— Иди! — сказал человек с копьем; он схватил меня за руку и потащил за собой; другие оказали подобную же добрую услугу моим спутникам.
На берегу собралось около пятидесяти людей. В сумерках я мог различить только, что они вооружены огромными копьями, все высокого роста, крепкого телосложения, сравнительно светлого цвета кожи и на них нет иной одежды, кроме леопардовых шкур на бедрах.
Ко мне подвели Лео и Джоба.
— Что происходит? — спросил Лео, протирая глаза.
— Ничего хорошего, сэр. Мы попали в заварушку, — воскликнул Джоб.
В тумане началась какая-то суматоха, и к нам подскочил Мухаммед, преследуемый высокой тенью с поднятым копьем.
— Аллах! Аллах! — вопил араб, чувствуя, что ему трудно надеяться на пощаду. — Спасите меня! Спасите!
— Отец, это черный, — сказал его преследователь. — Упоминала ли Та-чье-слово-закон о черном?
— Нет, но не убивай его. Подойди ко мне, мой сын.
Человек, который гнался за Мухаммедом, подошел к высокой призрачной фигуре, которая стояла чуть поодаль. Нагнувшись, она что-то шепнула ему.
— Да, да, — произнес он с таким зловещим смешком, что у меня кровь застыла в жилах.
— А трое белых? — спросила высокая фигура.
— Они здесь.
— Тогда принесите то, что мы для них приготовили, и заберите все из этой штуки, которая плавает на воде.
Подбежало множество людей с носилками или, вернее сказать, паланкинами, каждый из которых несли по четыре носильщика, не считая двоих запасных. Нам показали жестами, чтобы мы уселись в паланкины.
— Вот и хорошо, — сказал Лео. — Какое счастье, что нашлись люди, готовые тащить нас на себе, после того как мы столько дней тащились сами.
Лео всегда придерживается оптимистической точки зрения.
Всякое неповиновение, естественно, исключалось, и вслед за другими я тоже уселся в паланкин, который оказался очень удобным. В качестве сиденья использовалась упругая волокнистая ткань, прикрепленная к шестам, для головы и шеи была хорошая опора.
Едва я расположился в паланкине, как носильщики завели какую-то тягучую песню и покачивающейся, пружинящей походкой отправились в путь. С полчаса я лежал неподвижно, размышляя об удивительных перипетиях нашего путешествия; любопытно, поверили бы мне мои в высшей степени респектабельные друзья, эти ископаемые окаменелости, если бы я каким-нибудь чудом очутился за общим столом с ними и рассказал о наших приключениях. Я ничуть не хочу обидеть этих добрых ученых людей, называя их не очень, может быть, лестным словом, но мой опыт говорит, что даже в университете можно превратиться в окаменелость, если следовать одним и тем же путем. Я и сам бы стал окаменелостью, если бы запас моих идей так не обогатился в последнее время. Итак, я лежал и раздумывал, чем все это кончится, пока меня не сморил сон.
Проспал я часов семь-восемь, ибо когда я проснулся, солнце стояло уже высоко в небе. Это был первый настоящий отдых после того, как дау пошла ко дну. Носильщики шагали быстро, проходя в час мили четыре. Сквозь полупрозрачные занавески, искусно прикрепленные к шестам, я, к своей бесконечной радости, увидел, что край вечных болот — позади, наш путь лежит через поросшую травой равнину к большому холму в виде чаши. Тот ли это самый холм, который мы видели с канала, я так до сих пор и не знаю, ибо получить такие сведения у здешних людей невозможно. Я посмотрел на носильщиков. Все они были великолепно сложены, высокого, не менее шести футов, роста, с желтоватой кожей. Вообще говоря, они сильно походили на восточно-африканских сомалийцев, только волосы у них спадали густыми черными прядями на плечи, а не курчавились, как у тех. У них были красивые гордые лица с ровными сверкающими зубами. Но я никогда не видел лиц, отмеченных такой холодной, угрюмой жестокостью, почти сверхъестественной в своей интенсивности, лиц, которые казались бы мне такими отталкивающими.
Поразила меня и их неулыбчивость. По временам они затягивали все ту же монотонную песню, но остальное время молчали, их мрачные, злобные физиономии ни разу не озарились светом улыбки. К какой расе принадлежат эти люди? — размышлял я. Говорят они на исковерканном арабском языке, и все же не арабы, тут нет ни малейшего сомнения. Слишком уж темна их кожа, к тому же еще и с желтоватым оттенком. Не знаю почему, но, глядя на них, я испытывал постыдный, тошнотворный страх. Пока я предавался своим размышлениям, со мной поравнялся другой паланкин. В нем сидел старик в свободно ниспадающем беловатом одеянии из грубого льняного полотна: видимо, тот самый, кого называли «отцом». Это был удивительного вида старик с белоснежной бородой, такой длинной, что она чуть не доставала до земли, с крючковатым носом и острым и немигающим, как у змеи, взглядом. Я даже не берусь описать сардонически-насмешливое, мудрое выражение его лица.
— Ты не спишь, чужеземец? — спросил он тихим, низким голосом.
— Нет, отец, не сплю, — ответил я учтиво, стараясь не раздражать это древнее Исчадье Зла.
Он слегка улыбнулся, поглаживая свою прекрасную белую бороду.
— Из какой бы страны ты ни прибыл, мой чужеземный сын, — сказал он, — в этой стране, я вижу, не только знают наш язык, но и с детства обучаются вежливости. А теперь поведай мне, каким образом очутился ты в этом краю, куда с незапамятных времен не ступала нога чужака. Неужто вам всем опостылела жизнь?
— Мы ищем новое, — смело ответил я. — Старое нам наскучило, и мы вышли из глубин моря, чтобы познать непознанное. Мы принадлежим к отважной расе, которая — о, мой досточтимый отец — готова жертвовать жизнью, если этой ценой может раздобыть хоть несколько свежих сведений.
Старый джентльмен гмыкнул:
— Возможно, это и правда, у меня нет оснований сомневаться в твоей искренности, иначе я сказал бы, что ты лжешь, сын мой. Во всяком случае, Та-чье-слово-закон сможет удовлетворить твое любопытство.
— Кто она — Та-чье-слово-закон? — поспешил я спросить.
Старик посмотрел на носильщиков и с легким смешком, от которого мою грудь обдало холодком, ответил:
— Скоро узнаешь, мой чужеземный сын; если, конечно, она пожелает видеть тебя во плоти.
— Во плоти? — переспросил я. — Что ты хочешь сказать, отец?
Старик промолчал, только зловеще усмехнулся.
— Как называется твой народ?
— Амахаггеры (обитатели скал).
— Можно ли спросить, как зовут отца?
— Биллали.
— А куда мы направляемся, отец?
— Увидишь.
По знаку старика носильщики перешли на бег и нагнали паланкин, где сидел Джоб (одна его нога свисала сбоку). Разговор с Джобом, очевидно, не состоялся, потому что носильщики побежали дальше, к паланкину Лео.
Убаюканный приятным покачиванием, я опять заснул: чувство смертельной усталости все еще оставалось. Когда я проснулся, мы проходили через скалистое базальтовое ущелье; здесь росло много прекрасных деревьев и цветущих кустов.
Внезапно за поворотом перед нами открылось дивное зрелище. Мы увидели зеленую долину от четырех до шести миль в поперечнике, в форме римского амфитеатра. Скалистые стены этой огромной чаши были покрыты кустарником, в центре лежала плодородная, орошаемая ручьями земля, где росли могучие одиночные деревья. По этому прекрасному пастбищу бродили стада коз и крупного рогатого скота, но овец я не увидел. Сперва я не понял, что представляет собой это странное место, но потом догадался, что это кратер давно погасшего вулкана: когда-то здесь было озеро, но каким-то непонятным мне способом воду спустили. Замечу попутно, что и эта, и еще большая долина, которую я опишу в свое время, подтверждают верность моей догадки. Озадачивало другое: хотя вокруг коз и рогатого скота сновали люди, нигде не видно было признаков человеческого жилья. Где же они все живут? — ломал я голову. Мое любопытство было скоро удовлетворено. Носильщики повернули налево, прошли около полумили вверх по скалистому склону и остановились. Видя, что старый джентльмен, мой приемный «отец» Биллали слезает с паланкина, я, а также Лео и Джоб последовали его примеру. И тут я увидел нашего несчастного спутника араба Мухаммеда: он лежал на земле в полном изнеможении. Оказалось, что паланкина для него не нашлось, и его принудили бежать всю дорогу, а так как он был сильно утомлен еще до этого, можно представить себе его состояние.
Оглядевшись, мы увидели, что находимся на каменном возвышении перед входом в большую пещеру: здесь же было свалено в груду все, что оставалось в вельботе, включая весла и парус. Вокруг пещеры группами стояли наши носильщики и другие их соплеменники, все рослые и красивые, хотя и различного цвета кожи: одни — темно-коричневые, как Мухаммед, другие — желтые, как китайцы. Одеты они были в леопардовые шкуры, вооружены большими копьями.
Среди них оказалось несколько женщин, вместо леопардовых шкур они носили дубленые шкуры маленьких красных антилоп вроде ориби, только потемнее. Почти все они были очень хороши собой: большие черные глаза, точеные черты лица, густые вьющиеся, но не курчавые, как у негритянок, волосы со всеми промежуточными оттенками от каштанового до черного цвета. Некоторые, очень немногие, ходили, как Биллали, в желтовато-белых одеяниях — позднее я узнал, что это атрибут высокого положения. Вид у них был не такой устрашающий, как у мужчин, они даже изредка улыбались. При нашем появлении они окружили нас со всех сторон и осмотрели с любопытством, хотя и без особого волнения. Конечно же, их внимание привлек прежде всего Лео с его высокой атлетической фигурой и словно изваянным греческим лицом, и, когда он вежливо приподнял шляпу, открыв сбои золотистые кудри, по толпе пробежал шепоток восхищения. Дело этим не ограничилось: внимательно осмотрев его с головы до ног самая красивая из девушек в полотняной одежде с волосами темно-каштанового цвета смело подошла к нему, спокойно обвила одной рукой его шею и поцеловала в губы. Ею можно было бы только любоваться, если бы не подчеркнутая решительность, с которой она проделала все это.
Я затаил дыхание, ожидая, что Лео тут же заколют копьями, а Джоб громко воскликнул: «Ну и бесстыжая девка! Вот уж никогда не думал…» Лео был слегка удивлен, но сказал, что в этой стране, видимо, соблюдают обычаи первохристиан, и, недолго думая, обнял и чмокнул юную красавицу.
Я вновь затаил дыхание, опасаясь, что произойдет что-нибудь страшное, но, к моему изумлению, мои опасения не оправдались: хотя кое-кто из девушек и выказывал признаки досады, женщины постарше и мужчины лишь слегка улыбнулись. Тайна разъяснилась впоследствии, когда мы ближе познакомились с обычаями этого удивительного племени. Оказалось, что женщины у амахаггеров, вопреки обычаям, бытующим почти среди всех диких народов, не только пользуются равными правами с мужчинами, но и не сочетаются с ними сколько-нибудь прочными брачными узами. Происхождение определяется лишь по материнской линии, и кое-кто гордится длинным рядом своих славных прародительниц, как наши аристократы своим генеалогическим древом; отцовство здесь не признается даже в тех случаях, когда не вызывает сомнения. У каждого племени, или, как они говорят, «семейства», есть выборный вождь «отец». Биллали, к слову сказать, был отцом «семейства», которое насчитывало семь тысяч человек, но так величали только его одного. Если женщине приглянулся какой-нибудь мужчина, она, чтобы выразить свое предпочтение, при всех обнимает и целует его, точно так же, как сделала эта красивая и порывистая молодая особа, которую звали Устане. Ответный поцелуй означает согласие на союз, и этот союз длится до тех пор, пока не надоест одной из сторон. Должен, впрочем, заметить, что здешние женщины отнюдь не так часто меняют своих избранников, как можно было бы ожидать. Не бывает и ссор на этой почве, по крайней мере, среди мужчин; к тому, что их покидают ради других, они относятся так же, как мы к подоходному налогу или нашим брачным законам — эти установления служат благу всего общества, и, хотя могут быть крайне неприятными для отдельных его членов, оспаривать их бесполезно.
Любопытно, как сильно различается институт брака в разных странах: мораль изменяется в зависимости от географической широты, что считается нравственным и пристойным в одном месте, в другом вызывает прямо противоположное отношение. Следует, однако, учитывать, что все цивилизованные народы принимают за аксиому, что обряд является пробным камнем нравственности, но даже и по нашим канонам нет ничего аморального в этом обычае амахаггеров: объятья и обмен поцелуями перекликаются с нашей церемонией бракосочетания, а это оправдывает многое.
Устане поет
После того как Устане и Лео поцеловались — ни одна из девушек, кстати, не вызвалась осчастливить меня своим выбором, хотя одна женщина и увивалась вокруг Джоба к явной тревоге этого почтенного человека, — подошел Биллали и радушно пригласил нас войти в пещеру, что мы и сделали, сопровождаемые Устане, которая пропускала мимо ушей все мои намеки на нашу любовь к уединению.
Мы не успели пройти и пяти шагов, как я понял, что пещера создана отнюдь не игрой стихийных сил, а человеческими руками. Насколько мы могли судить, ее длина составляла около ста футов, ширина — пятьдесят, своей же вышиной она вполне могла соперничать с приделом большого храма. Через каждые двенадцать-пятнадцать футов от пещеры отходили коридоры или тоннели, которые, по моим предположениям, вели в меньшие помещения. Футах в пятидесяти от входа — здесь было уже не так светло — горел костер; его пламя отбрасывало огромные тени на мрачные стены. Биллали остановился и предложил нам сесть, добавив, что сейчас принесут еды; мы сели на разостланные для нас шкуры и стали ждать. Вскоре молодые девушки подали нам вареную козлятину, свежее молоко в глиняных кувшинах и вареные маисовые початки. Мы буквально умирали от голода и, признаюсь, никогда в жизни не ели с подобным аппетитом. Мы съели все подчистую.
Когда мы покончили с едой, наш угрюмый хозяин Биллали — все это время он наблюдал за нами в полном безмолвии — встал и произнес нечто вроде застольного спича. Прежде всего он выразил свое удивление по поводу случившегося. Еще никогда в страну Обитателей Скал не прибывали белые чужеземцы, это невиданное и неслыханное дело. Изредка, правда, забредают черные: от них-то и стало известно о существовании белых людей, которые плавают на кораблях по морю, но здесь они никогда еще не появлялись. Нас и наш бот заметили в канале; Биллали честно признался, что велел нас убить, потому что существует строжайший запрет на пребывание в их стране иноземцев, но Та-чье-слово-закон повелела, чтобы нас пощадили и привели сюда.
— Простите, отец, — перебил я, — но ведь Та-чье-слово-закон живет далеко отсюда, как она могла узнать о нашем появлении?
