Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

I. В тюрьмах Кесарии

Два часа ночи, но в Кесарии, на Сирийском побережье, многие еще не спали. Агриппа[1], милостями Рима ставший царем всей Палестины[2], достигший апогея своей власти, давал великолепный праздник в честь императора Клавдия[3]. На его призыв поспешили все важные и влиятельные лица страны и десятки тысяч прочих палестинцев. Город был переполнен людьми, прибывшими со всех концов страны. Берег моря пестрел палатками и шалашами, в которых ютились те, кому не нашлось места ни в гостиницах, ни в заезжих дворах, ни в частных домах обывателей. Весь город кипел жизнью, как муравейник. Даже сейчас, ночью — хотя разноголосый оглушающий шум и стих над городом — толпы отпировавших гостей в венках из роз, теперь уже помятых и поблекших, возвращаясь к себе на ночлег, проходили по улицам с громкими песнями и смехом, а те, что были еще достаточно трезвы, обсуждали подробности игр в цирке, которые они только что наблюдали.

На холме возвышались мрачные каменные здания тюрьмы, разделенной на несколько крытых дворов, обнесенных общей высокой стеной и глубоким рвом. Заключенные могли слышать, как работали там, внизу, у подножия храма, в амфитеатре, чернорабочие, готовя цирк и арену к завтрашнему зрелищу; доносившиеся звуки волновали несчастных: они должны были стать действующими лицами на этой арене.

На переднем дворе тюрьмы толпилось около сотни человек, называемых преступниками или злодеями, — по преимуществу иудеев, обвиненных в каких-нибудь политических проступках. Завтра они сражаются в цирке с двойным против них числом диких арабов, детей пустыни, захваченных во время их пограничных набегов. Арабы вооружаются громадными копьями и мечами. На протяжении двадцати минут безоружные, но одетые в тяжелые панцири и снабженные большими щитами иудеи должны будут бороться против вооруженных арабов. Тем из них, кто останется жив и не проявит трусости или малодушия в бою, равно арабам и иудеям, была обещана свобода. Действительно, милостивым указом царя Агриппы, не любившего бесполезного кровопролития, вопреки обычаям того времени, даже раненым даровали жизнь, если находились люди, желающие взять на себя уход за ними.

В другом большом дворе в пустынной зале находилось не более пятидесяти человек заключенных. В глубоких нишах и гротах этой обширной залы отдельные группы имели полную возможность уединиться друг от друга. Здесь были женщины и дети разного возраста, а также около десятка мужчин, старых и хилых; остальные мужчины, сильные и молодые, были предназначены для роли гладиаторов. Все они, за немногим исключением, принадлежали к новой секте христиан, последователей некоего Иисуса. Он, гласила молва, был распят — как человек беспокойный, возмущавший народ и восставший против власти, — лет пятнадцать тому назад по приказанию римского правителя Иудеи Понтия Пилата, впоследствии впавшего в немилость и сосланного в Галилею, где он покончил жизнь самоубийством. Этот Пилат не пользовался большой популярностью среди иудеев, так как завладел сокровищами Иерусалимского храма и употребил их на сооружение акведуков, что вызвало сильное возмущение в народе, и во время бунта многие были убиты. Но теперь о нем почти забыли. Зато память и слава о распятом им демагоге Иисусе росла и распространялась повсюду: многие делали из него какого-то бога, проповедуя от его имени некое новое учение, совершенно противное всем законам и обычаям страны и крайне ненавистное существующим сектам иудеев.

Фарисеи и саддукеи, зилоты, когены и левиты[4] — все единогласно восстали против этого учения, убеждая Агриппу истребить вероотступников, проповедовавших народу, что обещанный иудеям Мессия, небесный Царь, долженствующий ниспровергнуть владычество Рима и сделать Иерусалим столицей мира, уже приходил в образе простого плотника-проповедника, но его не признали, и он погиб, как преступник.

Зилоты — представители еврейской бедноты, мелких торговцев, ремесленников. Занимали радикальную позицию в религиозных и политических вопросах.

Когены — жрецы-священники культа Яхве. Ниже их по рангу стояли жрецы-левиты.

Агриппа же, подобно высокообразованным римлянам того времени, с которыми он постоянно поддерживал самые тесные отношения и среди которых постоянно вращался, лично не исповедовал никакой религии. В Иерусалиме в угоду народу он украшал храм и приносил жертвы Иегове[5], а в Берите украшал храм и делал жертвоприношения Юпитеру. С каждым человеком он был тем, кого тому приятно видеть, с самим же собой — ленивым и сладострастным сыном своего века. О христианах он никогда много не думал и нисколько не интересовался ими, но так как влиятельные и приближенные к нему иудеи прожужжали ему все уши и так как среди христиан не было ни одного сколько-нибудь уважаемого и знатного лица — а все какие-то незначительные, жалкие людишки, которых можно было безнаказанно преследовать — он и решил, в угоду иудеям, преследовать их, но делал это без всякой злобы, без всякого желания. По настоянию иудеев одного из этих христиан, Иоанна — ученика распятого, он приказал схватить и распять в Иерусалиме. Другого, по имени Петр, известного проповедника, горячего и убежденного, бросил в тюрьму, а многих из их последователей убивал или держал в тюрьмах для цирковых игр. Женщин, если они были молоды и красивы, продавал в рабство, пожилых же матрон и старух кидал диким зверям.

Именно эта участь ожидала на следующий день бедные жертвы, что находились во втором дворе в большой мрачной зале тюрьмы. В программе увеселений на наступающий день было объявлено, что после битвы гладиаторов и других цирковых игр шестьдесят взрослых христиан, престарелых, хилых и ни к чему не пригодных, и малых ребят, которых никто не желает купить, выгонят на арену амфитеатра и выпустят на них тридцать голодных львов и других диких зверей, уже заранее разъяренных запахом крови. Но и тут Агриппа не преминул выказать свою мягкосердечность, приказав, чтобы все, кого львы и другие дикие звери откажутся растерзать, были наделены одеждами, небольшой суммой денег и выпущены на свободу.

Такие зрелища, как кормление диких животных живыми женщинами, старцами и детьми, являлись излюбленным развлечением. Большие суммы денег ставились в заклад относительно того, сколько из несчастных останется в живых и сколько будет растерзано зверями. При этом стоявшие за то, что уцелеют лишь очень немногие, подкупали солдат и сторожей, и они опрыскивали волосы и платье несчастных жертв валериановым отваром или настойкой — существовало мнение, что запах валерианы возбуждает аппетит этих громадных кошек. Другие, составлявшие сравнительно большое число, заставляли тех же солдат и тюремщиков путем более крупных подкупов проделывать над несчастными жертвами иного рода манипуляции, будто бы возбуждающие отвращение у львов, причем личность осужденного, конечно, не играла в глазах этих азартных игроков никакой роли.

В тени одного из сводов второго двора, близ железной решетки ворот, у которых мерным шагом расхаживали часовые с длинными копьями в руках, сидели две женщины. Одна из них, несомненно еврейка, еще совсем молодая, красивая, но исхудавшая и измученная, с явными признаками знатного происхождения, была Рахиль, вдова Демаса, богатого греко-сирийца, и единственная дочь известного всей стране родовитого иудея Бенони, богатейшего торговца в Тире. Другая женщина, уже немолодая, родом с Ливийских берегов, в юности была похищена иудейскими торговцами и продана в рабство. Это была чистейшего происхождения арабка без малейшей примеси негритянской крови, о чем свидетельствовали ее стройное, гибкое, сильное сложение, медно-желтый цвет кожи, густые, прямые, черные, как смоль, волосы и огненные глаза с гордым и непокорным взглядом. Все ее лицо дышало гордостью и неустрашимостью, что-то дикое и свирепое было в нем, но когда взгляд ее останавливался на молодой красавице, невыразимая нежность и тревога отражались в ее чертах. Эту женщину звали Нехушта (по-еврейски \"медь\"). Имя придумал Бенони, когда много лет тому назад купил ее на базарной площади Тира. На родине же она носила другое имя: там ее звали Ноу, и покойная госпожа, супруга Бенони, и дочь его, прекрасная Рахиль, всегда называли ее так.

Сидя на земле, Рахиль мерно раскачивалась из стороны в сторону, закрыв лицо руками, — она молилась. Нехушта же, сидевшая подле нее на корточках, неподвижно смотрела куда-то в пространство.

Ночь была тихая, лунная.

— Это наша последняя ночь на земле, Ноу! — проговорила Рахиль, отняв наконец руки от лица и взглянув на звездное небо. — Странно подумать, что мы никогда больше не увидим ни этого ясного месяца, ни этих мерцающих звезд!

— Как знать, госпожа, — отозвалась Ноу, — но я, во всяком случае, не намерена умереть завтра, да и тебе дать умереть не намерена. Я не страшусь львов, они — дети моей родной пустыни, они мне братья, и их рев убаюкивал меня, когда я была ребенком. Мой отец, вождь нашего племени, назывался повелителем львов, так как умел укрощать их, и я ребенком кормила их из рук, они ходили за мной как псы!

— Но ведь тех львов давно нет, а другие тебя не знают!

— Все равно, они почуют родную кровь, почуют дочь повелителя львов! Говорю тебе, госпожа, они могут растерзать всех, но нас с тобой не тронут!

— Нет, Ноу, я не могу этому поверить, и завтра мы умрем ужасной смертью, чтобы Агриппа мог почтить своего господина, цезаря!

— Госпожа, если ты не веришь, что звери пощадят нас, то лучше умереть сейчас, по своей доброй воле, чем быть растерзанными ими для увеселения подлой толпы. Смотри: у меня в волосах спрятан смертельный яд, он действует и быстро, и безболезненно! Выпьем его — пусть все будет кончено!

— Нет, Ноу, я не могу наложить на себя руки, да если бы и захотела это сделать, то не вправе распорядиться жизнью моего еще не родившегося ребенка!

— Умрешь ты, госпожа, — умрет и он. Не все ли равно, случится это сегодня или завтра?

— Да, но кто может предвидеть, что случится завтра? Быть может, Агриппа будет мертв, а мы с тобой живы, и мой ребенок будет жить: все в воле Божьей, пусть же Бог решит его участь!

— Ради тебя я стала христианкой и верю, как могу, в то, чему нас научили. Но в моих жилах течет буйная кровь: я горда, сильна и не хочу покоряться судьбе. Пока я жива, когти льва не коснутся твоего нежного тела, я скорее заколю тебя своим ножом, а если у меня отнимут нож, расшибу твою голову о столб на арене на глазах у всех!..

