Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Г. Райдер Хаггард

ОНА

На земле, в небесах, в океанской бездне Несчетно чудес, лишь очи отверзни. Двустишие с черепка вазы, принадлежавшей Аменартас
Вступление

Выпуская в свет это повествование о самых, может быть, поразительных и таинственных приключениях (даже если смотреть на них просто как на приключения), когда-либо пережитых смертными, я считаю своим долгом объяснить, каким образом рукопись очутилась в моем распоряжении.

Несколько лет назад я, издатель, гостил у своего приятеля — «vir doctissimus et amicus meus»[1] — в университете — по некоторым соображениям назову его Кембриджским. Однажды на улице мое внимание привлекли двое джентльменов, которые рука об руку шли нам навстречу. Один из них был молодой человек совершенно исключительной красоты — очень высокий и широкоплечий, с властным взглядом и естественной, как у дикого оленя, грацией движений. Черты его лица были почти безупречны, к тому же в них чувствовалось врожденное благородство, а когда он поднял шляпу, приветствуя проходящую леди, я увидел, что у него короткие кудрявые волосы ярко-золотого цвета.

— Господи! — воскликнул я, обращаясь к своему другу. — Этот малый похож на ожившую статую Аполлона. Какое великолепное сложение!

— Да, — ответил он, — у нас в университете его считают первым красавцем, даже прозвали Греческим богом, притом он очень приятен и в обращении. Но погляди на его спутника — это опекун Лео Винси (так зовут Греческого бога), человек он очень сведущий и эрудированный.

Последовав его совету, я убедился, что второй джентльмен в своем роде ничуть не менее примечателен, чем тот превосходный экземпляр рода человеческого, который шел с ним рядом. Человек уже немолодой, около сорока, он был столь же безобразен, сколь первый красив. Приземистый, кривоногий, с огромной грудью и несоразмерно длинными ручищами. Глаза — маленькие, лоб весь зарос темными волосами, лицо — почти скрыто густыми бакенбардами. Не будь у него такого доброго, искреннего взгляда, он, пожалуй, мог бы сойти за гориллу. Помнится, я сказал другу, что хотел бы с ним познакомиться.

— Нет ничего проще, — ответил тот. — Я знаком с Винси, могу тебя представить.

Несколько минут мы оживленно болтали — кажется, о зулусах, потому что незадолго перед тем я вернулся из Южной Африки. Вскоре, однако, появилась дородная дама — ее имя выскользнуло у меня из памяти — в сопровождении хорошенькой блондиночки. Обе они принадлежали к кругу знакомых мистера Винси, и он тут же примкнул к их обществу. Забавно было наблюдать, как перекосилось лицо пожилого джентльмена — его звали Холли — при появлении женщин. Он резко оборвал разговор, укоризненно посмотрел на своего спутника, кивнул мне головой в знак прощания и ушел. Позднее мне довелось слышать, что он питает такой же непреодолимый страх перед женщинами, как большинство людей перед бешеными собаками, чем и объяснялась его поспешная ретирада. Не могу, правда, сказать, чтобы молодой Винси разделял подобное отвращение к женскому полу. Я со смехом заметил приятелю, что этот молодой человек не из тех, с кем следует знакомить свою невесту: слишком уж он привлекателен, тем более что в нем нет и следа того чувства своего превосходства, тщеславия, свойственного обычно людям красивым, которое отталкивает от них окружающих.

В тот же вечер я уехал и долгое время не слышал ничего ни о Хароне, ни о Греческом боге. И не только ничего не слышал, но и по сей день не видел их самих, да и вряд ли увижу. Но месяц назад я получил письмо и две бандероли, в одной из которых оказалась какая-то рукопись. Письмо, подписанное еще не знакомым мне тогда полным именем — Хорейс Холли, гласило:

«… колледж, Кембридж, 1 мая 18.. г.

Дорогой сэр,

Вы, видимо, будете удивлены, получив от меня письмо, ведь Вы, конечно, обо мне забыли. Разрешите напомнить Вам, что мы встречались пять лет назад в Кембридже. Вам представили меня вместе с моим подопечным Лео Винси. Перехожу сразу же к делу. Недавно я с большим интересом прочитал Вашу книгу: описание приключений, происходящих в Центральной Африке. В книге, насколько я могу судить, реальные события переплетаются с вымышленными. Как бы там ни было, ее чтение натолкнуло меня на одну мысль. Как Вы узнаете из прилагаемой рукописи (я отправляю ее вместе со скарабеем — „Царственным сыном Солнца“ и черепком древней вазы), мы вместе с моим подопечным, вернее, приемным сыном Лео Винси, пережили недавно в Африке приключения, столь удивительные по сравнению с Вашими, что я даже опасаюсь, как бы Вы не усомнились в правдивости моего повествования. Как Вы заметите, мы с Лео не хотели при жизни предавать гласности историю наших приключений. И если бы не одно, недавно возникшее обстоятельство, наше общее решение осталось бы неизменным. Побуждаемые причинами, которые Вы сможете угадать по прочтении рукописи, мы отправляемся в Центральную Азию: если и есть на земле место, где можно обрести высшую мудрость, то оно там. Мы предполагаем, что это путешествие окажется очень длительным. Сомнительно, что мы вообще вернемся. При таких условиях мы снова вынуждены были задаться вопросом, правильно ли мы поступаем, скрывая от мира феномен, представляющий поистине беспрецедентный интерес, только потому, что не хотим выставлять напоказ свою частную жизнь, а также и потому, что опасаемся встретить насмешки и недоверие. Тут наши с Лео взгляды разошлись, и после долгих споров мы пришли к компромиссному решению, а именно: послать это повествование Вам, предоставив полное право опубликовать его в случае, если Вы сочтете это целесообразным. Единственное условие, которое мы при этом ставим, — скрыть наши подлинные имена и опустить все, что может на нас указать, конечно, не во вред убедительности нашего повествования.

Что еще добавить к уже сказанному? Честно говоря, не знаю, могу только повторить, что все события описаны в рукописи с неукоснительной точностью. Не могу я раскрыть полнее и образ главной героини — Ее. С каждым днем мы все сильнее сожалеем, что не воспользовались обществом этой замечательной женщины, чтобы получить от нее поистине бесценные сведения. Кто она? Каким образом очутилась в пещерах Кора и какова ее истинная религия? Мы никогда не пытались выяснить это, и вряд ли нам представится другая такая возможность. Мой ум осаждают множество подобных вопросов, слишком, к сожалению, запоздалых.

Возьметесь ли Вы за опубликование рукописи? Мы предоставляем Вам полнейшую свободу; наградой Вам послужит уникальная возможность познакомить мир с удивительной историей, которая, как Вы убедитесь, не имеет ничего общего с приключенческими романами, основанными исключительно на вымысле. Прочитайте же рукопись (я перебелил ее для Вас) и сообщите мне о своем решении.

С искренней симпатией Л. Хорейс Холли

P. S. Если это издание принесет какую-нибудь прибыль, Вы можете располагать ею по своему усмотрению; в случае же, если оно окажется убыточным, Вы можете обратиться к моим нотариусам, господам Джеффри и Джордану, которые возместят все понесенные Вами расходы. Оставляем Вам также черепок вазы, скарабея и пергаменты с тем, чтобы Вы хранили их до нашего возвращения. — Л. X. X.»

Это письмо, как легко можно себе представить, сильно меня удивило. В течение двух недель я был слишком занят, чтобы взяться за чтение рукописи. Когда же наконец я принялся за нее, изумлению моему не было пределов. Уверен, что и читатели испытают то же чувство, поэтому я решил поторопиться с опубликованием рукописи. Я тотчас же направил ответ мистеру Холли, но через неделю письмо было возвращено его нотариусами, с припиской, что их клиент и мистер Лео Винси отбыли в Тибет и где они сейчас находятся — неизвестно.

Вот и все, что я хотел бы сказать. Само повествование я отдаю на суд читателей. Целиком, как оно есть, за исключением немногочисленных купюр, сделанных с единственной целью, чтобы широкая публика не могла опознать главных действующих лиц. Воздерживаюсь от каких бы то ни было комментариев. Сначала я склонялся к мысли, что все это повествование о женщине, облеченной величием бесчисленных прожитых лет и осененной темным, как ночь, крылом Вечности, — не что иное, как развернутая аллегория с ускользающим от меня смыслом. Затем я пришел к выводу, что это смелая попытка изобразить возможные плоды жизни столь долгой, что ее можно приравнять к бессмертию, жизни женщины, которая черпала свою силу в Земле и в чьей груди бурлили человеческие страсти, как в этом вечном мире бушуют морские волны и ветры, если и затихающие, то лишь для того, чтобы обрести новую силу. Но, продолжая чтение, я отбросил и эту мысль. Я убежден, что это повествование отмечено печатью полной достоверности. Поиски же объяснений я оставляю другим. Кончив это небольшое вступление, которого потребовали обстоятельства, я отсылаю читателей к истории Айши, царственной обитательницы пещер Кора.

P. S. Когда я перечитывал рукопись, мне пришло в голову одно важное соображение, на которое я не могу не обратить внимание читателей. В характере Лео Винси — думаю, тут со мной согласится большинство читателей, — нет ничего, что могло бы привлечь женщину столь мудрую, как Айша. Лично я не вижу в нем ничего особенно интересного. Можно даже себе представить, что при обычных обстоятельствах мистер Холли скорее мог бы добиться ее благосклонности. Сказывалось ли здесь взаимное тяготение противоположностей, или, может быть, превосходство и величие ее рассудка по какой-то своей извращенной логике увлекало ее на путь поклонения материальному, плотскому? Этот древний Калликрат в сущности лишь великолепное животное, блистающее потомственной греческой красотой. Есть и еще одно, самое правдоподобное объяснение: Айша видела дальше, чем мы все; в душе своего возлюбленного она прозревала тлеющую искру, росток его грядущего величия. Она уповала, что с помощью дара вечной жизни, с помощью мудрости и солнечного света самого своего присутствия сможет взрастить цветок, который наполнит благоуханием весь мир, озарит его звездным сиянием.

И здесь тоже у меня нет готового ответа: пусть читатель ознакомится с событиями, описанными мистером Холли, и сам вынесет свое решение.

Ночной посетитель

Бывают в жизни события, каждым своим обстоятельством, каждой сопутствующей подробностью неизгладимо врезающиеся в память. Сцена, которую я собираюсь сейчас описать, может быть неплохой иллюстрацией к этой мысли. Она стоит у меня перед глазами с такой необычайной ясностью, как будто произошла лишь накануне.

Двадцать лет назад, в этом же самом месяце, я, Людвиг Хорейс Холли, сидя у себя дома в Кембридже, корпел над — не помню какой — математической задачей. Через неделю я должен был держать экзамен с тем, чтобы занять место в ученом совете, и мой руководитель, как и весь колледж, ждал от меня блистательных результатов. Наконец в полном изнеможении я отшвырнул книгу, взял трубку с каминной доски и принялся набивать ее табаком. Тут же на камине стояло длинное узкое зеркало, и при свете свечи я увидел в нем свое отражение — и задумался. Спичка, догорая, обожгла мне пальцы, я выронил ее, но продолжал смотреть в зеркало все еще в глубокой задумчивости.

— Ну что ж, — произнес я наконец вслух, — я никогда ничего не добьюсь с помощью своей внешности, остается только надеяться на содержимое головы.