Биллали огляделся и, видя, что мы остались одни, — Устане отошла, как только он начал говорить, — с каким-то странным смешком заметил:
— Неужто у вас в стране нет никого, кто мог бы видеть без глаз и слышать без ушей? Не спрашивай как, но Она знала.
Я недоуменно пожал плечами, а он добавил, что никаких дальнейших распоряжений о нас он не получал, поэтому он отправится сам к Той-чье-слово-закон, которую для краткости называют просто Хийя, или Она, и которая является владычицей амахаггеров, чтобы узнать ее волю.
Я полюбопытствовал, сколько времени он будет отсутствовать, и он ответил, что, если очень поторопится, то сможет прибыть обратно на пятый день; но это будет нелегко, потому что на пути множество болот. Он сказал, что о нас хорошо позаботятся, что он чувствует к нам личное расположение и надеется, что Хийя сохранит нам жизнь, однако у него есть кое-какие сомнения по этому поводу, ибо всех иноземцев, которые попадали в страну при жизни его бабушки, его матери и его собственной жизни, беспощадно казнили; каким именно образом, он, щадя наши чувства, не хочет уточнять, но делалось это всякий раз по велению Хийи — так он полагает. Во всяком случае, она никогда ни за кого не вступалась.
— Как это может быть? — удивился я. — Ты старый человек, и с того времени, о котором ты говоришь, сменилось уже три поколения. Как могла Она отдать повеление о чьей-либо казни в начале жизни твоей бабушки, ведь ее, вашей царицы, еще не было на свете?!
Он вновь улыбнулся — все той же характерной полуулыбкой — и, так ничего и не ответив, покинул нас с низким поклоном. В течение пяти дней мы его не видели.
Сразу же после его ухода мы стали обсуждать наше положение, которое внушало мне сильную тревогу. То, что я узнал о таинственной правительнице, именуемой Та-чье-слово-закон, или просто Она, отнюдь не обнадеживало, пощады от нее ждать не приходилось. Лео был тоже обеспокоен, но подбадривал себя, утверждая, что Она — та самая женщина, о которой говорится и в надписи на черепке, и отцовском письме; в подтверждение он ссылался на слова Биллали о ее возрасте и могуществе. К тому времени я был так озадачен всем ходом событий, что не стал оспаривать этого абсурдного предположения, только сказал, что нам надо выкупаться, иначе мы совсем зарастем грязью.
Это свое желание мы изложили пожилому человеку (даже среди амахаггеров он выделялся исключительно мрачным видом), чьей обязанностью было присматривать за нами в отсутствие «отца»; получив его согласие, мы раскурили трубки и направились к выходу. Там нас уже ждала большая толпа, но, увидев, что изо рта у нас валит дым, все сразу разбежались, крича, что мы великие волшебники. Ничто, даже наши ружья, не производило такого сильного впечатления, как табачный дым.
[12] После этого мы спокойно дошли до реки, которая брала начало из бурного родника, и погрузились в ее воды. Несколько женщин, среди них и Устане, хотели было последовать за нами и туда, но мы решительно воспротивились.
К тому времени, когда, освеженные купанием, мы вылезли на берег, солнце клонилось к закату, и мы добрались до большой пещеры уже в сумерках. Вокруг костров — а их развели еще несколько — сидело множество людей, озаренных пламенем этих костров и мерцанием многочисленных светильников, расставленных кругом на полу и повешенных на стенах: все они ужинали. Здесь я должен рассказать об этих светильниках, изготовленных из обожженной глины, самой разнообразной формы, часто довольно изысканной. Те, что побольше, представляли собой красные глиняные горшки, наполненные очищенным плавленым жиром, с тростниковыми фитилями, пропущенными сквозь круглые деревянные крыши; такие светильники требовали неослабного внимания, так как у них не было никакого приспособления для поднятия фитиля, когда он догорал вплоть до самой крышки. Однако светильники помельче, также изготовленные из обожженной глины, были снабжены фитилями из пальмовых волокон, а иногда из стеблей очень красивой разновидности папоротника. Эти фитили вставляются через небольшие отверстия в верхней части светильника; тут же прикреплялась заостренная щепочка из твердого дерева, ею можно было проткнуть фитиль и поднять его.
Мы сели и несколько минут наблюдали, как эти угрюмые люди поедают свой ужин в таком же угрюмом, как и они сами, молчании, но затем нам надоело рассматривать их и огромные ползучие тени на стенах, и я попросил нашего нового стража, чтобы нас отвели куда-нибудь, где мы сможем поспать.
Не произнося ни слова, он встал, взял небольшой светильник, подвел нас к одному из коридоров-тоннелей, которые отходили от большой пещеры. Через пять шагов коридор закончился небольшой каморкой, выдолбленной в каменной породе. С одной ее стороны во всю длину, словно койка в каюте, тянулась каменная плита высотой около трех футов, и наш страж показал знаком, чтобы на ней я и расположился. В каморке не было ни окна, ни вентиляционного отверстия, ни какой бы то ни было мебели; и после тщательного осмотра я пришел к неутешительному выводу (совершенно, как я потом убедился, правильному), что эта каморка служила склепом, а не жилой комнатой и что каменная плита предназначалась для тел усопших. Меня пробрала невольная дрожь, но так как никакого другого места для спанья мне не предлагали, я кое-как преодолел отвращение и вернулся в пещеру за одеялом, которое лежало в общей груде наших вещей, принесенных туземцами. Тут я встретился с Джобом. И его тоже отвели в каморку, очень схожую с моей, но он наотрез отказался там остаться: лучше уж умереть и покоиться рядом с дедом в его кирпичной могиле, заявил он, чем ночевать в этом страшном месте; он попросил разрешения поселиться вместе со мной, и я охотно согласился.
Ночь прошла относительно спокойно, я говорю «относительно», потому что мне привиделось, будто меня погребли заживо: этот жуткий кошмар, несомненно, был вызван мрачностью пещеры-усыпальницы. На рассвете мы проснулись от пронзительных звуков трубы, сделанной, как мы увидели позднее, из полого, со множеством отверстий, слоновьего бивня; трубачом был молодой амахаггер.
Мы тут же встали, спустились к ручью и умылись, затем, как только вернулись, сели завтракать. За завтраком одна из женщин — не самая молодая — на глазах у всех поцеловала Джоба. Этот местный обычай показался мне (если не задумываться над его моральной стороной) совершенно восхитительным. Но никогда не забуду, какой жалкий страх и отвращение отразились на лице нашего почтенного слуги. Джоб, как и я, женоненавистник: это, скорее всего, объясняется тем, что он вырос в семье из семнадцати душ. Невозможно даже описать, какие мучительно противоречивые чувства исказили его физиономию, когда его так бесцеремонно, без всякого с его стороны повода, да еще в присутствии хозяев поцеловала незнакомка. Он вскочил и решительно оттолкнул пышногрудую особу лет тридцати, которая пожелала осчастливить его своим выбором.
— Ну и ну! Сроду не видывал ничего подобного! — выдохнул он.
Женена, вероятно, подумала, что его смятение — проявление природной застенчивости, и обняла его вновь.
— Прочь! Проваливай, тварь бесстыжая! — закричал он, размахивая деревянной ложкой перед лицом женщины. — Извините, джентльмены, я же не давал ей никакого повода… О Боже! Она опять хочет кинуться на меня! Умоляю вас, мистер Холли, держите ее, держите! Я не могу этого вынести, право слово, не могу! Такого со мной отродясь не случалось, джентльмены. У меня всегда была незапятнанная репутация. — И он пустился бежать в глубь пещеры: тогда-то я и увидел впервые, как смеются амахаггеры. Но сама женщина отнюдь не смеялась. Напротив, она как будто вся ощетинилась от ярости, которую еще разжигали насмешки ее товарок. Она рычала, как львица, и, глядя на ее неистовство, я, сознаюсь, пожалел, что Джоб так упорно оберегает свое целомудрие: как бы столь добродетельное поведение не поставило под угрозу наши жизни. Последующие события подтвердили верность этой догадки.
Джоб вернулся лишь после того, как пышногрудая особа удалилась: он был очень взбудоражен и с величайшей опаской поглядывал на каждую приближающуюся женщину. При первой же возможности я объяснил нашим хозяевам, что Джоб — человек женатый, но он очень несчастлив в семейной жизни и поэтому боится всех женщин; мои объяснения были встречены мрачным молчанием: поведение нашего слуги, со всей очевидностью, расценивалось как оскорбление всего «семейства», хотя женщины весело посмеялись над всей этой сценой.
После завтрака мы прогуливались, осматривали стада домашних животных и возделанные земли. У амахаггеров — две породы скота: одна — большая, костлявая, без рогов — дает превосходное молоко; другая — рыжая, очень маленькая и жирная — идет на мясо, мясо тоже превосходное, но для дойки она не годится. Эта вторая порода очень походит на норфолкский красный комоловый скот, только рога загибаются вперед, иногда так сильно, что их приходится спиливать, чтобы не вросли в череп. Козы здесь длинношерстные, используется лишь их мясо, я, во всяком случае, ни разу не видел, чтобы их доили. Обработка земли чрезвычайно примитивна и производится железной лопатой: амахаггеры умеют плавить и отковывать железо. Сама лопата, без черенка, напоминает по форме наконечник большого копья, у нее нет выступов, куда можно было бы поставить ногу. Поэтому вскапывание земли — работа очень тяжелая. Производится она мужчинами, женщины же, вопреки обычаям диких рас, полностью освобождены от ручного труда. Как я уже, кажется, упоминал, слабый пол пользуется большими правами среди амахаггеров.
Сначала мы ничего не знали о происхождении и составе этого удивительного народа: амахаггеры, и вообще-то несловоохотливые, упорно игнорировали наш интерес. Дня через четыре, однако, — за это время не случилось ничего примечательного, — нам удалось кое-что выведать от Устане, подруги Лео, которая следовала за молодым джентльменом, как тень. О происхождении их народа она не могла сказать ничего. Зато сообщила нам, что около того места, где живет Та-чье-слово-закон, — называется оно Кор, — есть большие груды развалин и многочисленные колонны; мудрые утверждают, что некогда там стояли дома, где жили люди; предполагается, что от них-то и ведут свое происхождение амахаггеры. Никто, однако, не смеет приближаться к этим великим развалинам, где обитают злые духи: на них можно только смотреть издали. Подобные же развалины, как она слышала, есть и в других частях страны, более возвышенных и сухих. Пещеры, где живут амахаггеры, по всей вероятности, выдолблены теми же самыми людьми, что построили города. Письменных законов у амахаггеров нет, есть лишь обычаи, не менее, впрочем, обязательные для исполнения, чем законы. Нарушителей казнят по приказанию отца «семейства». Когда я полюбопытствовал, какой род казни у них применяется, Устане усмехнулась и сказала, что я скоро, может быть, увижу это сам.
Есть у них и своя владычица — Она, которая показывается на людях очень редко, раз в два-три года, когда судит преступников, но и тогда она закутана в большую мантию так, чтобы никто не видел ее лица. Все ее прислужники глухонемые, узнать от них что-нибудь невозможно, и все же говорят, она прекрасна, как ни одна смертная женщина. Если верить молве, Она бессмертна и обладает властью над всем сущим, но тут она, Устане, ничего не может сказать, только полагает, что их повелительницы сменяются. Каждая выбирает себе мужа, а после рождения дочери, видимо, казнит его. После же ее смерти на престол восходит дочь. Но точно не знает никто. Все, живущие в этой стране, безропотно повинуются ее воле, малейшее ослушание карается смертью. У нее есть своя охрана, но постоянной армии она не содержит.
Я спросил, как велика страна и ее население. Устане ответила, что все население состоит из десяти «семейств», включая и большое «семейство», куда входит сама царица, живут они в пещерах, в горах, окруженных болотами, через которые можно пройти только по тайным тропам. Случается, что «семейства» воюют друг с другом, но как только Она повелевает прекратить войну, все тотчас же складывают оружие. Эти войны, а также лихорадка, которую амахаггеры часто подхватывают в болотах, не позволяют расти их численности. Никаких связей с другими народами у них нет; никто не живет поблизости, а если бы и жил, не смог бы перейти через обширные болота. Однажды со стороны Великой Реки (очевидно, Замбези) на них хотело было напасть вражеское войско, но воины заблудились в болотах; как-то ночью они приняли огромные движущиеся огненные шары за факелы в руках врагов, бросились за ними вслед и многие потонули. Остальные же умерли от лихорадки и голода, так ни разу и не сразившись с амахаггерами. Только те, кто знает тайные тропы, могут перейти через болота, сказала она, добавив, что мы никогда не смогли бы добраться сюда, если бы нас не принесли в паланкинах, — тут, она, конечно, права.
Все это и еще многое другое мы узнали от Устане за те четыре дня, что предшествовали началу важных событий: таким образом пища для размышлений была вполне достаточная. Происходящее казалось удивительным, даже невероятным, и все же самое странное заключалось в том, что надпись на черепке подтверждалась во многих своих подробностях. Здесь обитает таинственная царица, наделенная поразительными, даже сверхъестественными способностями, зовут ее просто Она, и в этой безымянности есть нечто, внушающее трепет. Все это не укладывалось у меня в голове; озадачен был и Лео, но он, разумеется, торжествовал, вспоминая мои насмешки над всей этой историей. Что касается Джоба, то он давно уже перестал понимать, что происходит, и только повиновался обстоятельствам, плыл, можно сказать, по течению. К арабу Мухаммеду амахаггеры относились достаточно вежливо, но с убийственным презрением; он был в постоянном страхе, хотя я и не мог понять, чего он, собственно, опасается. Целыми днями он сидел, съежившись, в углу пещеры, непрестанно моля Аллаха и Пророка о заступничестве. Когда я стал расспрашивать его о причинах такой подавленности, он сказал, что все эти люди не смертные мужчины и женщины, а злые духи, да и страна эта заколдованная, и честно сказать, однажды или дважды я готов был с ним согласиться. На исходе был уже четвертый после отправления Биллали день, когда случилось нечто непредвиденное.
Мы трое и Устане сидели вокруг костра в большой пещере, собираясь уже разойтись по своим каморкам; девушка была в глубокой задумчивости, и вдруг она встала и положила руку на золотистые кудри Лео. Даже и сейчас, закрывая глаза, я как будто вижу воочию ее гордую статную фигуру то в густой тени, то в багровых отсветах огня: сцена непостижимо-загадочная, и в самом ее центре — Устане: все свои размышления и предчувствия она изливает в своеобразной песне, звучащей почти речитативом:
Ты мой избранник — я ждала тебя с самого начала.
Ты очень красив — у кого еще такие волосы,
такая кожа?
У кого еще такие сильные руки,
такая мужская стать?
У кого еще глаза, как лучистые звезды небес?
Ты само совершенство, ты облик счастья,
к тебе стремится сердце мое.
