Генри Райдер Хаггард
Мари
Посвящение
Сэру Генри Бульверу,
Дитчингем, 1912.
Мой дорогой сэр Генри!
Прошло около тридцати семи лет, больше жизни одного поколения с тех пор, как впервые мы увидели берега Африки, поднимающиеся из моря. Как много событий произошло с того времени: аннексия Трансвааля, Зулусская война, первая Бурская война, открытие Рэнда, захват Родезии, вторая Бурская война и многие другие дела, которые в нынешние стремительно бегущие времена воспринимаются как древняя история.
Увы! Я боюсь, что если бы мы вновь посетили эту страну, то мало нашли бы знакомых лиц. Однако, одним мы могли бы быть довольны. Теми историческими событиями, в которых и Вы, как правитель Наталя, играли большую роль, да и я, хоть и значительно меньшую. Но, как мы и предвидели, это, в конце концов, принесло период мира в Южную Африку. Сегодня знамя Англии развевается от Замбези до мыса Доброй Надежды. Под его сенью могут быть забыты все старинные междоусобицы и кровавая вражда. Туземцы могут процветать и быть довольны справедливым управлением, ибо в первую очередь начало этой страны принадлежит им. Таковы, мне кажется, Ваши надежды, как и мои.
Однако в этой повести речь идет не о ранней Африке. В 1836 году ненависть и подозрения поднялись на большую высоту между правительством метрополии и его голландскими подданными. Происходившее освобождение рабов и взаимные разногласия привели к беспорядкам в Капской колонии, почти к восстаниям, и буры тысячами бросились на поиски новых мест поселений на неисследованном, заселенном дикими племенами Севере. Об этом кровавом времени я и попытался рассказать: о Великом Переселении и его трагедиях, таких как резня искренне доброжелательного Ретифа и его спутников руками короля зулусов Дингаана.
Итак, Вам предстоит прочесть эту повесть и узнать ее содержание. Что же остается сказать мне? Только то, что в память давно прошедших дней я посвящаю ее Вам, чей образ всегда возникает в моей памяти, когда я стараюсь нарисовать портрет английского джентльмена, каким он должен быть.
Я никогда не забуду Вашу доброжелательность: в память об этом я преподношу Вам эту книгу.
Всегда сердечно Ваш
Г. Райдер Хаггард.
Предисловие
Автор надеется, что читателя заинтересует изложение исторических событий на страницах повести о резне бурского генерала Ретифа и его спутников от рук короля зулусов, Дингаана. За исключением некоторых мелочей, автор полагает, что даже в деталях был довольно точен.
То же самое может быть сказано и в отношении ужасных страданий буров-переселенцев, которые продвигались по малярийному вельду, чтобы погибнуть по соседству от залива Делагоа. Об этих страданиях, в особенности о тех, которые были перенесены Тричардом и его спутниками, еще существуют некоторые современные записи, сохранившиеся в скудных работах по этому вопросу. Можно еще также упомянуть о существовании среди буров этого поколения общего мнения о том, что безжалостное убийство Ретифа и его спутников, а также и другие неприятности, обрушившиеся на них до того несчастья, произошли в результате предательских заговоров англичанина, или англичан, с деспотом Дингааном.
Заметка редактора
Нижеследующая выдержка объясняет, как рукопись «Мари» и с нею некоторые другие, одна из которых названа «Дитя бури», попали в руки редактора. Она взята из письма, датированного 17.01.1910 года, написанного мистером Джорджем Куртисом, братом сэра Генри Куртиса, баронета, который, помнится, являлся одним из друзей покойного мистера Аллана Квотермейна и его товарищем по приключениям, когда он открыл копи царя Соломона, и который позднее исчез вместе с ним в Центральной Африке.
Эта выдержка выглядит так:
«Вы возможно, помните, что наш дорогой общий друг, старый Аллан Квотермейн, оставил меня единственным исполнителем его воли, что он подписал перед тем, как вместе с моим братом отправился в Цувенди, где и был убит. Однако, суд, не будучи удовлетворен, ибо не было официального доказательства его смерти, поместил капитал под надежное обеспечение и по моему совету избрал этим местом недвижимое имущество в Йоркшире, где он и находится два последние десятилетия. Сейчас владелец этой недвижимости умер, и по горячей просьбе благотворительного учреждения, следящего за исполнением воли Квотермейна, а также и моей, ибо при моем неопределенном состоянии здоровья я не так уж долго смогу нести функции исполнителя, примерно восемь месяцев тому суд согласился приступить к распределению этого большого фонда согласно условиям завещания.
Это, конечно, запутывает распродажу недвижимости и раньше, чем она будет выставлена на аукцион, я обошел дом в сопровождении выделенного судом стряпчего. Наверху, в комнате, которую обычно занимал Квотермейн, мы обнаружили запечатанный шкаф, который я открыл. Он оказался наполненным различными предметами, видимо, полученными от разных обществ в раннем периоде его жизни. Мне нет нужды перечислять их здесь, в особенности потому, что я являюсь их законным наследником и в случае моей смерти они согласно моей воле перейдут к Вам.
Среди этих сувениров я обнаружил прочный сундук из красного дерева, который содержал разные документы и письма, а также связку рукописей. Под тесьмой, связывающей эти рукописи, как Вы увидите, имеется обрывок бумаги, на котором написано голубым карандашом указание, подписанное „Аллан Квотермейн“, чтобы эти рукописи были пересланы Вам, если с ним что-либо случится и что только по Вашему усмотрению их можно будет сжечь, или опубликовать.
Так что по прошествии стольких лет, поскольку мы оба живы, я выполняю волю нашего старого друга и посылаю Вам его наследство, которое, полагаю, может представлять интерес и ценность. Я прочитал рукопись, названную „Мари“, и убежден, что ее нужно опубликовать, ибо думаю, что эта странная волнующая повесть о большой любви наполнена, кроме того, событиями забытой истории.
Та, что названа „Дитя бури“, тоже представляется очень интересной, как исследование о дикой, жестокой жизни, и другие, возможно, также, однако мои глаза так меня беспокоят, что я не в состоянии разобрать неразборчивый почерк. Надеюсь, что я многое выиграю, увидев их уже напечатанными…
Бедный старина Аллан Квотермейн! Словно он внезапно восстал из мертвых! Так, во всяком случае, я подумал, когда внимательно прочитал эти рассказы о том периоде его жизни, о котором не помню, чтобы он мне когда бы то ни было говорил…
Ну, теперь мои обязанности в этом деле закончены, а Ваши начинаются. Делайте с этими рукописями то, что Вам понравится…
Джордж Куртис».
Можно себе представить, как я, редактор, был удивлен, получив это письмо и при нем пакет рукописей. У меня это тоже вызвало ощущение, будто мой старый друг поднялся из могилы и стал передо мной, рассказывая историю своего бурного и трагического прошлого тем спокойным, размеренным голосом, который я никогда не смогу забыть…
Первая рукопись, — «Мари», — описывала необыкновенные переживания мистера Квотермейна в юности и его первую любовь…
Я никогда не слышал, чтобы он рассказывал об этой Мари, за исключением одного случая. Я припоминаю, что по какому-то поводу, — это было празднество в саду одного местного благотворителя, — я стоял рядом с Квотермейном, когда кто-то представил ему стоявшую по соседству молодую девушку, отличившуюся тем, что на празднестве она очень приятно пела. Фамилию ее я забыл, но помню, что ее звали Мари. Аллан Квотермейн вздрогнул, когда услышал это имя, и спросил, не француженка ли она. Та ответила отрицательно, добавив, что это имя действительно французского происхождения и дано ей в честь бабушки, которую тоже звали Мари.