Может быть, кому-то это замечание покажется не совсем понятным, но я имел в виду вполне определенные недостатки своей наружности. Большинство двадцатидвухлетних мужчин привлекательны хотя бы молодостью, но судьба не послала мне и этого утешения. Представьте себе низкорослого, коренастого мужчину с непомерно широкой грудью, длинными жилистыми руками, глубоко посаженными серыми глазками, низким лбом в густых черных волосах — этот лоб напоминает полузаглохшую лесную делянку; такова была моя внешность около четверти века назад, такова она, с небольшими изменениями, и поныне. Природа отметила меня каиновой печатью невероятного уродства, в то же время наградила меня железной силой и очень неплохими способностями. Уродство мое так чудовищно, что франтоватые молодые люди из колледжа, хотя и гордились моей силой и выносливостью, избегали появляться в моем обществе. Удивительно ли, что я рос мрачным мизантропом? Удивительно ли, что я предавался размышлениям и работал в одиночестве, что у меня был один-единственный друг? Сама природа осудила меня на одиночество, поэтому я обретаю утешение лишь на ее — ни на чьей больше — груди. Все женщины отворачиваются от меня. Всего неделю назад одна из них, думая, что я ее не слышу, назвала меня «чудищем» и добавила, что я убедил ее в верности теории о происхождении человека от обезьяны. Однажды я встретил женщину, которая притворилась, будто любит меня, и излил на нее весь свой неизрасходованный запас чувств. И что же? Когда я не получил значительной суммы денег, на которую рассчитывал, она дала мне отставку. Я умолял ее не прогонять меня, как никогда не умолял ни одно живое существо, ибо она была очень мила собой и я любил ее; но вместо ответа она подвела меня к зеркалу.

— Меня можно назвать красавицей, — сказала она. — А вот как назвать тебя?

Мне было тогда двадцать лет.

Итак, я стоял и смотрел в зеркало, испытывая мрачное удовлетворение от своего одиночества, ведь у меня нет ни отца, ни матери, ни брата, когда кто-то постучал в дверь.

Я не спешил открывать дверь, ибо было уже около двенадцати часов ночи и я не чувствовал никакого желания разговаривать с каким-либо незнакомцем. В колледже, да и во всем мире, у меня был лишь один друг — возможно, это он?

За дверью кашлянули, я сразу же узнал этот кашель и отпер замок.

В комнату торопливо вошел человек лет тридцати с очень красивым, хотя и довольно изможденным лицом. В правой руке он с трудом тащил массивный железный сундучок. Взгромоздив сундучок на стол, он сильно закашлялся. Кашлял долго-долго, пока весь не побагровел. Не в силах стоять, он повалился в кресло и начал харкать кровью. Я плеснул в бокал немного виски и протянул ему. Он выпил, и ему как будто бы стало получше, однако его состояние оставалось по-прежнему тяжелым.

— Почему ты так долго меня не впускал? — проворчал он. — Эти сквозняки для меня просто смерть!

— Я не знал, что это ты, — объяснил я. — Время-то уже позднее для посещений.

— Я думаю, это мое последнее посещение, — ответил он с жуткой гримасой, долженствующей изображать улыбку. — Плохи мои дела, Холли. Очень плохи. Вряд ли я дотяну до завтрашнего утра.

— Глупости! — сказал я. — Сейчас я сбегаю за доктором.

Повелительным взмахом руки он отклонил мое предложение.

— Я рассуждаю вполне здраво, не надо никаких докторов. Я ведь изучал медицину и знаю о своей болезни все, что следует знать. Ни один доктор не может мне уже помочь. Настал мой последний час! Целый год я живу только чудом… А теперь послушай меня и как можно внимательнее, потому что у меня не будет возможности повторить то, что я тебе скажу. Мы дружим уже два года — и что же ты обо мне знаешь?

— Я знаю, что ты богат и по какой-то своей причуде поступил в наш колледж в том возрасте, когда почти все другие давно уже его заканчивают. Я знаю, что ты был женат, но твоя жена умерла при родах, и что ты мой лучший, можно сказать, единственный друг, который у меня когда-либо был.

— А знаешь ли ты, что у меня есть сын?

— Нет.

— У меня есть пятилетний мальчик. Он достался мне слишком дорогой ценой, ценой жизни его матери, поэтому я даже не хотел его видеть. Холли! С твоего, разумеется, согласия я хочу назначить тебя опекуном моего сына.

Я едва не выпрыгнул из кресла.

— Меня?

— Да. Я хорошо изучил тебя за эти два года. С тех пор, как я понял, что обречен, я неустанно ищу человека, которому мог бы доверить мальчика, и вот это… — Он постучал по сундучку. — Никого более подходящего, чем ты, Холли, мне не найти; ты похож на дерево с грубой, шершавой корой, но прочной и здоровой сердцевиной… Послушай, мой мальчик — единственный потомок одного из самых древних, насколько позволяет проследить генеалогия, родов мира. Рискуя вызвать у тебя на губах недоверчивую улыбку, я все же скажу, что моим шестьдесят пятым или шестьдесят шестым предком был египетский жрец — Калликрат.[2] Его отец — один из наемных греческих воинов Хак-Хора, мендесийского фараона двадцать девятой династии, а его дед, по-видимому, тот самый Калликрат, которого упоминает Геродот.[3] Примерно в 339 году до Рождества Христова, когда пали фараоны, этот Калликрат, нарушив обет безбрачия, бежал из Египта со своей женой принцессой Аменартас. Их корабль потерпел крушение у берегов Африки, около залива Делагоа, точнее, к северу от него. Команда погибла, спаслись лишь он сам и его жена. Оба они претерпели тяжкие лишения, но в конце концов их приютила могущественная королева дикого племени, белая женщина необычайной красоты. При обстоятельствах, вдаваться в которые у меня нет желания, но которые ты узнаешь, если будешь жив, когда вскроешь сундучок, эта королева убила моего предка Калликрата. Его жене, однако, каким-то образом удалось бежать в Афины. Там у нее родился сын, названный ею Тисисфеном — Мстителем. Через пятьсот или более лет ее потомки переехали в Рим. Об этом переезде не сохранилось никаких сведений. Возможно, они продолжали лелеять мысль об отмщении, заключенную в самом имени Тисисфен. К тому времени они изменили свою фамилию на Виндекс, что также означает Мститель. Здесь они тоже прожили около пятисот лет. Когда в 770 г. н. э. Шарлемань вторгся в Ломбардию, где они поселились, тогдашний глава рода примкнул к великому императору и после возвращения с ним через Альпы обосновался в Бретани. Через восемь поколений очередной глава рода переехал в Англию, где тогда царствовал Эдуард Исповедник. Во времена Вильгельма Завоевателя он сумел достичь высокого положения и власти. С тех самых пор и по сей день моя генеалогия прослеживается без каких-либо перерывов. Нельзя, правда, сказать, чтобы фамилия Винси — так она была переделана после того, как наш род переехал в Англию, — особенно славилась, мои английские предки никогда не занимали первых мест в государстве. Кое-кто из них был солдатом, кое-кто торговцем, но они всегда сохраняли определенный уровень респектабельности и ни разу не выходили из строгих рамок посредственности. Со времени Карла Второго и по начало нынешнего столетия они подвизались на поприще торговли и промышленности. Мой дед-пивовар сколотил довольно приличное состояние и в 1770 году отошел от дел. В 1821 году он умер, отказав все свое состояние отцу, который промотал значительную его часть. Через десять лет скончался и он, завещав мне пожизненную ренту в две тысячи фунтов ежегодно. Тогда-то, изучив содержимое вот этого — он показал на железный сундучок, — я предпринял экспедицию, которая окончилась довольно плачевно. На обратном пути, путешествуя по югу Европы, я остановился в Афинах. Там я встретился со своей будущей женой, которая, как и наш древний предок Калликрат, вполне заслуживала эпитета «Прекрасная». Мы поженились, а через год, когда родился сын, она умерла.

Несколько мгновений он сидел молча, подпирая подбородок ладонью, затем заговорил вновь:

— Женитьба помешала мне осуществить до конца свой замысел, а теперь уже слишком поздно. У меня не остается ни дня, Холли, ни дня. Если ты согласишься принять опекунство, ты узнаешь все, до подробностей. После смерти жены я начал готовиться к новой экспедиции. Начать, на мой взгляд, следовало с изучения восточных языков, прежде всего арабского. С этой целью я и поступил в колледж. В скором времени, однако, у меня развилась тяжелая болезнь, и вот я при смерти. — И как бы в подтверждение своих слов он разразился новым приступом кашля.

Я подлил ему виски, и, передохнув, он продолжал:

— Я никогда не видел своего сына Лео со времени его рождения. Это было свыше моих сил. Но говорят, мальчик он смышленый и красивый. В этом конверте — он достал адресованное мне письмо — хранится план его образования. План этот довольно необычный, и я не могу доверить его осуществление человеку незнакомому. Итак, снова: принимаешь ли ты мое предложение?

— Сперва я должен знать, в чем это предложение состоит, — ответил я.

— Ты должен будешь жить вместе с Лео, пока ему не минет двадцать пять. Запомни, я не хочу, чтобы он ходил в школу, как все прочие дети. В двадцать пятый день его рождения твое опекунство заканчивается; этими вот ключами — он положил их на стол — ты откроешь железный сундучок, пусть Лео хорошенько ознакомится со всем, что в нем хранится, и скажет, готов ли он отправиться на поиски. Ничто его во всяком случае к этому не обязывает. Теперь об условиях. Мой нынешний доход — две тысячи фунтов ежегодно. Половина этого дохода будет выплачиваться тебе пожизненно — если, конечно, ты примешь опекунство — соответственно твое вознаграждение составит тысячу фунтов, ибо тебе придется посвятить своим обязанностям все силы и время. Сто фунтов пойдет на содержание мальчика. Всю остальную сумму ты будешь откладывать до достижения им двадцати пяти лет, так что, если он решит отправиться на поиски, у него будут для этого вполне достаточные средства.

— А если я умру? — спросил я.

— Тогда обязанности опекуна примет на себя Высокий Суд, а там уже все зависит от самого мальчика. Не забудь только в своем завещании отписать ему сундучок. Не отказывайся, Холли. Поверь мне, ты не будешь внакладе. Ты ведь не рожден, чтобы вращаться в обществе — это только ожесточит твое сердце. Через несколько недель ты станешь членом ученого совета, и твое жалованье вместе с денежной рентой, которую я тебе оставляю, вполне достаточно, чтобы по мере желания заниматься научной работой, посвящая свой досуг спорту, который ты так любишь.

Он смотрел на меня с глубоким беспокойством, но я все еще колебался, не решаясь взвалить на себя такое необычное бремя.

— Умоляю тебя, Холли. Мы были с тобой добрыми друзьями, и у меня уже не остается времени перепоручить мальчика кому-нибудь другому.

— Хорошо, я согласен, — сказал я. — При условии, конечно, что в этом письме не окажется ничего, что могло бы принудить меня переменить свое решение. — И я притронулся к конверту, который он положил на стол рядом с ключами.

— Спасибо тебе, Холли, спасибо. Там нет ничего подобного. Поклянись именем Бога, что заменишь мальчику отца и точно выполнишь все мои наставления.

— Клянусь! — торжественно провозгласил я.

— Прекрасно. Помни только, что в один прекрасный день я спрошу с тебя за все отчет. Даже умерев, всеми забытый, я буду продолжать жить. Смерти нет, есть только переход, Холли, в свое время ты в этом убедишься. И я верю, что даже этот переход можно отсрочить — при определенных, конечно, условиях. — Тут его схватил ужасающий приступ кашля.

— Все, — сказал он, — пора уходить. Сундучок у тебя. Завещание, в котором я назначаю тебя опекуном своего сына, среди моих бумаг. Ты будешь щедро вознагражден, Холли. Я знаю, ты человек честный, но, если ты не оправдаешь моего доверия, клянусь небом, я не прощу тебе этого! Берегись.

Я был слишком ошеломлен, чтобы хоть что-нибудь ответить. Он поднял свечу и посмотрел в зеркало. Болезнь неузнаваемо изменила его некогда прекрасное лицо.