— Не принимай греха на свою душу, Ноу! — сказала кротко ее госпожа.

— Что мне эта душа?! Моя душа — это ты, свет очей моих, ты, которую я качала в колыбели, которой я своими руками готовила брачное ложе. Своими руками я хочу дать тебе легкую, быструю смерть, чтобы спасти от худшей смерти, а затем скажу себе, что честно исполнила долг, и умру подле твоего бездыханного трупа, до конца верная клятве, данной твоей покойной матери. А тогда пусть Бог или сам сатана делают с моей душой, что им угодно. Мне все равно!

— Ты не должна так говорить, Ноу! Я бы охотно умерла, чтобы скорей соединиться с моим возлюбленным супругом. Только бы мое дитя получило жизнь, хоть на час. Тогда я знала бы, что мы все трое или, вернее, четверо, пребудем вместе в веках в царстве Божием; я говорю \"четверо\", так как ты, Ноу, мне дорога наравне с моим мужем и ребенком…

— Не может этого быть, и не хочу я этого! — пылко воскликнула Нехушта. — Я — рабыня, собака, лежащая под столом у ног своих господ… О, если бы я могла спасти тебе жизнь! С какой радостью потом показала бы я, как презирает своих мучителей и как сумеет умереть дочь пустыни, дочь моего отца! — Глаза арабки загорелись гневным огнем, она заскрипела зубами в бессильной злобе, но, охваченная внезапным порывом страстной нежности к своей госпоже, стала покрывать ее лицо, руки и плечи горячими поцелуями, а затем разразилась тихими, сотрясающими душу рыданиями.

— Слышишь ли, Ноу, — сказала Рахиль, ласково проведя рукой по ее волосам, — как ревут львы в своих логовищах, в пещере над этой залой?

Нехушта подняла голову, прислушалась, и лицо ее просветлело: сотрясающие своды залы могучие звуки львиного рыка воскрешали в ее душе картины далекой родины, будили дорогие воспоминания, говорили ей о свободе.

— Их — девять, — сказала Нехушта уверенно, — и все бородатые, царственные львы, старые самцы, могучие и величественные. Слушая их, я молодею, я чую запах родной пустыни и вижу порог отцовского шатра… Ребенком я охотилась на них, теперь они отплатят мне тем же: настал их час!

— Воздуха! Мне душно! Душно! — вдруг вскрикнула молодая женщина и без чувств упала на землю. Служанка подняла ее, как малого ребенка, и со своей драгоценной ношей направилась к фонтану, плескавшемуся посреди двора. Его холодная струя вскоре оживила Рахиль. Мрачная тюрьма некогда была дворцом, и это место у фонтана было красиво и удобно, в его прохладе были устроены каменные скамьи, и на одной из них расположилась теперь Рахиль. Нехушта опустилась на землю у ее ног. Вдруг чугунная решетка калитки, проделанной в тюремных воротах, раскрылась, и несколько мужчин, женщин и детей вошли во внутренний двор, понукаемые свирепыми стражами.

Позади всех с трудом переступала, опираясь на костыль, седая сгорбленная старуха в темной одежде.

— Спешите попасть на завтрак львам, друзья христиане! — издевался очередной тюремщик, пропуская в калитку вновь прибывших. — Спешите вкусить последнюю вечерю по вашему обычаю. Вы найдете вина и хлеба вдоволь, наедитесь перед тем, как сами будете съедены без остатка!

— Не кощунствуй, — подняла голову старуха, — я, Анна, которую Бог наградил даром прорицания, говорю тебе, вероотступнику, который сам был раньше последователем Христа, что ты уже вкусил свою последнюю трапезу здесь, на земле, и вскоре предстанешь пред судом Божиим!

Вне себя от бешенства, тюремщик выхватил из-за пояса нож и хотел ударить им старую Анну, но одумался и, сердито хлопнув калиткой, вышел. Он знал, что Анна обладала даром пророчества, и слова ее звучали у него в ушах смертным приговором. Старуха же поплелась дальше вслед за своими спутниками.

— Мир тебе! — проговорила Рахиль, подымаясь и приветствуя Анну, когда та проходила мимо фонтана. Нехушта последовала ее примеру.

— Именем Христа, мир вам! — ответила старая женщина.

— Матерь Анна, разве ты не узнаешь меня? Я — Рахиль, дочь Бенони!

— Рахиль?! Как же ты, дочь моя, попала сюда?

— Тем путем, каким идут все последователи Христа! Но ты утомлена, присядь!

— Спасибо! — Анна медленно, с помощью Ноу, опустилась на каменные ступеньки фонтана. — Дай мне напиться, дочь моя, путь наш был долог, и меня томит жажда!

Рахиль зачерпнула горсть воды своими тонкими, красивыми руками и из ладоней напоила Анну.

— Хвала Богу за эту живительную влагу и за то, что я вижу дочь Бенони прозревшей и уверовавшей во Христа! Мне говорили, что ты стала женой купца Демаса!..

— Теперь уже вдовой: они убили его шесть месяцев тому назад в амфитеатре в Берите! — И молодая женщина залилась горькими слезами.

— Не плачь, дочь моя, скоро ты свидишься с ним, смерть не должна страшить тебя!

— Смерти я не боюсь, мать Анна, но ты сама видишь, что я готова стать матерью, и о нем, моем ребенке, все мое горе. Я плачу о том, что ему не суждено увидеть света Божьего. Будь он уже рожден, я знала бы, что все мы вместе пребудем в славе и вечном блаженстве. Но теперь этому не бывать!

Анна взглянула на нее своим глубоким, проницательным взглядом и проговорила:

— Разве и ты, дочь моя, обладаешь даром прорицания, что с такой уверенностью говоришь \"этого не будет\"? Будущее в руках Господа! И царь Агриппа, и твой отец, и римляне, и жестокие иудейские начальники, и мы, обреченные стать пищей хищным зверям, — все в руках Божиих, и что Им назначено, то и будет! Прославим же и возблагодарим Господа!

— Дух бодр, но плоть немощна! — скорбно проговорила Рахиль. — Но слышите: братья и сестры зовут нас к Трапезе любви и принятию Святого Причастия! Пойдемте! — И она встала и направилась под тень мрачных сводов залы.

Нехушта осталась, чтобы помочь Анне подняться на ноги, и, когда госпожа уже не могла ее слышать, верная служанка, наклонившись к самому уху пророчицы, прошептала:

— Мать, тебе дан Богом дар пророчества, скажи же мне, должен ее ребенок родиться на свет?

Анна возвела глаза к небу и затем тихо и вдумчиво произнесла:

— Младенец родится и проживет многие годы. Завтра, думается мне, никто из нас не умрет от кровожадности хищных львов, но твоя госпожа все-таки в самом скором времени вновь соединится со своим супругом, поэтому я и не высказала ей того, что у меня было на душе.

— Тогда лучше всего умереть и мне! Я умру и буду там служить своей госпоже! — сказала Нехушта.

— Нет, — возразила Анна строго и наставительно. — Ты останешься охранять ребенка, ты воспитаешь его вместо матери и после дашь ей отчет во всем!

II. Глас Божий

Высока была цивилизация Рима. Его законы, его гений не умерли и сейчас, его военное искусство и теперь еще возбуждает удивление, его великолепные, грандиозные здания, развалины которых уцелели местами, служат образцами красоты строительного искусства, а между тем этот самый Рим не знал ни жалости, ни сострадания. В числе великолепных и величественных развалин мы не видим ни одного госпиталя или богадельни, приюта для престарелых и сирот. Эти человеческие чувства были совершенно незнакомы народу Рима, находившему удовольствие, забаву и наслаждение в муках и страданиях подобных себе.

Царь Агриппа по своим мыслям и понятиям, по вкусам и привычкам был настоящий римлянин. Рим был его идеалом, а идеалы Рима были его идеалами!

Стояло жаркое время года — и по распоряжению Агриппы игры в цирке должны были начаться рано, а окончиться за час до полудня. Уже с полуночи толпы народа устремились в амфитеатр занимать места, и несмотря на то, что последний вмещал свыше двадцати тысяч человек, очень многим места не досталось. За час до рассвета все было уже заполнено. Только ложи, предназначенные для Агриппы и его приближенных, да почетных гостей, оставались пока еще не занятыми.

* * *

Между тем под темными сводами большой залы тюрьмы, вокруг длинного, ничем не покрытого стола собрались осужденные христиане. Старые и малые сидели на скамьях, остальные, стоя, толпились вокруг них.

На главном месте помещался почтенный старец; то был христианский епископ, которого долгое время щадили преследователи из уважения к преклонным летам и высоким душевным качествам, но теперь, видно, пришел и его час.

Хлеб и вино, смешанное с водой, были освящены, все вкусили от них. Затем епископ благословил собрание и растроганным голосом возгласил: \"Радуйтесь, братья и сестры мои во Христе! Сегодня — день великой радости, мы вкусили истинную Трапезу любви и, подобно Господу нашему, можем сказать теперь: \"Мы не будем пить от плода сего виноградного, пока не будем пить новое вино в царстве Отца нашего Небесного!\" Мы сбросим с себя тяготы жизни земной, все тревоги, волнения и страдания и вступим в вечное блаженство! Возблагодарим, прославим Бога и возрадуемся великой радостью! Пусть когти и пасти львов не страшат вас, пусть расставание с жизнью не смущает покоя ваших душ; другие возьмут из рук ваших светоч спасения и понесут его вместо вас — и разольется свет учения Христа на весь мир. Возрадуемся же и возвеселимся в этот день!\"

И все воскликнули: \"Возрадуемся!\", даже дети. Затем они совершили молитву и славили, и благодарили Бога, а в заключение епископ благословил их во имя Святой Троицы. Едва окончили приговоренные свое богослужение, как железная решетка ворот распахнулась и главный тюремный страж со своими помощниками приказал им идти в амфитеатр. У ворот тюремщики передали осужденных солдатам, под конвоем которых те двинулись попарно, с епископом во главе, по узкой темной улице между двумя высокими каменными стенами к боковому входу, ведущему на арену цирка. По слову епископа христиане, проходя в узкую калитку, запели хвалебный псалом. С пением вышли они на арену и заняли предназначенные им места за особой загородкой в противоположном царскому балкону конце амфитеатра, на специальном низком помосте.