«Правда? — сказал он. — Некогда я знал девушку, похожую на вас, которая также была французского происхождения и носила имя Мари. Возможно, вы будете более счастливы в жизни, нежели она, но лучше или благороднее ее вы никогда не сможете стать», — и он поклонился ей просто и вежливо, затем отошел в сторону. Позже, когда мы били одни, я спросил его, кто была та Мари, о которой он говорил молодой леди. Он немного помолчал, потом ответил:
«Она была моей первой женой, но я умоляю вас не говорить о ней со мной или с кем-нибудь другим, потому что мне тяжело слышать ее имя. Может быть в один прекрасный день вы узнаете о ней все».
Затем к моему огорчению и удивлению, у него вырвалось нечто вроде рыдания, и он быстро вышел из комнаты.
После прочтения мемуаров об этой Мари я могу теперь хорошо понять, почему он был тогда так взволнован. Я печатаю книгу фактически в том виде, в каком написала ее его рука.
Были там также и другие рукописи, одна из которых, озаглавленная «Дитя бури», рассказывает волнующую историю о прекрасной и, — боюсь, что я вынужден добавить, — злой зулусской девушке по имени Мамина, которая совершила много дурного в свое время и ушла нераскаявшейся из этого мира.
Оказались там также и другие манускрипты, среди которых одна рукопись раскрывает причину разгрома Сетевайо и его армии англичанами в 1879 году, что случилось незадолго до того, как Квотермейн встретил сэра Генри Куртиса и капитана Гуда.
Эти три повести в большей или меньшей степени фактически связаны друг с другом. По крайней мере, один старый карлик по имени Зикали, колдун и ужасный человек, имел отношение к ним всем, хотя в первой — «Мари» — он только невнятно упомянут в связи с резней Ретифа, где, несомненно, являлся первым подстрекателем. Поскольку «Мари» идет первой в хронологическом порядке и была положена ее автором поверх связки рукописей, я и публикую ее первой. С остальными я намереваюсь работать позже, когда найду для этого время и возможность.
Но будущее должно само заботиться о себе. Мы не можем контролировать его, и события его не подвластны нам.
Между тем я надеюсь, что те, кто в юности читал о копях царя Соломона и стране Цувенди, а, может быть, какие-либо другие книги, более ранние, смогут найти много интересного в этих новых главах автобиографии Аллана Квотермейна, что обнаружил и я.
МАРИ
Эпизод из жизни покойного Аллана Квотермейна
ГЛАВА I
Аллан изучает французский язык
Несмотря на мой преклонный возраст, я, Аллан Квотермейн, уже кое-что писавший, никогда ни единых словом не обмолвился о моей первой любви и о приключениях, сопутствовавших ее прекрасной и трагической истории. Думаю, что это происходило потому, что она всегда казалась мне слишком святой, слишком далекой от обыденности, такой же святой и далекой, как небеса, на которые вознесена великолепная душа Мари Марэ.
Не теперь, в моем возрасте, приближающем меня к бесконечности, по ночам, уносясь мыслями к звездам, иногда мне хочется приоткрыть двери, сквозь которые должен буду пройти и я, склонившись к земле, в преддверии бесконечности, с раскинутыми руками и увлажненными глазами, начинаю различать давно забытую тень — тень Мари Марэ…
Это сон старика и, несомненно, ничто иное. Но я попытаюсь изложить эту историю, окончившуюся такой великой жертвой и достойную записи, хоть я и надеюсь, что ни один человеческий глаз не прочитает ее, пока густой туман забвения не окутает память обо мне.
И я доволен, что предпринимаю эту попытку, ибо мне кажется, что лишь в смерти я приду к пониманию истинной ценности той, о ком я говорю, и о той страстной любви, которую она подарила такому недостойному ее человеку, как я… Я до сих пор удивляюсь, чем только я заслужил любовь таких женщин как Мари и Стелла, также уже давно умершая, единственная в мире, кому я рассказал всю историю Мари?
Я вспоминаю, что я тогда опасался, чтобы она не приняла ее близко к сердцу, но этого не случилось. И в самом деле, во время наших недолгих семейных дней она много думала и говорила о Мари, и некоторые из ее последних слов ко мне были о том, что Стелла намеревается найти Мари на том свете, и что они вместе будут дожидаться меня в стране любви, чистые и бессмертные.
Так что со смертью Стеллы вся эта страница жизни закончилась для меня, ибо в течение долгих лет, тянувшихся между тем временем и нынешним, Я уже никогда не говорил нежных слов женщине. Я признаю что однажды, значительно позже, одна маленькая зулусская колдунья говорила мне нежные слова и на какой-то час, или около этого, почти вскружила мне голову, а в этом искусстве она обладала большим уменьем. И я говорю об этом, потому что хочу быть совершенно честным, хотя она, — я имею в виду мою голову, ибо сердце в это дело не вмешивалось, — она, голова, тут же перестала кружиться… Звали ее Мамина и я когда-нибудь отдельно изложу ее удивительную историю.
Возвращаюсь к основному… Как я уже написал в другой книге, я провел свою молодость с моим старым отцом, священником англиканской церкви, там, где теперь находится округ Крадок Капской колонии.
Тогда это было достаточно дикое место с очень небольшим белым населением. Среди наших немногочисленных соседей был один фермер-бур, по имени Анри Марэ, который жил примерно в пятнадцати милях от нашей стоянки на чудесной ферме, носившей название Марэсфонтейн. Я упомянул, что он являлся буром, но, как можно заключить из его имени и фамилии, по происхождению он был француз, гугенот, как и его предок, имя которого также было Анри Марэ, хотя мне и кажется, что «Марэ» тогда произносилось совсем иначе. Этот предок являлся одним из тех первых представителей этой веры, которые эмигрировали в Южную Африку, чтобы избежать жестокости Людовика XIV в период отмены Нантского эдикта.
[1]
В отличие от большинства буров подобного происхождения, эти особенные Марэ, — а фамилий, звучавших так же, было много, — они никогда не забывали свое происхождение. И в самом деле, от отца к сыну передавалось знание французского языка и между собой они обычно разговаривали по-французски. Во всяком случае, обыкновением Анри Марэ, который был чрезмерно религиозен, было прочитывать главу из Библии (что является, или являлось, непременной утренней привычкой буров) не на ломаном голландском, а на чистом старо-французском.
У меня даже есть именно та книга, из которой он обычно читал: я купил ее по случаю вместе с другими предметами на рынке в Марицбурге во время аукциона.
Я припоминаю теперь, что, когда раскрыл тот толстый том, переплетенный в добротную оленью кожу, и обнаружил, кому книга принадлежала, то у меня хлынули слезы… Не осталось даже тени сомнения, чья это книга, ибо, как это было принято в старину, в нее вшили несколько форзацев для записи важных событий в жизни ее владельца. Первые записи, сделанные самим Анри Марэ, предком, представляли собой описание того, как он и его соотечественники были изгнаны из Франции, а его отец расстался с жизнью в результате религиозных преследований. После этого следовал длинный реестр бракосочетаний, рождений и смертей, продолжавшийся из поколения в поколение, а среди них — несколько заметок, рассказывавших о таких событиях, как изменение местожительства семьи… Все писалось на французском языке.
К концу реестра появляется запись о рождении Анри Марэ, которого я знал, увы, слишком хорошо, и его единственной сестры. Затем написана его женитьба на Мари Лабюшан, как было подчеркнуто, тоже из семьи гугенотов. И в следующем году — рождение Мари Марэ, моей Мари, а после длительного промежутка, ибо дети больше не рождались, смерть ее матери. Сразу же, ниже, появляется такой любопытный пассаж:
«3 января 1836 года. Я покидаю эту негостеприимную страну, желая освободиться от проклятого правительства Британии, как мои предки освободились от того дьявола — Людовика XIV. Долой королей и тиранических министров! Да здравствует свобода!» Все это очень ярко показывало характер и мировоззрение Анри Марэ, а также и чувства, царившие среди переселенцев-буров той эпохи.