— Добыча для червей, — произнес он. — Странно подумать, что через несколько часов я обращусь в холодное неподвижное тело — путешествие подошло к концу, игра сыграна. Послушай, Холли, если и стоит жить, то только ради любви. В этом я убедился по опыту собственной жизни. Но мой сын Лео, если у него достанет смелости и веры, должен быть счастлив. Прощай, мой друг! — И с неожиданным приливом нежности он обнял меня одной рукой и поцеловал в лоб.

— Погоди, Винси, — сказал я, — если ты и в самом деле так плохо себя чувствуешь, я схожу за врачом.

— Нет-нет, — запротестовал он. — Обещай, что не сделаешь этого. Смерть уже пришла за мной, и я хотел бы умереть в одиночестве. Как отравленная крыса.

— Ничего с тобой не случится, ты будешь жить, — сказал я.

Он улыбнулся, прошептал одними губами: «Помни же!» — и вышел.

Я сел и принялся протирать глаза, чтобы убедиться, что все это происходило наяву. Никаких сомнений не могло быть. Тогда я предположил, что Винси был пьян. Я знал, что он давно уже тяжко болен, но какой человек может предугадать день и час своей смерти с абсолютной точностью? Будь он при смерти, откуда взялись бы у него силы тащить тяжелый железный сундучок? Чем больше я размышлял, тем неправдоподобнее казалась мне вся эта история, ибо я был тогда еще недостаточно умудрен, чтобы знать, какие удивительные, даже непостижимые для здравого рассудка чудеса случаются на белом свете. Но я уже получил убедительный урок. Правдоподобно ли, чтобы отец не видел своего пятилетнего сына с самого его младенчества? Нет. Правдоподобно ли, чтобы он мог точно определить день своей смерти? Нет. Правдоподобно ли, чтобы он мог проследить свою родословную более чем на три столетия до Рождества Христова? Правдоподобно ли, чтобы разумный вроде бы человек доверил опекунство над своим сыном приятелю по колледжу, да еще и завещал ему половину состояния? Нет, конечно! Ясно, Винси был пьян или не в своем уме. Что же это все означает тогда? И что хранится в запечатанном железном сундучке?

В полном смятении и замешательстве я решил лечь спать: утро вечера мудренее. Я убрал оставленные Винси ключи и письмо в свой портфель, а железный сундучок спрятал в большую дорожную сумку, после чего улегся и вскоре забылся крепким сном.

Мне показалось, будто я проспал всего несколько минут, когда меня разбудил чей-то голос. Я сел на кровати и протер глаза. На улице было совсем светло — пробило восемь часов.

— В чем дело, Джон? — спросил я у слуги, который был у нас с Винси один на двоих. — У тебя такой вид, как будто бы ты только что видел призрака.

— А я и видел, сэр, — ответил он, — только не призрака, а мертвеца, а это еще похуже. Я заходил, как обычно, к мистеру Винси, чтобы разбудить его, а он лежит весь закоченелый, помер, стало быть.

По прошествии многих лет

Разумеется, скоропостижная кончина мистера Винси сильно взбудоражила весь колледж, но все знали, как тяжело он болел, и по представлении доктором соответствующей справки решили не проводить расследование. В те времена расследование не являлось обязательным и его старались избегать, так как нередко оно приводило к скандальным разоблачениям. При таких обстоятельствах меня не допрашивали, а сам я никому не рассказывал о нашей последней встрече, упомянул только, что он заходил ко мне, как это часто бывало. В день похорон из Лондона прибыл адвокат, он проводил моего бедного друга в последний путь и тут же уехал со всеми своими бумагами и документами. Разумеется, я ничего не сказал ему о железном сундучке, оставленном мне на хранение. В течение последующей недели не произошло ничего, заслуживающего внимания. Я с головой ушел в подготовку к экзамену, поэтому даже не присутствовал на похоронах и не говорил с адвокатом. Наконец я сдал экзамен, вернулся домой и плюхнулся в кресло, довольный своим успехом, а это действительно был успех, и блистательный.

Вот тогда-то, освободясь наконец от заботы, которая много дней поглощала все мои мысли, я вспомнил о событиях ночи накануне смерти бедного Винси. Что же все это означает? — вновь спросил я себя. Услышу ли я еще об этом деле, а если нет, то как следует поступать с загадочным сундучком? Я сидел и размышлял, и чем больше я размышлял, тем тревожнее становилось на душе: таинственное ночное посещение, предчувствие неминуемой смерти, моя торжественная клятва, в случае нарушения которой Винси грозил призвать меня к ответу даже из мира потустороннего — все это требовало объяснения. Уж не совершил ли мой друг самоубийства? Похоже было, что так. И что это за поиски, о которых он говорил так невнятно? Во всем этом было что-то сверхъестественное, и хотя я человек отнюдь не нервный и не склонен тревожиться по поводу событий или явлений, которые выходят за рамки реальности, в мое сердце закрадывался страх, я уже начинал жалеть, что впутался во всю эту историю. Это раскаяние преследует меня вот уже двадцать лет.

Неожиданно послышался стук в дверь, мне принесли большой голубой конверт. С первого же взгляда я понял, что это официальное послание от нотариуса, скорее всего относительно моего опекунства. Это письмо — я все еще продолжаю его хранить — гласило:

«Сэр,

наш клиент, покойный М. Л. Винси, эсквайр, скончавшийся 9-го числа сего месяца в кембриджском колледже, оставил завещание (копия прилагается), в котором назначает нас исполнителями своей последней воли. Из завещания следует, что в случае Вашего согласия принять опекунство над Лео Винси, единственным сыном покойного мистера Винси, ребенком пяти лет от роду, Вам будет выплачиваться пожизненная рента с капитала, вложенного в консоли. Если бы мы сами лично, во исполнение точных и недвусмысленных распоряжений мистера Винси, как устных, так и письменных, не составили означенный документ и если бы он не заверил нас, что руководствуется чрезвычайно вескими соображениями, мы вынуждены были бы — столь необычны предусматриваемые в нем условия — ходатайствовать, чтобы Высокий Суд, в целях защиты интересов ребенка, признал завещателя недееспособным. Будучи, однако, хорошо осведомлены, что завещатель является джентльменом глубокого ума и проницательности и что у него нет никаких родственников, которым он мог бы доверить опекунство, мы воздерживаемся от опротестования последней воли покойного.

Мы ждем Ваших распоряжений о ребенке и о выплате причитающейся Вам части ренты.

Искренне преданные Вам, сэр Джеффри и Джордан.»

Отложив письмо, я пробежал глазами завещание, которое, судя по его непонятности, было составлено с соблюдением строжайших юридических принципов. Насколько я мог уяснить, в нем повторялось все сказанное мне другом накануне смерти. Стало быть, это верно. Отныне я опекун мальчика. Тут я вспомнил о письме, оставленном вместе с сундучком, принес и вскрыл его. В письме, как и следовало ожидать, говорилось, что я должен распечатать сундучок в тот день, когда Лео исполнится двадцать пять, и что его образование должно включать в себя изучение греческого и арабского языков и высшей математики. В постскриптуме указывалось, что в случае, если Лео умрет, не достигнув двадцати пяти лет, хотя такая возможность и маловероятна, я могу открыть сундучок сам и, ознакомясь с его содержанием, действовать по своему усмотрению. Если же я не захочу что-либо предпринять, я должен уничтожить сундучок со всем его содержимым. Ни при каких обстоятельствах я не должен передавать сундучок кому-нибудь другому.

Письмо не добавляло ничего существенно нового к тому, что я уже знал, и, конечно, никоим образом не препятствовал мне выполнять свое обещание покойному другу, поэтому оставалось лишь сообщить господам Джеффри и Джордану, что по истечении десяти дней я буду готов возложить на себя обязанности опекуна. Затем я обратился к начальству колледжа и рассказал им все, что счел целесообразным, а это было не так уж много; хотя и со значительным трудом, мне все же удалось убедить их, чтобы в случае, если я буду утвержден членом совета, а в этом не было никаких сомнений, мне позволили жить вместе с ребенком. Их согласие, однако, было оговорено условиями, что я освобожу квартиру, занимаемую мною в колледже. После недолгих поисков мне удалось снять прекрасную квартиру рядом с воротами колледжа. Далее мне предстояло найти няню. По зрелом размышлении я пришел к выводу, что не могу допустить, чтобы воспитанием ребенка руководила какая-нибудь женщина, которая к тому же могла похитить у меня его привязанность. Мальчик уже в том возрасте, когда вполне может обойтись без женской помощи, поэтому я принялся искать подходящего слугу-мужчину. Мне удалось подыскать очень на вид благопристойного, круглолицего молодого парня; он работал в конюшне, предназначенной для охотничьих лошадей, но сказал, что вырос в семье из семнадцати душ, с детства привык к заботе о своих многочисленных братишках и сестричках и охотно возьмет на себя попечение о мастере Лео, когда тот прибудет. Я отвез сундучок в город и оставил на хранение своему банкиру. Затем я купил несколько пособий об уходе за детьми и их воспитании, проштудировал их сам и прочитал вслух Джобу — так звали молодого слугу. Оставалось только ждать.

Мальчика доставила пожилая особа, она горько плакала, расставаясь с ним. Малыш оказался прехорошеньким — никогда не видел более прелестного. У него были серые глаза, широкий лобик, четко, точно на камее, вырезанное лицо, отнюдь не худое или истощенное. Особенно хороши были короткие золотистые кудряшки. Когда няня наконец нашла в себе силы проститься и уйти, он немного похныкал, но скоро успокоился. Никогда не забуду этой сценки. Вот он стоит, очаровательный малыш, трет кулачком один глаз, а другим посматривает на нас с Джобом. В золотых завитках его волос играет солнечный свет, льющийся из окна. Я сижу в кресле и маню его рукой, а Джоб, стоя в углу, издает какое-то странное кудахтание, которое, по его мнению, подкрепленному предыдущим опытом, должно успокаивать детей, внушать им доверие, одновременно он катает взад и вперед преуродливую деревянную лошадку; делает он это с таким остервенением, что возникает невольное сомнение, в своем ли он уме. Так продолжается несколько минут. Затем малыш вытягивает ручонки и бросается ко мне.

— Ты хороший дядя, — говорит он. — Страшный, но хороший.

Через десять минут он поедает уже большой бутерброд с маслом со всеми признаками довольства на лице. Джоб хотел было намазать джем поверх масла, но я решительно воспротивился, напомнив о тех авторитетных наставлениях, которые я ему читал.

В скором времени (я только-только успел стать членом ученого совета) мальчик сделался любимцем всего колледжа, куда, несмотря на все запреты, прибегал по сто раз на дню — есть такие баловни судьбы, ради которых смягчаются и самые строгие правила. На алтарь этого маленького божества возлагались бессчетные приношения, и у меня возникла даже серьезная размолвка с одним старым членом ученого совета, давно уже покойным, который считался черствейшим человеком во всем университете и терпеть не мог детишек. Какое-то время нашего малыша подташнивало, Джоб стал внимательно за ним приглядывать. И что же обнаружилось? Бессовестный старикан заманивал Лео к себе и скармливал ему множество конфет с ликером. «Как ему не стыдно! — возмущался Джоб. — А ведь он был бы уже дедом, если бы поступил, как все люди». Эти слова означали, что ему следовало давно жениться, тогда бы он не приставал к чужим детям.

К сожалению, я не могу отвлекаться на описание тех чудесных лет, которые я все еще вспоминаю с глубокой нежностью. Время шло, и с каждым годом наша с Лео взаимная привязанность росла и росла. Мало кто так любит своих сыновей, как я Лео, и мало кто из сыновей питает такую глубокую и прочную любовь, как Лео ко мне.

