить его так, как любила своих старых дядей ессеев, или Нехушту, которая для нее была всего дороже в жизни. Между тем, по отношению к Мириам, мальчик никогда не проявлял своего гнева, а всегда старался не только угодить и услужить ей во всем, но даже предугадать ее желания и порадовать ее чем только можно. Впрочем, это объяснялось тем, что он положительно обожал ее. Хотя в характере его было много лжи и фальши, но это чувство его к ней было искренне и непритворно. Сначала он любил ее, как ребенок любит ребенка, а затем, как юноша любит девушку, но Мириам никогда не любила, — и в этом заключалось все несчастье. Будь это не так, вся жизнь обоих сложилась бы иначе!

Что было особенно странно, так это то, что Халев, кроме Мириам, не любил решительно никого, разве только самого себя. Какими-то судьбами мальчик узнал свою печальную повесть и возненавидел римлян, завладевших его родиной и попиравших ее ногами. Но еще более он возненавидел евреев, лишивших его всего состояния и земель, принадлежавших ему по праву после смерти отца. Что же касается ессеев, которым он был всем обязан, то он, как только достиг того возраста, когда мальчик может судить о подобного рода вещах, стал относиться к ним презрительно, прозвав их «общиной прачек и судомоек», за их частые омовения и особенно усердное соблюдение чистоты, причем пояснял Мириам, что, по его мнению, люди, живущие в мире, должны принимать жизнь такою, как она есть, а не мечтать беспрерывно о какой-то иной жизни, к которой они еще не принадлежат, и не нарушать общих законов существующей жизни.

Слушая его и видя, что он не сочувствует учению ессеев, Мириам вздумала было обратить его в христианство, но старания ее остались безуспешны, так как по крови он был еврей из евреев и не мог понять и преклониться перед Богом, который позволил распять Себя! Его Мессия, за которым он пошел бы охотно, должен быть великим завоевателем, победителем всех врагов Иудеи, сильный и могучий царь, который низвергнет ненавистное иго римлян!

Быстро проходили годы. В Иудее были восстания, в Иерусалиме случались избиения. Ложные пророки смущали легковерных людей, которые тысячами шли за ними, но римские легионы скоро рассеивали в прах эти толпы. В Риме воцарялись и низвергались цезари. Великий Иерусалимский храм был, наконец, докончен и красовался в полном своем великолепии. Много знаменательных происшествий было в то время, только в селении ессеев, на берегу Мертвого моря, жизнь незаметно текла своим чередом, и никаких особенно выдающихся событий в ней не замечалось, разве только умирал какой-нибудь престарелый брат или новый испытуемый бывал принят в число братии.

День за днем эти добрые, кроткие и скромные люди вставали до зари и возносили свои моления солнцу, а затем шли каждый на свою работу, возделывали свои поля и сеяли хлеб и были благодарны, если он хорошо родился, если же плохо родился, то они все же были благодарны и за то, и по-прежнему совершали свои омовения и творили молитвы, скорбя о злобе мирской и об испорченности людей.

Так шло время, Мириам уже исполнилось 17 лет, когда первая капля предстоящих бед обрушилась на мирную общину ессеев.

Время от времени первосвященник иерусалимский, ненавидевший ессеев, как еретиков, присылал к ним требование установленной подати на жертвоприношения в храме. От уплаты этой подати ессеи всегда упорно отказывались, так как всякого рода жертвоприношения были ненавистны им, сборщики податей всякий раз возвращались ни с чем. Но когда первосвященнический престол занял Анан, он послал к ессеям вооруженных людей силой взять с них десятинный сбор на храм. Когда тем было отказано в добровольной уплате этой подати, они обрушились на житницы, амбары и погреба общины и своевольно взяли, сколько хотели, а чего не могли увезти с собой, рассыпали, растоптали и разнесли.

Случилось это так, что во время этого погрома Мириам, в сопровождении неразлучной с ней Нехушты, находилась в Иерихоне, куда они иногда отправлялись с посильной лептой для бедных. Возвращаясь к себе, им приходилось идти руслом пересохшей реки, где было много камней и кустов терновника. Здесь их встретил Халев, ставший теперь довольно красивым, сильным и энергичным юношей. В руках у него был лук, а за спиной висел колчан с шестью стрелами.

— Госпожа Мириам, — сказал он, приветствуя женщин, — я искал тебя, желая предупредить, чтобы вы не шли домой большой дорогой, так как повстречаетесь там с теми разбойниками и грабителями, которых прислал сюда первосвященник, чтобы ограбить житницы ессеев, и которые могут обидеть или оскорбить тебя, так как все они пьяны от вина. Видишь, один из них ударил меня! — и он указал ей на большую ссадину на своем плече.

— Что же нам делать? Идти назад в Иерихон?

— Нет, они и туда придут, и, вероятно, нагонят вас в пути! Идите вот этим руслом и затем пешеходной тропой, которая приведет вас к околице селения. Таким образом вы избежите встречи с ними!

— Это правда, — сказала Нехушта, — пойдем, госпожа!

— А ты куда, Халев? — спросила Мириам, удивленная тем, что он не идет за ними.

— Я? Я притаюсь здесь, между скалами, пока эти люди не пройдут. Затем выслежу ту гиену, которая напала на овцу, я уже выследил ее, и мне, быть может, удастся поймать ее. Потому-то я и захватил свой лук и стрелы!

— Пойдем! — нетерпеливо вымолвила Нехушта. — Этот парень сумеет сам за себя постоять!

— Смотри, Халев, будь осторожен! — еще раз остерегла его Мириам, догоняя Нехущту, которая сделала несколько шагов вперед. — Странно, — добавила она как бы сама себе, — что Халев выбрал именно сегодняшний вечер для охоты!