До восхода солнца оставалось еще около часа, луна уже зашла, весь амфитеатр был погружен во мрак. Лишь там и здесь, на далеком друг от друга расстоянии, горели стоячие факелы да два больших бронзовых светильника по обе стороны пышного трона Агриппы, остававшегося еще не занятым. Этот мрак как-то подавляюще действовал на присутствующих, никто не шумел, не пел и даже не смел громко говорить. Вместо обычных в таких случаях криков \"Песье мясо!\" и насмешливого требования чудес при появлении христиан собрание безмолвно следило за ними глазами, и только шепотом зрители передавали друг другу: \"Смотрите, это — христиане!\"

Разместившись, христиане снова запели свой тихий гимн, и собравшийся народ, точно заколдованный, слушал их почти с благоговением. Когда осужденные допели хвалебную песнь и последний звук замер в густом полумраке амфитеатра, старец епископ, движимый вдохновением свыше, встал и обратился к собравшемуся народу, и, как это не странно, вся многочисленная толпа слушала его, ни один голос не поднялся, чтобы прервать или осыпать насмешками и издевательствами, как это обычно бывало в подобных случаях.

Быть может, его слушали только потому, что так сокращалось время томительного ожидания и сглаживалось удручающее впечатление от мрака… Но так или иначе все внимание было обращено на невидимого оратора, голос которого звучал ласково и призывно.

— Замолчишь ли ты, старик? — вдруг крикнул тот вероотступник, которому пророчица Анна предсказала близкую смерть. — Не смей проповедовать свою проклятую веру!

— Оставь его, пусть говорит! — послышалось из толпы. — Мы хотим слушать его рассказ! Говорят тебе, оставь, не мешай!

И старик продолжал свою простую, но трогательную речь. Он говорил с поразительным красноречием и удивительным по силе убеждением почти целый час, и никто не решился прервать его.

— Почему эти люди, которые лучше нас, должны умереть? — выкрикнул вдруг кто-то из дальних рядов.

— Друзья, — ответил проповедник, — мы должны умереть потому, что такова воля царя Агриппы. Но вы не сожалейте о нас: это день нашего радостного возрождения для новой, вечной жизни; сожалейте лучше о нем, так как с него взыщется кровь наша и вся кровь, пролитая им в дни царствования. Смерть, которая теперь так близка к нам, быть может, еще ближе к некоторым из вас! Меч Господень каждый час может оставить этот трон пустым. Глас Господень может призвать царя к ответу! Какой же ответ даст он Всевышнему Судии? Оглянитесь кругом, уже беды, о которых Тот, Кого вы распяли, говорил вам, висят над головами вашими; близко время, когда из вас, собравшихся здесь, ни одного не останется в живых. Покайтесь же, пока не поздно! Говорю вам, последний суд ваш близок! И теперь, хотя вы не можете этого видеть, Ангел Господень летает над вами и вписывает ваши имена в книгу жизни или книгу смерти. Еще есть время, я буду молиться, братья, за вас, за царя вашего! Мир вам, братья мои и сестры мои, мир вам!

Пока старец говорил, впечатление, производимое его словами на толпу, было так неотразимо, так сильно, что тысячи голов поднялись вверх, чтобы увидеть Ангела. И вдруг сотни голосов воскликнули, указывая на небо, бледным шатром нависшее у них над головами:

— Смотрите! Смотрите! Вот он, его Ангел!

Действительно, что-то белое бесшумно парило в небе, то появлялось, то скрывалось, затем как будто спустилось над троном, и исчезло.

— Безумные! Да это просто птица! — крикнул кто-то.

— Да будет угодно богам, чтобы то был не филин! — некоторые голоса.

Все знали историю Агриппы и филина, знали о предсказании, что дух в образе этой птицы вновь явится царю в его последний час, как явился в час торжества.

Но вот со стороны дворца Агриппы послышались звуки трубы, и глашатай с высоты большой восточной башни возвестил, что солнце поднимается из-за гор, и царь Агриппа со своим двором и гостями сейчас прибудет в амфитеатр. Проповедь епископа и предсказанные им бедствия были мгновенно забыты, наэлектризованная толпа, привыкшая трепетать при имени Агриппы, замерла в радостном ожидании.

Скоро тяжелые бронзовые ворота триумфальной арки широко распахнулись. Громкие, торжественные звуки труб слышались все ближе и ближе. Агриппа в роскошном царственном одеянии, в сопровождении своих легионеров, вошел в амфитеатр. По правую его руку шел Вибий Марс, римский проконсул[6] Сирии, а по левую — Антиох, царь Коммагены[7], за ним следовали другие цари и принцы, затем влиятельнейшие люди страны и соседних государств.

Агриппа воссел на свой золотой трон под громкие крики приветствующей его толпы, гости разместились подле и позади него. Снова затрубили трубы. Это был знак, чтобы гладиаторы, следующие за \"эквитами\", то есть конными, которые должны были сражаться верхом на лошадях, выстроились и прошли церемониальным маршем мимо царской ложи или, вернее, балкона, перед смертью приветствуя своего повелителя. Осужденных христиан тоже вывели на подиум и приказали им встать по двое позади пеших борцов, выждать очереди и пройти вслед за ними, чтобы приветствовать, согласно установленному обычаю, царя словами: \"Ave, Caesar, morituri, te salutant!\"[8]. Царь отвечал на это безучастной улыбкой, толпа же кричала, выражая свое одобрение. Когда наконец стали проходить христиане, эта жалкая вереница хилых старцев, испуганных детей, цеплявшихся за платье матерей, бледных растрепанных женщин в жалких рубищах, та самая толпа, что в полумраке темного амфитеатра безмолвно внимала им, теперь, ободренная бледным светом народившегося дня, звуками трубы и присутствием могущественного Агриппы, начала осыпать их насмешками и издевательствами. Вот христиане поравнялись с царским местом, и толпа закричала: \"Приветствуйте Агриппу!\" Епископ возвел руки к небу и взглянул на царя, остальные молчали.

— Царь, мы, идя на смерть, прощаем тебя! Да простит тебя Бог, как мы тебя прощаем! — послышался его тихий голос.

Минуту назад толпа еще смеялась, но вдруг все смолкло. Агриппа нетерпеливым жестом дал понять, чтобы они проходили дальше. Старая Анна, будучи очень слаба, не могла поспеть за остальными; наконец, поравнявшись с царским балконом, она совсем остановилась. Хотя стражи кричали ей: \"Проходи, старуха! Ну, живее!\", — она стояла неподвижно, опершись на длинную палку и упорно глядя в лицо Агриппы. Почувствовав на себе ее взгляд, он повернулся, и глаза их встретились. При этом все заметили, что царь побледнел. Анна с усилием выпрямилась и, стараясь удержаться на дрожащих ногах, подняла свой костыль и указала им на золотой карниз балдахина над головой Агриппы.

Все присутствующие обратили туда взоры, но никто не мог ничего различить — карниз все еще оставался в тени. Но казалось, будто Агриппа увидел что-то, так как, поднявшись, чтобы объявить игры открытыми, он вдруг тяжело опустился на свое место и погрузился в глубокое раздумье, которого никто не смел нарушить. А Анна, медленно ковыляя и опираясь на свой костыль, поплелась вслед за остальными, которых теперь вновь водворили на прежние места. Они должны были присутствовать при гибели своих родных, христианских борцов-гладиаторов.

Наконец с видимым усилием Агриппа поднялся на ноги, и в этот момент первые лучи восходящего солнца упали на него. Это был высокий, благородного вида мужчина, величественный, великолепно сложенный, одеяние его было прекрасно и богато. Многотысячной толпе, все взоры которой были теперь прикованы к нему, он казался лучезарно прекрасным, сияющим в своем серебряном венке, серебряном панцире и белой, затканной серебром тоге, весь залитый солнцем.

— Именем великого цезаря и во славу цезаря, объявляю игры открытыми! — произнес он звучно и громко.

И точно под влиянием какого-то неудержимого порыва, вся многотысячная толпа закричала, опьяняясь звуками собственных голосов: \"То — голос бога! Голос божественного Агриппы!\"

Царь не возражал, упиваясь этим поклонением. Он стоял в лучах восходящего солнца, гордый и счастливый. Милостивым жестом он простер свои руки вперед, как бы благословляя эту боготворившую его толпу. Возможно, в эти минуты в памяти его воскресло воспоминание о том, как он, жалкий, бездомный, изгнанный отцом, вдруг вознесся на такую высоту, и на мгновение мелькнула безумная мысль, что, быть может, он в самом деле бог.

Вдруг Ангел Господень сразил его в его гордыне: невыносимая боль сжала, точно тисками, сердце, и Агриппа вдруг понял, что он смертный человек и смерть стоит за его спиной

— Увы, народ мой! Я — не бог, а простой человек, и общая человеческая участь готова постигнуть и меня! — воскликнул он. В этот самый момент большая белая сова, слетев с карниза балдахина над его головой, пролетела над ареной амфитеатра.

— Видите! Видите! — продолжал он. — Тот добрый гений, что приносил мне счастье, покинул меня! Я умираю! Народ мой, видишь, я умираю!.. — И, опрокинувшись на золотой трон, этот человек, еще минуту назад принимавший как должное божеские почести, теперь корчился в муках агонии и плакал, как женщина, как дитя. Да, Агриппа плакал!

Слуги и приближенные подбежали к нему и подняли на руки.

— Унесите меня отсюда! — простонал он.

И глашатай громким голосом возгласил:

— Царя постиг жестокий недуг! Игры закрыты! Люди, расходитесь по домам!

Сначала все оставались неподвижными, пораженные страхом, не находя слов для выражения своих чувств, но вдруг по рядам зрителей пробежал шепот, точно шелест листьев перед сильной бурей, шепот этот разрастался, пока наконец сотни голосов не огласили воздух: \"Христиане! Христиане! Это они напророчили смерть царю, и накликали на нас беду! Они — колдуны и злодеи! Убейте их! Пусть они умрут! Смерть, смерть христианам!\"

Словно волны моря, огромная толпа хлынула на арену к тому месту, где находились осужденные христиане. Но стены арены были высоки, а все входы и выходы закрыты. Толпа волновалась и бушевала, но добраться до христиан не могла. Люди напирали друг на друга, лезли на стены, срывались, падали, другие наступали на них, топтали, давили и, в свою очередь, падали, а их опять давили другие.

— Пришел наш смертный час! — воскликнул кто-то из христиан.

— Нет, мы еще живы! — отозвалась Нехушта. — Все за мной, я знаю выход! — И увлекая Рахиль за собой, она ринулась к маленькой дверке, которая оказалась незапертой и охранялась только одним тюремным сторожем, тем самым вероотступником, который накануне издевался над христианами.