Мальчик превратился в подростка, подросток — в молодого человека, и все это время он становился прекрасней и прекрасней как телом, так и духом. В пятнадцать лет за ним укрепилось прозвище Прекрасный принц, а за мной — Чудище. Каждый день, выходя на прогулку, мы слышали за спиной: Прекрасный принц и Чудище. Однажды обиженный за меня Лео набросился на здоровенного, вдвое больше его, мясника и задал ему хорошую взбучку. Я прошел мимо, сделав вид, будто ничего не заметил, но видя, что драка затянулась, вернулся и стал подбадривать Лео громкими криками. Шуткам по этому поводу не было конца, и тут уж я ничего не мог поделать. Когда Лео стал постарше, студенты последнего курса придумали для нас новые прозвища. Меня они окрестили Хароном, а Лео стали называть Греческим богом. Не буду распространяться о своем собственном прозвище, скромно замечу лишь, что никогда не был красив и с годами моя внешность не изменилась к лучшему. Что до Лео, то он вполне заслуживал такого прозвища. В двадцать один год он мог бы служить натурой для статуи молодого Аполлона. Никогда не встречал никого более красивого и в то же время совершенно равнодушного к своей красоте. К тому же он очень умен, схватывает все на лету, хотя и лишен задатков истинного ученого. Не хватает целеустремленности, качества, может быть, и скучного, но необходимого. В его образовании мы строго следовали отцовской воле, и общие результаты — особенно что касается греческого и арабского — можно считать удовлетворительными. Я и сам выучил арабский, чтобы оказывать ему помощь, но через пять лет он знал язык не хуже меня, почти так же основательно, как наш общий учитель-профессор. Я всегда увлекался спортом, это единственная моя страсть, и каждую осень мы отправлялись охотиться либо ловить рыбу в Шотландию, Норвегию, а как-то раз даже в Россию. Стрелок я меткий, но и в этом он превзошел меня.

Когда Лео минуло восемнадцать, я вернулся в свою прежнюю квартиру и определил Лео в колледж. В двадцать один он уже получил степень, не очень, может быть, высокую, но удовлетворительную. Тогда-то я и рассказал ему кое-что о его происхождении и о той тайне, которая маячила впереди. Само собой, он был очень заинтригован, и, само собой, я объяснил, что его любопытство не может быть пока удовлетворено. Я предложил, чтобы Лео подготовился к получению права на адвокатскую практику, надо же ему было чем-то заняться в ожидании двадцатипятилетия, и он согласился. Учился он по-прежнему в Кембридже и только по вечерам уезжал иногда в Лондон, чтобы поужинать.

У меня была с ним только одна трудность: каждая или почти каждая молодая девушка, с ним знакомившаяся, непременно в него влюблялась. Отсюда плодились всякие осложнения; описывать их здесь нет нужды, но неприятностей они доставляли немало. В общем, однако, он вел себя как человек порядочный, большего я не могу сказать.

И вот наконец наступил двадцать пятый день его рождения, день, когда начинается эта странная и в некоторых отношениях ужасная история.

Черепок вазы

Накануне дня рождения мы с Лео съездили в Лондон и получили там в банке таинственный сундучок, оставленный на хранение еще двадцать лет назад. Его принес тот же самый клерк, что и принял. Он хорошо помнил, куда убрал сундучок; в противном случае, по его собственному признанию, найти сундучок было бы очень трудно, потому что его сплошь затянуло паутиной.

Вечером мы возвратились с нашей драгоценной ношей в Кембридж; в ту ночь мы спали мало, если вообще спали. Рано утром, еще в сумерках, Лео явился ко мне в халате с предложением немедленно приступить к делу. Я ответил, что нам не пристало пороть горячку: ждали двадцать лет, подождем и до завтрака. Ровно в девять — с необычной точностью — мы уселись завтракать; я был так поглощен своими мыслями, что вместо сахара положил в чай Лео кусок бекона. Мое возбуждение, естественно, передалось и Джобу: он умудрился отломить ручку у дорогой севрской чашки, точно такой же, по моим предположениям, как та, из которой Марат пил чай в ванне, когда его убили.

Наконец Джоб убрал посуду и по моей просьбе принес сундучок, водрузив его на стол с такой опаской, как будто он был начинен взрывчаткой. Он уже собирался уйти, но я остановил его:

— Погоди, Джоб. Если мистер Лео не возражает, я предпочел бы, чтобы при вскрытии сундучка присутствовал беспристрастный свидетель, который держал бы язык за зубами.

— Хорошо, дядя Хорейс, — сказал Лео (я приучил его называть меня дядей, хотя иногда он и прибегал к довольно непочтительному обращению «старина» или «дядюшка»).

Джоб притронулся к голове таким жестом, как если бы притрагивался к шляпе.

— Запри дверь, Джоб, — распорядился я, — и принеси мне портфель.

Джоб принес портфель, и я достал из него ключи, которые бедный Винси, отец Лео, вручил мне накануне смерти. Ключей было три: самый большой — почти современного вида, второй — поменьше, явно старинный; что же касается третьего, то никто из нас не видел ничего подобного: это была полоска из чистого серебра с несколькими прорезями и поперечиной вместо ручки. Походил он разве что на какой-то допотопный железнодорожный ключ.

— Вы оба готовы? — спросил я, как сапер перед взрывом мины. Не дожидаясь ответа, я взял большой ключ, смазал его салатным маслом и после нескольких неудачных — из-за дрожи в руках — попыток изловчился вставить в замок и повернуть. Лео нагнулся, схватил обеими руками массивную крышку и поднял ее, преодолевая сопротивление ржавых петель. Внутри оказался большой ларец, весь запорошенный пылью. Мы легко извлекли его и счистили скопившуюся грязь одежной щеткой.

Ларец был то ли из черного дерева, то ли из какой-то другой прочной древесины и окован железными лентами. Судя по тому, что тяжелое плотное дерево местами стало уже превращаться в труху, изготовили его еще в глубокой древности.

— Ну что ж, попробуем его открыть, — сказал я, вставляя в скважину второй ключ.

Джоб и Лео нагнулись, затаив дыхание. Когда я повернул ключ и откинул крышку, мы вскрикнули разом все трое — и неудивительно: в эбеновом ларце хранилась великолепная серебряная корзинка дюймов двенадцати в ширину и длину и восьми высотой, по всей вероятности, древнеегипетской работы, ибо четыре ее ножки были сделаны в форме сфинкса и на выпуклой крышке тоже возлежал сфинкс. Корзинка прекрасно сохранилась, хотя, естественно, и потускнела от времени.

Я выложил ее на стол, затем при всеобщем глубоком молчании вставил в замочек серебряный ключ и стал поворачивать то в одну, то в другую сторону, пока замок наконец не поддался. Корзинка оказалась заполненной по самые края полуистлевшей коричневой массой, похожей скорее на волокно, чем на бумагу, я так никогда и не смог выяснить ее состав. Вынув коричневую массу дюйма на три, я увидел письмо в обычном современном конверте с надписью, сделанной рукой моего покойного друга Винси: «Моему сыну Лео, если он жив к этому времени». Я отдал письмо Лео, он скользнул по нему беглым взглядом и, положив его на стол, сделал знак, чтобы я продолжал исследовать содержимое корзинки.

Чуть ниже я обнаружил аккуратно скатанный пергамент. Развернув его, я увидел текст, тоже написанный рукой Винси и так озаглавленный: «Перевод унциальной греческой надписи на черепке вазы». Я положил свиток рядом с письмом. Ниже оказался еще один пергаментный свиток, пожелтевший и сморщившийся от древности. И это был перевод с греческого, написанный, однако, готическим английским шрифтом, по стилю и написанию я датировал текст началом шестнадцатого столетия. Сразу же под свитком, на очередном слое волокнистой массы покоилось что-то твердое и тяжелое, завернутое в желтоватое льняное полотно. Медленно и осторожно размотав обертку, мы увидели очень большой и, несомненно, древний черепок грязно-желтого цвета. Насколько я могу судить, то был обломок обычной, средних размеров амфоры. Черепок был в десять с половиной дюймов длины, семь дюймов в ширину и в четверть дюйма толщиной; выпуклую его сторону, обращенную ко дну корзинки, густо испещряли позднегреческие письмена, кое-где уже поблекшие, но по большей своей части вполне отчетливые, выведенные с величайшей аккуратностью тростниковым пером, которым часто пользовались в древности. Следует добавить, что некогда этот удивительный обломок был расколот надвое и соединен каким-то цементирующим составом и восьмью длинными скрепами. На вогнутой стороне также многочисленные надписи, разбросанные в хаотическом беспорядке и, очевидно, сделанные разными почерками и в разные века; обо всех этих надписях, в том числе и о тех, что на пергаментах, мне придется еще поговорить.

— Нет ли там еще чего-нибудь? — взволнованно прошептал Лео.

Я порылся на дне и вытащил маленький полотняный мешочек с чем-то твердым. Мы извлекли оттуда чудесную миниатюрку, выполненную по слоновой кости, и небольшого, шоколадного цвета скарабея со знаками, которые, как мы впоследствии узнали, означают «Сутен се Ра», что переводится как «Царственный сын Ра, или Солнца». Миниатюрка изображала прелестное, темноглазое существо — гречанку, мать Лео. На обратной стороне рукой бедного Винси было выведено: «Моя любимая жена».

— Это все, — сказал я.

— Ну что ж, хорошо, — ответил Лео и, посмотрев долгим нежным взглядом на портрет своей матери, положил его на стол. — А теперь прочитаем письмо. — И недолго думая, он сломал печать и принялся читать вслух.

«Мой сын Лeo!

Когда ты вскроешь письмо — я уверен, что ты непременно доживешь до этого времени, — ты будешь уже совсем взрослым. Почти все, кто меня знал, забудут даже мое имя. Но ты должен помнить обо мне, помнить, что я был и, возможно, еще есмь; это письмо — связующее звено между нами; я протягиваю тебе руку через разделяющую нас пропасть Смерти, взывая к тебе из несказанного безмолвия могилы. Да, я мертв, в твоей памяти не сохранилось обо мне никаких воспоминаний, но в эту минуту, когда ты читаешь письмо, я с тобой. Я не видел тебя с самого твоего рождения. Прости меня. Твое появление на свет стоило мне жизни той, кого я любил сильнее, чем обычно любят женщин, — и я все еще ощущаю горечь этой утраты. Если бы я остался жить, я бы, конечно, сумел справиться с собой, но я должен умереть. Мои физические и духовные страдания нестерпимы, и как только я сделаю то немногое, что необходимо для обеспечения твоего будущего, я намерен положить им конец. Да простит мне Господь этот смертный грех! Все равно мне не протянуть и года.

— Значит, он покончил с собой, — воскликнул я. — Так я и подозревал.

Лео ничего не ответил.

Но хватит о себе, — продолжал он читать. — То, что следует сказать, принадлежит вам, живущим, а не мне, давно мертвому и всеми забытому, как будто меня никогда и не существовало. Мой друг Холли (если на то будет его согласие, он станет твоим опекуном), вероятно, уже рассказал тебе о необыкновенной древности нашего рода. В корзинке ты найдешь тому доказательства. Осколок вазы со странной легендой, изложенной твоей дальней прародительницей, был передан мне отцом: эта легенда всецело завладела моим воображением. Девятнадцати лет от роду, на свою беду, я, как и один из наших предков елизаветинских времен, решил проверить ее достоверность. Не хочу здесь описывать все, со мной происшедшее. Но вот что я видел своими глазами. На берегу Африки, в еще не исследованных местах, севернее устья Замбези, есть мыс, на самой оконечности которого высится скала с вершиной, похожей по форме на голову негра, — о ней-то, видимо, и говорится в надписи на черепке. Высадясь на берег, я узнал от бродячего туземца, за какое-то преступление изгнанного из своего племени, что в глубине материка находятся окруженные бесчисленными болотами громадные чашеобразные горы и пещеры. Тамошний народ говорит на диалекте арабского языка, и правит им прекрасная белая женщина, которая редко снисходит до появления перед своими подданными и, по слухам, обладает властью не только над живыми, но и над мертвыми. Через два дня туземец умер от лихорадки, схваченной им в болотах; недостаток провианта и первые симптомы болезни, которая так сильно прогрессировала впоследствии, вынудили меня вернуться на нашу дау.