Таким образом заключался реестр и заканчивалась история Марэ этой записью в Библии, ибо эта ветвь их семьи теперь усохла. Ее последнюю главу я расскажу дальше…
В моем официальном знакомстве с Мари Марэ не было ничего выдающегося. Я не спасал ее от нападения диких зверей и не вытаскивал из бушующей реки, как это бывает в романах. В действительности мы обменивались своими юными мыслями за небольшим, но чрезвычайно массивным столом, который некогда выполнял функции чурбана для рубки мяса. Даже и сейчас я вижу сотни рубцов, прорезавших поверхность этого стола, особенно в том месте, где обычно сидел я.
Однажды, через несколько лет после приезда моего отца в Кап
[2], хеер Марэ появился возле нашего дома в поисках, помнится, пропавших быков. Тогда Марэ был худым бородатым мужчиной с довольно дикими, близко посаженными глазами и порывистыми, нервными жестами, ни в малейшей степени не похожим на бура, во всяком случае, именно таким я припоминаю его. Отец принял его вежливо и пригласил остаться пообедать, что он охотно сделал.
Они разговаривали по-французски, на языке, который хорошо знал мой отец, хотя и не употреблял его много лет. Мосье Марэ было приятно встретить человека, разговаривавшего по-французски и, хоть его вариант языка был двухсотлетней давности, а у моего отца в основном книжный, они болтали если не точно, то бойко.
В ходе беседы мосье Марэ, указав на меня, — маленького, со щетинистыми волосами и острым носом юнца, — спросил отца, не хочет ли он научить меня французскому языку. Тот ответил, что он иного и не хочет. «Хотя, — добавил он строго, — судя по моему собственному опыту изучения латыни и греческого, я сомневаюсь в его способностях к языкам».
Однако, договоренность была тут же достигнута: два дня в неделю, с ночевкой, я должен проводить в Марэсфонтейне и изучать французский у репетитора, которого мосье Марэ нанял, чтобы обучать свою собственную дочь этому языку и другим предметам. Я припоминаю, что отец согласился платить часть жалованья репетитору, что вполне соответствовало взглядам бережливых буров.
Таким образом, в ближайшее время я и отправился туда, причем весьма охотно, ибо на вельде между нашим постом и Марэсфонтейном встречалось много дроф, не говоря уже об антилопах, и мне было разрешено взять с собой ружье, которым уже в те далекие дни я прекрасно владел… Итак, в назначенный день я ехал верхом в Марэсфонтейн, сопровождаемый всадником, готтентотом Хансом, о котором я мог бы многое рассказать…
По дороге я развлекался отличной охотой, достигнув места, изобиловавшего дрофами и антилопами, одну из которых мне удалось подстрелить.
Вокруг Марэсфонтейна раскинулся персиковый сад, именно тогда засыпанный чудесными розовыми цветами и, когда я медленно проезжал по нему, поскольку не был уверен в правильности маршрута, вдруг передо мною появилось долговязое дитя, одетое в платье, точно соответствовавшее своим цветом персиковым цветам… Я как сейчас вижу ее темные волосы, ниспадающие на спину, и большие застенчивые глаза, смотрящие на меня из-под козырька натянутого на голову голландского кепи. Поистине, она казалась сплошными глазами, как птичка ржанка, во всяком случае, тогда я вряд ли заметил что-либо другое: только глаза…
Я остановил своего пони и глазел на нее, чувствуя себя весьма неловко и не зная, что сказать. Некоторое время и она так же смотрела на меня, по-видимому, немного встревоженная неожиданной встречей, а потом заговорила очень мягким и приятным голосом, но с некоторым напряжением.
— Вы маленький Аллан Квотермейн, который приехал учить вместе со мной французский? — спросила она по-голландски.
— Конечно, — ответил я на том же языке, — но почему это вы, мисс, называете меня маленький? Ведь я выше, чем вы, — добавил я негодующе, ибо, когда я был юным, мой недостаток роста всегда являлся для меня самым больным местом.
— Я не уверена в этом, — возразила она. — Однако, слезайте с лошади и мы померяемся ростом здесь, на этой стене.
И вот я спешился и, когда она удостоверилась, что на моих ботинках нет каблуков, — а я носил тогда сделанную из сыромятной кожи обувь, называемую бурами вельшоон, — она взяла грифельную доску, которая была при ней, — припоминаю даже, что доска была без рамки и просто представляла собой кусок кровельного материала, — и, положив ее плотно на мои щетинистые волосы, которые и тогда, как и теперь, торчали во все стороны, сделала остро отточенным карандашом глубокую отметку на мягком песчанике стены.
— Ну, вот, — сказала она, — все сделано правильно. Теперь, маленький Аллан, ваша очередь измерить меня.
И я измерил ее, но увы! Она оказалась выше меня на целых полдюйма.
— Вы стоите на цыпочках, — сказал я с досадой.
— Маленький Аллан, — ответила она, — стоять на цыпочках было бы ложью перед добрым Богом, а когда вы узнаете меня получше, вам станет ясно, что, хотя у меня и ужасный характер и множество других грехов, я никогда не лгу.
Думаю, что я выглядел тогда униженным и подавленным, потому что она продолжала в своей важной манере взрослого человека:
— Почему же вы сердитесь на то, что Бог сотворил меня более высокой? Тем более, что, как говорил мой отец, я на несколько месяцев старше вас. Впрочем, не перейти ли нам на «ты»? Гораздо удобней! Иди сюда, давай напишем наши имена возле этих отметок, так что через год или два ты сможешь увидеть, как перерос меня…
Затем она грифелем нацарапала «Мари» напротив своей отметки, очень глубоко, чтобы надпись могла сохраниться, как сказала она тогда; после чего я написал «Аллан» рядом со своей отметкой.
Увы! Лет двенадцать назад мне представился случай еще раз побывать в Марэсфонтейне… Дом уже давно был отстроен заново, но именно эта стена осталась. Я подъехал и осмотрел ее, там еще с трудом можно было рассмотреть имя Мари рядом с маленькой черточкой. Мое же имя исчезло, ибо за прошедшие годы песчаник осыпался. Остался только ее автограф, и я почувствовал себя даже еще хуже, чем когда рассматривал старую Библию на рыночной площади в Марицбурге.
Я помню, что тогда поспешно умчался оттуда, даже не остановившись, чтобы узнать, в чьи руки перешла эта ферма. Я скакал через персиковый сад, где деревья, возможно те же самые, а может быть, и другие, были в полном цвету, так как время года было то же, что и тогда, когда я впервые встретил Мари, и я не натянул поводья, пока не проскакал полдесятка миль.
Могу утверждать, что Мари всегда оставалась на полдюйма выше меня ростом, а вот насколько она была выше разумом и духом, сказать невозможно…
Когда мы покончили с нашим взаимным измерением, Мари собралась вести меня к дому, делая вид, что впервые заметила мои охотничьи трофеи.
— Это ты застрелил их всех, Аллан Квотермейн? — спросила она.
— Да, — гордо ответил я, — я убил их четырьмя выстрелами, а дрофы, между прочим, летели, а не сидели, и это больше, чем смогла бы сделать ты, хотя ты и выше меня ростом, мисс Мари…
— Не знаю, — ответила она задумчиво, — и я могу очень хорошо стрелять из ружья, потому что мой отец учил меня этому, но я никогда не стреляла бы в живые существа, если бы не вынуждена была к этому голодом, ибо, полагаю, что убивать — жестоко. Но, конечно, с мужчинами дело обстоит иначе, — поспешно добавила она, — и несомненно в один прекрасный день ты станешь великим охотником, Аллан Квотермейн, поскольку ты уже сейчас можешь так хорошо попадать в цель.
— Я надеюсь, что так и будет, — ответил я, краснея от ее похвалы, — ибо я люблю охотиться… И разве имеет значение то, что я убил нескольких диких животных, когда их так много вокруг? Ведь этих я подстрелил, чтобы угостить твоего отца и тебя!
— Тогда ступай и отдай их отцу. Он поблагодарит тебя, — и она повела меня через ворота в стене из песчаника во внутренний двор, где находились дворовые службы, конюшни, в которых содержались ночью ездовые лошади и лучший племенной скот, а в конце стоял длинный одноэтажный дом, построенный из камня и побеленный известкой; перед домом располагалась веранда.