— Назад! — крикнул он грозно и занес свое копье над Нехуштой, но та проворно пригнулась, так что копье скользнуло высоко над ее спиной, и ударила его ножом. Страж повалился на землю с громким криком, но христиане уже хлынули в узкий проход и затоптали его в безумном страхе ногами. Далее за проходом находился вомиториум — вход в римские амфитеатры, оттуда христиане уже беспрепятственно вырвались на улицу и смешались с многотысячной толпой, бежавшей из амфитеатра. Некоторые падали и были затоптаны, других же уносил своим течением людской поток. В конце концов Нехушта и Рахиль очутились на широкой террасе, обращенной к морю.

— Ну, куда же теперь? — простонала Рахиль.

— Иди за мной, не останавливайся, спеши! — молила Нехушта.

— Что же будет с остальными? — тихо вымолвила молодая женщина, оглядываясь назад на рассвирепевшую толпу, избивавшую попадавших ей в руки христиан.

— Храни их Бог! Мы не можем им помочь!

— Оставь меня, Ноу, беги, спасайся!.. Я выбилась из сил… Больше не могу! — И в изнеможении молодая женщина упала на колени.

— Но я сильна! — прошептала Нехушта. Она подхватила лишившуюся чувств Рахиль на руки и кинулась вперед, выкрикивая громко и повелительно:

— Дорогу! Дорогу для моей госпожи, благородной римлянки, ей дурно!

И толпа расступалась, давая ей дорогу.

III. Уговор

Благополучно миновав всю выходившую на море террасу, Нехушта со своей драгоценной ношей очутилась на узкой боковой улице, пролегавшей вдоль старой городской стены, местами разрушенной и обвалившейся, и здесь на минуту остановилась, чтобы перевести дух и обдумать, что делать и куда \"бежать. Пронести на руках свою госпожу через весь город до ближайшей окраины, даже если бы у нее на то хватило сил, было невозможно: обе они около двух месяцев содержались в местной тюрьме и, как было принято в Кесарии, все городское население, когда не предвиделось лучших развлечений, посещало тюрьму и позволяло себе забавы ради издеваться над заключенными, рассматривая их сквозь решетку тюремных ворот или же свободно расхаживая между ними, с разрешения тюремных стражей, за небольшое денежное вознаграждение. Таким образом, жители Кесарии прекрасно знали в лицо всех заключенных, и мудрено было, чтобы рослая темнокожая Нехушта и ее госпожа остались неузнанными теперь, когда толпа искала христиан по всему городу. Ни близких, ни друзей у них здесь найтись не могло, так как незадолго перед тем все христиане были изгнаны из города. Им оставалось только укрыться где-нибудь в надежном месте, хоть на некоторое время. Нехушта огляделась вокруг: в нескольких шагах от нее находились древние ворота городской стены, под этими воротами часто ночевали бездомные бродяги, днем же обычно здесь было пусто. Туда и направилась Нехушта, надеясь хоть ненадолго спрятаться в полумраке широкого свода.

На их счастье, они не встретили никого, но тлевшие угли потухшего костра и разбитая амфора с водой свидетельствовали о том, что здесь еще совсем недавно были люди. \"К ночи они, конечно, вернутся!\" — размышляла верная служанка, опустив на землю свою бесчувственную ношу. Вдруг ее наблюдательный глаз заметил узкую каменную лестницу в стене. Ни минуты не задумываясь, взбежала она по ней и очутилась перед тяжелой дубовой дверью с железными оковами. Постояв секунду в нерешительности, арабка уже хотела вернуться назад, но вдруг глаза ее сверкнули, и она с диким отчаяньем изо всех сил толкнула дверь. К ее удивлению, дверь подалась, а затем и вовсе распахнулась настежь. За дверью оказалось большое просторное помещение, заваленное мешками зерна, его освещали круглые бойницы, проделанные в толще стены и служившие некогда для военных целей. Как птица слетела арабка вниз и, подхватив на руки Рахиль, внесла ее по лестнице.

Здесь она бережно опустила свою госпожу на сложенные у стены овечьи бурдюки, затем, спохватившись, еще раз сбежала вниз и принесла оттуда разбитую амфору, до половины еще наполненную свежей чистой водой. Благодаря воде молодая женщина скоро пришла в чувство. Только было она принялась расспрашивать свою верную служанку, как чуткий слух арабки уловил какие-то звуки внизу, под сводом ворот. Тщательно заперев дверь, она приложила ухо к замочной скважине и стала прислушиваться. Там внизу разговаривали трое солдат.

— Ведь старик уверял, что видел, как ливийка со своей госпожой свернули на эту улицу, другой темнокожей не было среди христиан. Она же, кажется, и пырнула ножом Руфа! — сказал один голос.

— Э, кто их разберет! Во всяком случае, здесь — ни души! Чего нам тут еще толкаться? — пробурчал другой.

— Эй, ребята, я нашел лестницу! Не мешало бы посмотреть…

— Полно, тут зерновой амбар Амрама финикийца, а он не такой человек, чтобы оставлять ключ в дверях! Впрочем, если охота, пойди посмотри!

И Нехушта услышала тяжелые шаги. Ближе… Ближе…

Солдат подошел и попробовал толкнуть дверь.

— Заперта крепко! — крикнул он вниз и стал спускаться. — А надо бы взять у Амрама ключ да проверить на всякий случай!

— Ну, и беги за ключом, если тебе охота! Финикиец живет на том конце города, а сегодня его и с собаками не сыскать…

— Хвала Богу, ушли! — произнесла наконец Нехушта, отходя от двери.

— Но они, быть может, опять вернутся! — промолвила Рахиль.

— Не думаю, а вот хозяин этого помещения, вероятно, придет сюда наведаться: нынче на его товар большой спрос!

Не успела она договорить, как ключ заскрипел в замке и, прежде чем Нехушта успела отскочить, дверь отворилась и вошел Амрам

Обе женщины застыли на месте, не выдавая ни единым звуком своего присутствия.

Амрам был средних лет финикийцем с худощавым лицом и пронзительным взглядом, одетым в скромную одежду темного цвета, но из дорогой ткани; по-видимому, безоружным. Этот известный всему городу, уважаемый и богатый человек успешно занимался торговлей, как большинство финикийцев того времени. Зернохранилище, где он теперь находился, было лишь одним — и не самым значительным — из складов его громадных зерновых запасов.

Заперев дверь на ключ, Амрам сделал шаг к столу, где хранились его таблицы и записи отпуска и приема зерна, и вдруг очутился лицом к лицу с Нехуштой, которая тотчас же проскользнула к двери и выдернула ключ из замка.

— Во имя Молоха, скажи, кто ты? — спросил купец, невольно отступив назад, при этом он заметил полулежавшую у стены на куче порожних бурдюков Рахиль. — А ты? — добавил он. — Вы духи? Приведения? Или воры? Госпожи, ищущие пристанища и приюта в этом запруженном людьми городе, или, быть может, те две христианки, которых повсюду ищут солдаты?!

— Да, те самые христианки, — сказала Рахиль, — мы бежали из амфитеатра и укрылись здесь, где нас чуть было не нашли легионеры!

— Вот что получается, когда человек не запирает дверей, — произнес Амрам, — но это произошло не по моей вине, а по вине одного из моих подчиненных, с которым я серьезно поговорю по этому поводу, и поговорю сейчас же! — И он направился к двери.

— Ты не уйдешь отсюда! — решительным тоном произнесла Нехушта, загораживая ему дорогу и выставляя напоказ свой нож.

Купец испуганно попятился.

— Чего ты требуешь от меня?

— Я требую, чтобы ты дал нам возможность покинуть Кесарию с полной для нас безопасностью, а иначе мы умрем здесь все трое. Прежде чем кто-нибудь дотронется до моей госпожи или до меня, этот нож пронзит твое сердце! Некогда твои братья продали меня, княжескую дочь, в рабство, и я буду рада случаю отомстить за это тебе! Понимаешь?

— Понимаю. Только напрасно ты так гневаешься! Поговорим лучше, как говорят между собою деловые люди: вы хотите покинуть Кесарию, а я хочу, чтобы вы покинули мое зернохранилище. Так дай же мне выйти отсюда и устроить все по нашему обоюдному желанию!

— Ты выйдешь отсюда не иначе, как в сопровождении нас обеих, — сказала Нехушта, — но советую тебе, не трать слов по-пустому! Госпожа моя — единственная дочь Бенони, богатейшего купца в Тире. Ты, наверное, слышал о нем? Ручаюсь тебе, что он щедро заплатит тому, кто спасет его дочь от смертельной опасности!

— Может быть, но я не вполне в этом уверен. Бенони — человек, полный предрассудков, притом ревностный иудей, не терпящий христиан! Это я знаю!

— Пусть так, но ты — купец и знаешь, что даже сомнительный барыш лучше, чем нож в горле!

— Не спорю! Но никаких барышей мне с этого дела не надо. Таким товаром, — он указал на нее и на Рахиль, — я не торгую. Поверь мне, женщина, я всей душой готов исполнить ваше желание: я не питаю к христианам ненависти! Те из них, с кем мне случалось иметь дело, были люди хорошие, честные!

— Однако не трать лишних слов, — сурово повторила арабка. — Время дорого!

— Что же мне делать? Разве только вот что: сегодня под вечер одно из моих судов отправляется в Тир, и если вы хотите, я буду рад предложить вам место на нем. Согласны?

— Конечно, но при условии, что ты будешь сопровождать нас!

— Я не имел намерения плыть сейчас в Тир!

— Но ты можешь изменить свое намерение, — сказала Нехушта. — Слушай, вот мое последнее слово: мы требуем у тебя, чтобы ты спас двух ни в чем не повинных женщин, дав им возможность бежать из этого проклятого города. Скажи, согласен ты это сделать? Если да, то пусть так, если же нет, — я воткну тебе этот нож в горло и зарою тебя в твоем же зерне!

— Согласен! Когда стемнеет, я отведу вас на мое судно, оно отправляется через два часа после захода солнца с вечерним ветром я буду сопровождать вас и в Тире сдам твою госпожу на руки ее отцу. А теперь… Здесь жарко и душно, крыша же окружена высоким парапетом, который не позволяет видеть тех, кто сидит или стоит на ней. Пойдем, там нам будет лучше!

— Только иди первым. И если ты вздумаешь крикнуть, то знай что нож у меня всегда наготове!

— О, в этом я вполне уверен! К тому же, раз я дал слово, то не возьму его назад! Будь что будет, но я останусь верен своему слову!

Наверху было действительно приятно сидеть под небольшим навесом, служившим некогда для защиты часовых от зноя или непогоды.