Думаю, незачем вспоминать о пережитых мною приключениях. Судно потерпело крушение у берегов Мадагаскара, лишь через несколько месяцев меня подобрал английский корабль и отвез в Аден; оттуда я отправился в Англию, намереваясь возобновить поиски как только сумею достаточно подготовиться. По пути я остановился в Греции и там — omnia vincit amor — я встретил твою будущую мать, полюбил ее и женился, но к великому моему горю она умерла родами. Моя болезнь резко обострилась, и я вернулся в Англию, чтобы умереть здесь. Но надежда все еще не покидала меня, и я взялся за изучение арабского языка с твердым намерением возвратиться (если мне вдруг станет лучше) к берегам Африки и разрешить наконец тайну, которая вот уже много веков висит над нашим родом. Но мне не суждено было поправиться, жизнь моя завершена.

Но для тебя, мой сын, жизнь только еще начинается, поэтому я передаю тебе все раздобытые мною сведения вместе с доказательствами древности нашего рода. Все это, по моему замыслу, должно попасть тебе в руки в том возрасте, когда ты сможешь самостоятельно решать, хочешь ты или нет попробовать проникнуть в величайшую тайну, какая есть на свете, или ты сочтешь все это вымыслом безумной женщины.

Я лично убежден, что это не вымысел. Есть на земле место, где открыто проявляются жизненные силы природы, его только надо отыскать. Жизнь существует, почему бы не существовать способам продлить ее надолго, если не навечно? Но я не хочу влиять на твое окончательное решение. Прими его сам. На случай, если ты продолжишь начатые мною поиски, я позаботился, чтобы у тебя были все необходимые средства. Если же ты придешь к убеждению, что все это — химера, уничтожь черепок и свитки, навсегда освободив наш род от причины вечного беспокойства. Может быть, это самое разумное решение. Неведомое обычно внушает нам страх — не потому, что, как принято считать, мы суеверны, а потому, что оно и в самом деле нередко содержит в себе грозную опасность. Человек, вмешивающийся в действие могучих тайных сил, питающих жизнь на земле, может легко оказаться их жертвой. А если ты все же достигнешь цели, обретешь вечную молодость и красоту, восторжествовав над временем и злом, вознесясь над естественным тленом, распадом души и тела, кто может поручиться, что эта поразительная перемена принесет тебе счастье? Выбирай, мой сын, и пусть Великая Сила, которая правит всем сущим, предопределяя, насколько далеко мы пойдем, как многое сможем постичь, способствует и твоему счастью и счастью всего мира, владыкой которого, в случае успеха, ты неминуемо окажешься, ибо могущество накопленного опыта безгранично. Прощай…»

Так резко обрывалось это неподписанное, без даты письмо.

— Что ты обо всем этом думаешь, дядя Холли? — переведя дух, спросил Лео и, положив письмо на стол, добавил. — Мы предполагали, что столкнемся с тайной — и вот она, тайна!

— Что я думаю? Что твой бедный отец лишился рассудка перед смертью, — пробурчал я. — Я понял это еще в ту ночь, когда он пришел ко мне в последний раз, двадцать лет назад. Несчастный покончил с собой… Конечно же, все это вздор!

— Вы правы, сэр, — торжественно произнес Джоб, типичный образчик человека сухого, без всякой фантазии.

— Ну, а теперь почитаем, что написано на черепке, — сказал Лео, взяв в руки отцовский перевод.

Я, Аменартас, принцесса из царского дома Египта, жена Калликрата (Прекрасного в силе), жрица Исиды, возлюбленной богами и повелевающей демонами, пишу это перед смертью для своего маленького сына Тисифена (Мстителя).

Мой дорогой сын! Я бежала с твоим отцом из Египта во времена правления Нектанеба, силой своей любви принудив его нарушить священный обет. Мы долго плыли по морю и дважды по двенадцать лун блуждали по берегам Ливии (Африка), обращенным к восходящему солнцу; недалеко от устья реки там есть скала с вершиной, высеченной в виде головы эфиопа. Четыре дня мы плыли вверх по реке, затем потерпели крушение; многие утонули, многие погибли от огневицы. Десять дней дикари вели нас, уцелевших, по болотам, где водится столько птиц, что, взмывая разом, они застилают все небо. Наконец мы добрались до похожей на опрокинутую чашу горы; там, в долине, некогда был великий город, но ныне от него сохранились лишь развалины; в склонах же горы — бессчетное множество пещер. Мы предстали перед царицей народа, в чьих обычаях — казнить чужеземцев, надевая на них раскаленные горшки; царица эта — волшебница, постигшая все тайны природы, наделенная вечной молодостью и неувядаемой красотой. И она воспылала любовью к отцу твоему Калликрату и задумала убить меня, с тем чтобы взять его в мужья, но он любил меня и боялся ее, и поэтому не хотел на ней жениться. Тогда эта волшебница, владеющая черной магией, отвела нас в пещеру, перед которой лежал мертвый старый мудрец, и показала кружащийся Огненный Столп Вечной Жизни, чей голос, как раскаты грома, и царица вошла в пламя и появилась оттуда необожженная и даже еще более прекрасная. И тогда она обещала даровать бессмертие твоему отцу, если он убьет меня, ибо сама она была бессильна против волшебства моего народа, которым я обладала; и еще она пообещала, что станет его женой. Но он закрыл рукой глаза, чтобы не видеть ее красоты, и не захотел отречься от меня. И тогда в дикой ярости она сокрушила его силой своего колдовства, и он умер, а она горько над ним рыдала и причитала, а потом велела унести его оттуда; меня же, опасаясь возмездия, она приказала отправить в устье большой реки, где причаливают морские суда. Во время долгого обратного путешествия я и родила тебя, но мне пришлось немало поскитаться, прежде чем я добралась наконец до Афин. А теперь послушай меня, мой сын Тисисфен: отыщи эту женщину, выведай у нее тайну вечной жизни и, если сможешь ее убить, отомсти за отца своего Калликрата; но если тебе это не удастся, я взываю ко всем будущим потомкам: надеюсь, среди них сыщется отважный человек, который совершит омовение в пламени и воссядет на трон фараонов. Может быть, все это покажется тебе невероятным, но я говорю сущую правду — ни слова лжи!

— Да простит ее Господь! — простонал Джоб, который с открытым ртом слушал это удивительное послание.

Я молчал; сначала я предположил было, что мой бедный друг в припадке безумия сочинил все сам, но, поразмыслив, я отмел это предположение: выдумать такое просто невозможно! Слишком уж необычна надпись! Чтобы разрешить свои сомнения, я взял в руки черепок и начал читать греческий оригинал, написанный убористым унциальным шрифтом. Хотя и писала египтянка, ее послание — великолепный образец греческого языка того периода.

Помимо унциальной надписи на выпуклой стороне черепка, в самом его верху, где находилось горлышко амфоры, тусклой красной краской был изображен тот же картуш, что и на скарабее, найденном в серебряной корзинке. Иероглифы, или символы, были, однако, перевернуты, словно оттиснуты на воске. Принадлежал ли картуш Калликрату,[4] какому-нибудь принцу либо фараону, чья кровь текла в жилах принцессы Аменартас, — не знаю; не могу я и с уверенностью сказать, был ли он нанесен на черепок в одно время с унциальной надписью или же скопирован позднее со скарабея кем-нибудь из ее многочисленных потомков. И это еще не все. Под надписью той же краской был сделан набросок головы и плеч сфинкса, увенчанного двумя перьями, символами величия; перья довольно часто встречаются на изваяниях священных быков, но я никогда не видел их на сфинксах.

На правой стороне черепка, рядом с унциальной надписью, красной краской, наискось, было выведено следующее любопытное двустишие, подписанное голубой краской:



На земле, в небесах, в океанской бездне
Несчетно чудес, лишь очи отверзни.



Hoc fecit[5]

Доротея Винси.



Глубоко озадаченный, я перевернул реликвию. Она была вся, сверху донизу, испещрена пометками и подписями на греческом, латинском и английском языках. Первая пометка, сделанная унциальным греческим шрифтом, принадлежала Тисисфену. «Я не смог поехать. Тисисфен своему сыну Калликрату» — гласила она.

Этот Калликрат (названный так, видимо, по греческому обычаю в честь деда), очевидно, пытался начать поиски, ибо написал еле заметным, неразборчивым унциальным шрифтом: «Я хотел уже отправиться в путь, но боги ополчились против меня, и я вынужден отказаться от своего намерения. Калликрат своему сыну».

Между двумя этими древними надписями — вторая, кстати сказать, написана она прыгающими буквами и так сильно стерлась от прикосновения рук, что, не приложи Винси свою транскрипцию, я вряд ли смог бы ее разобрать, — выделялась четкая, сделанная, по всей видимости, сравнительно недавно подпись некоего Лайонела Винси. Чуть ниже чья-то рука, очевидно, рука деда Винси, начертала: «Aetate sua 17».[6] Справа были инициалы «Дж. Б. Ви.», внизу — множество греческих подписей на унциальном и рукописном шрифтах: часто повторялись написанные, как правило, небрежно слова «моему сыну»: это свидетельствовало, что реликвия благоговейно передавалась из поколения в поколение.

За греческими подписями следовала короткая пометка: «col1_0»,[7] из чего можно было заключить, что семья переселилась в Рим. Затем, где только можно, вписаны были двенадцать латинских подписей. За тремя исключениями они оканчивались фамилией Виндекс, или Мститель, латинским эквивалентом фамилии Тисисфен. Впоследствии, как и следовало ожидать, латинская фамилия трансформировалась сначала в Де Винси, а затем в простую современную Винси. Любопытно отметить, как идея мести, к которой египтянка взывала еще до Рождества Христова, сохранилась в типично, казалось бы, английской фамилии.

Лишь немногие из римских имен, написанных на черепке, упоминаются в исторических летописях или хрониках. Если не ошибаюсь, это нижеследующие:

Муссий Виндекс

Секст Варий Марул

Г. Фуфидий, сын Гая Фуфидия Виндекса

Лабериа Помпейана, супруга Макрини Виндекса

Воспроизвожу список, охватывающий все римские фамилии на черепке:

Цецилий Виндекс

М. Эмилий Виндекс

Секст Варий Марул

Кв. (Квинт) Созий Приск Сенецио Виндекс

Л. Валерий Коиминий Виндекс

Секст Отацилий, сын Марка Л. Аттий Виндекс

Муссий Виндекс

Г. Фуфидий, сын Гая Виндекса

Лициний Фавст

Лабериа Помпейана, супруга Макрини Виндекса

Манилиа Люцилла, супруга Марула Виндекса

В течение нескольких веков судьба рода неизвестна. Никто никогда не узнает, что происходило в это время с реликвией и каким образом она сохранилась в роду. Мой бедный друг Винси, помнится, упоминал, что его римские предки в конце концов поселились в Ломбардии, а после завоевания ее Шарлеманем перешли с ним через Альпы и осели в Бретани, а оттуда уже — в царствование Эдуарда Исповедника — переехали в Англию. Не знаю, где почерпнул он эти сведения, ибо на черепке не упоминаются ни Ломбардия, ни Шарлемань, хотя и имеется упоминание о Бретани. Продолжаю. Под фамилиями — продолговатое пятно то ли крови, то ли красного пигмента, два красных креста — возможно, схематичное изображение мечей крестоносцев — довольно аккуратная монограмма («Д. В.»), начертана она алой и голубой красками, по-видимому, той самой Доротеей Винси, что написала, вернее — нарисовала и уже цитировавшееся двустишие. Слева — бледно-голубые инициалы «А. В.» и дата: 1800 год.