С первого взгляда я пожелала тебя.
Тебе предалась я, о мой возлюбленный.
Крепко тебя я держу, охраняя от бед.
Голову твою я прикрыла своими волосами,
чтобы не припекало солнце.
Вся я была твоею, как и ты был моим.
Но счастье наше продлится недолго: в утробе у Времени
уже роковой вызревает день.
Какую беду принесет с собой этот день — увы,
мой любимый, не знаю.
Я погружусь на дно темноты, и тебя никогда не увижу
больше.
Тобой завладеет та, что сильнее, прекрасней Устане.
Ты обернешься, поищешь глазами, окликнешь меня
на прощанье.
Но волшебством своей Красоты она очарует тебя
и уведет далеко, в ужасное место.
И тогда ты, любимый…
Тут эта необыкновенная девушка прервала свою песню; честно сказать, эта песня показалась нам маловразумительной, хотя мы и уловили общий ее смысл. Она устремила глаза на какую-то темную тень, и вдруг ее лицо приняло отсутствующее и в то же время испуганное выражение, как будто она силилась проникнуть в неведомую страшную тайну. Она сняла руку с головы Лео и указала куда-то в темноту. Мы все посмотрели в ту сторону, но ничего необычного не заметили. Устане, однако, видела или ей показалось, что она видела, нечто такое, чего не выдержали даже ее железные нервы: она без единого звука рухнула в беспамятстве. Лео, который успел уже привязаться к Устане, был в сильной тревоге и смятении; я же должен, положа руку на сердце, признаться, что испытал что-то вроде суеверного ужаса. Такой сверхъестественно жуткой была вся эта сцена.
Девушка скоро очнулась и села на полу, все еще дрожа после испытанного потрясения.
— Что ты хотела сказать в своей песне? — спросил ее Лео, который благодаря долгой учебе говорил по-арабски довольно бегло.
— Ничего, мой единственный, — ответила она с вымученной улыбкой. — Я просто пела по обычаю своего народа. Нет-нет, я ничего не хотела сказать. Как можно говорить о том, что еще не свершилось?
— Что же ты видела, Устане? — спросил я, пристально вглядываясь ей в лицо.
— Ничего, — повторила она, — ничего не видела. Не расспрашивай меня. Зачем тебя тревожить? — Она повернулась к Лео, взяла его голову в свои руки и ласково, по-матерински поцеловала в лоб. Никогда еще на лице ни одной женщины, цивилизованной или дикой, не видел я такой беспредельной нежности. — Когда я покину тебя, о мой единственный, когда ночью, протянув руку, ты не найдешь меня рядом, вспоминай обо мне: может быть, я недостойна омывать тебе ноги, но я очень люблю тебя. А теперь будем любить друг друга, будем наслаждаться отпущенным нам счастьем, ибо в могиле нет ни любви, ни тепла, ни ласкового слияния губ. Если там что-нибудь и есть, то только горькое сожаление о том, что могло бы быть. Эта ночь — наша, но откуда нам знать, кому принадлежит завтрашняя.
Пиршество и наше спасение
На другой день после этой примечательной сцены — она запечатлелась в нашей памяти не столько сама по себе, сколько тем, что она предвозвещала и предвосхищала — нам объявили, что вечером в нашу честь будет устроено пиршество. Я пробовал уклониться под тем предлогом, что мы, мол, люди скромные, не любим пиров, но мою отговорку встретили таким недовольным молчанием, что я больше не возражал.
Перед самым закатом мне сообщили, что все уже готово, и вместе с Джобом мы вышли в большую пещеру, где встретились с Лео и его неразлучной спутницей — Устане. Они где-то бродили и ничего еще не знали о предстоящем пиршестве. Когда Устане услышала о нем, она сильно изменилась в лице. Повернувшись, она схватила за руку проходящего мимо человека и что-то спросила у него повелительным тоном. Его ответ как будто успокоил ее, но не полностью. Она попыталась возразить, однако этот человек — судя по его осанке, он был важной персоной — произнес что-то сердитым тоном и оттолкнул ее, затем, смягчившись, отвел ее к костру, вокруг которого уже собралось много людей, и усадил рядом с собой; по каким-то своим соображениям Устане покорно подчинилась.
Костер в тот вечер был разожжен необычайно большой, вокруг него собралось три с половиной десятка мужчин и две женщины: Устане и та самая пышногрудая особа, спасаясь от которой, Джоб следовал примеру своего библейского двойника.
[13] Амахаггеры, как обычно, сидели в полном молчании; за спиной каждого из них торчало древко копья, воткнутого в особое отверстие в полу. Из них лишь двое были в желтоватых полотняных одеждах, остальные — в леопардовых шкурах.
— Что они затевают, сэр? — насторожился Джоб. — Опять эта женщина — Господи, спаси меня от ее козней! Надеюсь, она не будет ко мне приставать, ведь я же не давал ей никакого повода. До чего они все страшенные, эти дикари, у меня просто поджилки трясутся. Смотрите, оказывается, они привели Мухаммеда. Эта бесстыжая разговаривает с ним очень даже вежливо и ласково. Слава богу, хоть от меня отвязалась!
Пока он говорил, женщина подошла к несчастному Мухаммеду, который сидел в углу, и весь дрожа, снедаемый недобрыми предчувствиями, по своему обыкновению взывал к Аллаху, и повела его к костру. Араб шел с большой неохотой, упираясь: до сих пор его кормили отдельно и такая необычная честь, по-видимому, внушала ему сильную тревогу, даже ужас. Ноги его с трудом поддерживали объемистое, плотное туловище, и я думаю, что его вынуждали идти не столько упрашивания женщины, которая вела его за руку, сколько неумолимая жестокость, воплощенная в образе огромного амахаггера с соразмерно огромным копьем.
— Все это мне очень не по нутру, — сказал я своим спутникам. — Но что мы можем поделать? Остается только быть начеку. Револьверы у вас с собой? Надеюсь, они заряжены? Если нет, зарядите.
— У меня с собой, — сказал Джоб, похлопывая по своему кольту. — Но мистер Лео вооружен только охотничьим ножом, хотя нож у него здоровенный.
Идти за недостающим револьвером было поздно, мы смело пошли вперед и уселись в общем кругу, спиной к стене.
Как только мы сели, из рук в руки стали передавать глиняный кувшин с довольно приятным на вкус хмельным напитком, который, попадая в желудок, вызывал, однако, легкое чувство тошноты; приготовлен он был из зерна грубого помола — не маисового, а маленького коричневого зерна, которое вызревает в метелках и походит на то, что в Южной Африке называют «кафрским зерном». Особого внимания заслуживал сам кувшин, один из многих сотен, которыми пользуются амахаггеры, поэтому я хочу описать его. Эти кувшины — или вазы — все старинной выделки и разнообразной величины. Вот уже многие сотни или тысячи лет их не изготавливают в стране, а находят в горных усыпальницах, о которых я расскажу в свое время подробнее, и лично я полагаю, что они предназначались для хранения внутренностей умерших, как это делалось у египтян, с которыми прежние обитатели страны, возможно, поддерживали какие-то отношения. Лео же придерживается мнения, что, как и этрусские амфоры, они являются ритуальными атрибутами. Почти все они с двумя ручками и, как я уже говорил, самой разнообразной величины — от трех футов до трех дюймов. При всем различии форм они неизменно красивы и изящны; на их изготовление использовался великолепный черный материал, блестящий и шероховатый. В него инкрустировали стройные, очень достоверно изображенные фигурки: ничего подобного мне не приходилось видеть на древних вазах. На одних кувшинах с детской простотой и свободой были запечатлены любовные сцены, которые вряд ли одобрил бы строгий современный вкус, на других — сцены охоты, на третьих — сцены увеселений, с танцующими девушками. К примеру, кувшин, из которого мы пили, был с одной стороны украшен изображениями белых охотников с копьями, преследующих слона, с другой стороны — менее искусным изображением одиночного охотника, стреляющего из лука в антилопу, то ли канна, то ли куду.
Надеюсь, это отступление, сделанное в критический момент, оказалось не слишком долгим: само пиршество тянулось куда дольше. Кувшин обходил круг за кругом, в костер вновь и вновь подбрасывали хворост, но в течение часа почти ничего больше не происходило. Никто не произносил ни слова. Все сидели молча, глядя на полыхание огня и тени, отбрасываемые мерцающими светильниками (отнюдь, кстати сказать, не древними). На полу между нами и костром лежал большой деревянный поднос с четырьмя ручками, точно такой же, каким у нас пользуются мясники, только не выдолбленный. Рядом с подносом — большие щипцы с длинными ручками, и такие же щипцы — по ту сторону костра. При виде этого подноса и щипцов я сильно встревожился. Так я и сидел, уставясь на них и на широкое кольцо суровых, дышащих злобой лиц и размышляя о том, как все это ужасно, что мы в полной власти у этих людей, которые внушали тем больший страх, что их истинный характер оставался загадкой. Они могли оказаться лучше, чем я предполагал, а могли и хуже. Я опасался, что они окажутся хуже, и тут я не ошибся. Странное это было пиршество, похожее на Бармекидово угощение,
[14] ибо еды никакой не подавалось.
У меня было такое чувство, как будто меня гипнотизируют. Тут-то все и началось. Без всякого предупреждения человек, который сидел напротив нас, громко провозгласил:
— Где наше мясо?
Присутствующие протянули правые руки к костру и негромко, низкими голосами ответили:
— Сейчас будет подано.
— Это коза?
— Это безрогая коза и больше, чем коза, сейчас мы ее убьем, — дружно отозвались все и, полуобернувшись, прикоснулись к древкам своих копий.
— Это бык? — продолжал тот же человек.
— Это безрогий бык и больше, чем бык, сейчас мы его убьем, — был ответ. И снова все притронулись к копьям.
Наступило молчание, и я с ужасом заметил, как соседка Мухаммеда стала его ласкать, похлопывать по щекам, называть ласковыми именами, тогда как ее яростные глаза так и пожирали его дрожащее тело. Не знаю, почему меня так сильно испугало это зрелище, но оно испугало нас всех, особенно Лео. В движениях рук женщины было что-то змеиное; она явно исполняла какой-то странный обряд. Смуглый Мухаммед весь побледнел от страха.
— Готово ли мясо для жарки? — быстро произнес все тот же голос.
— Готово, готово!
— Достаточно ли раскалился горшок? — взвизгнул голос, и этот визг пронзительным эхом заметался по пещере.
— Раскалился, раскалился!
— О небеса! — проревел Лео. — Помните, что сказано в надписи? «Народ, в чьих обычаях — казнить чужеземцев, надевая на них раскаленные горшки».
Не успели мы пошевелиться или хотя бы понять, что происходит, как два здоровенных амахаггера вскочили и, взяв длинные щипцы, погрузили их в самое сердце пламени. Одновременно женщина, что ласкала Мухаммеда, вытащила из-за пояса или «муччи» большую веревочную петлю, набросила ее на его плечи и туго затянула. Окружающие тут же схватили его за ноги. Двое с щипцами напружились и, разметав по каменному полу головешки, подняли с двух сторон большой, раскаленный добела горшок.
Через миг, едва ли не в один прыжок, они оказались возле Мухаммеда. С отчаянными воплями он боролся за свою жизнь, и хотя руки у него были связаны, а ноги пригвождены к полу, двое с щипцами никак не могли достигнуть своей цели; может быть, это покажется диким, даже невероятным, но их цель заключалась в том, чтобы надеть раскаленный горшок на голову своей жертвы.
Я вскочил с криком ужаса и, вытащив револьвер, не раздумывая, выстрелил в дьяволицу, которая только что ласкала Мухаммеда, а теперь крепко держала его в своих руках. Пуля попала в спину и убила ее наповал; я и по сей день не сожалею об этом, ибо именно она, как потом выяснилось, сыграв на каннибальских наклонностях амахаггеров, устроила этот заговор, чтобы отомстить за оскорбление, нанесенное ей Джобом. Женщина рухнула, как подкошенная, и в тот же миг Мухаммед сверхчеловеческим усилием вырвался из рук своих мучителей и, подпрыгнув высоко в воздух, повалился на мертвое тело. Велико было мое замешательство, когда я понял, что одним выстрелом прикончил и убийцу и ее жертву, которую я спас от смерти, в тысячу раз более мучительной. Судьба оказалась и жестокой, и милосердной к Мухаммеду.
Амахаггеры стояли в молчаливом изумлении: они никогда еще не слышали выстрелов и не видели их последствий. Но человек рядом со мной мгновенно оправился от замешательства и схватил копье, готовясь поразить Лео.
— За мной! — крикнул я и, показывая пример своим спутникам, кинулся в глубь пещеры. Конечно, лучше было бы направиться к выходу, но там собралось множество людей, не говоря уже о большой толпе снаружи, которая четко выделялась на фоне неба. Итак, я мчался в глубь пещеры, мои спутники не отставали от меня, а по пятам за нами гнались каннибалы, разъяренные убийством своей соплеменницы. Одним прыжком я перемахнул через распростертое тело Мухаммеда. Ноги мои обдало жаром, исходящим от раскаленного горшка, который валялся тут же, рядом; я успел заметить, что руки его слабо шевелятся, стало быть, он еще жив. В дальней части пещеры находился каменный помост фута в три высотой и в ширину футов в восемь; по вечерам там ставили два светильника. Трудно сказать, предназначался ли этот помост дли сидения или его просто оставили, чтобы легче было вести последующие работы, а когда надобность в нем отпадет, стесать его, — тогда, во всяком случае, я не знал. Вспрыгнув на это возвышение, мы все трое приготовились продать наши жизни как можно дороже. Когда мы повернулись к нашим преследователям лицом, они остановились и попятились. Джоб стоял слева, Лео — посредине, я — справа. Между нами горели светильники. Лео нагнулся и посмотрел на затененный проход, который тянулся вплоть до костра и светильников у выхода. По этому проходу, как по улочке, сновали наши смертельные враги, в полутьме тускло поблескивали наконечники их копий. Даже в ярости эти люди были безмолвны, как бульдоги. И еще ярко светился раскаленный горшок. Глаза Лео горели странным огнем; его красивое лицо точно окаменело. В правой руке он сжимал тяжелый охотничий нож. Подняв повыше ремешок, которым нож крепился к руке, Лео крепко обнял меня.
— Прощайте, старина, — сказал он, — прощайте, мой дорогой друг, отец, нет, больше, чем отец. Нам не устоять против этих негодяев, нет ни малейшего шанса; через несколько минут они нас убьют и, вероятнее всего, съедят. Простите, что я втянул вас в эту авантюру. Прощай, Джоб!
— Да свершится воля Господня! — пробормотал я сквозь сжатые зубы, приготовляясь к смерти. Джоб с громким восклицанием поднял револьвер и выстрелил: один из нападающих, конечно, не тот, в кого он целился, упал. Всякий, кто на прицеле у Джоба, — в полной безопасности.