Здесь было так хорошо, дышалось так свободно, что Рахиль, измученная всеми событиями дня, вскоре заснула под навесом. Нехушта же, которая не соглашалась отдохнуть, стала вместе с Амрамом следить за тем, что делалось в городе, лежавшем у ног, словно пестрый движущийся ковер. Тысячи людей с женами и детьми сидели на площадях и на улицах прямо на земле и посыпали себе головы придорожной пылью, в один голос воссылая к небу усердную мольбу, доходившую до слуха Нехушты и Амрама, как рокот волн во время прибоя.

— Они молят, чтобы царь остался жив! — сказал Амрам.

— А я хочу, чтобы он умер! — воскликнула ливийка.

Финикиец только пожал плечами: ему было все равно, лишь бы дела торговли от этого не пострадали.

Вдруг толпа разразилась громкими жалобными воплями.

— Царь умер или кончается! — сказал финикиец. — Так как сын его еще младенец, то вместо него поставят над нами правителем какого-нибудь римского прокуратора[9] с бездонными карманами, и я думаю, что ваш старик епископ был прав, когда говорил, что всем нам грозят беды и несчастья!

— А что стало с ним и остальными? — спросила Нехушта.

— Одни были затоптаны народом, других иудеи побили камнями, а некоторые, без сомнения, успели спастись и, подобно вам, скрываются теперь где-нибудь!

Нехушта внимательно посмотрела на свою госпожу, которая спала крепким сном, опустив голову на тонкие бледные руки.

— Мир безжалостен и жесток к христианам! — проговорила она.

— Он жесток ко всем, сестрица, — отозвался Амрам, — если бы я рассказал тебе мою повесть, то даже ты согласилась бы со мной! — И он тяжело вздохнул. — Вы, христиане, имеете хоть то утешение, что для вас смерть — это только переход из мрака жизни к светлому бытию. Я готов поверить, что вы правы… Госпожа твоя кажется мне болезненной и слабой. Она больна?

— Она всегда была слаба здоровьем, а тяжкое горе и страдания сделали свое дело; мужа ее убили полгода назад в Берите, а теперь ей пришло время разрешиться от бремени!

— Я слышал, что кровь ее мужа лежит на старом Бенони: он предал его. Кто может быть так жесток, как иудей? Даже мы, финикийцы, о которых говорят так много дурного, не способны на это. У меня тоже дочь… но зачем вспоминать! — прервал он себя. — Так вот, видишь ли, я рискую многим, но все, что будет в моих силах, сделаю для твоей госпожи и для тебя, сестрица! Не сомневайся во мне, я не выдам, не обману. Слушай, мое судно небольшое, беспалубное, а сегодня ночью отсюда в Александрию уходит большая галера, которая зайдет в Тир и Иоппию. На этой галере я устрою вам проезд, выдав твою госпожу за мою родственницу, а тебя — за ее служанку. Советую вам отправляться прямо в Египет, где много христиан и есть христианские общины, которые примут вас на время под свою защиту. Оттуда твоя госпожа напишет отцу, и если он пожелает принять ее в свой дом, то она сможет вернуться, в противном же случае она будет в безопасности в Александрии, где иудеев не любят и куда власть Агриппы не распространяется!

— Совет твой кажется хорошим! — сказала Нехушта. — Только бы моя госпожа согласилась!

— Она должна согласиться, у нее нет другого выхода. Ну, а теперь отпусти меня, до наступления ночи я вернусь за вами с запасом пищи и одежды и провожу вас на галеру. Да не сомневайся же, сестрица, неужели ты не можешь поверить мне?

— Нет, я верю, потому что вынуждена тебе верить, но ты пойми, в каком мы положении и как странно найти истинного друга в человеке, которому я еще так недавно угрожала ножом!

— Забудем это, и пусть дальнейшее покажет, можно ли мне доверять. Спустись со мною вниз и запри дверь. Когда я вернусь, ты увидишь меня перед воротами на открытом месте, я буду с рабом и сделаю вид, будто у меня развязался мешок, а я стараюсь его завязать. Тогда ты сойди вниз и отопри!

После ухода Амрама Нехушта села подле своей госпожи и с тревогой ожидала возвращения финикийца. \"Если Амрам предаст, — думала она, — у меня есть нож, и я прежде, чем нас успеют схватить, заколю госпожу и себя\". Пока же ей оставалось только молиться, и она молилась страстно и бурно, молилась не за себя, а за свою госпожу и ее ребенка, который, по словам пророчицы Анны, должен был родиться и жить. Но при мысли, что ее госпожа должна будет умереть, Нехушта закрыла лицо руками и горько заплакала, глотая слезы.

IV. Рождение Мириам

Медленно тянулось время до вечера, но никто не тревожил несчастных женщин. Часа в три пополудни Рахиль проснулась: ее мучил голод. Но у них не было другой пищи, кроме зерна в зернохранилище. Нехушта рассказала своей госпоже, как она договорилась с Амрамом и как доверилась ему.

За час до заката Нехушта, не спускавшая глаз с открытого пространства перед воротами стены, увидела, что двое людей, один из них Амрам, а другой, очевидно, его раб, нагруженные узлами, подходят к воротам. Вдруг узел у них развязался, и Амрам стал возиться около него, затягивая бечевку. Нехушта поспешила вниз и отомкнула дверь.

— Где же твой раб? — спросила она, впуская Амрама и принимая из его рук тяжелый узел.

— Сторожит внизу. Ты его не бойся, он — человек верный. Но вы обе, должно быть, голодны, я принес вам еду и вино. Оно подкрепит силы твоей госпожи, ведь ваша вера не запрещает употребления вина? Здесь и одежда для вас обеих, — перекусив, можете сойти сюда и переодеться. А вот еще, — он подал Нехуште кошелек, полный золота. — Это самое необходимое! — сказал он. — Не благодари меня, я дал тебе слово спасти вас, сделать для вас все, что могу, и сделаю. Когда-нибудь, когда настанут лучшие дни, вы возвратите мне все, а я могу подождать. Проезд на галере я вам оплатил, только смотрите, не дайте никому заметить, что вы — христиане: моряки думают, что христиане навлекают несчастья на суда. Теперь помоги мне отнести вино и еду наверх. Госпожа твоя, верно, нуждается в подкреплении сил!

Минуту спустя они были на крыше.

— Мы хорошо сделали, госпожа, что доверились этому человеку! Смотри, он вернулся и принес все, в чем мы нуждались! — проговорила арабка.

— Да почит на нем благословение Всевышнего за то, что он делает для нас, беззащитных! — отвечала Рахиль, бросив благодарный взгляд на финикийца.

— Пей и ешь, — сказал Амрам, — тебе нужны силы! — И он подвинул вино, мясо и другие принесенные им вкусные блюда.

После госпожи поела и Нехушта, затем обе они возблагодарили Бога и выразили свою признательность Амраму. После этого женщины сошли вниз и переоделись: одна — в богатые одежды знатной финикийской госпожи, а другая — в белое одеяние с пестрой каймой, обычное для приближенных рабынь.

День начал угасать, но они ждали, пока совсем стемнеет, и только тогда вышли на улицу, где их ожидал хорошо вооруженный раб. В сопровождении раба обе женщины и Амрам направились к набережной, выбирая самые безлюдные улицы. Теперь, когда стало известно, что болезнь Агриппы смертельна, солдаты восстали против властей, проявляя во всем наглое своеволие: врывались в дома, грабили, убивали тех, кто им сопротивлялся.

У набережной беглянок ожидала лодка с двумя гребцами финикийцами. В шлюпку поместились обе женщины, Амрам и его раб, и она довезла их до стоявшей невдалеке от берега галеры, готовившейся к отплытию. Амрам представил капитану Рахиль как свою близкую родственницу, гостившую у него и теперь возвращавшуюся в Александрию, а Нехушту назвал ее рабыней. Проводив женщине предназначенную для них каюту, добрый купец простился с ними, пожелав счастливого пути.

Четверть часа спустя галера снялась с якоря и, пользуясь благоприятным ветром, вышла в море. По прошествии некоторого времени ветер вдруг стих, и судно продолжало идти только на одних веслах. Свинцовое небо низко нависло над морем, предвещая сильную бурю. Капитан хотел было бросить якорь, но место оказалось слишком глубоким, и якорь не достал до дна. За час до рассвета вдруг поднялся страшный северный ветер, вскоре разыгралась настоящая буря. Когда рассвело, Нехушта увидела вдали белые стены Тира, но капитан сказал ей, что зайти туда нет возможности и что он пойдет прямо в Александрию.

Около полудня буря перешла в ураган. У судна сломало мачту, затем оторвало руль и с невероятной силой понесло на прибрежные рифы, где, пенясь, с ревом разбивались громадные волны.

— Это все из-за проклятых христианок! — кричали моряки. — Клянусь Вакхом, мы видели эту желтолицую женщину в амфитеатре.

Заслышав такие речи, Нехушта поспешила вниз, в каюту к своей госпоже, жестоко страдавшей от качки. Наверху же царила настоящая паника: не только экипаж судна, но даже невольники-гребцы кинулись к запасам спиртного и старались хмелем отогнать ужас близкой смерти. Раза два эти возбужденные вином люди пытались ворваться в каюту, угрожая выбросить в море христианок, виновниц их гибели. Но Нехушта, стоя в угрожающей позе у самой двери, грозила убить первого, кто сунется в каюту. Так прошла ночь, а когда рассвело, серая полоса берега уже вырисовывалась менее чем в полумиле от судна, которое быстро неслось на прибрежные скалы. Близость опасности отрезвила людей, они стали спускать шлюпки и вязать плоты из досок палубы. Видя, что все готовятся покинуть судно, Нехушта стала просить спасти их тоже, но женщину грубо оттолкнули, пригрозив смертью. Вдруг громадный вал подхватил галеру и бросил ее на скалы. Со страшным треском она врезалась носом между двумя рифами и засела на большой плоской скалистой мели.

Плот и шлюпка уже удалялись от судна, а Нехушта, полная отчаяния, смотрела им вслед. Вдруг страшный, нечеловеческий вопль покрыл рев бури и шум волн — плот и шлюпка, брошенные на скалы, разбились в щепки. С минуту несколько несчастных беспомощно барахтались в волнах, но скоро все исчезло — как будто и не бывало. Тогда Нехушта, воссылая благодарение Богу, еще раз сохранившему им жизнь, вернулась в каюту и рассказала своей госпоже о случившемся.

— Да простит им Господь прегрешения их! — сказала Рахиль. — Что же касается нас, то не все ли равно, утонуть там, на плоту, или здесь, на галере?!