Далее следует одна из самых любопытных надписей на этой необыкновенной реликвии. Сделана она готическим шрифтом прямо поверх крестов (или мечей крестоносцев) и датирована 1445 годом. Полагаю, что эта надпись не нуждается в толковании; то, что автор — превосходный средневековый латинист, не вызывает никаких сомнений. Что, может быть, еще более удивительно — тут же и английский перевод. Этот перевод, также написанный готикой, мы нашли на втором пергаменте, который хранился в сундучке. Он, очевидно, более старинного происхождения, чем средневековый латинский перевод унциальной греческой надписи.

Была там и расширенная версия готической надписи, а также более современная версия перевода, сделанного готическим шрифтом:

«Сия реликвия — вещь преудивительная, таинственного происхождения. Мои предки привезли ее из Арморики, что ныне прозывается Бретанью. Слуги Божьи увещевали отца, дабы уничтожил он сию реликвию, творение сатанинское, черной магией созданное, и отец разломал ее на две части, но я, Джон де Винси, снова соединил эти части. Пишу сие в понедельник после празднества Святой Марии, Девы Благословенной, в год от Рождества Христова одна тысяча четыреста сорок пятый».

Следующая, предпоследняя надпись принадлежит к елизаветинской эпохе и датирована 1564 годом:

«Случилась чрезвычайно странная история, которая стоила моему отцу жизни: в то время, когда он искал подходящее место для высадки на восточном побережье Африки, его полубаркас был потоплен португальским галеоном под командованием Лоренцо Маркеша, а сам он погиб. Джон Винси».

Последняя, судя по некоторым особенностям, надпись сделана в середине восемнадцатого столетия. Это неточная цитата из «Гамлета»:



Есть многое на свете, что не снилось,
О друг Горацио, нашим мудрецам.[8]



Оставался лишь один непрочитанный пергамент — старый, сделанный готическим шрифтом перевод унциальной латинской надписи на черепке. Перевод датирован 1495 годом и принадлежит перу некоего «мужа ученого» — Эдмунда де Прато (Эдмунда Пратта), лиценциата, знатока канонического права (Эксетерский колледж, Оксфорд), ученика Гросина,[9] первого преподавателя греческого языка в Англии. Нет сомнения, что, заслышав о человеке столь высокой учености, тогдашний Винси, вероятно, тот самый Джон Винси, что спас реликвию от гибели и сделал в 1445 году надпись готическим шрифтом, обратился в Оксфорд за помощью в расшифровке таинственного послания. Ученый Эдмундус не посрамил своего имени. Его перевод — великолепный образец средневековой учености и знания латинского языка.

— Ну что ж, — сказал я, когда наконец прочитал и тщательно изучил все надписи и пометки, по крайней мере те из них, что еще можно было разобрать. — Теперь ты знаешь все, Лео, и можешь составить свое собственное мнение. Мое уже сложилось.

— И каково же оно? — быстро спросил он.

— Вот оно. Я верю, что черепок подлинный и что он действительно хранится в вашем роду с четвертого столетия до Рождества Христова. Достоверность этого — поистине удивительного — факта подтверждается всеми надписями. Остальное, однако, вызывает большие сомнения. Допустим, одна из надписей в самом деле написана твоей отдаленной прародительницей, египетской принцессой, или каким-нибудь писцом под ее диктовку; совершенно очевидно, что перенесенные муки и смерть мужа лишили ее разума, ее пером водило чистейшее безумие.

— А как вы объясните то, что видел и слышал мой отец?

— Простое совпадение. Конечно же, на берегах Африки есть немало скал, напоминающих по форме человеческую голову, и многие говорят на исковерканном арабском языке. Достаточно в тех местах и болот. И еще одно соображение, Лео; ты уж извини меня, но я полагаю, что твой бедный отец был не в своем рассудке, когда писал все это. Он столкнулся с большими трудностями, а человек он был очень впечатлительный, и вся эта история сильно подействовала на его воображение. Как бы там ни было, я считаю, что это полнейший вздор. В природе, хотя и нечасто, встречаются любопытные явления и феномены, которые ставят нас в тупик. Но пока я сам не буду убежден в обратном, а это маловероятно, никогда не поверю, что можно отсрочить собственную смерть, пусть даже на некоторое время; не внушают мне доверия и россказни о белой колдунье, которая жила или живет среди африканских топей. Это просто бред, мой мальчик, сущий бред! А что скажешь ты, Джоб?

— По-моему, сэр, это все напридумано; а если и не напридумано, надеюсь, мистер Лео не станет встревать в такие дела, ничего путного из этого не получится.

— Может быть, вы оба и правы, — очень спокойно произнес Лео. — Я оставлю при себе свое мнение. Скажу лишь одно; я намерен до конца раскрыть эту тайну; и если вы не захотите меня сопровождать, я поеду один.

Посмотрев на молодого человека, я понял, что он не отступит от своего слова. Когда Лео что-нибудь твердо решил, он чуть заметно поджимает губы. Так было с самого детства. Признаюсь откровенно, я никуда не отпущу Лео одного, если не ради него самого, то хотя бы ради собственного спокойствия. Слишком сильна моя привязанность к нему. Нет у меня, кроме него, ни одного близкого человека. Обстоятельства против меня, моего общества чураются не только женщины, но и мужчины: так мне, по крайней мере, кажется, а уж как это на самом деле — не имеет значения. Все они, видимо, судят о моих душевных качествах по достаточно непривлекательной наружности. Чтобы не сталкиваться с проявлениями неприязни, я отгородился от внешнего мира, исключив все возможности установления сколько-нибудь близких отношений с другими людьми. Лео для меня все: и брат, и сын, и друг, и, пока он не скажет, что тяготится моим присутствием, я готов сопровождать его хоть на край света. Но само собой, он не должен знать, как велика его власть надо мной; необходимо найти какой-нибудь благовидный предлог для капитуляции.

— Да, я поеду, дядя. Если я и не найду этот «Вращающийся Огненный Столп Жизни», то хотя бы вволю поохочусь; охота там первоклассная.

Случай был благоприятный, и я не преминул им воспользоваться.

— Охота? Об этом я и не подумал. В тех диких краях, должно быть, водится много крупной дичи. Мне всегда хотелось поохотиться на буйволов. Знаешь, мой мальчик, я не верю, что наши поиски увенчаются успехом, но я верю в свою охотничью удачу, поэтому, если ты и в самом деле поедешь, я возьму отпуск и составлю тебе компанию.

— Я был уверен, что вы не упустите такой возможности. А как насчет денег? Их понадобиться целая куча.

— Об этом можешь не беспокоиться. Все эти годы я откладывал ренту, которая выплачивалась тебе по отцовскому завещанию, и сэкономил две трети того, что твой отец завещал мне как твоему опекуну. Так что тут нет никаких препятствий.

— Ну что ж, тогда уберем сундучок со всем, что в нем есть, поедем в город и купим себе ружья… А ты, Джоб, поедешь с нами? Пора тебе повидать мир.

— Может, и так, сэр, — флегматично ответил Джоб. — Я, конечное дело, не любитель таскаться по всяким там заграницам, но уж если вы, джентльмены, оба едете, вам нужен слуга, а я ведь двадцать лет прослужил у вас, неужто же отпущу вас одних? Не таковский я человек.

— Хорошо, Джоб, — сказал я. — Никаких чудес ты там не увидишь, но поохотимся мы на славу… А теперь и ты, и Лео послушайте меня. Я не хочу, чтобы хоть одна живая душа знала об этой чепуховине, — я показал на черепок. — Только просочись слушок, весь Кембридж будет хохотать, а уж если со мной что случится, мой ближайший родственник сможет оспорить мое завещание на том основании, что я, мол, был не в своем уме.

Через три месяца мы уже плыли на корабле в Занзибар.

Шквал

Как разительно отличается сцена, к описанию которой я сейчас приступаю, от ранее описанной! Далеко позади — уютная квартирка в колледже, знакомые тома на полках; далеко позади — раскачивающиеся на ветру вязы и крикливые грачи. Кругом, куда ни глянь, под лучами полной африканской луны мерцает и переливается притененными серебряными огоньками спокойная ширь океана. Ветер вздувает огромный парус нашей дау, мелодично журчит вдоль бортов вода. Время полуночное, и почти все матросы спят на баке; только смутный кряжистый араб Мухаммед стоит у руля, определяя наш курс по звездам; у него неторопливые, с ленцой движения. В трех милях по правому борту смутно темнеет узкая полоска — восточный берег Центральной Африки. Наша дау под северо-западным муссоном направляется на юг. Материк на добрые сотни миль окаймлен опасными рифами. Ночь так тиха, так необыкновенно тиха, что даже произнесенные шепотом слова можно расслышать по всему нашему суденышку, от носа до кормы; с отдаленной земли доносится слабый рокочущий звук.

Араб за рулем поднимает руку и говорит одно-единственное слово:

— Симба (лев).

Мы все садимся на палубе и вслушиваемся. Вот он, этот звук, раскатистый, величественный, наполняющий наши сердца трепетом.

— Завтра в десять часов, — сказал я, — если капитан не ошибся в своих расчетах, что более чем вероятно, мы увидим таинственную скалу, похожую на голову негра, высадимся и начнем охоту.

— И начнем поиски развалин великого города и Огненного Столпа Жизни, — с легкой усмешкой поправил меня Лео, вынув изо рта трубку.

— Пустое! — ответил я. — Днем ты разговаривал с нашим рулевым, практиковался в арабском. И что же он тебе сказал? Добрую половину своей не очень праведной жизни он занимался торговлей (или работорговлей) в этих широтах, однажды даже высаживался у подножия Скалы-Человека. Слышал ли он о развалинах города или пещерах?

— Нет, — признался Лео. — Он говорит, что от самого берега начинаются сплошные болота, кишащие змеями, особенно питонами; водится там и всевозможная дичь, но людей нет. Пояс болот тянется вдоль всего восточно-африканского побережья, но это не имеет никакого значения.

— Нет, имеет, — возразил я. — Где болота — там и лихорадка. Сам видишь, какого мнения все эти господа о здешних местах. Никто не хочет сопровождать нас. Они считают нас полоумными, и, честное слово, я готов с ними согласиться. Буду очень удивлен, если мы снова увидим добрую старую Англию. Мне в мои годы терять уже нечего, а вот за тебя, мой мальчик, и за Джоба я беспокоюсь. Все это дурацкая затея, мой мальчик.

— Ничего, ничего, дядя Хорейс. Почему бы мне не попытать счастья? Но поглядите, что это за туча? — Он показал на темное пятно, которое появилось в звездном небе в нескольких милях от нас, за кормой.

— Спроси рулевого, — посоветовал я.

Лео встал, потянулся и пошел на корму. Через несколько минут он вернулся.

— Он говорит, надвигается шквал, но надеется, что шквал пройдет стороной, далеко от нас.

Тут подошел Джоб, он выглядел типичным англичанином в своем коричневом фланелевом охотничьем костюме, который сильно его толстит. С тех пор как мы очутились в этих незнакомых водах, с его честного круглого лица почти не сходило озадаченное выражение.

— Пожалуйста, сэр, — сказал он, притрагиваясь к широкополой шляпе, смешно нахлобученной на затылок, — послушайте меня. Все наши ружья и вещи в вельботе, за кормой. Там же и провизия. На ночь я переберусь туда. Уж больно у всех этих черных джентльменов, — тут он понизил голос до зловещего шепота, — воровской вид. А что если кто-нибудь из них заберется ночью в наш бот? Хватит ножом по канату — и поминай как звали. Что нам тогда делать? Беда.