На этой широкой веранде, которая как бы господствовала над расстилавшимся кругом великолепным ландшафтом с густыми зарослями мимоз и других тропических растений, сидели двое мужчин, попивая крепкий кофе, хотя еще не было десяти часов утра.
Услышав звук лошадиных копыт, один из них, минхеер Марэ, которого я уже знал, поднялся со своего обтянутого кожей кресла. Он был, как я уже, кажется, говорил, ничуть не похож на флегматичных буров ни внешностью, ни характером, а скорее являлся типичным французом, хоть и ни один член его рода не ступал на почву Франции за последние сто пятьдесят лет. Вообще-то я обнаружил это уже значительно позднее, а в те дни почти ничего не знал о французах…
Его компаньон тоже был француз по имени Леблан, но совершенно иного типа. Невысокий, плотный. Большая облысевшая голова с бахромой седеющих волос, которые росли прямо над ушами и падали на его плечи, придавая ему вид растрепанного патера с тонзурой
[3]. Глаза у него были голубые и слезящиеся, а щеки — бледные, полные и отвисающие вниз. Когда хеер Марэ поднялся, я, будучи наблюдательным юношей, заметил, что мосье Леблан воспользовался подходящей возможностью, чтобы протянуть довольно дрожащую руку и долить в свою чашку что-то из темной бутылки, которая, судя по симпатичному запаху, содержала в себе персиковый бренди.
Это фактически без слов говорило, что бедняга являлся пьяницей и поэтому он, с его воспитанием и способностями, довольствовался скромным постом репетитора на уединенной ферме бура. Несколькими годами раньше, когда он в пьяном виде совершил какое-то преступление во Франции, — я не знаю, что это было, и никогда не узнал, — он бежал в Капскую колонию, чтобы скрыться от неизбежного наказания. Здесь он получил профессуру в одном из колледжей, но через некоторое время явился на лекцию совершенно пьяным и, естественно, потерял свою должность… То же самое случилось и в других городах, пока, в конце концов, он не очутился в отдаленном Марэсфонтейне, где его работодатель, Марэ, терпел его слабость ради интеллектуального общества, в котором он по своей натуре очень нуждался. Так что Марэ смотрел на него как на соотечественника, попавшего в беду, и их обоих крепче всего связывала взаимная и злобная ненависть к Англии и английскому языку, что применительно к мосье Леблану, который в юности сражался под Ватерлоо и даже был знаком с Великим Императором
[4], выглядело вполне естественным. В этом отношении дело с Анри Марэ обстояло иначе, но об этом речь пойдет дальше.
— О, Мари, — сказал Анри Марэ по-голландски, — итак, наконец-то ты нашла его, — и он кивнул в мою сторону, добавив тут же. — А для тебя это лестно, молодой человек. Обрати внимание, эта мисс сидела битых два часа на солнцепеке, ожидая тебя, хоть я и убеждал ее, что ты приедешь не раньше десяти часов, поскольку твой отец говорил, что раньше, чем отправиться в путь, ты обязательно должен позавтракать. Ладно, это вполне естественно, ведь она здесь одинока, а возраст у тебя подходящий, хоть и происхождение у вас разное, — и его лицо почему-то нахмурилось, когда он произносил эти слова.
— Отец, — ответила Мари, чей яркий румянец я мог разглядеть даже в тени от козырька ее кепи, — я не сидела на солнцепеке, а была в тени персикового дерева. К тому же я решала задачи, которые мосье Леблан написал на моей грифельной доске. Посмотри, вот они здесь, — и она приподняла доску, покрытую фигурами, несколько смазанными трением о мои щетинистые волосы и ее кепи…
Тогда вмешался мосье Леблан, говоря по-французски, смысл чего я понял, ибо мой отец преподал мне основы этого языка, а я обычно легко схватывал современные языки. Во всяком случае, я уловил, что он спросил, не являюсь ли я маленькой «английской свиньей» (кошон англе), которую он за его грехи должен обучать. Он добавил, что это, видимо, именно так, потому что, когда я вежливо снял шляпу, мои волосы стояли на голове дыбом, как это обычно бывает со щетиной на спине свиньи.
Всего этого было для меня слишком много, и раньше, чем кто-либо успел заговорить, я ответил по-голландски, так как ярость сделала меня красноречивым и смелым.
— Да, я — это он, но, минхеер, если вы должны стать моим учителем, я надеюсь, что вы больше не станете называть меня английской свиньей!
— Да ну, гамен, умоляю, скажи, что произойдет, если я буду настолько смел, что повторю сказанную о тебе истину?
— Я думаю, минхеер, — ответил я, побледнев от гнева при этом новом оскорблении, — я думаю, произойдет то же, что и с этой антилопой, — и я показал пальцем на дичь за седлом Ханса. — Я имею в виду то, что застрелю вас.
— Черт возьми, это дитя довольно-таки храброе! — воскликнул мосье Леблан, явно изумленный.
С этого момента, могу добавить, он относился ко мне с должным уважением и никогда больше при мне не оскорблял мою страну.
А затем вмешался Марэ, говоря по-голландски, чтобы я мог его понять.
— Это вас следует назвать свиньей, Леблан, а не этого парня, потому что уже в такую рань вы ухитрились напиться пьяным. Посмотрите! Бутылка бренди уже наполовину пуста. И это такой пример вы показываете юноше? Поговорите таким образом еще раз и я вышвырну вас подыхать от голода в вельде. Аллан Квотермейн, хоть я, как ты возможно слышал, и не люблю английский язык, все же я прошу у тебя прощения. Я надеюсь, ты простишь слова, сказанные этим горьким пьяницей, который думал, что ты их не поймешь, — и Марэ, сняв шляпу, отвесил мне низкий поклон, причем в такой высокопарной манере, как его далекие предки могли делать это перед самим королем Франции.
Лицо Леблана стало мрачным. Он поднялся и ушел нетвердой походкой. Как я узнал потом, он окунул голову в кадку с холодной водой и влил в себя пинту свежего молока, которое для него обычно являлось противоядием после чрезмерного употребления крепких напитков. Во всяком случае, когда через каких-нибудь полчаса он появился опять, чтобы начать наш урок, Леблан был совершенно трезв и весьма любезен.
Когда он ушел, а мой детский гнев был умиротворен, я передал хееру Марэ приветствие от отца, а также преподнес ему антилопу и птиц, причем последнее, кажется, доставило несравненно большее удовольствие, чем первое.
Затем мои седельные сумки внесли в мою комнату, маленькую буфетную рядом с такой же комнатой, занятой мосье Лебланом, а Ханса отослали поставить лошадей с другими, принадлежащими ферме, крепко стреножив их, чтобы они не смогли убежать домой.
Проделав это, хеер Марэ показал мне комнату, в которой должны будут проходить наши уроки, одну из так называемых ситкаммер, или гостиных, которых в этом доме было две. Я припоминаю, что пол в ней был сделан из «дага», то есть из материала муравейника, смешанного с коровьим навозом, куда добавили тысячи персиковых косточек, когда эта смесь еще была влажной, дабы пол сопротивлялся давлению обуви — грубое, но весьма действенное усовершенствование и нельзя сказать, что неприятное для глаза.
Что касается остального, то там было одно окно, открывавшееся на веранду, которое в этом ярком, солнечном климате пропускало затененный, но достаточный свет, особенно благодаря тому, что оно всегда было открыто. Потолок был сделан из неоштукатуренного камыша; в углу стоял большой книжный шкаф, содержавший многие французские книги, в большинстве собственность мосье Леблана, а в центре комнаты стоял массивный, грубый, изготовленный из местного желтого дерева стол.