Амахаггеры бросились вперед, я тоже открыл огонь и остановил их натиск: вместе с Джобом мы убили или смертельно ранили пятерых, не считая женщины. Но у нас не было времени на перезарядку оружия; амахаггеры же снова начали атаку, и я не мог не оценить великолепие их безрассудной отваги: они ведь не знали, что наши револьверы разряжены.
На помост вспрыгнул высокий амахаггер, но Лео одним ударом кинжала пропорол его насквозь. Я убил своим ножом другого, но Джоб промахнулся, мускулистый амахаггер схватил его за поясницу и рванул на себя. Не прикрепленный ремешком нож выпал у Джоба из руки и, по счастливой случайности, упал рукояткой на пол, так что амахаггер повалился спиной на острие. Не знаю, что было дальше с Джобом: видимо, он продолжал лежать на теле мертвого врага, «прикидываясь дохлым опоссумом», как говорят американцы. Я вступил в отчаянную схватку с двумя злодеями: к счастью для меня, они оставили копья у костра. Впервые в жизни мне так пригодилась большая физическая сила, которой наделила меня Природа. Я рубанул по голове одного из нападающих своим тяжелым, как тесак, ножом; мощь удара была такова, что его череп раскололся до самых глазниц, и когда он грохнулся набок, нож вырвало у меня из рук: так крепко зажато было лезвие в щели.
Тут на меня навалились двое других, но я успел обхватить их за поясницу, и мы покатились по полу все вместе. Люди они были сильные, но мною уже овладела та ужасная жажда убийства, которая наполняет сердце и самых цивилизованных из нас, когда сыплются удары и жизнь висит на волоске. Мои руки все туже и туже стискивали двоих смуглых демонов, я слышал, как трещат их ребра, прогибаясь в моих железных объятьях. Они корчились и извивались, как змеи, изо всех сил били меня кулаками, царапали, но я не ослаблял хватки. Лежа на спине, прикрываясь их телами от возможных ударов копьем, я медленно выжимал из них жизнь: при этом, как ни странно, я думал о том, что сказали бы и ректор моего кембриджского колледжа, человек по натуре дружелюбный, член пацифистского общества, и мои коллеги по ученому совету, если бы с помощью какой-нибудь волшебной силы могли видеть, с каким азартом я играю в эту кровавую игру. Оба мои врага скоро ослабели, почти перестали оказывать сопротивление, по их порывистому дыханию ясно было, что они умирают, а я все не отпускал их, так как умирали они очень медленно. Я знал: стоит мне ослабить хватку, и они тотчас оживут. Мы все трое лежали в тени каменного уступа, и другие злодеи, вероятно, полагали, что мы мертвы, — во всяком случае, они не вмешивались; маленькая трагедия продолжалась.
Повернув голову, я увидел, что Лео стащили с каменного помоста, но он все еще на ногах, в самой гуще колышащейся толпы амахаггеров: они старались повалить его, как волки — оленя. Его прекрасное бледное лицо в золотой короне волос возвышалось над головами нападающих (ибо Лео ростом в шесть футов и два дюйма); боролся он с отчаянным самозабвением и энергией, которая была бы поистине великолепна, будь она употреблена на какую-нибудь благородную цель. Вот он всадил нож в одного из амахаггеров: они облепили его так тесно, что не могли пустить в ход свои большие копья, а дубин и ножей у них не было. Амахаггер упал, убитый, но в следующий миг у Лео вырвали нож, оставив его без защиты. Я уже думал, что это конец, но нет, сверхчеловеческим усилием он стряхнул с себя всех, схватил тело только что сраженного им врага и, подняв на руках, швырнул в толпу нападающих, и так поразительна была сила броска, что пятеро или шестеро из них повалились на пол. Но через минуту они снова поднялись — все, кроме одного — у него был размозжен череп — и все скопом напали на Лео. Хотя и не сразу, с величайшим трудом, им все же удалось осилить льва. В последний миг он вырвался и ударом кулака опрокинул одного из амахаггеров, но противостоять такой многочисленной толпе было свыше сил человеческих, и наконец он рухнул как подрубленный дуб, увлекая за собой всех, кто его держал, на пол. Они схватили его за руки и ноги, оставив туловище открытым.
— Копье! — прокричал чей-то голос. — Принесите копье, чтобы распороть ему горло, и чашу для крови!
Увидев приближающегося человека с копьем, я закрыл глаза. Я постепенно слабел, а двое врагов, которых я стискивал в объятьях, все никак не умирали, поэтому я никак не мог прийти Лео на помощь. Меня пронизывало какое-то тошнотворное чувство.
Заслышав непонятный шум, я невольно открыл глаза, готовый к самому худшему. И увидел Устане: она легла на Лео и крепко обвила руками его шею. Амахаггеры попытались оттащить ее прочь, но она оплела его ноги своими ногами и держалась за него, как лиана за дерево. Тогда они попытались ударить его копьем в бок, так, чтобы не поразить девушку; долго им это не удавалось, но в конце концов они все-таки изловчились и достали Лео.
Наконец их терпение иссякло.
— Пронзите копьем их обоих — и мужчину, и женщину, — распорядился голос — тот самый голос, что задавал вопросы на ужасном пиршестве. — Так мы их и поженим.
Человек с копьем выпрямился, намереваясь нанести окончательный удар. Блеснула холодная сталь, и я опять закрыл глаза.
И тут я услышал повелительный возглас, который громким эхом загремел по всей пещере:
— Прекратите!
В этот миг я потерял сознание. Последней моей мыслью было, что я проваливаюсь в бездну Смерти.
Маленькая ступня
Очнулся я на шкуре, недалеко от костра, куда нас позвали для этого ужасного пиршества. Рядом лежал Лео, все еще в беспамятстве; над ним склонялась высокая фигура Устане: она промывала холодной водой глубокую рану в его боку, прежде чем наложить полотняную повязку. Прислонясь спиной к стене пещеры, за ней стоял Джоб, не раненый, но зверски избитый и весь дрожащий. По ту сторону костра валялись тела тех, кого, защищая свою жизнь, мы вынуждены были убить в этой жестокой схватке: казалось, простершись на полу, они спят в полном изнеможении. Убитых я насчитал двенадцать — помимо женщины и бедного Мухаммеда, который пал от моей руки: его положили рядом с остальными, тут же находился и закопченный горшок. Слева от меня отряд воинов связывал попарно уцелевших каннибалов. Они подчинялись с мрачным безразличием, которое плохо вязалось со сдерживаемой яростью, тлеющей в их угрюмых глазах. Впереди стоял не кто иной, как наш друг Биллали: он-то и руководил всей операцией. Вид у него был довольно измученный, но величественный: почтенный патриарх с развевающейся бородой, холодный и невозмутимый, будто присутствует при забое скота.
Заметив, что я присел, он подошел ко мне и учтиво осведомился, как я себя чувствую, не лучше ли. На этот вопрос было затруднительно ответить, ибо у меня болело все тело — так я ему объяснил.
Затем Биллали нагнулся, чтобы осмотреть Лео.
— Рана довольно глубокая, — произнес он. — Но нутро не задето. Он выздоровеет.
— Если он и будет спасен, то лишь благодаря тебе, отец, — ответил я. — Вернись ты хоть чуть-чуть позже, эти дьяволы прикончили бы нас, как и нашего слугу. — Я показал на Мухаммеда.
Старик заскрипел зубами, его глаза зажглись необычайно злым блеском.
— Не бойся, сын мой, — сказал он. — Их ожидает такое возмездие, что при одной мысли о нем они будут корчиться в нестерпимых муках. Всех их отведут к Той-чье-слово-закон, а ее возмездие будет достойно ее величия. Эти гиены еще позавидуют твоему слуге. — И он показал на Мухаммеда. — Их смерть будет в тысячу раз ужаснее. Расскажи мне, как все это случилось.
Я в нескольких словах описал происшедшее.
— Вот оно как, — сказал он. — Видишь ли, сын мой, по обычаю этой страны на чужеземцев, которые забредают в нашу страну, надевают раскаленные горшки, а потом их съедают.
— У вас, оказывается, все наоборот, — несмело произнес я. — В нашей стране чужеземцев принимают очень радушно, угощают их. А вы угощаетесь ими сами.
Биллали пожал плечами.
— Мы следуем обычаю. Лично я не одобряю этот обычай. — Подумав, он добавил: — Мне не нравится мясо чужеземцев, особенно если они долго бродили по болотам и ели водяных птиц. Та-чье-слово-закон повелела, чтобы вас пощадили, но она не упомянула о вашем черном слуге; эти гиены мечтали вас сожрать, а тут еще женщина, которую ты убил, и правильно сделал, что убил, стала их подговаривать: наденьте, мол, на него раскаленный горшок. Ну что ж, они поплатятся за все. Когда эти люди предстанут перед нашей повелительницей, объятой великим гневом, они горько пожалеют, что родились на свет. Счастливы те из них, кто погиб от ваших рук… Я слышал, вы сражались отважно, — продолжал он. — Знаешь ли ты, длиннорукий старый Бабуин, что ты сломал ребра двоим из тех, что здесь лежат, с такой легкостью, точно это яичная скорлупа. И молодой Лев отличился, сражаясь один против многих: троих он убил на месте, четвертый, — он кивнул в сторону еще шевелящегося тела, — вот-вот умрет, у него рассечена голова. Ранены многие из тех, кого сейчас связывают. Это была доблестная схватка, вы оба покорили мое сердце, ибо я люблю смельчаков. Отныне я ваш друг. Но объясни мне, мой Бабуин — у тебя такое волосатое лицо, что ты и впрямь смахиваешь на бабуина, — как вы сумели убить этих людей? Говорят, вы убивали их шумом, они падали, как подкошенные, и в телах у них были дырки.
Я очень коротко — на более подробное объяснение у меня не хватало сил — рассказал ему, как действует огнестрельное оружие. Зная, что мы всецело в его власти, отказать ему я не мог. Он тотчас предложил для наглядности убить пленника. Одним больше, одним меньше, какая, в конце концов, разница? Ему будет интересно посмотреть, а я смогу отомстить своему врагу. Он был ошеломлен, когда я объяснил ему, что не в наших обычаях хладнокровно приканчивать людей: осуществление мести возлагается на закон и на Вышнюю Силу, о которой он ничего, видимо, не знает. Чтобы подсластить пилюлю, я добавил, что, когда хорошенько отдохну и поправлюсь, возьму его с собой на охоту, и он сам сможет подстрелить какое-нибудь животное. Биллали был доволен, словно ребенок, которому обещали новую игрушку.
Джоб влил в рот Лео немного еще оставшегося у нас бренди, и тот открыл глаза. На том наша беседа с «отцом» и закончилась.
Лео чувствовал себя очень плохо, был в полубеспамятстве, и нам с большим трудом удалось оттащить его в каморку с каменным ложем. Говоря «нам», я имею в виду себя, Джоба и отважную Устане, которую я непременно расцеловал бы за то, что, рискуя жизнью, она спасла моего дорогого мальчика. Но Устане была не из тех молодых девушек, с какими можно позволить себе малейшую вольность, если, конечно, не будешь уверен, что она правильно тебя поймет, поэтому я подавил свой порыв. Затем, весь в синяках и ушибах, но впервые за несколько дней ощущая себя в безопасности, я побрел в свой маленький склеп и лег, не забыв перед сном от всей души возблагодарить Провидение за то, что этот склеп не стал моим последним приютом, ибо столь счастливое стечение обстоятельств я могу приписать лишь его вмешательству. Мало кому из людей доводилось быть так близко от смерти, как нам в тот злополучный день.
Я и в лучшие-то времена редко спал безмятежным сном, а в ту ночь, когда я наконец задремал, меня одолевали кошмарные видения. Снова и снова я видел, как бедный Мухаммед вырывается из рук амахаггеров, пытающихся надеть на него раскаленный горшок, и все время на заднем плане маячила женская фигура, закутанная с головой в покрывала, иногда она их сбрасывала, и представала передо мной то в образе прекрасной, цветущей женщины, то в образе ухмыляющегося скелета, и всякий раз я слышал загадочную, по всей видимости, бессмысленную фразу: «Все, что живет, уже знало смерть, и все, что мертво, не может умереть, ибо в известном Круговороте Духа, и жизнь — ничто, и сама смерть — ничто. Все сущее живет вечно, хотя и погружается временами в сон забвения…»
Наступило утро, но все мое тело пронизывала боль, ломота, и я так и не смог встать. Часов около семи пришел Джоб, он сильно хромал, а его лицо было цвета гнилого яблока. От него я узнал, что Лео спит крепким сном, но очень слаб. Еще через два часа со светильником в руке пожаловал Биллали (Джоб называл длиннобородого старика «Козлом», он и правда смахивал на это животное, или «Билли»); при своем высоком росте он едва не упирался головой в потолок каморки. Я притворился спящим, но тайком, размыкая веки, поглядывал на его сардонически-насмешливое, красивое старое лицо. Впиваясь в меня ястребиными глазами, он гладил свою великолепную седую бороду; эта борода, кстати сказать, приносила бы ежегодно добрую сотню фунтов любому лондонскому парикмахеру, который использовал бы ее для рекламы.
— Да, — пробормотал Биллали (у него есть привычка разговаривать с собой), — он очень безобразен, так же безобразен, как тот, другой, хорош собой! «Бабуин» — самое подходящее для него прозвище. Но он мне нравится. Странно, что в мои годы мне может еще нравиться какой-нибудь человек. А ведь пословица говорит: «Не верь ни одному из мужчин и убивай тех, к кому испытываешь наибольшее недоверие; всех женщин избегай, ибо они порочны по самой своей природе и в конце-концов непременно тебя погубят». Мудрая пословица, особенно в последней своей части, вероятно, ее сочинили еще наши далекие предки. И все же мне нравится Бабуин. Любопытно было бы знать, где он выучился всем этим штукам. Надеюсь, Она не околдует его. Бедный Бабуин! Эта схватка измотала его. Не буду его будить, пойду.
Он повернулся и медленно, на цыпочках направился к выходу, только тогда я окликнул его:
— Это ты, отец?
— Да, сын мой, это я, но я не хочу тебя беспокоить. Пришел только взглянуть, как ты себя чувствуешь, и сказать, что те, кто посягал на твою жизнь, мой Бабуин, уже на пути к нашей владычице. Она велела, чтобы привели и вас, но боюсь, вы еще слишком слабы для путешествия.
— Да, — ответил я, — придется подождать, пока мы немного окрепнем; прошу тебя, отец, прикажи, чтобы меня вынесли на свежий воздух. Здесь такая духота.