Здесь я должен пояснить, что этот вельбот построили по особому заказу в Данди, в Шотландии. Мы взяли его с собой, так как знали, что берег изрезан сетью небольших речушек, и нам может понадобиться шлюпка, чтобы подняться по одной из них. Бот был превосходный, в тридцать футов длиной, с килем, с обшитым медным листом — чтобы не источили жучки — днищем и с множеством водонепроницаемых ящиков-отсеков. Капитан дау предупредил нас, что из-за подводных рифов и отмелей мы вряд ли сможем подойти вплотную к хорошо ему знакомой, похожей на голову негра, скале, по всем признакам той самой, о которой упоминается в надписи на черепке и о которой говорил отец Лео. В то утро ветер прекратился с восходом солнца, и, пользуясь затишьем, мы за три часа перенесли все наше имущество в вельбот, уложив ружья, амуницию и провизию в специально для них приготовленные ящики-отсеки, с тем, чтобы, когда мы подойдем к баснословной скале поближе, осталось только перебраться в бот и доплыть на нем до берега. К тому же капитаны-арабы по ошибке или беспечности нередко проскакивают назначенное место. А как хорошо знают все матросы, осадка дау не позволяет ей идти против ветра. Поэтому мы спустили бот на воду, чтобы в случае необходимости подойти к берегу на веслах.

— Хорошо, Джоб, — сказал я, — пожалуй, это дельная мысль. Одеял там полно, только не ложись лицом к луне — можешь ослепнуть или одуреть.

— Господи, сэр! Я и так уже одурел от одного вида этих грязных арапов, которые тащат все, что ни попадает под руку. Сущее дерьмо, а не люди. И воняют так же противно.

Джоб, как явствует из его слов, отнюдь не был поклонником нравов и обычаев наших темнокожих собратьев.

Мы подтянули бот канатом к самой корме дау, и Джоб плюхнулся в него, как мешок с картофелем. Затем мы с Лео вернулись и сели на прежнее место; покуривая, мы перебрасывались отрывочными репликами. Ночь была несказанно прекрасна, мы испытывали вполне понятное сильное возбуждение и не хотели расходиться по каютам. Через час или около того мы оба задремали. Помню только, как Лео сонно рассуждал о том, куда следует стрелять, охотясь на буйвола: неплохо всадить пулю ему в голову, между рогов, или в горло, что-то в этом роде. Затем в моей памяти — провал.

Проснулся я от ужасающего рева ветра. Испуганно кричат матросы; вода, как хлыстом, стегает по лицам. Кое-кто из команды пробует убрать парус, но фал защемило в бейфуте, рей никак не опускается. Я вскочил и схватился за какую-то снасть. Небо за кормой было черным-черно, но впереди, разгоняя тьму, все еще ярко сверкала луна. При ее свете я увидел, как на нас стремительно надвигается огромный, футов в двадцать или даже выше, вал, увенчанный пенистым гребнем, который насквозь пронизывали серебристые лучи. Гонимый грозным шквалом, этот — уже на изломе — вал мчался вперед под чернильно темным небом. В следующий миг черный силуэт нашего вельбота взметнулся ввысь, и на дау обрушилась гигантская масса пенящейся воды; я изо всех сил держался за канат, раскачиваясь, как флаг на ветру.

Огромный вал схлынул. Мне казалось, будто я пробыл под водой долгие минуты, на самом же деле прошло всего несколько секунд. Я посмотрел вперед. Большой парус, сорванный шквалом, трепетал в вышине, словно громадная раненая птица. На мгновение шум притих, и я услышал отчаянный вопль Джоба:

— Ко мне, в бот!

Я успел нахлебаться воды, с трудом соображал, но все же, собравшись с духом, бросился на корму. Дау быстро погружалась в воду. Вельбот яростно крутился под кормовым подзором; я увидел, как в него спрыгнул араб Мухаммед, наш рулевой. Схватив буксирный канат, я отчаянным рывком потянул бот и прыгнул вслед за ним. Джоб поймал меня за руку, и я повалился на днище. Чтобы дау не утянула нас за собой, Мухаммед выхватил свой кривой нож и перерезал канат — в следующее мгновение мы уже плыли по тому самому месту, где только что находилась дау.

— Боже! — закричал я. — Где же Лео?.. Лео! Лео!

— Его снесло, сэр, да спасет его Господь! — проревел Джоб в мое ухо, но в неистовом вое ветра его голос прозвучал тихим шепотом.

В полном отчаянии я ломал руки. Лео погиб, а я остался в живых, чтобы оплакивать его.

— Осторожно, сэр! — возопил Джоб. — Еще одна волна!

Я обернулся и увидел, что нас нагоняет второй гигантский вал. «Хоть бы он утопил меня!» — горестно подумал я. Странно зачарованный, наблюдал я за его продвижением. К этому времени луна была уже полускрыта клочьями туч, но я все же различил на гребне всесокрушающей водяной горы что-то темное — должно быть, обломок кораблекрушения. Волна затопила вельбот чуть ли не по самые края. Но он недаром был построен с водонепроницаемыми отсеками — да благословит небо их изобретателя! — и продолжал плыть, как лебедь. В пенной кипени я снова увидел какой-то темный предмет — он мчался прямо на меня. Я протянул правую руку, чтобы защититься от него, и, как тисками, сжал запястье чьей-то руки. Человек я очень сильный и крепко держался за борт, но под тяжестью плавающего тела мою руку едва не вырвало из плечевого сустава. Еще пара секунд — и я либо разжал бы пальцы, либо меня утянуло бы за борт, но и этот второй вал схлынул, оставив нас по колено в воде.

— Вычерпывайте воду! Вычерпывайте воду! — прокричал Джоб, подкрепляя этот призыв собственным примером.

Но я не мог в тот миг присоединиться к нему: случайный луч света озарил лицо человека, которого я спас из морской пучины. Он то ли лежал на днище, то ли плавал в воде.

Это был Лео. Лео, живой или мертвый, возвращенный волной из самой пасти смерти.

— Вычерпывайте воду! Вычерпывайте воду! — вопил Джоб. — Или мы сейчас пойдем ко дну!

Я вытащил из-под банки прикрепленный там большой жестяной черпак, и мы все втроем энергично принялись за работу: речь шла о спасении нашей жизни. Яростный ураган швырял бот, как щепку; клочья пены и брызги воды ослепляли нас, но мы работали как одержимые, подбадриваемые отчаянием, ибо и отчаяние может подбадривать. Минута! Три минуты! Шесть минут! Бот понемногу облегчался, и, на наше счастье, больше таких огромных валов не было. И вдруг сквозь ужасающие взвизгивания урагана стал пробиваться однообразный глухой рев. О силы небесные! Буруны!

В этот миг снова заблистала луна — на этот раз позади оставленной шквалом тропы. Над израненной грудью океана неслись ее зазубренные дротики, и в полумиле по направлению к берегу мы увидели белую полосу пены, за ней — неширокое пространство зияющей черноты, а дальше — еще одна полоса пены. Это были буруны; все явственнее и явственнее слышался их рев; вот они уже перед нами — белокипенные, грозные, как оскаленные челюсти самого сатаны.

— Правь рулем, Мухаммед! — заревел я по-арабски. — Мы должны попробовать пройти.

Я вырвал весло из уключины и жестом показал Джобу, чтобы он сделал то же самое. Мухаммед переполз на корму и схватился за румпель. Джоб иногда развлекался греблей на реке Кэме; хотя и не без труда, но весло он все же вытащил. Бот повернулся носом к приближающейся пенной полосе; то зарываясь в воду, то выныривая, он несся вперед стремительно, с быстротой скакуна. Прямо перед нами первый ряд бурунов казался чуточку поуже, чем справа или слева, — здесь, видимо, глубина была больше. Я повернулся и показал на этот просвет.

— Правь туда, Мухаммед! — выкрикнул я. Рулевой он был очень искусный, хорошо знакомый с многочисленными опасностями этого коварного побережья. Он навалился на румпель всем своим тяжелым телом и уставился на пенящийся ужас: глаза его, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит. Тем временем лодку разворачивало направо. Достаточно было отклониться в ту сторону ярдов на пятьдесят, как вздыбленные бурлящие волны неминуемо поглотили бы бот. Мухаммед уперся ногой в банку с такой силой, что пальцы его ноги расплющились. Бот изменил направление, но недостаточно. Я крикнул Джобу, чтобы он табанил, и сам начал изо всех сил грести веслом. Бот наконец отозвался на наши усилия, и как раз вовремя!

Господи помилуй, мы уже среди бурунов! Несколько минут невыразимого страха и волнения. Со всех сторон могучие пенные волны — кажется, это злые духи восстали со дна своей океанской могилы, чтобы покарать незваных пришельцев. Помню, один раз бот даже закрутило, уж не знаю, что нас спасло: чистая случайность или искусство Мухаммеда, но только бот успел выправиться, как нас накрыл бурун. И еще один — сущее чудовище! Мы буквально пронырнули сквозь него. Дикий радостный вопль араба — и мы уже в относительно спокойных водах, между двумя рядами оскаленных зубов моря!

Бот, однако, вновь полузатоплен, а не более чем в полумиле от нас — вторая бурунная полоса. Мы принялись ожесточенно работать черпаками. К счастью, буря уже совсем утихла, и при ярком свете луны мы увидели скалистый мыс, который вдавался в море на полмили или больше, так что эта вторая полоса бурунов казалась его продолжением. Во всяком случае, они кипели у самого его подножия. По-видимому, мыс постепенно спускался в океан, образуя целую цепь подводных рифов. Над оконечностью мыса, не далее мили от нас, высилась какая-то странная скала. Мы уже успели вычерпать всю воду, когда, к моей величайшей радости, Лео открыл глаза и сказал, что его одежда свалилась с кровати, а ведь пора вставать и идти в часовню. Я велел ему закрыть глаза и лежать спокойно, что он и сделал, не имея ни малейшего понятия о происходящем. Это неожиданное упоминание о часовне растравило в моем сердце сильную тоску по уютной кембриджской квартирке. Какого же дурака я свалял, покинув ее! Эта тоска возвращалась потом еще несколько раз со все возрастающей силой.

И вот мы снова направляемся к бурунам, хотя и не так быстро, так как ветер совсем прекратился, и нас несет то ли течение, то ли прилив (позднее стало ясно, что прилив).

Араб жалобно воззвал к Аллаху, я вознес несколько слов молитвы, а Джоб издал восклицание отнюдь не столь благочестивого свойства. Мы среди бурунов. И все, вплоть до нашего окончательного спасения, повторяется, только не с таким ужасающим неистовством. Мастерство рулевого и водонепроницаемые отсеки вторично спасают нам жизнь.

Через пять минут буруны остались позади, и нас понесло к мысу. Мы были слишком измучены, чтобы делать хоть что-нибудь, кроме как рулить прямо вперед.

Вместе с течением мы огибали мыс, пока не оказались под его прикрытием. Бот плыл все медленнее и медленнее и наконец остановился в неподвижной воде. Бури как будто и не бывало; небо блистало первозданной чистотой; мыс надежно защищал нас от еще неспокойного моря; прилив, который продолжал подниматься вверх по реке (мы находились уже в ее устье), вскоре должен был смениться отливом; бот стоял спокойно, еще до захода луны мы вычерпали всю воду, так что он обрел прежнюю плавучесть. Лео все еще крепко спал, и я решил, что лучше его не будить. Плохо, конечно, что он спит в мокрой одежде, но ночь очень теплая, и я подумал (Джоб меня поддержал), что опасность простыть не столь уж и велика для человека такого могучего сложения, как Лео. К тому же под рукой у нас не было сухой одежды.