Я припоминаю также цветную литографию, изображавшую великого Наполеона, командующего в какой-то победной для него битве, сидящего на белом коне и размахивавшего маршальским жезлом над грудами убитых и раненых. Рядом же с окном — укрепленное к камышу крыши гнездо парочки краснохвостых ласточек, таких милых созданий, что несмотря на создаваемый ими беспорядок, они вызывали бесконечное восхищение у Мари и меня в перерывах наших занятий.
Когда в тот день я застенчиво вошел в это скромное место и начал в одиночестве обдумывать свое положение, внезапно мое внимание привлек странный звук, похожий на кашель, который, казалось, исходил из темного угла за книжным шкафом. Удивленный этим, я осторожно подошел туда и обнаружил одетую в розовое фигуру, стоящую в углу, как наказанный ребенок, с головой, упертой в стену и тихо плачущую.
— Мари Марэ, почему ты плачешь? — спросил я.
— Она повернулась ко мне, отбросила назад локоны длинных черных волос, свисавших ей на лицо, и ответила:
— Аллан Квотермейн, я плачу от стыда, за тебя и за наш дом, стыда, в котором повинен этот пьяный француз.
— Ну и что же тут такого? — спросил я. — Он только лишь назвал меня свиньей, но я думаю, что показал ему, что даже у свиньи есть клыки!
— Да, — сказала она, — но он имел в виду не только тебя, он ненавидит все английское и самое страшное то, что и мой отец придерживается его мнения… Он также ненавидит все английское и, о!.. Я уверена, что эта его ненависть вызовет большие неприятности, смерть и горе многих…
— Ладно, если это так, то мы ничего с этим поделать не сможем, не так ли? — ответил я с оптимизмом, присущим юности.
— И что только делает тебя таким уверенным во всем? — удивленно сказала она. — Тише! Сюда идет мосье Леблан!
ГЛАВА II
Нападение на Марэсфонтейн
Я не намереваюсь излагать последовательно историю всех лет, которые я провел в изучении французского языка и различных других премудростей, в числе которых и методу мосье Леблана. Поистине, здесь «нечего сказать, сэр». Когда мосье Леблан бывал трезв, он являлся самым изысканным и эрудированным репетитором, хотя и склонным отходить от темы урока и углубляться в различные второстепенные детали, которые сами по себе не являлись поучительными. Когда же он бывал подвыпившим, то возбуждался и разглагольствовал с нами главным образом о политике и религии, или, вернее, об их недостатках, ибо он был прогрессивно мыслящим, хотя эту черту характера он всегда старался скрывать от хеера Марэ.
Я могу добавить, что некий детский кодекс чести предупреждал нас от разоблачения этих его взглядов и различных других поступков. Когда он бывал абсолютно пьян, что в среднем случалось не чаще одного раза в месяц, он просто беспробудно спал, а мы делали все, что хотели.
Но вообще-то у нас взаимно все шло хорошо, ибо после инцидента во время нашей первой встречи мосье Леблан всегда бывал со мной вежлив. Мари он обожал, что, кстати, проявлял любой обитатель этого места, начиная с ее отца и кончая самым последним рабом. Нужно ли добавлять, что я обожал ее больше, чем все они вместе взятые, сперва любовью, какую питают дети друг к другу, а затем, когда мы стали взрослыми, такой всепоглощающей любовью, которая переходит все пределы и становится абсолютно полной.
И было бы странным, если бы этого не было, учитывая, что мы практически половину каждой недели проводили вместе и что с самого начала Мари, чья натура была такой же открытой, как ясный полдень, никогда не скрывала своего чувства ко мне. Правда, это было весьма сдержанное, осторожное чувство, почти похожее на любовь сестры, или даже материнское, судя по его внешним признакам, ибо она никогда не могла забыть лишних полдюйма роста, или одного-двух месяцев возраста.
Кроме того, с самого детства она являлась женщиной, ибо обстоятельства и характер сформировали ее таким образом… Не более чем за год до нашей встречи умерла от тяжелой болезни ее мать, у которой она была единственным ребенком и которая оставила на нее заботы об отце и доме. Я полагаю, что это была та тяжелая утрата в юности, в ранней юности, которая окрасила ее натуру в серый оттенок печали и заставила Мари казаться значительно старше своих лет.
Итак, по мере прохождения времени, я все больше в тайных своих мыслях поклонялся Мари, но ничего ей об этом не говорил, а сама Мари обращалась со мной и болтала так, как если бы я был ее любимым младшим братом. Никто, даже ее отец, или мой, или мосье Леблан, не замечали ни малейших следов наших странных отношений и даже не подозревали, что они смогут привести к серьезным осложнениям, которые будут им весьма неприятны, все причины чего я объясню позже.
Бесполезно говорить, что в свое время, поскольку все было связано, эти осложнения возрастали и под давлением большого физического и морального возбуждения правда вышла наружу. А случилось это так…
Каждый читавший историю Капской колонии, знает о Великой Кафрской войне 1835 года. Эта война проходила по большей части округов Олбени и Сомерсет, так что мы, обитатели Крадока, в целом пострадали мало.
Поэтому, с естественным оптимизмом и беспечным отношением к опасности, свойственными обитателям диких мест, мы начали воображать себя в полной безопасности перед нападением туземцев. И особенно это проявилось в глупом поступке мосье Леблана…
Кажется, это произошло в одно из воскресений, в день, который я всегда проводил дома с отцом: мосье Леблан один поехал верхом на холмы, примерно в пяти милях от Марэсфонтейна. Его неоднократно предостерегали, что такие поездки совершать небезопасно, однако, этот глупец вообразил, что обнаружил в этих холмах богатые медные залежи и потому был весьма озабочен, чтобы никто не узнал его тайну.
Итак, по воскресеньям, когда уроков не бывало, а хеер Марэ по обыкновению читал торжественные семейные молитвы, которых Леблан не любил, для него стало привычкой отправляться на эти холмы и там собирать геологические образцы и определять направление своей воображаемой медной жилы.
Именно в это воскресенье было очень жарко и, когда Леблан сделал то, что намечал, он слез со своей лошади, покорной старой скотины. Оставив ее свободно пастись, он съел взятую с собой еду, включавшую, кажется, бутылку персикового бренди, вызвавшего у Леблана естественную сонливость.
Проснувшись перед вечером, он обнаружил, что лошадь исчезла и тут же сделал заключение, что она украдена кафрами, хотя в действительности животное просто бродило по гребню холма в поисках травы. Бегая туда и сюда, он вскоре пересек этот гребень и увидел лошадь, которую в тот момент уводили двое красных кафров, вооруженных, как обычно, ассегаями. В сущности эти люди нашли брошенное животное и, хорошо зная, кому оно принадлежит, разыскивали его хозяина, которого раньше, в тот же день заметили на холмах, чтобы возвратить ему его клячу. Однако, это не пришло в голову мосье Леблану, взвинченному парами персикового бренди…
Подняв двустволку, Леблан выстрелил в первого кафра, молодого человека, который случайно оказался старшим сыном и наследником вождя племени и, поскольку расстояние было незначительно, убил его наповал. После этого его товарищ, бросив лошадь, убежал, спасая жизнь. В него Леблан также выстрелил, легко ранив его в бедро, так что он спасся, чтобы поведать о том, что любой туземец подвергается опасности преднамеренного убийства.
Совершив это преступление, вспыльчивый француз взлез на свою клячу и спокойно поехал домой. По дороге, однако, когда хмель немного развеялся, он почувствовал угрызения совести и решил никому не говорить о своем приключении, особенно Анри Марэ, принципиальному противнику любых ссор с кафрами.
Итак, он довольствовался собственным решением и отправился спать. Еще до его пробуждения, на следующее утро хеер Марэ, не подозревая ни о каких неприятностях или опасностях, поехал верхом на ферму, расположенную в тридцати или даже больше милях от его дома, чтобы заплатить ее хозяину за недавно купленный скот, оставив дом и дочь совершенно беззащитными, если не считать мосье Леблана и нескольких туземных слуг, в сущности рабов, живших по соседству.