— Да, дышать здесь трудно, — согласился он. — Да и место это очень печальное. Я помню, как в детстве нашел тело прелестной женщины на том самом ложе, где ты сейчас возлежишь. Она была очень красива, и я часто тайком приходил сюда со светильником в руке полюбоваться ею. Не будь ее руки холодны, можно было бы подумать, что она спит и вот-вот проснется: так мирно она почивала, так прекрасна была в своем белом одеянии. У нее была белая кожа и длинные, до самых пят, желтые волосы. Там, где обитает Она, есть много подобных усыпальниц; те, кто возложил усопших женщин на каменные скамьи, знали некий, неведомый мне способ, как спасти своих возлюбленных от всесокрушающей десницы Тлена, даже и в смерти. День за днем я приходил сюда и, не отрываясь, смотрел на нее, пока — не смейся надо мной, о чужеземец, ведь я был еще несмышленышем — пока не полюбил этот мертвый лик, эту скорлупу, где некогда заключалась жизнь. Подползая на коленях, я целовал ее холодное лицо и каждый раз думал, сколько мужчин любили и обнимали ее в давно минувшие времена: все они ушли навсегда. О мой Бабуин, благодаря этой женщине я обрел мудрость, осознал быстротечность нашей жизни и бессмертие самой Смерти, постиг, что все сущее в мире уходит одним путем и навсегда забывается. Так я размышлял, убежденный, что приобщаюсь к истинной мудрости, но в один прекрасный день моя мать — женщина очень наблюдательная и горячая — заметила, что я сильно переменился и стала следить за мной; увидев, что я часто хожу к этой прекрасной белой женщине, она решила, что я околдован — впрочем, так оно и было. В страхе и в гневе она схватила светильник, поставила женщину к стене и подпалила ее волосы. Женщина сгорела до самых ступней, ибо эти мертвые тела пропитаны горючим веществом и мгновенно сгорают.
Посмотри, сын мой, на потолок, там еще сохранились следы копоти.
Я недоверчиво поднял глаза; по потолку и в самом деле расползлось маслянистое черное пятно, фута в три величиной. За долгие прошедшие годы копоть со всех стен стерли, но наверху она еще оставалась, и в ее происхождении не могло быть никаких сомнений.
— Она сгорела, — раздумчиво продолжал он, — вплоть до ступней; впоследствии я вернулся и отрезал от них обгоревшие кости, затем обернул в полотно и спрятал под каменной скамьей. Я помню все так отчетливо, точно это случилось лишь вчера. Может быть, они еще там? Признаюсь, с того дня я ни разу не заходил в эту пещеру. — Он встал на колени и пошарил длинной рукой под моим ложем. Его лицо просияло, с обрадованным восклицанием он вытащил оттуда какой-то запыленный сверток. Когда он развернул рваный лоскут, моим изумленным глазам предстала очень красивая ступня почти белой женщины; вид у ступни был такой, как будто ее только что туда положили.
— Видишь, мой Бабуин, — печально произнес он. — Я сказал тебе чистую правду. А вот и еще одна ступня; возьми ее и посмотри.
Я взял этот холодный остаток бренного тела и осмотрел его при бледном мерцании светильника. Не берусь даже описывать чувства, которые я при этом испытывал: тут смешались удивление, страх и восторг. Ступня была легкая, куда легче, вероятно, чем при жизни ее обладательницы; ее плоть почти неотличима от живой плоти, разве что от нее исходил слабый ароматический запах. Ничего похожего на сморщенные, почерневшие и очень непривлекательные на вид египетские мумии; пухлая, прелестная, хоть и слегка обгорелая ступня, точно такая же, как в день смерти — подлинный шедевр искусства бальзамирования.
Бедная маленькая ступня! Я положил ее на каменную скамью, где она пролежала долгие тысячелетия. Кто же была эта женщина, в чьей красоте сохранился отблеск некогда славной и гордой, а ныне забытой цивилизации? Веселая девочка, застенчивая девушка и наконец зрелая женщина — само совершенство! В каких залах Жизни шелестели ее мягкие шаги и с какой отвагой прошла она по пыльной тропе Смерти! К какому счастливцу прокрадывалась она в ночной тишине мимо спящего на мраморном полу черного раба, и кто с жгучим нетерпением дожидался ее прихода? Прелестная маленькая ступня! Уж не попирала ли она гордую выю какого-нибудь завоевателя, который склонялся перед подобной красотой, не прижимались ли к ее жемчужной белизне губы знатных вельмож и царей?
Я завернул реликвию в старый лоскут, остаток обгорелого савана, и убрал в свой кожаный саквояж, купленный в лондонском универсальном магазине для военных. «Какое странное сочетание!» — подумал я. Затем, поддерживаемый Биллали, я побрел в каморку Лео. Он был избит еще сильнее, чем я, или, может быть, синяки и кровоподтеки резче выделялись на ослепительной белизне его кожи; к тому же он очень ослабел от потери крови; при всем при том он был весел и бодр и попросил принести ему завтрак. Джоб и Устане погрузили его на сиденье из волокнистой ткани, отвязанное от шестов паланкина, отнесли к выходу из пещеры и уложили в тени. Все следы вчерашнего побоища были уже стерты. Мы все позавтракали и провели там весь день, а также и два последующих.
На третье утро Джоб и я были практически здоровы. И Лео чувствовал себя много лучше, поэтому, уступая неоднократным настояниям Биллали, я выразил согласие тотчас же отправиться в Кор — так называлось место, где обитала таинственная Она; однако я боялся, как бы едва затянувшаяся рана Лео не открылась в пути вновь. И если бы Биллали не выказывал такого явного нетерпения, которое невольно наводило на мысль, что дальнейшая оттяжка угрожает нам большими неприятностями, может быть, даже чревата опасностью, я бы, конечно, не дал своего согласия.
Размышления
Через час после моего разговора с Биллали нам подали пять паланкинов, при каждом из них было четыре носильщика и двое запасных. Нас сопровождали пятьдесят вооруженных амахаггеров; они же должны были нести наши вещи. Три паланкина, очевидно, предназначались для нас, и один — для Биллали, я был очень рад узнать, что он отправляется вместе с нами; пятый паланкин, как я предположил, приготовили для Устане.
— Ты берешь с собой и девушку, отец? — спросил я Биллали, который отдавал необходимые распоряжения.
Он пожал плечами.
— Спроси у нее. В этой стране женщины вольны поступать, как им заблагорассудится. Мы чтим их, потому что мир не может без них существовать; они — источник жизни.
— Да? — пробормотал я, ибо никогда еще не смотрел на женщин в таком свете.
— Мы чтим их, — продолжал он, — до тех пор, пока они не садятся нам на голову, а это, — добавил он, — случается через поколение.
— И что же вы тогда делаете? — полюбопытствовал я.
— Тогда, — ответил он с легкой усмешкой, — мы беремся за оружие и убиваем старух, чтобы припугнуть молодых, для острастки, и чтобы показать им, кто сильнее. Три года назад убили и мою бедную жену. Печально, конечно, но сказать тебе правду, сын мой, моя жизнь стала куда покойнее, ибо возраст защищает меня от молодых девушек.
— Короче говоря, — тут я процитировал речение великого человека, который не успел еще озарить светом своей мудрости невежественных амахаггеров, — ты обрел большую свободу, а бремя ответственности стало легче.
Эта фраза слегка озадачила его своей недоговоренностью, хотя я и надеюсь, что мой перевод точно передал самую суть, но в конце концов он понял и оценил сказанное.
— Ну что ж, верно, — согласился он. — Почти все, кого ты имеешь в виду, говоря о «бремени ответственности», убиты, вот почему в стране осталось так мало старух. Что поделаешь, они сами же и виноваты. Что до этой девушки, — продолжал он более серьезным тоном, — даже не знаю, что и сказать. Она отважная девушка и любит Льва, ты сам видел, как она спасла ему жизнь. По нашим обычаям, она считается его женой и имеет право сопровождать его повсюду, если только, — многозначительно добавил он, — если только не воспротивится та, чье слово превыше всех прав.
— Что будет, если Она повелит Устане оставить его, а девушка откажется?
— Что будет, — сказал он, пожав плечами, — если ураган захочет согнуть дерево, а оно не подчинится?
Не ожидая ответа, он повернулся и пошел к своему паланкину; через пять минут мы были уже в пути.
На то, чтобы пересечь дно вулканического кратера, понадобилось немногим более часа, и еще полчаса — на то, чтобы подняться на склон по другую сторону. Оттуда открывался поистине чудесный вид. Под нами лежал крутой спуск, который постепенно переходил в травянистую равнину с разбросанными по ней кое-где купами деревьев, большей частью из породы терновых. Милях в девяти-десяти от подножья смутно темнело море болот, окутанных гнилостными испарениями, как город — дымом. Носильщики быстро спустились вниз, и к полудню мы уже достигли края мрачных болот. Здесь мы сделали привал, пообедали и узкой, извилистой тропой двинулись через топь. В скором времени тропа — по крайней мере, для наших неопытных глаз — стала почти неотличимой от тех дорожек, которыми ходят водоплавающие птицы и животные, ими питающиеся; для меня до сих пор тайна, каким образом наши носильщики умудрялись ее находить. Наше шествие возглавляли два человека с длинными баграми, они то и дело погружали эти багры в полужидкое месиво, ибо по необъяснимым причинам почва здесь претерпевала частые изменения, так что можно было утонуть в том месте, где еще месяц назад путники проходили совершенно спокойно. Никогда не видел более тоскливого, угнетающего зрелища. Трясина тянулась миля за милей, и лишь кое-где ее разнообразили ярко-зеленые полоски сравнительно твердой земли и глубокие мрачные заводи, окаймленные тростником, где кричали выпи и неумолчно квакали лягушки; и так миля за милей, ничего, что останавливало бы на себе взор, кроме, может быть, испарений, таящих в себе яд лихорадки. Из живых существ — все те же водоплавающие птицы и животные, которые ими питаются, и те, и другие, правда, в большом количестве. Среди птиц — гуси, журавли, утки, чирки, лысухи, бекасы, ржанки и другие неизвестные мне породы; и все непуганая дичь — хоть сбивай палкой. Особое мое внимание привлекла очень красивая разновидность пестрого бекаса, размером почти с вальдшнепа: в полете он напоминал скорее эту птицу, чем английского бекаса. Водились тут маленькие крокодилы или гигантские игуаны, я так и не знаю, что это за пресмыкающиеся. Биллали сказал, что они питаются птицами. Множество страшных черных змей, очень опасных, хотя, как я понял, менее ядовитых, чем кобра или здешняя гадюка. Большие, громкоголосые быки-лягушки. И, конечно, полчища москитов («мушкетеров», как называл их Джоб); эти были еще злее, чем их речные собратья: не передать, что мы от них терпели. Но хуже всего — омерзительный запах гниения, временами совершенно непереносимый, да еще тлетворные испарения, которыми нам приходилось дышать. Мы продолжали путь, пока солнце наконец не закатилось в своем мрачном великолепии; к этому времени мы успели достичь клочка земли размером два акра — небольшой оазис суши среди пустыни болот; в этом месте Биллали приказал разбить лагерь. «Разбивка» оказалась делом очень нехитрым; мы расселись вокруг небольшого костра, сложенного из сухого тростника и прихваченного с собой хвороста. Однако это было лучше, чем ничего, мы покурили и поели, хотя сырость и удушливая жара, естественно, не способствуют аппетиту, а здесь бывает очень жарко — иногда, правда, и холодно. Увидев, что дым отпугивает москитов, мы пододвинулись ближе к огню. Затем завернулись в одеяла и попробовали уснуть, но все так же громко кричали лягушки, все так же, вселяя смутную тревогу, оглушительно хлопали крыльями сотни бекасов, хватало и других помех, поэтому сон так и не шел ко мне. Я повернулся и взглянул на Лео, который лежал рядом, его раскрасневшееся лицо внушало мне сильное беспокойство. Тут же, возле него примостилась и Устане, она то и дело приподнималась на локте и при неярком свете костра встревоженно поглядывала на его лицо.
Но я не мог оказать никакой помощи Лео, ибо мы все уже наглотались больших доз хинина, а никакими иными лекарствами мы не запаслись; оставалось только лежать на спине и смотреть, как на необъятном своде небес проступают тысячи и тысячи звезд — до тех пор, пока все небо не испещрили бесчисленные сверкающие точки, каждая — целый мир. Глядя на это величественное зрелище, остро ощущаешь собственную ничтожность. Но думал я об этом недолго: человеческий ум легко устает, когда пытается объять Беспредельное, проследить — шаг за шагом — путь Всемогущего, обходящего небесные сферы, или постичь сокровенную цель его Творения. Всего этого нам не дано знать, Познание — только для сильных, а мы слабы. Чрезмерная мудрость могла бы помрачить наше несовершенное зрение, опьянила бы нас, легла слишком тяжким бременем на наш рассудок, и мы захлебнулись бы в собственном тщеславии. Что принесло с собой знание, почерпнутое людьми из Книги Природы с помощью простого наблюдения? Прежде всего сомнение в существовании Творца и какой-нибудь разумной цели, кроме их собственной. Истина сокрыта от нас, мы не можем смотреть на ее ослепительное величие, как не можем смотреть на солнце. Более того, она губительна для нас. Абсолютное знание не для людей — таких, какие они есть, ибо их способности, которыми они склонны гордиться, в сущности, невелики. Их разум — быстро переполняющийся сосуд; если влить в него хотя бы одну тысячную той несказанной безмолвной мудрости, которая направляет вращение этих сверкающих сфер, и той силы, что приводит их в движение, этот сосуд не выдержал бы, рассыпался на куски. Может быть, в другом мире, в другом временном измерении это и не так. Но здесь, на земле, участь смертных — переносить тяготы труда и муки, ловить вздуваемые судьбой пузыри, которые они называют наслаждениями, радуясь, если им удастся подержать эти пузыри хоть короткий миг, прежде чем они лопнут, а когда трагедия сыграна, настал последний час, безропотно уходить в неведомое — да, такова их участь.
Надо мной в вышине сверкали вечные звезды, у моих ног играли проказливые болотные огоньки, они носились в тумане, чтобы в конце концов пасть на землю, — и я подумал, что и эти звезды, и эти огоньки — образ и подобие людей — какие они есть и какими, может быть, станут, покорные воле Силы, которая определяет их общую судьбу. О если бы мы могли годами держаться на той высоте, которой лишь редкими взлетами достигает наше сердце! О если бы мы могли высвободить пленные крылья и воспарить на вершину, откуда, подобно путнику, озирающему мир с высочайшей горы, исполненные мыслей, мы проникли бы духовными взорами в Беспредельность!
О, если бы скинуть с себя это земное одеяние, навсегда покончить с суетными мыслишками и жалкими желаниями, свергнуть власть сил, стоящих над нами, сил, которые носят нас, как пылающие факелы; наши потребности принуждают нас повиноваться, хотя теоретически мы могли бы подчинить их себе.
Да, свершить все это, взлететь над зловонными топями и терновниками этого мира, парить на недосягаемой вышине в озарении нашего лучшего «я», светящегося в нас, как бледное сияние болотных огоньков, наконец растворить нашу ничтожность в ярком великолепии мечты, незримого, но всеобъемлющего добра, источника всей красоты и правды.