Луна скрылась за океаном; вода лишь слегка покачивала нашу лодку, вздымаясь, точно грудь взволнованной женщины; и мы могли спокойно размышлять обо всем только что пережитом и о нашем спасении. Джоб примостился на носу, Мухаммед занимал свое привычное место за рулем, а я сидел на банке в самой середине бота, рядом с лежащим Лео.

После ухода луны, а она удалилась, как прекрасная невеста, скрывающаяся в спальню, небо занавесили длинные тени, сквозь которые робко проглядывали последние звезды. Скоро, однако, и они померкли перед великолепным сиянием востока; по новорожденной голубизне, стряхивая еще не потухшие планеты, торопливо заскользила трепещущая заря. Море становилось все тише и тише; клубы мягкого тумана окутывали его чуть вздымающуюся грудь — не так ли, неся желанное забвение, покрывала сна обволакивают смятенную душу? Щедро разбрасывая пригоршни света, ангелы утренней зари стремительно летели с востока на запад, над морями, над горными вершинами. Вынырнув из темноты, они мчались все вперед и вперед, в ореоле совершенства и славы, духи высшей справедливости, восставшие из могил; вперед и вперед стремились они — над спокойным морем, над низкой береговой линией, над болотами и горами; над мирно почивающими и над пробуждающимися в печали; над добром и злом; над живыми и мертвыми; над беспредельным миром, над всем, что в нем дышит или навсегда отдышало.

Зрелище изумительно прекрасное, хотя и печальное. Может быть, именно преизбыток красоты и наводит печаль? Солнце встающее, солнце заходящее. Не символ ли это, не образ ли судьбы человечества и всего, с чем оно сталкивается? Да, символ и образ начала земного существования — и его конца. В то утро я осознал это с особенной ясностью. Солнце, взошедшее сегодня для нас, вчера закатилось для восемнадцати наших спутников, для восемнадцати людей, которых мы знали!

Дау ушла на дно вместе со всем своим экипажем, и сейчас тела утопленников плавают между подводных рифов и водорослей, человеческие останки в море смерти. А мы четверо спасены! Но однажды взойдет солнце, а нас уже не станет на свете; другие будут любоваться его ослепительными лучами, тосковать среди преизбытка красоты и размышлять о смерти в ярком сиянии нарождающейся жизни.

Таков удел человеческий.

Голова эфиопа

Наконец явились глашатаи и провозвестники царственного солнца, и теснимые ими тени обратились в бегство. А вот и само светило восстало со своего океанского ложа и затопило мир теплом и светом. Я сидел в вельботе, прислушиваясь к тихому плеску и глядя на небо; тем временем бот потихоньку плыл и плыл, пока наконец величественную картину восходящего солнца не заслонила странного вида скала, возвышающаяся над оконечностью мыса. Я продолжал рассеянно взирать на скалу в ореоле все более и более яркого света — и вдруг остолбенел, заметив, что вершина скалы — она была около восьмидесяти футов в высоту и ста пятидесяти футов шириной в основании — напоминает голову негра; более того, можно было разглядеть и лицо с запечатленным на нем дьявольским выражением. Сомнений не могло быть: толстые губы, округлые щеки и приплюснутый нос с необыкновенной отчетливостью выделялись на фоне пылающего неба. Возможно, голова обрела свою форму под воздействием ветра и перемен погоды. Как бы то ни было, сходство довершали поросли трав или лишайника: подсвечиваемые сзади, они выглядели наподобие шерстистых волос. Странное это было зрелище, настолько странное, что, как я теперь думаю, это отнюдь не причуда стихийных сил природы, а гигантский монумент, высеченный, как всем известный египетский сфинкс, давно уже забытым народом из скалы, — возможно, предостережение и вызов врагам, которые дерзнули бы приблизиться к гавани. К сожалению, нам не удалось окончательно удостовериться, так ли это на самом деле, ибо и со стороны моря, и со стороны суши взобраться на эту скалу — дело неимоверной трудности, а у нас хватало и других забот. В свете всего, что мы видели впоследствии, я убежден, что это творение рук человеческих; так это или нет, но из века в век гигантская голова угрюмо всматривается в вечно переменчивое небо: так было две тысячи лет назад, когда на это дьявольское лицо глядела Аменартас, египетская принцесса и жена далекого предка Лео — Калликрата, так будет по меньшей мере столько же столетий с того времени, которое принесет нам всем вечное упокоение.

— Что ты об этом думаешь, Джоб? — спросил я нашего слугу; греясь на солнце, он с глубоко несчастным видом сидел на борту. И я показал на демоническую голову в полыхании солнечного огня.

— О Господи, сэр! — отозвался Джоб; он только теперь разглядел голову. — Это, видно, портрет того самого Старого Джентльмена, который поджаривает грешников в аду.

Я засмеялся, и мой смех разбудил Лео.

— Привет, — сказал он. — Что это со мной? Я весь закоченел. А где наша дау? Дайте мне, пожалуйста, глоток бренди.

— Скажи спасибо, мой мальчик, что ты не окоченел навсегда, — ответил я. — Дау пошла ко дну вместе со всей командой, спаслись лишь мы четверо; это просто чудо, что и ты не утонул.

К этому времени уже совсем рассвело; и пока Джоб искал бренди, я рассказал Лео обо всем, происшедшем накануне.

— Какой ужас! — воскликнул он. — Подумать только, судьба пощадила именно нас, и никого больше!

Джоб принес бренди, и мы все по очереди с удовольствием приложились к бутылке. Мы провели в мокрой одежде более пяти часов, продрогли до мозга костей и теперь отогревались на солнце, которое становилось все жарче и жарче.

— Ну что ж, — произнес Лео, со вздохом отставляя бутылку, — вот та самая голова, о которой говорится в надписи на черепке: «скала с вершиной, высеченной в виде головы эфиопа».

— Да, — подтвердил я, — такая скала есть.

— Значит, — продолжал он, — достоверно и все остальное.

— Отнюдь не уверен, что одно неизбежно следует из другого, — возразил я. — Мы же знали об этой скале, ее видел твой отец. Но еще большой вопрос, та ли это самая голова, о которой упоминается в надписи, а если даже и та самая, это еще ничего не доказывает.

Лео снисходительно улыбнулся:

— Вы, дядя Хорейс, неисправимый скептик. Поживем — увидим.

— Верно, поживем — увидим… Но обрати внимание, что течение несет нас через песчаную отмель в устье реки. Не пора ли нам взяться за весла, Джоб? Надо присмотреть какое-нибудь местечко, где мы могли бы причалить.

Устье казалось не очень широким, но какова именно его ширина, определить было трудно; вдоль берегов висели густые клубы тумана. Вход в него — обычная история со всеми африканскими реками — перегораживала песчаная отмель, вероятно, совершенно непроходимая даже для лодочек с осадкой в несколько дюймов, если начинался отлив и ветер дул в сторону моря. Но обстоятельства сложились для нас благоприятно, и мы спокойно переплыли через отмель. На это ушло минут двадцать, не более, так как нас подгонял сильный, хоть и неровный ветер; нам почти не пришлось грести, чтобы войти в гавань. К тому времени жаркое солнце уже рассеяло туман, и мы увидели, что устье — шириной в полмили, берега его заболочены, и на них, как бревна, валяются многочисленные крокодилы. Выше по течению, на расстоянии мили, можно было рассмотреть полоску твердой суши, туда мы и направились. Через четверть часа, привязав бот к красивому дереву с широкими сверкающими листьями и цветами, схожими с цветами магнолии, только не белыми, а розовыми,[10] которые висели над самой водой, мы высадились на берег. Разделись догола, искупались и разложили наши одежды и вещи на солнце, таком жарком, что они мгновенно высохли. Затем, сидя в тени деревьев, плотно позавтракали консервированными языками уругвайской фирмы «Пайсанду»; этих консервов мы накупили в Лондонском универсальном магазине для военных. За едой мы громко радовались, что так предусмотрительно успели спустить бот на воду и загрузить его провизией и вещами накануне бури, которая потопила дау. К концу завтрака наши одежды были уже совершенно сухими, и мы поспешили надеть их, чувствуя себя много бодрее. Ужасное приключение, оказавшееся роковым для всех наших спутников, не причинило нам почти никакого вреда; мы отделались лишь несколькими царапинами да еще очень устали, вот и все. Лео, правда, нахлебался воды, но для энергичного молодого атлета двадцати пяти лет это, в сущности, не такое уж тяжелое испытание.

После завтрака мы стали осматриваться. Мы находились на полоске твердой земли футов двести шириной и около пятиста футов длиной, окаймленной с одной стороны рекой, а с трех остальных бескрайними, удручающе унылыми болотами, которые простирались, насколько хватало взгляда. Эта полоска земли возвышалась над окружающими болотами и рекой футов на двадцать пять; все говорило за то, что это насыпь, возведенная человеческими руками.

— Здесь был причал, — не допускающим возражений тоном произнес Лео.

— Вздор! — ответил я. — Какому глупцу взбрело бы в голову построить причал среди этих ужасных болот, в стране, которая если и населена, то какими-нибудь дикими племенами?

— Возможно, здесь не всегда были болота и не всегда жили дикари, — сухо обронил Лео, глядя вниз с отвесного берега, ибо мы стояли возле самой реки. — Посмотрите, — продолжал он, указывая на место, где накануне ураган вырвал с корнями магнолиевое дерево. — Что это, как не каменная кладка?

— Вздор! — повторил я; мы спустились вниз, к вывороченным корням дерева, и внимательно осмотрели образовавшуюся яму.

— Ну? — сказал он.

Я ничего не ответил, только присвистнул. Перед нами лежал, очевидно, кусок причальной стенки из крупных каменных блоков, скрепленных цементом, настолько прочным, что напильник моего складного ножа не оставлял на нем никаких царапин. И это еще не все: разрыв землю руками, я обнаружил в самом низу большое каменное кольцо около одного фута в поперечнике и в три дюйма толщиной. Это сильно поколебало мою прежнюю уверенность.

— Похоже на причал для довольно крупных судов, дядя Хорейс? — проговорил Лео с взволнованной усмешкой.

Я хотел было снова отрезать: «Вздор!» но осекся: каменное кольцо неопровержимо свидетельствовало о правоте Лео. Во времена, давно минувшие, здесь, несомненно, швартовались корабли, и вполне возможно, что этот причал принадлежал городу, затерянному где-то за болотами.

— Складывается впечатление, что вся эта история — отнюдь не легенда, дядя Хорейс, — ликующим тоном воскликнул Лео, и, размышляя о загадочной голове негра и не менее загадочной каменной кладке, я уклонился от прямого ответа.

— На таком материке, как Африка, — сказал я, — конечно же, сохранилось немало памятников давно исчезнувших и забытых цивилизаций. Никто не знает, как стара египетская цивилизация, вполне вероятно, у нее были свои ответвления. Были еще вавилонцы, финикийцы, персы и всевозможные другие, более или менее цивилизованные народы, не говоря уже об иудеях, на которых сейчас все притязают. Можно предположить, что у кое-каких из этих народов были свои колонии или торговые фактории. Помнишь погребенные персидские города, которые консул показывал нам в Кильве?[11]

— Да, конечно, — сказал Лео, — но раньше вы говорили совсем другое.

— Что же нам делать? — спросил я, чтобы переменить разговор.

Лео ничего не ответил.



Мы подошли к болоту с противоположной стороны, казалось, ему нет ни конца ни края, и, куда ни глянь, над ним реяли большие стаи разных птиц, которые иногда сплошь застилали небо. А солнце пекло все жарче, и под его лучами над трясиной и мутно-пенными стоячими лужами поднимались тонкие облачка ядовитых испарений.

— Мы в трудном положении, — обратился я к своим спутникам. — Перебраться через болото мы не можем, а если мы останемся здесь, то погибнем от лихорадки.