Я же в ночь на понедельник, как обычно пошел спать и спал, как это делал на протяжении всей своей жизни, как убитый до четырех часов утра, когда был разбужен громким стуком в мое окно. Выскользнув из постели, я схватил пистолет, ибо было еще совсем темно, подполз к окну, открыл его, держа голову ниже подоконника из опасения получить удар ассегая, и спросил, кто там.
— Это я, баас, — раздался голос Ханса, нашего слуги готтентота, который сопровождал меня, когда я в первый раз ехал в Марэсфонтейн. — Я несу плохие новости… Слушайте. Баас знает, что я ходил искать пропавшую красную корову. Ладно, я нашел ее и спал рядом с ней под деревом на вельде, когда часа два назад одна знакомая женщина пришла к моему костру и разбудила меня. Я спросил ее, что она делает в этот ночной час, а она ответила, что пришла рассказать мне кое-что. Она сказала, что один юноша из племени вождя Кваби, который живет вон там, на холмах, посетил их крааль и сказал, что несколько часов назад от этого вождя прибыл посланец, говоря, что они должны немедленно идти с ним, потому что на рассвете он и все его люди должны напасть на Марэсфонтейн, убить там всех и забрать скот!
— Боже мой! — воскликнул я. — Но почему?
— Потому, юный баас, — протяжно проговорил готтентот, — потому что кто-то из Марэсфонтейна, я думаю, что это был Гриф, — туземцы дали это прозвище Леблану из-за его лысой головы и крючковатого носа, — застрелил сына Кваби в воскресенье, когда он держал за уздечку его лошадь.
— Боже мой! — снова воскликнул я. — Старый дурак должно быть был пьян. Когда, говоришь, должно быть нападение, на рассвете? — и я глянул на звезды, добавив. — Ведь это, выходит, произойдет меньше, чем через час, а баас Марэ нет дома…
— Да, — проворчал Ханс, — и мисс Мари… Подумайте, что сделают красные кафры с мисс Мари, когда пролита их кровь…
Я просунул руку в окно и ударил бледно светящуюся в мерцании звезд отвратительную морду готтентота.
— Собака! — прошипел я. — Седлай мою кобылу и чалую и бери свое ружье. Я еду через две минуты. Да побыстрей, не то я убью тебя!
— Иду, иду, — ответил Ханс и исчез в ночи, подобно вспугнутой змее.
Тогда я начал одеваться и кричать, пока отец и кафры не вбежали в комнату. Набрасывая верхнюю одежду, я рассказал им все.
— Пошлите гонцов, — сказал я, — к Марэ, он на ферме Бота, и ко всем соседям. Пошлите, ради ваших же жизней! Соберите дружественных кафров и скачите что есть силы в Марэсфонтейн. Не говори мне ничего, отец, не говори! Иди и делай то, что я сказал! Стой! Дай мне два ружья, набей седельные мешки жестянками с порохом и пулями и погрузи их на мою кобылу. О!.. Скорей! Скорей!
Теперь, наконец, они поняли все и помчались кто куда со свечами и факелами. Двумя минутами позднее, — едва ли прошло больше времени, — я был уже перед конюшнями как раз в то время, когда Ханс выводил гнедую кобылу, знаменитое животное, на покупку которого я собирал все свои деньги в течение двух лет. Пока я проверял подпругу, кто-то укрепил седельные сумки, а кто-то появился с чалым жеребцом, который, я в этом был уверен, будет следовать за кобылой хоть до самой смерти. Уже не было времени седлать его, так что Ханс вскарабкался ему на спину, как обезьяна, держа под мышкой два ружья, у меня же было только одно ружье и мой двуствольный пистолет.
— Отправляй гонцов! — крикнул я отцу. — Если ты хочешь еще увидеть меня живым, отправляй их, как можно скорей!..
После этого мы умчались. Впереди у нас было пятнадцать миль пути, а до рассвета оставалось тридцать пять минут.
— Мягко бери подъем, — посоветовал я Хансу, — а потом пусть животные мчатся, как ветер, как тебе еще никогда до этого не приходилось ездить верхом.
Эти первые две мили подъема! Мне казалось, что мы уже никогда не достигнем его конца и, однако, я не осмеливался сильно пришпоривать кобылу, чтобы она не выдохлась раньше времени. К счастью, она и ее компаньон, жеребец, отдыхали в стойле последние тридцать часов, и, конечно, не ели и не пили до заката солнца. Поэтому, будучи в отличной форме, они оказались самыми пригодными к делу, так что мы двигались сравнительно легко.
Я сдерживал кобылу, когда она шла на подъем, а жеребец держался ее аллюра. Мы достигли гребня возвышенности и перед нами открылась обширная равнина, примерно на двенадцать миль, а затем, двумя милями ниже, возвышенность, ведущая к Марэсфонтейну.
— Теперь, — сказал я Хансу, отпуская поводья, — жми как только можешь!..
Вниз кобыла помчалась с такой скоростью, что только ночной ветер пел свою унылую песню в моих ушах, а за кобылой несся добрый чалый жеребец с обезьяной-готтентотом на спине. О! Что это была за гонка! В дальнейшем у меня встречались подобные скачки, но никогда не бывало такой скорости, ибо потом я уже чувствовал запас силы лошадей и как долго они смогли бы выдержать подобный бег. Если соблюдать подобный аллюр больше чем полчаса, лошадь может упасть или издохнуть на ходу. Но такова была сила моего ужаса, что мне казалось, будто мы ползем, как черепахи.
Чалый остался позади, звук его копыт уже не был слышен и я был один наедине с ночью и моим отчаянным страхом. Миля добавлялась к миле, то там, то здесь звездный свет освещал передо мной знакомые камни или скелеты павших животных. Один раз я ворвался в стадо совершавших переход антилоп, причем ворвался так неожиданно, что одна южно африканская газель не успела остановиться и буквально перепрыгнула через меня… В другой раз кобыла попала ногой в нору муравьеда и чуть не упала, но удачно высвободила ногу, благодарение Богу, совсем неповрежденную и я снова возвратился в седло, откуда меня буквально почти вытряхнуло. Если бы я упал, о!..
Мы находились недалеко от конца равнины и лошадь начала уставать. Я загонял ее: скорость была слишком велика. Ее бешеный бег уменьшился до обыкновенного галопа, когда мы въехали на небольшой подъем. И теперь, сзади себя, я все явственней слышал звук подков чалого жеребца. Неутомимое животное догоняло нас. Ко времени, когда мы достигли края плато, он был уже совсем рядом, ярдов пятьдесят за нами, ибо я ясно слышал его ржание.
Затем начался спуск. Уже садилась утренняя звезда, восток начал сереть. Сможем ли мы добраться туда до рассвета?… Сможем ли мы добраться туда до рассвета? Эти слова, казалось, выбивали для меня копыта моей лошади.
И вот я смог уже рассмотреть группу деревьев вокруг имения Марэ и тут же прорвался сквозь сплошную цепь людей. Блеснувшие ассегаи подтвердили, что Хансу не солгали! Кафры уже здесь! Ужас наполнил мое сердце: может быть, их преступное деяние уже совершено и они просто уходят?
Минута ожидания показалась мне вечностью. Но и она прошла… И вот я уже находился возле двери в высокой стене, которая ограждала надворные строения в задней части дома, и вот там-то по какому-то предчувствию я сдержал кобылу, ибо мне пришло в голову, что возле передней двери меня могут пронзить ассегаем.
Я попытался открыть дверь из прочного африканского дерева. Намеренно или случайно, дверь была брошена незапертой, а в этот момент явился Ханс со спрятанным в гриву жеребца лицом. Чалый остановился рядом с кобылой и в неверном свете зари я увидел, что в его боку мелкой дрожью дрожит воткнутый ассегай.