Таковы были мои мысли в ту ночь. Они приходят терзать нас в любое время. Я говорю «терзать», потому что, мысля, мы лишь сильнее сознаем бессилие нашей мысли. Кто услышит наши слабые крики в ужасающем безмолвии мирового простора? Может ли наш тусклый разум раскрыть тайны усыпанного звездами неба? Получим ли мы ответ на свои вопросы? Нет, никогда; ничего, кроме глухих отголосков и фантастических видений, и все же мы надеемся на ответ, надеемся, что новая Заря рассеет тьму вековечной ночи. Мы верим в это, ибо из замогильного мрака нам брезжит ее отраженное сияние, которое мы называем Надеждой. Лишенные Надежды, мы были бы обречены на неминуемую нравственную гибель, с ее помощью, однако, мы еще можем взобраться на небо; если же, в самом худшем случае, и она окажется всего лишь доброй усмешкой, оберегающей нас от полного отчаяния, нам остается возможность погрузиться в бездну вечного сна.
Тут я задумался о предпринятом нами путешествии, какой безрассудной затеей кажется оно, и все же не странно ли, что все нами виденное и слышанное подтверждает надпись, сделанную столько веков назад на черепке? Кто эта необычайная женщина, властвующая над народом столь же необычайным, как она сама, здесь, среди остатков утерянной цивилизации. И что это за легенда об Огненном Столпе, источнике бессмертия? Неужели на свете и впрямь существует некая жидкая или твердая субстанция, могущая укрепить эти плотские стены так, чтобы они веками противостояли натиску Тлена? Возможно, хотя и маловероятно. Бесконечное продление жизни, сказал бедный Винси, отнюдь не более поразительно, чем ее зарождение и — пусть кратковременное — существование. Если это так, то что отсюда следует? Тот, кто разгадает эту тайну, несомненно, сможет подчинить себе весь мир. Он сосредоточит в своих руках все богатство мира, всю власть и всю мудрость, которая тоже есть власть. Всю свою жизнь, как бы длительна она ни была, он посвятит изучению искусства и наук. Если Она практически бессмертна, чему, честно сказать, я не верил, то почему же, располагая такими возможностями, она предпочитает веками жить в пещере, среди каннибалов? В самом этом вопросе заключается и ответ. Все это чудовищный вымысел, объяснимый разве что суеверием, свойственным тем далеким дням. У меня, во всяком случае, не было ни малейшего желания продлить свою жизнь. Слишком много неприятностей, разочарований и горьких обид пережил я за сорок с лишним лет своей жизни, чтобы стремиться к бесконечному продолжению. А ведь, в сущности, моя жизнь не такая уж и несчастная.
Вспомнив, что у нас куда больше шансов преждевременно закончить свое бренное существование, чем продлить его хоть на какое-то время, я наконец усилием воли заставил себя уснуть, за что, надеюсь, мои читатели, если таковые имеются, будут мне благодарны.
Когда я проснулся, уже светало; собираясь в путь, наши стражи и носильщики призрачными тенями сновали в густом утреннем тумане. От костра осталось лишь кострище; я встал и потянулся, весь дрожа от сырости и холода. Затем я посмотрел на Лео. Он сидел, обхватив голову руками, лицо у него пылало, глаза ярко блестели, вокруг зрачков виднелись желтые обводы.
— Как ты себя чувствуешь, Лео? — спросил я.
— Препаскудно, — ответил он. — Голова раскалывается, во всем теле озноб, я как будто умираю.
Я присвистнул — если не вслух, то мысленно: не приходилось сомневаться, что это приступ лихорадки. Я попросил у Джоба хинина, благодарение Богу, у нас оставался еще изрядный запас лекарства; оказалось, что и Джоб нездоров. Он пожаловался на боли в спине и головокружение и был совершенно беспомощен. Я сделал единственно тогда возможное; дал им обоим по десяти зернышек хинина и сам принял дозу чуть поменьше, для профилактики. Затем я подошел к Биллали, изложил ему все обстоятельства и попросил его совета. Он осмотрел Лео и Джоба (прозванного им «Свиньей» за брюшко, круглое лицо и маленькие глазки).
— Так я и думал, — сказал он, когда мы отошли от больных, — лихорадка. Лео болен тяжело, но он молод и, надо надеяться, выживет. У Свиньи же не такая сильная болезнь: если лихорадка начинается с болей в спине, она быстро проходит.
— Можем ли мы продолжать путь?
— Нам не остается ничего другого. Если задержаться здесь, они оба умрут; к тому же им нельзя лежать на земле, лучше уж в паланкинах. Если не случится ничего непредвиденного, к ночи мы должны миновать болота и достичь более здоровых мест. Посадим их в паланкины — и в путь: торчать здесь, в этом утреннем тумане, очень опасно. Поедим на ходу.
С тяжелым сердцем продолжал я это необычное путешествие. Первые три часа все шло как нельзя более хорошо, но затем случилась беда; мы едва не лишились приятного общества нашего почтенного друга Биллали, чей паланкин возглавлял нашу процессию. Мы шли как раз через наиболее опасное место, где ноги носильщиков увязали по самое колено. Для меня сущая тайна, как им вообще удавалось нести тяжелые паланкины по зыбкой почве, при том что к этой работе подключились и запасные носильщики.
Мы тащились все вперед и вперед, как вдруг послышался пронзительный крик, за коим последовали причитания, а затем и громкий всплеск. Караван остановился.
Я спрыгнул со своего паланкина и побежал вперед. В двадцати шагах от меня находилась одна из тех мрачных торфянистых заводей, о которых я уже говорил; тропа проходила по ее довольно крутому берегу. К своему ужасу я увидел, что в воде плавает паланкин Биллали, самого же его не видно. Забегая вперед, объясню, что случилось. Один из носильщиков Биллали наступил на греющуюся на солнце змею, она ужалила его в ногу, после чего он, вполне естественно, выпустил ручку и, чтобы не скатиться в заводь, вцепился в паланкин. Случилось то, чего и следовало ожидать. Паланкин завалился набок, носильщики выпустили ручки; и паланкин, и Биллали, и укушенный змеей человек упали в мутную заводь. Когда я подбежал, оба они скрылись под поверхностью; несчастный носильщик так больше и не вынырнул. То ли размозжил голову о какую-то корягу или камень, то ли застрял в вязком дне, то ли его парализовал змеиный яд — трудно сказать. Но хотя сам Биллали исчез, по ряби на воде можно было догадаться, что он запутался в волокнистом полотнище, которое служило сиденьем, и в занавесках.
— Он там! Наш отец там! — сказал один из носильщиков, но и пальцем не шевельнул, чтобы помочь утопающему, то же самое и все другие. Они только стояли и глазели на воду.
— Прочь с дороги, скоты! — выкрикнул я по-английски, скинул шляпу и нырнул в эту мерзкую илистую заводь. Несколько энергичных гребков руками — и я уже на том самом месте, где под водой барахтался Биллали.
Каким-то образом, сам не знаю как, мне удалось выпутать его, и на поверхности наконец показалась его почтенная голова; вся в зеленом иле, она походила на увитую плющом голову Вакха. Остальное не представляло трудности, ибо Биллали — человек неглупый и многоопытный и, конечно же, не цеплялся за меня, как это бывает с тонущими; я схватил его за руку и отбуксировал к берегу, а там уж нам помогли взобраться по скользкому откосу. Вид у нас был невообразимо грязный, и чтобы дать понять, каким сверхъестественным чувством достоинства обладал Биллали, скажу одно: старик сильно задыхался, кашлял, был весь облеплен темной болотной жижей и зеленым илом, борода его слиплась в узкую косичку, наподобие тех, что носят китайцы, обильно смазывая их маслом, — и все же он продолжал внушать глубокое почтение.
— Собаки! — обрушился он на своих носильщиков, едва обрел дар речи. — Вы бросили меня, отца вашего, на произвол судьбы. Если бы не этот иноземец, мой сын Бабуин, я бы, конечно, утонул. Ну что ж, я вам это припомню! — Он уставился на них своими поблескивающими водянистыми глазами, и хотя они стояли с мрачно-равнодушным видом, от меня не укрылось, что им не по себе.
— Что до тебя, сын мой, — добавил Биллали, поворачиваясь и пожимая мне руку, — отныне я твой верный друг и в беде, и в радости. Ты спас мне жизнь: возможно, когда-нибудь я тебя отблагодарю.
Мы кое-как отчистились, совместными усилиями вытащили паланкин и продолжали путь — все, кроме одного, утонувшего. То ли его не слишком любили, то ли сказывалось присущее туземцам безразличие и эгоизм, но никто даже не сожалел о его внезапной кончине, кроме, может быть, тех, кому пришлось взять на себя его часть работы.
Равнина Кор
За час до заката мы, к моей безграничной радости, преодолели наконец пояс болот и выбрались на твердую сушу, которая большими грядами уходила вверх. Перевалив через первый же такой холм, мы остановились на ночлег. Первым делом я осмотрел Лео. Его состояние было, пожалуй, еще хуже, чем утром: появился новый тревожный симптом — рвота, она продолжалась вплоть до утренней зари. Всю ночь, не смыкая глаз, я помогал Устане — она оказалась одной из самых заботливых и неутомимых сиделок, каких мне доводилось видеть. Воздух здесь был мягкий и теплый, отнюдь не такой удушливо-жаркий, как над болотами, исчезли и полчища москитов. Мы были уже выше уровня туманов, которые стелились внизу над болотами, как клубы дыма над городом, кое-где пронизанные светом блуждающих огоньков. Все это внушало надежду, что худшее осталось позади.
С рассветом у Лео начался бред, ему мерещилось, будто его расщепили на две половины. Я был просто убит и с мучительным страхом ожидал окончания приступа. Я уже наслышался о том, как опасны подобные приступы. Биллали сказал, что мы должны продолжать путь: если мы не достигнем какого-нибудь места, где Лео мог бы спокойно вылежаться и где ему был бы обеспечен надлежащий уход, он не протянет и двух дней. Я не мог с ним не согласиться, мы посадили Лео в паланкин и двинулись дальше; Устане шла рядом с Лео, отгоняя мух и следя, чтобы он не выпал, ибо он был в беспамятстве.
Через полчаса после восхода солнца мы уже были на перевале, откуда открывалось необыкновенно прекрасное зрелище. Под нами простиралась зеленая равнина, оживляемая пестрыми цветами и листьями деревьев. На заднем плане, милях в восемнадцати от нас, круто вздымалась огромная, очень необычная на вид гора. У самого ее подножья равнина плавно уходила вверх, тут все еще росла трава, но на высоте примерно пятисот футов начиналась отвесная каменная стена двенадцати-пятнадцати тысяч футов высотой. Гора была круглая, несомненно, вулканического происхождения, и так как мы видели только сегмент круга, определить точные ее размеры было затруднительно. Потом уже я подсчитал, что она занимает площадь не менее пятидесяти миль. Никогда в жизни не видел я и, думаю, не увижу ничего более величественного и грандиозного, чем этот огромный замок, возведенный самой природой, одиноко возвышающийся над равниной. Отсутствие рядом других гор придавало ему еще большую величавость; бастионы его утесов, казалось, целовали небо. На их широких ровных зубцах пушистыми массами лежали облачка.
Приподнявшись в своем паланкине, я любовался этой поразительной, незабываемой картиной; Биллали, видимо, заметил это, потому что его паланкин приблизился ко мне.
— Вот обиталище Той-чье-слово-закон, — сказал старик. — Был ли когда-нибудь подобный престол у другой повелительницы?!
— Обиталище у нее, конечно, удивительное, — отозвался я, — но как мы туда попадем? Не представляю себе, как можно взобраться на такую крутую гору.
— Сейчас увидишь, мой Бабуин. Но посмотри на равнину под нами. И скажи, что ты об этом думаешь. Ты ведь человек мудрый. Отвечай же!
Переведя взгляд на равнину, я увидел прямую черную полоску, бегущую к основанию горы. С первого взгляда я решил, что это устланная торфом дорога. Но если это дорога, то почему ее окаймляют кое-где развалившиеся, но еще остающиеся в достаточной сохранности насыпи? Странно!
— Наверное, это дорога, отец, — сказал я. — Но можно предположить, что это ложе реки или же… — добавил я, озадаченный необычной прямизной русла, — или же канала.
Биллали — должен сказать, что происшедшее накануне ничуть не сказалось на его бодрости, — с мудрым видом кивнул головой.
— Ты прав, сын мой. Это отводной канал, сооруженный теми, кто был задолго до нас. Я убежден, что внутри этой кольцевидной горы, куда мы направляемся, некогда находилось большое озеро. Но те, кто был до нас, каким-то удивительным способом, о котором я не имею ни малейшего понятия, сумели прорубить в горе канал до самого дна этого озера. Но сперва они построили канал на равнине. Вода пошла через равнину прямо к низменности, где теперь простираются болота. А на месте осушенного озера строители возвели великий город, от которого не сохранилось ничего, кроме развалин и самого названия Кор; они же долгими веками прорубали в горе пещеры и тоннели, ты скоро увидишь плоды их труда.
— Возможно, так оно и было, — ответил я, — но почему родниковая вода и дожди не заполнили снова озеро?
— Но, сын мой, они же были мудрыми людьми и оставили сливной тоннель. Видишь эту реку справа? — И он показал на довольно широкую реку, которая вилась по равнине милях в четырех от нас. Туда и попадает вода из сливного тоннеля. Вначале она, вероятно, шла по каналу, но потом ее отвели в сторону, а канал использовали под дорогу.
— И нет никакого другого пути, чтобы проникнуть в глубь горы, кроме как через тоннель?
— Есть еще одна тайная тропа, по ней, хотя и с большим трудом, могут пройти люди и скот. Ее можно проискать год и не найти. Пользуются ей лишь раз в году для перегона стад, которые откармливаются на склонах горы и на равнине.
— Она всегда живет внутри горы, никогда не выходит?
— Нет, сын мой, Она там, где она есть.