— Мы не утонем, госпожа, в этом я уверена! — возразила Нехушта

— Что дает тебе эту уверенность? Видишь, как бушует море! — заметила Рахиль.

Как раз в этот момент новый вал с бешеной силой подхватил галеру и не только приподнял ее с мели, на которой она засела, но даже перенес через гряду рифов, о которые разбились плот и шлюпка, выбросив на мягкую песчаную отмель, где она и осталась, глубоко врезавшись в мокрый песок на расстоянии нескольких десятков сажень от берега. Затем, как бы закончив свое дело, ветер разом спал, и на закате море совершенно утихло, как часто бывает на Сирийском побережье. Теперь Рахиль и Нехушта, если бы были в силах, могли беспрепятственно достигнуть берега, но об этом не стоило и думать: то, что должно было случиться и чего Нехушта с тревогой ждала с часу на час, теперь ожидалось с минуты на минуту. Перед закатом у Рахили родилась дочь…

— Дай мне поглядеть на ребенка! — попросила молодая мать, и Нехушта показала ей при свете уже зажженного в каюте светильника хорошенького младенца, правда очень маленького, но белокожего, с большими синими глазами и темными вьющимися волосиками.

Долго и любовно смотрела на своего ребенка Рахиль, затем сказала: \"Принеси сюда воды: пока еще есть время, надо окрестить младенца\".

И во имя Святой Троицы, освятив воду, мать дрожащей рукой, смоченной в этой воде, трижды осенила крестным знамением девочку, дав ей имя Мириам.

— А теперь, — прошептала Рахиль, — проживет ли она один час или целую жизнь, все равно, она крещена мною и будет христианкой… Тебе, Ноу, я поручаю дочь, как приемной матери. Передай ей также завещание ее покойного отца, чтобы она не смела брать себе в мужья человека, который не исповедует Христа Распятого; такова и моя воля!

— О, зачем ты говоришь такие слова, госпожа?!

— Я умираю, Ноу, я это чувствую… Теперь, когда мой ребенок рожден для жизни временной и вечной, я с радостью иду к тому, который ждет меня в новом загробном мире, и к Господу нашему Богу… Дай мне вина, оно восстановит мои силы — мне надо сказать тебе еще многое, а я чувствую, что слабею!

Рахиль отпила несколько глотков и затем продолжала:

— Как только меня не станет, возьми ребенка и иди в ближайшее селение, пусть она там подрастет. Деньги у тебя есть, их хватит надолго. Когда дитя окрепнет, не возвращайся с ним в Тир, где мой отец воспитает ребенка в строгом иудействе, а найди селение ессеев[10] на берегу Мертвого моря. Там живет брат моей покойной матери Итиэль. Расскажи ему все без утайки. Хотя он не христианин, но человек добросердечный и искренне сочувствующий христианам. Ты знаешь, как он упрекал отца за его жестокий поступок и пытался сделать все возможное, чтобы спасти нас. Ты ему скажи, что я, умирая, просила именем его покойной сестры, которую он так нежно любил, принять к себе мою дочь, заменить ей отца, а тебе стать другом, защитить вас обеих. Тогда мир и счастье снизойдут на него и на весь дом его…

Последние слова Рахиль произносила с трудом, силы ее уходили. Затем она стала молиться, едва шевеля губами, и вскоре уснула. Проснувшись на заре, она знаками попросила принести к ней младенца и, возложив руки на его головку, благословила его, затем Нехушту и как будто снова забылась сном, но уже на этот раз — сном вечным. С громким криком отчаяния кинулась Нехушта на труп своей госпожи, страстно целовала ее руки, клянясь, что будет служить ее ребенку, как служила ей. Тут она вспомнила, что ребенок еще не ел и скоро почувствует голод — надо спешить на берег. Но дорогую покойницу Нехушта не хотела оставлять акулам и решила устроить ей царские похороны по обычаю своей страны. А какой костер мог быть грандиознее и величественнее этой большой галеры? С этой мыслью она вынесла тело покойной госпожи на палубу и, разостлав дорогой ковер, посадила ее, прислонив к обломку мачты. Затем вошла в каюту капитана, захватила из забытой на столе шкатулки золотые драгоценности и попрятала все это на себе. Найдя в углу амфору гарного масла, Нехушта разбила ее, разлила масло по каюте и подожгла. Укутав ребенка в теплое одеяло и выбежав с младенцем на руках на палубу, она опустилась на мгновение подле своей мертвой госпожи и, страстно целуя, простилась с ней. Пламя начинало уже охватывать судно, когда Нехушта осторожно спустилась по веревочной лестнице, оставленной за бортом спасавшимися моряками, и, очутившись по пояс в воде, пошла к берегу, унося на себе все золото и драгоценности, какие только были на судне. Выйдя на сушу, арабка взошла на высокий песчаный холм и с вершины его оглянулась назад на зажженный ею костер. Яркое пламя восходило высоко к небесам, так как в трюме на галере было много масла.

— Прощай! Прощай! — громко воскликнула Нехушта, посылая последний привет своей любимой госпоже, и затем быстро стала спускаться с холма, спеша дойти до ближайшего селения.

V. Водворение Мириам

Спустившись с холма, Нехушта очутилась среди воз деланных полей ячменя и плодовых садов, огороженных низкими каменными стенами. Там и здесь виднелись дома, но большинство их было разрушено пожаром, а поля и сады смяты и вытоптаны, точно здесь только что прошел неприятель.

Но Нехушта смело шла вперед по главной улице селения до тех пор, пока не увидела смотревшую на нее из-за стены сада молодую женщину. На вопрос, что здесь случилось, женщина с плачем рассказала, что в их селение нагрянули римляне, все сожгли и разорили, стариков и старух убили, здоровых же молодых людей, кого могли изловить, увели в рабство — и все это только за то, что старейшина их селения поспорил с римским сборщиком податей из-за несправедливого вторичного сбора налогов и отказался уплатить слугам великого цезаря…

— Неужели, — воскликнула Нехушта, — я не найду здесь ни одной женщины, которая могла бы выкормить ребенка? Я готова щедро заплатить за это!

— Но скажи мне, откуда ты? Откуда у тебя этот младенец? — осведомилась женщина.

Нехушта рассказала женщине то, что считала нужным, и та предложила себя в кормилицы. Римляне убили ее дитя, она же и муж ее успели скрыться в подвале, где их не нашли. Дом тоже случайно уцелел, и муж теперь ушел на поле собрать то, что осталось от урожая. Нехушта возблагодарила Бога и согласилась поселиться у этой женщины.

Муж кормилицы Мириам оказался трудолюбивым виноградарем, добрым хозяином и надежным заступником для Нехушты и маленькой питомицы его жены. В доме этих славных людей, которым Нехушта каждый месяц давала по золотому, она и младенец пробыли целых шесть месяцев, ребенок окреп, поздоровел и мог без всякого риска вынести самое дальнее путешествие. Поэтому, помня завещание покойной госпожи, верная Нехушта обещала дать этим добрым людям денег на покупку двух волов и на наем работника и, кроме того, еще три золотых, если они согласятся проводить ее и ребенка в окрестности Иерихона. Сверх того она обещала оставить им в полную собственность вьючного осла и мула, которых поручила приобрести для путешествия. Хозяева не только согласились проводить их до окрестностей Иерихона, но даже обещали пробыть там около трех месяцев, до того времени, когда ребенка можно будет отнять от груди.

Скалистый берег, где галера, на которой Мириам увидела свет, потерпела крушение, находился всего в пяти лигах[11] от Иоппии и в двух днях пути от Иерусалима, откуда в такой же срок можно было дойти до берегов Мертвого моря.

Путешествие Нехушта с маленькой Мириам и своими двумя спутниками совершила благополучно и беспрепятственно, быть может потому, что их скромный вид не привлекал внимания ни разбойников, которыми тогда кишели все большие дороги, ни римских воинов, разосланных начальством для поимки этих разбойников и нередко бравшихся за их ремесло.

На шестой день пути путешественники спустились наконец в долину Иордана, а в два часа пополудни на седьмые сутки подошли к селению ессеев. Оставив своих вьючных животных и мужа кормилицы за околицей селения, Нехушта с младенцем, который теперь уже размахивал ручонками, смеялся и лепетал, в сопровождении самой кормилицы смело вошла в селение, где, по-видимому, жили только одни мужчины, так как женщин нигде не было видно.

Попавшегося навстречу старого человека, одетого в чистые белые одежды, Нехушта попросила помочь найти брата Итиэля. Почтенный старец, отворачивая от нее свое лицо, точно лик женщины казался ему опасным, весьма вежливо отвечал, что брат Итиэль работает в поле и возвратится не раньше, чем к ужину. Но если у нее спешное дело, она может дойти до зеленых ив, растущих по берегу Иордана, и оттуда непременно увидит Итиэля, который пашет в соседнем поле на паре белых волов.

Выслушав эти указания, обе женщины направились к реке и действительно вскоре увидели вдали на пашне двух белых волов и шедшего за сохой немолодого пахаря. Нехушта приказала кормилице остаться в некотором отдалении, а сама с младенцем на руках подошла к Итиэлю.

— Скажи, прошу тебя, — обратилась к нему арабка, — вижу ли я перед собой Итиэля, священника высшего сана среди ессеев, брата покойной госпожи моей Мириам, жены иудея Бенони, богатейшего купца в городе Тире?

— Меня зовут Итиэль, и госпожа Мириам, жена Бенони, пребывающая ныне в стране вечного блаженства за гранью океана[12], была моей сестрой!

— Хорошо. Так ты, верно, знаешь, что у госпожи моей Мириам была дочь Рахиль, которой я служила до последней ее минуты. Она умерла в родах — вот младенец, которому она умирая дала жизнь! — И Нехушта показала ему спящую малютку. Итиэль долго вглядывался в маленькое личико, а затем, растроганный, с нежностью поцеловал ребенка, улыбнувшегося ему во сне. Ессеи, хотя и мало видят детей, любят их, как и все люди.

— Поведай мне, добрая женщина, эту печальную повесть! — сказал Итиэль. И Нехушта рассказала ему все, передав в точности последние предсмертные слова своей молодой госпожи.