Через каких-нибудь пять секунд мы были уже во дворе и заперли за собой на замок и засов дверь. Затем, схватив седельные сумки с боевыми припасами со своих лошадей, мы оставили их стоять там, где они были, а я помчался к черному ходу, приказав Хансу поднимать туземцев, спавших в надворных строениях, и немедленно привести их сюда. Если кто-нибудь проявит признаки предательства, Хансу было приказано немедленно застрелить такого на месте. Припоминаю еще, что, уходя, я вырвал ассегай из окровавленного бока жеребца и захватил его с собой.
Затем я начал колотить в заднюю дверь дома, так как открыть ее не мог. После показавшейся мне томительно долгой паузы, широко открылось окно и испуганный голос, — это был голос Мари, — спросил:
— Кто там?
— Я, Аллан Квотермейн, — ответил я. — Немедленно открой, Мари. Вы в большой опасности! Красные кафры намереваются напасть на ваш дом!
Она подбежала в ночном белье к двери и, наконец-то, я оказался на том месте, куда стремилась моя душа.
— Благодарение Богу! Ты еще в безопасности, — задыхаясь, воскликнул я. — Одевайся, пока я позову Леблана. Нет, погоди, ты сама позови его, а я должен ожидать здесь Ханса и ваших рабов.
Она убежала, не сказав ни слова, и тут же появился Ханс, приведя с собой восьмерых перепуганных мужчин, которые, пожалуй, едва понимали, что происходит.
— И это все? — спросил я. — Тогда запри дверь и иди за мной в гостиную, где баас держит свои ружья.
И только мы подошли к этому помещению, как вошел Леблан, одетый в рубаху и брюки, сопровождаемый Мари со свечой.
— Что случилось? — спросила Мари.
Я взял свечу из ее руки и поставил на пол ближе к стене, чтобы она не представляла собой мишень для ассегая или пули. Даже в те годы у кафров уже было некоторое количество огнестрельного оружия, большей частью захваченного или украденного у белых людей. Потом в нескольких словах я рассказал им все.
— И когда ты узнал об этом? — спросил Леблан по-французски.
— На станции Миссии, немногим больше получаса назад!
— К черту! Это невозможно! Ты или сонный, или пьяный, — закричал он возбужденно.
— Ладно, мосье, мы разберем это потом, — ответил я. — Кафры вот-вот будут здесь, ибо я проскочил через их шеренги, и если вы хотите спасти свою жизнь, то прекратите разговоры и действуйте. Мари, сколько тут ружей?
— Четыре: два роера
[5] и два маленьких…
— А кто из этих людей, — я указал на кафров, — умеет стрелять?
— Трое хорошо и один плохо, Аллан.
— Ладно, — сказал я. — Пусть они зарядят ружья лепурами, так назывались грубые куски металла вместо пуль, — а остальные пусть станут в проходе со своими ассегаями на случай, если воины Кваби попытаются прорваться через черный ход.
В этом доме было шесть окон, открывавшихся на веранду, и по одному в каждом углу. В задней части окон, к счастью, не было, а была одна комната в глубине коридора, ведущего от парадного входа к черному, длиной ярдов в пятнадцать.
Как только зарядили ружья, я распределил людей, поместив у каждого окна человека с ружьем. Окно правой гостиной я занял сам с двумя ружьями. Мари осталась со мной, чтобы перезаряжать их, что, подобно всем девушкам в этой дикой стране, делать она умела превосходно. Так что мы наскоро подготовились и, сделав это, почувствовал себя довольно бодро, чего нельзя было сказать о мосье Леблане, который, как я заметил, казался весьма расстроенным.
Я даже ни на минуту не предполагал, что он боялся, поскольку он уже зарекомендовал себя смелым и решительным человеком, однако, думаю, что сознание того, что его проступок принес эту ужасную опасность всем нам, давило на его рассудок. Здесь, видимо, было и что-то более сильное: мрачное предвидение приближающегося конца жизни, которую, мягко говоря, едва ли можно было назвать прожитой хорошо. Во всяком случае он беспокойно двигался в своем оконном проеме, тихо проклиная все на свете, а вскоре, как я заметил краешком глаза, начал прибегать к помощи своей любимой бутылки персикового бренди, которую он достал из буфета.
Рабы тоже были хмурыми, как и все туземцы, когда их внезапно разбудить ночью, но, когда рассвело, они стали более приветливыми. Ведь только плохой кафр не любит сражаться, да еще особенно, когда у него есть ружье и один-два белых для того, чтобы руководить им.
Итак, мы сделали какие только могли приготовления, которые, между прочим, я дополнил тем, что приказал завалить мебелью парадный и черный входы. Затем наступила пауза, которая, с точки зрения тогдашнего почти мальчика, каким я был, оказалась заметным испытанием для нервов. И вот я стоял там, у своего окна, с двумя ружьями: с двустволкой и роером, одноствольным ружьем на слона, для которого необходим огромный заряд, но оба с кремневыми замками… И хотя пистоны уже существовали, мы в Крадоке немного отставали от жизни.
Там же, припав к полу рядом со мной, готовила заряды, распустив свои длинные волосы по плечам, Мари Марэ, теперь уже совсем взрослая молодая женщина. В нависшей тишине она шепнула мне:
— Зачем ты приехал сюда, Аллан? Ведь дома ты был в безопасности, а теперь, вероятно, будешь убит.
— Чтобы попытаться спасти тебя, — просто ответил я. — А что, по-твоему, мне следовало бы делать?
— Попытаться спасти меня? О! Это очень хорошо с твоей стороны, но ведь ты же должен подумать и о себе.
— В таком случае я еще больше буду думать о тебе, Мари…
— Почему, Аллан?
— Потому что ты — моя и больше, чем моя. Если с тобой что-нибудь случится, для чего в таком случае мне нужна жизнь?
— Я не совсем понимаю, Аллан, — ответила она, уставившись глазами в пол, — скажи мне, что ты имеешь в виду?
— Имею в виду тебя, глупая девочка, — сказал я. — Что я могу иметь в виду кроме того, что я люблю тебя, что, мне кажется, тебе самой известно уже очень давно!
— О, — сказала она, — теперь я понимаю… — Затем она поднялась на колени и, приблизив свое лицо ко мне, поцеловала, добавив:
— А вот это мой ответ, первый и, может быть, последний… Спасибо тебе, дорогой, я рада услышать это, ибо из нас двоих ты можешь умереть скорее, Аллан…
Когда она сказала эти слова, через окно влетел ассегай, просвистевший между нашими головами. Тут уж мы отбросили свои любовные дела и сосредоточили внимание на военных действиях…
Стало светлей, облака на востоке приобрели жемчужный оттенок… Но никакого нападения пока не было, хотя в неминуемости его я не сомневался. Возможно, кафров испугали лошади, промчавшиеся сквозь их ряды в темноте, причем они не знали точно, сколько их было. Или они выжидали, желая лучше сориентироваться, где им начать атаку. Такие мысли роились в моей голове, но все они были ошибочны.
Кафры не проявляли агрессивности, пока не поднялся туман из впадины ниже фермы, где располагались краали для скота, ибо он мешал им завладеть богатством Марэ. Кафры хотели все точно выяснить и выгнать скот до начала битвы, чтобы не случилось что-нибудь, в результате чего у них перехватят добычу.
И вот теперь из этих краалей, куда были загнаны на ночь больше сотни коров и около двух тысяч овец, не говоря уже о лошадях (ведь хеер Марэ являлся крупным и преуспевающим фермером), раздалось мычание, блеяние, ржание и крики людей.
— Они выгоняют скот, — сказала Мари. — О!.. Мой бедный отец, он разорен! Это разобьет его сердце…
— Плохо дело, — откликнулся я, — но существуют вещи и похуже… Слушай!
Когда я сказал это, раздались звуки дикой военной песни и марширующих ног. Затем на краю туманной завесы, колышащейся над впадиной, появились быстро движущиеся призрачные фигуры воинов. Кафры выстраивались для атаки. Еще минута — и она началась. Воины вытянулись по склону непрерывными волнистыми линиями, они свистели и кричали, размахивая копьями, их боевые перья и прически трепетали, в их вытаращенных глазах люто горела жажда убивать. У двоих или троих были ружья, из которых они стреляли на бегу, но куда летели пули я не знаю, видимо, выше дома.