К этому времени мы уже спустились на равнину, и я с восхищением любовался разнообразием и красотой субтропических цветов и деревьев; последние росли поодиночке или, большей частью, по три-четыре, преобладали высокие, похожие на вечнозеленый дуб. Встречалось там и много пальм, некоторые — выше ста футов, и самые большие и красивые древовидные папоротники, какие мне приходилось видеть; вокруг них висели тучи медоуказчиков и огромных бабочек. Множество было и всевозможных животных, включая носорогов: одни бродили среди деревьев, другие прятались в высокой перистой траве. Кроме носорогов, которых я уже упоминал, я видел тут целые стада буйволов, антилоп канна, квагга, черных лошадиных антилоп, самых прекрасных из всего этого семейства, не говоря уже о более мелкой дичи. Попались и три страуса, при нашем приближении они умчались, как снежинки, подхваченные сильным ветром. При виде такого изобилия дичи я не мог устоять — у меня был с собой легкий одноствольный «мартини», более тяжелое ружье пришлось оставить вместе с другими вещами, — и, увидев откормленную антилопу канна, которая терлась боком о дерево, я выпрыгнул из паланкина и постарался подползти к ней поближе. Она подпустила меня ярдов на восемьдесят, повернула голову и, глядя на меня, приготовилась к бегству. Я поднял ружье, прицелился над лопаткой — антилопа стояла ко мне боком — и выстрелил. Охотничий опыт у меня небольшой, но я никогда еще не стрелял с такой точностью и не убивал более великолепной добычи; большая антилопа взметнулась в воздух и упала замертво. Все носильщики остановились и наблюдали за моей охотой; увидев, что я свалил антилопу, они все дружно ахнули: неожиданный комплимент со стороны этих угрюмцев, которые, казалось, никогда ничему не удивляются. Группа наших сопровождающих кинулась разделывать тушу. Мне очень хотелось полюбоваться своей добычей, но сдержав себя, с мнимо равнодушным видом, как будто я всю жизнь только и убивал антилоп, я возвратился к паланкину, чувствуя, что поднялся на несколько ступеней в оценке амахаггеров, представ перед ними в роли необыкновенно могущественного волшебника. На самом же деле я никогда еще не видел канна на воле.
— Это поистине чудо, мой Бабуин, — восклицал Биллали. — Поистине чудо! Ты великий человек, хотя и такой урод. Никогда не поверил бы, если бы не видел своими глазами. И ты говоришь, что научишь меня убивать так же, как ты?!
— Конечно, отец, — легкомысленно пообещал я. — Это пустяки.
Но я тут же твердо решил про себя, что если «отец» Биллали будет когда-нибудь учиться стрелять, я лягу ничком на землю или спрячусь за ближайшее дерево.
После этого не произошло ничего достойного упоминания. За полтора часа до заката мы уже находились в тени вулканической громады, которую я описывал. Пока наши дюжие носильщики шли по руслу древнего канала, приближаясь к тому месту, откуда громадная бурая гора поднималась отвесными стенами вверх так высоко, что ее вершина терялась в облаках, я не отрывал от нее глаз. Она просто подавляла меня своим гордым одиночеством, торжественным величием. Мы поднимались по откосу, залитому ярким солнцем, но вечерние тени уже ползли сверху и постепенно погасили это сияние. В скором времени мы углубились в тоннель, прорубленный в каменной толще. Труд его строителей заслуживал всяческого восхищения; их, вероятно, были многие тысячи, и работать им пришлось долгие годы, если не века. До сих пор не представляю себе, как можно было осуществить подобную работу без какого-либо взрывчатого вещества, например, динамита. У этой дикой страны есть свои неразрешимые тайны. Я же могу лишь предположить, что все эти тоннели и пещеры были высечены народом государства Кор, который обитал здесь в далекие, незапамятные времена. При их постройке, как и для сооружения египетских пирамид, по-видимому, применялся подневольный труд десятков тысяч пленников, и длился этот труд не одно столетие. Что же это за народ?
Наконец мы поднялись до отвесной стены и увидели перед собой устье темного тоннеля, очень похожего на железнодорожные тоннели, построенные нашими инженерами в девятнадцатом столетии: оттуда бежал поток воды. Тут я должен заметить, что все это время мы шли вдоль потока — постепенно он превращался в реку, которая отклонялась от тоннеля направо. Половина тоннеля отводилась под русло потока, другая половина — футов на восемь повыше — служила дорогой. В самом конце канала поток уходил в сторону и дальше уже следовал по своему собственному руслу. У входа в пещеру наша процессия остановилась; пока наши сопровождающие зажигали прихваченные ими с собой глиняные светильники, Биллали сошел с паланкина и вежливо, но твердо сообщил мне, что Та-чье-слово-закон повелела завязать нам глаза, чтобы мы не могли запомнить тайных троп, ведущих через чрево горы. Я охотно согласился, но Джоб, который чувствовал себя много лучше, несмотря на переход, был в сильной тревоге; он опасался, что нам уготована та же участь, что и бедному Мухаммеду. Я постарался успокоить его, сказав, что раскаленных горшков под рукой у них нет, а чтобы их раскалить, надо еще зажечь костер. Лео много часов беспокойно ворочался в своем паланкине; наконец к глубокой моей радости, он погрузился в сон или забытье, поэтому не было никакой необходимости завязывать глаза. Повязки были из того самого желтоватого полотна, который амахаггеры использовали для своих одежд, если снисходили до ношения таковых. Первоначально я предполагал, что они изготавливают ткань сами, но позднее обнаружилось, что они берут ее из пещер, служащих склепами или усыпальницами. Повязка скреплялась узлом на затылке, затем, чтобы она не соскользнула, ее концы завязывались на подбородке. Надели повязку и Устане; для чего — я так и не знаю, может быть, опасались, что она выдаст нам тайные тропы.
Затем мы тронулись в путь; эхо шагов наших носильщиков раздавалось более гулко, плеск воды звучал с удвоенной силой, и я понял, что мы углубляемся в каменное чрево горы. Странно было чувствовать, что тебя несут неведомо куда, но я уже привык к странным ощущениям и был готов к любым неожиданностям. Поэтому я лежал спокойно, прислушиваясь к мерному топоту носильщиков и плеску воды и стараясь убедить себя, что все это доставляет мне удовольствие. Вскоре воины и носильщики завели ту самую тягучую песню, которую пели в первую ночь нашего пленения; впечатление было очень любопытное, но, к сожалению, не поддающееся описанию на бумаге. Воздух становился все более душным и спертым, я задыхался. Крутой поворот, еще один, третий, и вот уже не слышно плеска воды. Воздух посвежел, но повороты следовали один за другим, и это сбивало меня с толку. Все это время я пытался запомнить дорогу, мысленно составляя что-то вроде карты, на случай, если нам придется бежать; излишне говорить, все это оказалось пустой затеей. Еще полчаса — и я вдруг почувствовал, что мы на свежем воздухе. Сквозь повязку пробивался свет, дуновение прохлады овевало мои щеки. Через несколько секунд наш караван остановился, и я услышал голос Биллали; он приказал Устане снять свою повязку и развязать наши. Не дожидаясь, пока черед дойдет до меня, я сам распутал узел.
Как я и предполагал, мы оказались с другой стороны горы, под нависающей стеной. Вершина казалась отсюда ниже на добрых пятьсот футов, из чего можно было сделать вывод, что дно озера, а вернее обширного древнего кратера, где мы очутились, находится высоко над уровнем окружающей гору равнины. Итак, мы находились в огромной каменной чаше, схожей с той, что мы уже видели, только раз в десять больше. Я различал лишь угрюмые очертания утесов с противоположной стороны. Большая часть равнины была возделана; для предохранения от набегов больших стад крупного скота и коз огороды и поля были обнесены каменными заборами. Кое-где вздымались большие травянистые холмы, а в нескольких милях по направлению к центру я увидел силуэты колоссальных развалин. Ничего больше я не успел рассмотреть: нас окружили толпы амахаггеров, которые ничем не отличались от уже нам знакомых; ничего не говоря, они обступили нас так тесно, что мы ничего не видели из своих паланкинов. Вдруг из отверстий в отвесной каменной стене, как муравьи из муравейника, высыпали отряды воинов, возглавляемые начальниками с жезлами из слоновой кости. Поверх обычных леопардовых шкур все они носили полотняные одежды; как я понял, это была Ее личная стража.
Старший начальник подошел к Биллали, в знак приветствия приложил свой жезл наискось ко лбу и о чем-то несколько раз его спросил, о чем именно — я не расслышал, и, после того как Биллали ответил, все отряды в объединенном строю повернулись и прошествовали вдоль каменной стены; наша процессия последовала за ними. Пройдя около полумили, мы остановились перед входом в большую пещеру футов в шестьдесят высотой и восемьдесят в ширину, здесь Биллали сошел с паланкина и предложил нам с Джобом сделать то же самое. Лео, разумеется, был слишком болен, чтобы идти самому. Мы вошли в пещеру, освещенную косыми лучами заходящего солнца; лучи, однако, проникали не очень глубоко, дальше неярко мерцали светильники, их ряды тянулись, словно газовые фонари на пустынной лондонской улице. С первого же взгляда я увидел, что все стены покрыты барельефами, по своим темам сходными с инкрустациями на вазах: преимущественно любовные сцены, а также сцены охоты, картины пыток и казней с применением раскаленного горшка: они наглядно показывали, откуда наши хозяева заимствовали этот милейший обычай. Любопытно, что батальных сцен почти не было, зато много изображений поединков и состязаний по бегу и борьбе — доказательство того, что амахаггеры, то ли вследствие изоляции от внешнего мира, то ли благодаря своему могуществу, почти не подвергались нападениям врагов. Между барельефами стояли каменные колонны, испещренные совершенно не знакомыми мне письменами — во всяком случае, я уверен, что это не греческие, египетские, древнееврейские или ассирийские письмена. Более всего они походили на китайские иероглифы. Барельефы и надписи, которые находились у входа в пещеру, относительно сильно пострадали от времени, но в глубине почти все они выглядели точно так же, как в тот день, когда резчики завершили свой труд.
Объединенный отряд телохранителей выстроился в две шеренги, пропуская нас внутрь. Навстречу нам вышел человек в полотняном одеянии, он почтительно склонился, приветствуя нас, но не произнося ни слова, что и не удивительно, так как впоследствии мы узнали, что он глухонемой. На расстоянии двадцати футов от входа с обеих сторон, под прямым углом, ответвлялись широкие галереи, левую галерею охраняли два стражника, из чего я заключил, что там находятся покои самой владычицы. Правая галерея никем не охранялась, и глухонемой показал жестом, что туда нам и следует направляться. Сделав несколько шагов по освещенной галерее, мы остановились у дверного проема, занавешенного травяной шторой, похожей на занзибарскую циновку. Наш проводник с глубоким поклоном отодвинул штору и ввел нас в довольно просторное помещение, высеченное в каменной породе и, к моей великой радости, освещенное естественным светом, который лился из окошка, выходившего, очевидно, на равнину. В комнате стояло каменное ложе, застланное леопардовыми шкурами, рядом с ним — кувшины с водой для умывания.
Здесь мы оставили Лео — он все еще спал тяжелым сном — и Устане. Я заметил, что наш проводник окинул ее проницательным взглядом, как бы вопрошая: «Кто ты такая и по чьему повелению здесь находишься?» Затем он развел по таким же комнатам нас троих: Джоба, Биллали и меня.
Она
Позаботясь о Лео, мы с Джобом решили немедленно умыться и переодеться во все чистое, так как с тех пор, как пошла ко дну наша дау, мы ни разу не меняли одежды. К счастью, все наши вещи были сложены в вельботе, их доставили в целости и сохранности — утерялись только товары, которые предназначались для меновой торговли и подарков туземцам. Почти вся наша одежда была пошита из плотной и прочной серой фланели и оказалась очень удобной: куртка с поясом, рубашка и брюки из этой материи весили всего лишь четыре фунта, а это важное преимущество в тропиках, где обременительна каждая лишняя унция, к тому же фланель надежно защищала как от жары, так и от неожиданных похолоданий.
До самой смерти не забуду, какую радость мы испытали, когда вымылись, почистились и облачились в чистые фланелевые одежды. Единственно, чего нам не хватало для полного блаженства, — это куска мыла.
Позднее я узнал, что амахаггеры — нечистоплотность отнюдь не входит в число их недостатков — вместо мыла пользуются прокаленной землей, может быть, и не очень приятной на ощупь, но неплохо отмывающей грязь, надо только приноровиться.
К тому времени, когда я оделся, причесался и привел в порядок свою бороду, за неряшливый вид которой Биллали прозвал меня Бабуином, у меня разыгрался сильный аппетит. Поэтому я очень обрадовался, когда глухонемая девушка бесшумно откинула штору и красноречивым знаком, а именно: открывая свой рот и показывая на него пальцем, объяснила мне, что завтрак уже готов. Она провела меня в соседнюю комнату, куда мы еще не заходили: там уже сидел Джоб, к большому его смущению, также приведенный прелестной глухонемой девушкой. Помня о том, что он претерпел от некой пышногрудой особы, Джоб с подозрением относился к любой приближавшейся к нему девушке.
— Эти молодые девицы так обсматривают мужчин, сэр, что просто за них стыдно, — оправдывался он. — Сущее неприличие.
Эта комната была вдвое больше наших спален и, по-видимому, с самого начала предназначалась под трапезную, хотя не исключено, что жрецы и здесь занимались бальзамированием: должен сразу сказать, что все эти обширные катакомбы тысячелетиями служили для сохранения бренных останков великого вымершего народа, который создал все эти памятники искусства и который достиг непревзойденного совершенства в бальзамировании. По обеим сторонам комнаты тянулись каменные столы шириной примерно в три фута и высотой в три фута шесть дюймов, они были высечены вместе с комнатой и составляли одно целое с полом. По бокам столы были стесаны наискось, так, чтобы там могли поместиться колени сидящих на каменных скамьях, которые близко примыкали к столам. Оба стола кончались прямо под окошками, откуда струились и свет и свежий воздух. Тщательно осмотрев оба стола, я обнаружил между ними разницу, которая сначала ускользнула от моего внимания, а именно: один из них, тот, что налево, явно употреблялся не для еды, а для бальзамирования: в его каменной столешнице было пять длинных и широких, хотя и мелких углублений, соответствующих форме человеческого тела, со специальной выемкой для головы и мостиком для шеи; эти углубления отличались размерами: в них можно было положить и рослого мужчину, и малого ребенка; для стекания жидкости по всей поверхности были проделаны сквозные отверстия. А если требовалось и еще какое-либо подтверждение, достаточно было посмотреть на прекрасно сохранившиеся барельефы, где последовательно изображались смерть, бальзамирование и погребение длиннобородого старика — очевидно, древнего монарха или важного вельможи.
Первый рельеф воспроизводил сцену его смерти. Старик покоился на ложе с четырьмя изогнутыми ножками, которые заканчивались круглыми утолщениями и напоминали нотные знаки. Ложе окружали плачущие женщины с распущенными волосами и дети. Далее следовала сцена бальзамирования: нагое тело лежало на столе с точно такими же углублениями, как и на том, что стоял в комнате, — возможно, это был тот же самый стол. Бальзамировщиков было трое: один руководил всей работой, второй держал воронку, похожую на фильтр для процеживания портвейна, ее узкий конец был вставлен в разрез на груди, сделанный, несомненно, для вливания в аорту, в то время как третий, широко расставив ноги, склонялся над телом и аккуратно наливал в воронку какую-то кипящую жидкость из большого кувшина. Любопытно было, что и человек с воронкой, и человек с кувшином свободной рукой зажимали нос, то ли спасаясь от зловония, то ли оберегая себя от, возможно, вредных ароматических испарений, последнее представляется мне более вероятным. Не менее любопытно, что у всех троих на лице были повязки с прорезями для глаз — для чего они, я не могу объяснить.