Дослушав, Итиэль отошел в сторону и застыл в скорби об усопшей, затем сотворил молитву — ессеи не предпринимают ничего, даже и самого пустячного дела, не помолившись предварительно Богу о помощи и вразумлении — и только после этого вернулся к Нехуште со словами:

— Добрая и верная женщина, в которой, думается мне, нет ни коварства, ни лукавства, ни женского тщеславия, как у остальных сестер твоих! Ты загнала меня в угол; я не знаю, как мне теперь быть и что делать. Законы моего братства воспрещают нам иметь какое-либо дело с женщинами, будь они стары или молоды. Суди сама, как могу я принять тебя и младенца в мой дом?

— Законы твоей общины мне неизвестны, — несколько резко возразила Нехушта, — но общечеловеческие законы природы для меня ясны, а также и некоторые заповеди Божий. Я, подобно госпоже и ее ребенку, тоже христианка. Все эти законы говорят, что прогнать от себя сироту-младенца родственной тебе крови, которого горькая судьба привела к твоему порогу, — жестокий и дурной поступок. За это тебе придется когда-нибудь дать ответ Тому, Кто превыше всех законов земных!

— Я не стану спорить, особенно с женщиной, — огорченно сказал Итиэль. — Мои слова правдивы, но правда и то, что наши законы предписывают нам самое широкое гостеприимство и строжайше воспрещают отказывать в помощи обездоленным и беспомощным!

— А тем более ребенку, в жилах которого течет родная вам кровь. Если вы оттолкнете его, он попадет в руки деда и будет воспитан среди иудеев и зилотов, будет приносить в жертву живые существа, мазаться маслом и кровью жертвенных животных!

— О, одна мысль об этом приводит меня в ужас! — воскликнул Итиэль. — Пусть уж лучше она будет христианкой!

Ессеи считали употребление масла нечистым и более всего испытывали отвращение к приношению в жертву животных и птиц. Хотя они не признавали Христа и не хотели слышать ни о каком новом учении, но, тем не менее, многому из того, что завещал своим ученикам Христос, сочувствовали.

— Но решить этот вопрос один я не могу, — продолжал Итиэль, — а должен представить его на обсуждение собрания ста кураторов. Как они решат, так и будет! На вынесение решения потребуется не менее трех дней, я имею право предложить на это время тебе с ребенком и тем людям, которые пришли с тобой, кров и пищу в нашем странноприимном доме. К счастью, этот дом стоит как раз на том конце селения, где живут наши братья низших степеней, для которых допускается брак. Там вы найдете нескольких женщин — они не могут показываться среди нас в другой части селения!

— Прекрасно, — сказала Нехушта, — только я назвала бы этих братьев — братьями высших степеней, так как они исполняют завет Божий, которым заповедано людям плодиться и множиться!

— Об этом я не стану спорить, нет, нет… Но, во всяком случае, это — прелестный ребенок. Вот она открыла глазки, и эти глазки — точно васильки! — Старик снова склонился над малюткой и поцеловал ее, затем добавил со вздохом: — Грешник я, грешник. Я осквернил себя и должен теперь очиститься и покаяться.

— Почему? — спросила Нехушта.

— Я нечаянно коснулся твоей одежды и дал волю земному чувству, поцеловав ребенка дважды. Согласно нашему правилу, я осквернился!

— Осквернился! — воскликнула негодующим тоном Нехушта. — Ах ты, старый сумасброд! Нет, ты осквернил этого чистого младенца своими мозолистыми руками и щетинистой бородой! Лучше бы ваши священные правила учили вас любить детей и уважать честных женщин-матерей, без которых не было бы на свете и вас, ессеев!

— Я не смею спорить с тобой, не смею спорить! — нервно отозвался Итиэль, ничуть не возмущаясь резкостью речи Нехушты. — Все это должны решить кураторы, а пока пойдем, я погоню своих волов, хотя еще не время выпрягать их из ярма, а ты и спутница твоя идите немного позади меня. Впрочем, нет, не позади, а впереди, чтобы я мог видеть, что вы не уроните ребенка. Право, личико его так прекрасно — жаль расстаться с ним, прости мне, Господи, это прегрешение… Дитя напоминает мне покойную сестру, когда она была еще ребенком и я держал ее на руках… Да, да… Прости, Господи, мои прегрешения!

— Уронить ребенка! — воскликнула было Нехушта, возмущенная словами этой \"жертвы глупых правил\", как она мысленно назвала его. Но угадав своим женским чутьем, что этот человек успел уже полюбить младенца, она смягчилась и полушутя заметила: — Смотри сам не пугай малютку своими огромными волами. Вам, мужчинам, так презирающим женщин, еще многому следовало бы поучиться у нас!

Затем, подозвав кормилицу, она молча пошла впереди Итиэля. Так они дошли до большого прекрасного дома на самом краю селения. Это был странноприимный дом ессеев, где они оказывали своим гостям самый радушный прием, окружая их всеми возможными удобствами и предоставляя все, что у них было лучшего. Дом этот оказался незанятым. Призвав женщину, жену одного из низших братьев-ессеев, Итиэль, закрыв лицо руками, чтобы не видеть ее лица, и говоря с нею издали, поручил ей позаботиться о Нехуште, младенце и их спутниках. Затем старик удалился доложить обо всем кураторам.

— Что, все они такие полоумные? — презрительно спросила Нехушта у женщины.

— Да, сестра, — ответила та, — все они таковы, даже мужа своего я вижу мало, и он каждый раз твердит мне о том, что женщины полны всяких пороков, что они — искушение для человека праведного, ловушка и многое другое, столь же лестное…

В этом странноприимном доме гости прожили несколько дней.

На четвертые сутки собрался совет кураторов, и Нехушта должна была явиться на собрание вместе с ребенком. Сто почтенных, убеленных сединами старцев в белых одеждах разместились на длинных скамьях; на противоположном конце залы было приготовлено особое место для арабки. По-видимому, Итиэль уже заранее изложил все обстоятельства дела, так как кураторы сразу же приступили к расспросам. Нехушта отвечала вполне ясно и точно, после чего кураторы стали совещаться между собой. Большинство оказались согласны принять и воспитать ребенка, но нашлись и такие, которые считали, что так как и младенец, и приемная мать его женского пола, то им здесь не место, или же что если оставить здесь ребенка, то все полюбят и привяжутся к нему, тогда как они должны любить только одного Бога! Другие на это возражали, что они должны любить и всех обездоленных, и все человечество. Затем Нехуште предложили удалиться. Встав со своего места, она высоко подняла улыбающегося младенца — так что все могли видеть его прелестное личико — и умоляла собрание не отвергать просьбы умирающей женщины, не лишать ребенка попечений единственного родственника, не отказывать бедной сиротке в наставлениях и мудром руководстве ее дяди Итиэля и всей святой общины ессеев.

Затем она вышла в смежную комнату, где оставалась довольно долго в ожидании решения собрания. Наконец ее вновь призвали в залу совета; при одном взгляде на сиявшее радостью лицо Итиэля Нехушта поняла: решение кураторов благоприятно. Действительно, председатель собрания объявил, что большинством голосов решено принять младенца Мириам на попечение общины до достижения ею восемнадцатилетнего возраста, когда девушке придется покинуть селение. За это время никто не попытается отвратить ее от веры родителей. Мириам и ее приемной матери даны будут дом и все лучшее для их удобства и безбедного существования. Дважды в неделю к ним будут приходить выборные из кураторов, чтобы убедиться, что ребенок здоров и ни в чем не испытывает нужды. Когда девочка подрастет, ее будут обучать полезным наукам и познаниям мудрейшие и ученейшие из братьев.

— А теперь пусть все знают, что мы приняли этого ребенка на наше попечение, — сказал председатель. — Мы все в полном составе проводим вас до предназначенного вам дома, а брат Итиэль, как ближайший родственник ребенка, понесет девочку на руках. Ты, женщина, пойдешь рядом с ним и будешь давать ему необходимые указания, как обращаться с ребенком!

И вот организовалось целое торжественное шествие с председателем совета кураторов и их священниками во главе, с младенцем, которого нес брат Итиэль, в центре, и длинной вереницей кураторов и простых братьев-ессеев. Шествие это проследовало через все селение и остановилось на дальней окраине села, у одного из лучших домов, предназначенного служить жилищем малютке Мириам и ее верной хранительнице Нехуште.

Таким образом это дитя, которое впоследствии стало называться \"царицей ессеев\", в сопровождении \"царского эскорта\" было водворено в свой домик — и не только в домик, но и в сердца всех этих добрых людей, воздвигших ему там трон.

VI. Халев

Вряд ли какой-нибудь другой ребенок мог похвастать более своеобразным воспитанием и более счастливым детством, чем Мириам. Правда, у нее не было матери, но это с избытком возмещалось любовью и заботами, которыми ее окружала Нехушта и несколько сотен отцов — каждый любил ее как родное дитя. \"Отцами\" она не смела их называть, но зато всех звала \"дядями\", прибавляя для отличия имена тех, кого знала.

С появлением Мириам в общине ессеев между почтенными братьями нередко стали проявляться чувства зависти и ревности: все они наперебой старались приобрести ее расположение, прибегая нередко к тайным друг от друга подаркам девочке, прельщая ее лакомствами и игрушками. Комитет, в обязанности которого входили ежедневные посещения домика Мириам, состоявший из выборных кураторов, в том числе и Итиэля, был вскоре расформирован. Теперь депутация составлялась так, что каждый из братьев, по очереди, имел возможность посещать девочку и любоваться их общей питомицей.

К семи годам, когда девочка уже успела стать обожаемым божеством для каждого из братьев-ессеев, она захворала лихорадкой, весьма распространенной в окрестностях Иерихона и Мертвого моря. Хотя среди братьев было несколько весьма искусных и опытных врачей, лихорадка не оставляла больную, и они день и ночь не отходили от ее кровати. Вся же остальная братия была в таком горе, что все селение наполнилось воплями и стонами, вознося молитву Господу Богу об исцелении девочки. Три дня всё пребывали в непрестанной молитве, и многие за это время не дотрагивались до пищи. Никогда еще ни один монарх на свете не был окружен во время болезни такой любовью и тревогой своих подданных, и никогда еще его выздоровление не было встречено такой единодушной радостью и искренней благодарностью Богу, как выздоровление маленькой Мириам.

И неудивительно, ведь она была единственной радостью их бесцветной, однообразной жизни, единственным молодым, веселым существом, щебетавшим как птичка среди угрюмых и молчаливых братьев, вся жизнь которых являлась полным отречением от всех радостей земных.

Когда девочка подросла и настало время подумать о ее обучении, совет ессеев после долгих обсуждений решил возложить эту обязанность на трех ученейших мужей из своей среды.