Третий барельеф изображал расставание с покойным. Холодный и закоченелый, в своем полотняном одеянии, возлежал он на таком же каменном ложе, что было и в первой пещере, где я останавливался. В его изголовье и изножье горели светильники, рядом стояли несколько красивых инкрустированных ваз: очевидно, они были наполнены провизией. По всей комнате теснились плакальщицы и музыканты: они играли на каком-то инструменте, с виду похожем на лиру: в ногах у покойного стоял человек с саваном, которым он готовился прикрыть его тело.
Эти барельефы, даже если смотреть на них просто как на произведения искусства, были настолько замечательны, что уже одно это оправдывает мое затянутое описание. Однако не меньший, может быть, интерес они представляли как точные, достоверные во всех своих подробностях картины погребальных обрядов, которые совершались давно уже вымершим народом; я даже поймал себя на мысли, как позавидовали бы мне некоторые мои друзья, если бы, сидя за столом, я описал им эти удивительные шедевры. Возможно, они сказали бы, что это плод моей фантазии, хотя каждая страница этой повести свидетельствует, что я ни на йоту не отклоняюсь от правды: вымыслить подобное было бы просто невозможно.
Но возвращаюсь к повествованию. После беглого знакомства с барельефами я вместе с Джобом и Биллали уселся позавтракать, еда была превосходная: вареная козлятина, свежее молоко и лепешки из муки грубого помола, все это подавали на чистых деревянных подносах.
Подкрепив силы, мы с Джобом отправились проведать больного, а Биллали поспешил к их владычице, чтобы выслушать ее повеления. Бедный Лео был в тяжелейшем состоянии. Полная апатия сменилась горячечным бредом: он нес что-то несвязное о лодочных гонках на Кеме и порывался вскочить с ложа. Когда мы вошли, Устане удерживала его силой. Я заговорил с ним, мой голос как будто успокоил его, он перестал метаться, и нам даже удалось уговорить его принять хинин.
Я просидел с ним около часа; за это время в комнате стало так темно, что я различал золотой блеск волос Лео, голова которого покоилась на подушке, сделанной нами из мешка, прикрытого одеялом; тут вдруг прибыл Биллали, исполненный сознания собственной важности; он сообщил, что Она соблаговолила выразить желание видеть меня, подобная честь, добавил он, оказывается очень немногим. Он был, по-видимому, неприятно поражен хладнокровием, с которым я принял эту монаршью милость, но, откровенно сказать, я не чувствовал ни малейшего одушевления при мысли, что увижу дикую темнокожую царицу, пусть даже обладающую неограниченной властью, непостижимо загадочную; к тому же я сильно беспокоился за жизнь моего дорогого Лео; это чувство вытеснило все другие. Тем не менее я встал, намереваясь последовать за Биллали, и в этот миг увидел на полу что-то поблескивающее, нагнулся и подобрал свою находку. Читатель, надеюсь, помнит, что вместе с черепком вазы в серебряной корзинке мы нашли сплавного скарабея с круглым О, изображением гуся и любопытными иероглифами, означающими «Сутен се Ра», или «Царственный сын солнца». Скарабей был невелик, и Лео в свое время вделал его в кольцо-печатку; этот перстень я и подобрал. Он, видимо, уронил его во время лихорадки, когда был без памяти. Боясь, как бы перстень не потерялся, я надел его на свой мизинец и последовал за Биллали, оставив с Лео Джоба и Устане.
Мы прошли через коридор, пересекли большую, похожую на придел храма пещеру и углубились в коридор с другой стороны, охраняемый двумя неподвижными стражами. При нашем приближении они склонили головы в знак приветствия и, подняв свои длинные копья, приложили их наискось ко лбам, точно так же, как это делали военачальники своими жезлами из слоновой кости. Пройдя между ними, мы оказались в галерее, такой же как и с нашей стороны, но ярко освещенной. Через несколько шагов нас встретили четверо глухонемых — двое мужчин и две женщины. Они низко поклонились и повели нас — впереди женщины, мужчины сзади — мимо задернутых занавесками дверных проемов, где, как я впоследствии узнал, жили Ее прислужники. Еще несколько шагов — и мы уперлись в дверь в конце коридора. И здесь стояли два стража в белых, вернее, желтоватых одеяниях, они с поклоном пропустили нас через тяжелые шторы в пещеру размером футов в сорок в длину и ширину. Около восьми-десяти женщин, почти все молодые и красивые, со светлыми волосами, сидели тут на подушках, вышивая на пяльцах. И они были глухонемыми. В дальнем конце этой пещеры, освещенной светильником, виднелся дверной проем, закрытый тяжелыми, восточного вида полотнищами: возле него с низко опущенными головами и скрещенными — в знак смирения и послушания — руками стояли две особенно красивые девушки. Когда мы подошли ближе, они протянули руки и отодвинули шторы. И тут Биллали совершил нечто, сильно меня удивившее. Почтенный старый джентльмен — ибо в глубине души он истинный джентльмен — поспешно опустился на четвереньки — и пополз в такой, прямо сказать, малопристойной позе, подметая пол своей длинной белой бородой. Я пошел за ним, стоя. Обернувшись, он крикнул мне через плечо.
— На четвереньки, мой сын! На четвереньки, мой Бабуин! Сейчас мы предстанем перед нашей повелительницей и, если ты не выкажешь должного почтения, она разразит тебя на месте!
Я в страхе остановился. Колени мои подгибались, но я все же остался на ногах. Ведь я британец, пристало ли мне подползать к какой-то дикарке, как будто я обезьяна не только по прозвищу, но и всамделишняя. Нет, ни за что! — подумал я. — Разве что ради спасения собственной жизни — только в этом случае! Опустись на колени, и ты уже всегда будешь пресмыкаться, ведь это равносильно открытому признанию своей неполноценности. У нас, британцев, врожденное отвращение к раболепству; может быть, это так называемый предрассудок, но многие так называемые предрассудки зиждятся на здравом смысле; с этой мыслью я смело последовал за Биллали. Мы оказались в комнате, значительно меньшей, чем зал, через который только что прошли; стены здесь были сплошь увешаны расшитыми полотнищами, очень похожими на дверные шторы: позже я узнал, что их-то вышивкой и занимались глухонемые девушки в зале; отдельные полосы ткани затем соединялись вместе. В комнате стояло несколько диванов из прекрасного черного дерева, инкрустированного слоновой костью; весь пол был устлан паласами или коврами. В дальнем конце располагался, видимо, то ли большой альков, то ли еще одна комнатка, задрапированная шторами, сквозь которые изнутри пробивался свет. Никого, кроме нас, здесь не было.
Старый Биллали продолжал медленно, с большим трудом ползти, а я следовал за ним, изо всех сил стараясь сохранять достоинство. Но признаюсь, мне это не удавалось. Не так-то легко сохранять достоинство, если перед тобой ползет, как змея, старый человек, да еще приходится на каждом шагу задерживать ногу в воздухе или останавливаться после каждого шага, подобно Марии Стюарт, шествующей на плаху в шиллеровской трагедии. Полз Биллали очень неуклюже, да и годы, вероятно, сказывались, поэтому двигались мы очень долго. Я шел по пятам за стариком, и меня сильно подмывало дать ему хорошего пинка в зад. Со стороны я походил, вероятно, на ирландца, гонящего свинью на базар, а ведь я должен был предстать перед ее величеством, царицей дикарей; при этой мысли я едва не разразился громким хохотом. Стараясь подавить эту неуместную веселость, я высморкался, чем привел старого Биллали в полнейший ужас: он обернулся, скорчил жуткую гримасу и пробормотал:
— О мой бедный Бабуин!
Когда мы наконец добрались до штор, Биллали простерся ничком, вытянув перед собой руки, впечатление было такое, будто он умер, — и я стоял, оглядываясь, не зная, что делать. Неожиданно я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд: кто-то смотрел на меня из-за штор. Того, кто смотрел, я не видел, но очень хорошо чувствовал его — или ее — взгляд, и это приводило меня в необычно нервозное, даже испуганное состояние, почему — я и сам не знаю. Что-то странное было в самой обстановке этой комнаты, которая казалась совершенно пустынной, несмотря на великолепные вышивки и мягкое мерцание светильников, более того, они как будто бы даже усиливали это ощущение, ведь освещенная улица выглядит ночью пустыннее, чем темная. Ничто здесь не нарушало тишину; Биллали продолжал лежать как мертвый перед тяжелыми шторами; из-за них струился густой аромат благовоний, который восходил к сумраку сводчатого потолка. Минута шла за минутой, все еще не было никаких признаков жизни, шторы не шевелились, но я продолжал чувствовать взгляд неведомого существа: этот взгляд пронизывал меня насквозь, вселяя необъяснимый ужас, на лбу у меня выступили капли пота.
Наконец шторы всколыхнулись. Кто же скрывается за ними? Нагая дикарка-царица, томная восточная красавица или современная молодая дама, пьющая свой вечерний чай? Появление любой из трех не удивило бы меня, я уже утратил способность удивляться. Шторы всколыхнулись снова, и в просвете между ними появилась необыкновенно прекрасная, белая (да, белая, как снег) рука с длинными сужающимися пальцами, заканчивающимися розовыми ногтями. Рука отодвинула штору, и я услышал очень мягкий, похожий на серебристое журчание ручья голос.
— О иноземец, — произнес голос на чистом классическом арабском языке, который сильно отличался от варварского наречия амахаггеров. — О иноземец, что внушило тебе такой страх?
Я и в самом деле испытывал сильный страх, но льстил себе надеждой, что это никак не отражается на моем лице, ибо я хорошо владею собой, поэтому я был несколько удивлен. Прежде чем я нашелся, что ответить, передо мной появилась высокая женская фигура. Я говорю фигура, потому что вся она с головы до пят была закутана в мягкую, полупрозрачную, белую ткань, которая очень походила на саван: казалось, я вижу перед собой покойницу. И все же такое впечатление было явно обманчивым, ибо сквозь тонкие покрывала отчетливо просвечивала розовая плоть. Дело, очевидно, заключалось в самой драпировке, случайной или, что более вероятно, намеренной, покрывал. Как бы там ни было, при появлении этого призрака мой страх стал еще сильнее, волосы поднялись дыбом, ибо я явственно ощущал присутствие какой-то сверхъестественной силы. И в то же время было совершенно очевидно, что передо мной не запеленатая мумия, а высокая, необыкновенно гармонично сложенная и прекрасная женщина с неповторимой змеиной грациёй. При каждом движении ее руки или ноги плавно колыхалось все тело, что-то неотразимое было в изгибе ее шеи.
— Что внушает тебе такой страх, о иноземец? — повторил голос, сладостная мелодия которого проникала в самую глубь сердца. — Неужто во мне есть что-либо, способное напугать мужчину? Если так, то мужчины сильно изменились за то время, что я их знаю. — Она с кокетливым видом повернулась и подняла руку, чтобы я мог полюбоваться красотой ее руки и пышных, цвета воронового крыла волос, которые мягкими волнами спадали по белоснежным одеждам почти вплоть до сандалий.
— Если мне что-нибудь и внушает страх, то это твоя дивная красота, о царица, — скромно отозвался я, не найдя более подходящего ответа, и мне послышалось, будто все еще простертый на полу Биллали тихо шепнул:
— Неплохо сказано, мой Бабуин! Совсем неплохо!
— Я вижу, что мужчины еще не разучились улещать нас, женщин, лживыми словами, — ответила она с легким смехом, похожим на отдаленный звон серебряных колокольчиков. — А испугался ты, иноземец, потому, что мои глаза читали твои тайные мысли. Но будучи лишь слабой женщиной, я прощаю тебе ложь, сказанную столь учтиво. А теперь поведай мне, зачем вы прибыли в страну обитателей пещер, в страну, где изобилуют болота, где водятся злые духи и витают тени далекого прошлого? Что вы хотите видеть? Неужто вы так дешево цените свои жизни, что бросаете их на ладонь Хийи, Той-чье-слово-закон? Откуда ты знаешь язык, на котором я говорю. Ведь это древний язык, прелестная дочь старо-сирийского. Неужто еще люди на нем разговаривают? Ты видишь, я обитаю в пещерах, среди мертвецов, и ничего не ведаю, да и не хочу ведать о делах людских. И живу я, о иноземец, воспоминаниями, а мои воспоминания покоятся в усыпальнице, высеченной моими же собственными руками; истинно сказано, что дитя человеческое творит зло на пути своем. — Тут ее чудесный голос дрогнул; у нее вырвался какой-то нежный звук, подобный щебету лесной птицы. Но заметив валяющегося на полу Биллали, она сразу же опомнилась.
— И ты здесь, старик? Расскажи мне, почему такой непорядок в твоем семействе. Мои гости, я слышала, подверглись нападению. Эти скоты, твои сыновья, хотели надеть раскаленный горшок на одного из них и съесть, и если бы не получили мужественный отпор, то перебили бы всех моих гостей, а даже я не могу возвратить жизнь в тело, уже ею покинутое. Что это значит, старик? Что ты можешь сказать в свое оправдание? Говори, не то я передам тебя вершителям моего возмездия. — Ее голос высоко поднялся в гневе, зазвенел, отдаваясь от каменных стен с холодной отчетливостью. Сквозь полупрозрачное головное покрывало ярко сверкнули глаза. Бедный Биллали, а я был убежден, что он человек бесстрашный, буквально затрясся от ужаса.
— О Хийя! О владычица! — взмолился он, не отрывая седой головы от пола. — Я знаю, что ты столь же милосердна, сколь и велика, я же твой послушный раб. Тут нет моей вины. Все это затеяли плохие сыновья, в мое отсутствие. Они поддались на подговоры женщины, отвергнутой одним из твоих гостей — Свиньей, и в соответствии с древним обычаем этой страны хотели съесть жирного черного чужеземца, который прибыл вместе с твоими гостями — Бабуином и Львом, что сейчас болен, так как относительно этого черного ты не дала никаких повелений. Но когда Бабуин и Лев поняли, что замышляют мои плохие сыновья, они убили женщину, а заодно и своего слугу, чтобы спасти его от раскаленного горшка. Тогда эти исчадья зла, отродья Злого Духа, обитающего в глубокой пещере, жаждая крови, бросились на Льва, Бабуина и Свинью. Схватка была доблестная. Твои гости, о Хийя, сражались как настоящие мужчины, многих убили: они продержались, пока не пришел я и не спас их. Тех же, кто дерзнул нарушить твою волю, я отослал сюда, в Кор, на суд твоего величества. Они уже здесь!
— Я знаю, старик. Завтра же в большом зале я свершу правосудие. Тебя я, хотя и очень неохотно, прощаю. Следи за своим семейством лучше. Иди!