Один из них был родом египтянин, воспитанный в Коллегии жрецов в Фивах. От него Мириам узнала многое о древней цивилизации Египта и даже многие тайны их религии и объяснения этих тайн, известные одним только жрецам. Второй был Феофил, грек, живший долгие годы в Риме и изучивший язык, нравы и литературу римлян, как свои собственные. Третий, посвятивший жизнь изучению животных, птиц, насекомых и всей природы; а также и движению небесных светил, передавал с полным старанием эти познания своей возлюбленной ученице, стараясь пояснять все живыми и наглядными примерами.

Впоследствии, когда Мириам стала постарше, ей дали еще четвертого учителя. Новый преподаватель был художник. Он научил девушку искусству лепки из глины и ваяния из мрамора, а также употреблению пигментов, или красок. Этот в высшей степени талантливый человек был сверх того искусным музыкантом и охотно занимался с ней музыкой и пением в свободные от других занятий часы. Таким образом, Мириам получила образование, о каком девушки и женщины ее времени не имели даже представления, и ознакомилась с науками и познаниями, о которых те даже и не слыхали. Таинства религии она постигала частью с помощью Нехушты, частью же благодаря захожим христианам — они приходили и сюда проповедовать учение Христа; особенно заслуживал внимания один старик, узнавший это учение из уст самого Иисуса и видевший Его распятым. Но главным наставником девочки была сама природа, которую она научилась страстно любить.

Светлый, ясный ум и чуткая, поэтическая натура рано стали заметны в этом и внешне привлекательном создании. Прелестная девочка была миниатюрного и несколько хрупкого сложения, на бледном тонком личике светились огромные темно-синие глаза, черные волосы густыми кудрями ниспадали на плечи. Руки и ноги изящные, движения грациозные. Нежная душа ее была полна любви ко всему живущему; сама она росла всеми любимой, даже птицы и животные, которых она кормила, видели в ней друга, цветы как-то особенно расцветали под ее уходом и улыбались ей.

Столь серьезные и регулярные занятия девочки не очень нравились Нехуште. Долгое время она молчала, но наконец высказалась на одном из собраний, как всегда несколько резко и с упреком:

— Вы хотите прежде времени сделать из девочки старуху? На что ей все эти знания? В ее годы другие дети еще беззаботны, как мотыльки, и думают только об играх и забавах, свойственных их возрасту, она же не знает иных товарищей, кроме седобородых старцев, которые пичкают ее юную головку своей старческой премудростью, преждевременно делая чуждой всех молодых радостей жизни! Ребенок растет, точно одинокий цветок среди угрюмых темных скал, не видя ни солнца, ни зеленого луга!

После долгого обсуждения решили дать Мириам в товарищи кого-нибудь из сверстников. Но, увы! У ессеев не было выбора: в целом селении не оказалось ни одной девочки, а среди принимаемых и призреваемых общиной мальчиков, из которых ессеи готовили будущих последователей своего учения, всего лишь один оказался равным Мириам по рождению. Несмотря на то, что в среде ессеев не существовало кастовых предрассудков и вопрос происхождения не имел никакого значения, им казалось, что для Мириам, которая со времени должна покинуть их тихое убежище и вступить в жизнь, общение с детьми низкого происхождения нежелательно. Этот единственный мальчик, ровесник Мириам, круглый сирота, призреваемый ессеями, был сыном очень родовитого и богатого иудея по имени Гиллиэль. Мальчик родился в тот год, когда после смерти царя Агриппы Куспий Фад стал правителем Иудеи. Отец ребенка не то был убит римлянами, не то погиб в числе двадцати тысяч затоптанных насмерть и смятых лошадьми в день праздника Пасхи в Иерусалиме, когда прокуратор Куман приказал своим солдатам атаковать народ.

Зилот Тирсон, считавший Гиллиэля предателем — тот нередко становился на сторону Римской партии — сумел присвоить все его имущество. Матери ребенка уже не было в живых. Халев остался бездомным сиротой и был привезен одной женщиной в окрестности Иерихона и передан на попечение ессеям.

Халев был красивый, черноволосый мальчик, с темными пытливыми глазами, умный и отважный, но при этом горячий и мстительный. Если он чего-нибудь хотел, то всегда старался добиться этого во что бы то ни стало; как в любви, так и в ненависти своей он был тверд и непоколебим. Одним из ненавистных ему существ была Нехушта. Эта женщина со свойственной ей проницательностью сразу разгадала характер мальчика и открыто высказалась о том, что он может стать во главе любого дела, если только не изменит ему, и что, когда Бог мешал его кровь из всего лучшего, чтобы сам цезарь мог найти в нем себе соперника, Он забыл примешать в нее соль честности и долил чашу вином страстей и злобы.

Когда эти слова были пересказаны ему Мириам, думавшей подразнить своего нового товарища, тот не пришел в бешенство, как она того ожидала, а только сощурил глаза и стал мрачен, как туча над горой Нево[13].

— Ты скажи, госпожа Мириам, этой старой темнокожей женщине, что я стану во главе не одного дела — так как намерен быть первым везде — и чего уж Бог точно не забыл примешать к моей крови, так это хорошую долю памятливости!

Нехушта, услыхав это возражение, рассмеялась и сказала, что все это очень может быть и правдой, но только не мешало бы ему знать, что кто разом взбирается на несколько лестниц, обыкновенно падает на землю, и что, когда голова распростилась со своими плечами, то даже самая лучшая память теряет свое значение!

Халев нравился Мириам, но не так, как любила она своих старых дядей-ессеев или Нехушту, которая для нее была дороже всего в жизни. Между тем по отношению к Мириам мальчик никогда не проявлял своего гнева, а всегда старался не только угодить и услужить ей во всем, но даже предугадать ее желания и порадовать, чем только можно. Он положительно обожал ее. Хотя в характере Халева было много лжи и фальши, но его чувство к девочке было искренним и непритворным. Сначала он любил ее, как ребенок любит ребенка, а затем — как юноша любит девушку, но Мириам его никогда не любила, и в этом-то и заключалось все несчастье. Будь это не так, вся жизнь обоих сложилась бы иначе.

Особенно странным было то, что Халев, кроме Мириам, не любил решительно никого, разве только самого себя. Каким-то путем мальчик узнал свою печальную повесть и возненавидел римлян, завладевших его родиной и попиравших ее ногами. Но еще больше он возненавидел иудеев, лишивших его состояния и земель, принадлежавших ему по праву после смерти отца. Что же касается ессеев, которым был обязан всем, то он, достигнув того возраста, когда самостоятельно может судить о подобного рода вещах, стал относиться к ним с презрением, прозвав их \"общиной прачек и судомоек\" за частые омовения и особенно усердное соблюдение чистоты. Халев говорил Мириам, что, по его мнению, люди должны принимать жизнь такой, как она есть, а не мечтать беспрерывно о какой-то иной, к которой они еще не принадлежат, и не нарушать общих законов существующей жизни.

Слушая его и видя, что он не сочувствует учению ессеев, Мириам вздумала было обратить его в христианство, но старания ее не увенчались успехом, так как по крови он был иудей из иудеев и не мог преклоняться перед Богом, позволившим распять Себя! Его Мессия за которым он пошел бы охотно, должен быть великим завоевателем, победителем всех врагов Иудеи, сильным и могучим царем, способным низвергнуть ненавистное иго римлян!

Быстро проходили годы. Над Иудеей проносились восстания, в Иерусалиме случались погромы. Ложные пророки смущали легковерных, которые тысячами шли за ними, но римские легионы скоро рассеивали в прах эти толпы. В Риме воцарялись и свергались цезари. Великий Иерусалимский храм был наконец достроен и красовался в полном своем великолепии. Век был богат многими знаменательными событиями, и только в селении ессеев на берегу Мертвого моря жизнь текла своим чередом, и никаких особенно выдающихся происшествий в ней не замечалось, разве только умирал какой-нибудь престарелый брат или новый испытуемый бывал принят в число братии.

День за днем эти добрые, кроткие и скромные люди вставали до зари и возносили свои моления солнцу, а затем брались каждый за свою работу — возделывали поля, сеяли хлеб и были благодарны, если он хорошо родился; если же плохо родился, то были благодарны и за это, и по-прежнему совершали свои омовения и творили молитвы, скорбя о злобе мирской и об испорченности людей.

Так шло время. Мириам уже исполнилось семнадцать лет, когда первая туча появилась над мирной общиной ессеев, как предвестница предстоящих бед.

Время от времени первосвященник[14] Иерусалимский, ненавидевший ессеев как еретиков, присылал к ним требование установленной подати на жертвоприношения в храме. От уплаты этой подати ессеи всегда упорно отказывались, так как всякого рода жертвоприношения были ненавистны им, и сборщики податей каждый раз возвращались ни с чем. Но когда первосвященнический престол занял Анан, он послал к ессеям вооруженных людей силой взять с них десятинный сбор на храм. Тем было отказано в добровольной уплате этой подати, и они обрушились на житницы, амбары и погреба общины, своевольно взяли сколько хотели, а то что не могли увезти с собой рассыпали растоптали и развеяли по ветру.

Случилось так, что во время этого погрома Мириам в сопровождении неразлучной с ней Нехушты находилась в Иерихоне, куда они иногда отправлялись с посильной лептой для бедных. Возвращаясь к себе, Мириам и Нехушта пробирались руслом пересохшей реки, заваленном камнями и поросшим кустами терновника. Здесь их встретил Халев, ставший теперь довольно красивым, сильным и энергичным юношей. В руках у него был лук, а за спиной висел колчан с шестью стрелами.

— Госпожа Мириам, — сказал он, приветствуя женщин, — я искал тебя, желая предупредить, чтобы вы не шли домой большой дорогой. Там разбойники и грабители, которых прислал первосвященник, чтобы ограбить житницы ессеев. Они могут обидеть или оскорбить тебя, так как все они пьяны. Видишь, один меня ударил! — И он указал на большую ссадину на плече.

— Что же делать? Идти назад в Иерихон?

— Нет, они могут нагнать вас в пути! Идите вот этим руслом, а затем пешей тропой, которая приведет к околице селения. Таким образом вы избежите встречи с ними!

— Это правда, — сказала Нехушта, — пойдем, госпожа!

— А ты куда, Халев? — спросила Мириам, удивленная тем, что юноша не идет за ними.

— Я? Я притаюсь здесь, между скалами, пока эти люди не пройдут. Затем буду выслеживать ту гиену, которая напала на овцу, я уже приметил ее, и мне, может быть, удастся ее поймать. Потому-то я и захватил лук и стрелы!

— Пойдем! — торопила Нехушта. — Этот парень сумеет сам за себя постоять!