Я крикнул Леблану и своим кафрам, чтобы они не стреляли прежде меня, так как знал, что они плохие стрелки и многое зависит от того, насколько эффективным будет наш первый залп. Затем, когда командир атаки вступил в пределы тридцати ярдов от веранды, а быстро разгоравшийся рассвет позволил различить этого командира по одежде, я выстрелил в него из роера и убил наповал. А тяжелая пуля, прошив его тело, смертельно ранила еще одного, находившегося сзади. Это были первые люди, убитые мною во время военных действий.
Как только они упали, Леблан и остальные также открыли огонь, и удары их ружей внесли большое опустошение в рядах нападавших. Когда дым немного рассеяло, я увидел около дюжины павших, а остальные, испуганные таким приемом, приостановили атаку. Если бы они продолжили ее в то время, когда мы перезаряжали ружья, безусловно, они захватили бы дом стремительным натиском, однако, ошеломленные сокрушительным ружейным огнем, они сделали паузу.
Многие из них, — двадцать или тридцать, — скопились вокруг тел павших кафров и тут я, схватив второе ружье, выстрелил в них из обоих стволов, причем с таким ужасающим эффектом, что весь полк засверкал пятками и бежал, оставив убитых и раненых на хеиле. Когда они убежали, наши слуги обрадовались, но я приказал им сидеть тихо и побыстрее заряжать ружья, хорошо зная, что враги скоро возвратятся.
Однако, в течение некоторого времени ничего не произошло, хотя мы и могли слышать, как они болтали где-то рядом с краалем для скота, ярдах в ста пятидесяти от нас. Мари воспользовалась этой передышкой, припоминаю я, чтобы достать пищу и раздать ее нам. Что касается меня, то я этим был очень доволен.
Сейчас уже взошло солнце, за что я благодарил небо, ибо теперь нас нельзя было захватить врасплох. И с дневным светом часть моего страха улетучилась, ибо ночная тьма всегда удваивает опасность для людей, да и для животных тоже. Итак, когда мы насыщались и как можно лучше укрепляли оконные проемы, чтобы затруднить врагам вход в дом, появился одинокий кафр, размахивая над головой рогатой палкой, к которой был прикреплен белый бычий хвост, как знак перемирия.
Я приказал, чтобы никто в него не выстрелил и, когда этот человек, по-видимому храбрый парень, приблизился к месту, где лежал убитый командир, я окликнул его, спрашивая, по какому делу он пришел, а на их языке я умел изъясняться довольно хорошо.
Он ответил, что пришел с поручением от Кваби. Вот каково было это поручение: старшего сына Кваби коварно убил жирный белый человек, называемый Грифом, который живет у хеера Марэ, и он, Кваби, должен пролить кровь за кровь. Однако, он не желает убивать юную белую розу, то есть Мари, или других обитателей дома, с которыми не ссорился. Таким образом, если мы выдадим ему жирного белого человека, чтобы он, Кваби, смог устроить ему «медленную смерть», Кваби был бы удовлетворен его жизнью и скотом, который он уже захватил без труда, и оставит нас и наш дом в покое.
Когда Леблан понял смысл этого предложения, он буквально взбесился от страха и начал дико орать, посылая проклятия на французском языке.
— Помолчите, — прикрикнул на него я, — мы не — собираемся выдавать вас, хотя именно вы вызвали это бедствие. Ваши шансы такие же, как и у нас. И не стыдно вам выкидывать такие шутки перед черными?…
Когда он, наконец, немного успокоился, я крикнул посланцу, что мы, белые люди, не имеем обыкновения бросать друг друга в беде и что мы будем или жить, или встречать смерть. Еще я попросил его сказать Кваби, что, если мы умрем, месть падет на него и весь его народ и все они будут уничтожены, так что если он желает себе добра, то не должен пытаться пролить хоть каплю нашей крови… Также, добавил я, у нас в доме тридцать человек, (что, конечно, было ложью) и большое количество вооружения и продовольствия, так что если он решит продолжить атаку, будет хуже только для него и его племени.
Услышав это, парламентер крикнул в ответ, что каждый из нас еще до полудня будет убит, если только он уйдет ни с чем. Еще он сказал, что добросовестно доложит мои слова Кваби и принесет его ответ.
После этого он круто повернулся и начал уходить. Но только он сделал несколько шагов, как из дома прогремел выстрел и кафрский воин рухнул вперед на землю, затем поднялся, оглянулся, и, шатаясь, двинулся к своим с раздробленным правым плечом и болтающейся рукой.
— Кто сделал это? — спросил я сквозь дым, мешавший мне видеть окружающее.
— Я, парбле! — воскликнул Леблан. — Сапристи! Это черный дьявол хотел мучить меня, подвергнуть пытке меня, Леблана, друга великого Наполеона! В конечном счете я правильно поступил, что искалечил его, хотя и собирался прикончить.
— Да вы дурак! — вскипел я. — И нас тоже будут пытать из-за вашего злого и непоправимого поступка. Вы подстрелили посланника, несшего флаг перемирия, и вот этого уж Кваби никогда не простит. О! Можно сказать, что своим выстрелом вы ударили нас всех, как и того, кто мог бы и пожалеть нас.
Эти слова я сказал внешне спокойно и на голландском языке, с таким расчетом, чтобы наши кафры не смогли бы понять их, хотя на самом деле я весь кипел от ярости.
Но Леблан ответил совсем не спокойно…
— Кто ты такой, — закричал он, побагровев от гнева, — ты, жалкий маленький англичанин, что осмеливаешься учить меня, Леблана, друга великого Наполеона?
В ответ я выхватил пистолет и подошел к французу.
— Потише, вы, пьяница, — сказал я, ибо заметил, что он неоднократно прикладывался к бутылке с бренди. — Если вы не будете подчиняться мне, кто сейчас фактически командует здесь, я или вышибу ваши мозги, или же выдам вас этим людям, — и я указал на Ханса и кафров, собравшихся вокруг него и зловеще ворчавших. — Вы знаете, что они сделают с вами? Они вышвырнут вас из дома и предоставят вам самим улаживать вашу ссору с Кваби.
Леблан посмотрел сначала на пистолет, а затем на лица туземцев и увидел либо в первом, либо во втором нечто, что заставило его резко изменить тон.
— Пардон, мосье, — сказал он, — я был чересчур возбужден. Я не отдавал себе отчета в том, что говорил. Хоть вы и молоды, но вы смелы и умны, и я готов вам подчиниться.
И он пошел к своему посту и начал перезаряжать свое ружье. Когда он сделал это, из крааля для скота раздался громкий крик ярости.
Раненый парламентер добрался до Кваби и рассказывал ему о вероломстве белых людей…
ГЛАВА III
Спасение
Второе наступление Кваби начал около восьми часов. Даже дикари любят жизнь и ощущают боль от ран, а вождь тем более не составляет исключения. Первый налет преподал им горький урок в виде искалеченных людей, которые валялись на горячем солнце, не говоря уже о тех, кто никогда не пошевелится. Учитывая, что вокруг дома не было растительности и все хорошо просматривалось, ясно, что штурм не обойдется без дальнейших тяжелых потерь. Цивилизованные люди использовали бы траншеи, но Кваби об этом не имел понятия. Да и шанцевых инструментов у них не было.
И получилось так, что они ударили вторично, используя малоэффективную, на первый взгляд, защиту. Крааль для скота был построен из грубых, не скрепленных известью камней. Эти камни они взяли, — каждый воин по два или три, — и, швыряя их вперед, сваливали в примитивные защитные сооружения примерно фута в два вышиной. За этими брустверами немедленно накапливались воины, буквально лежа друг на друге. Конечно, те дикари, которые несли первые камни, попадали под наш обстрел, в результате чего многие из них пали, но за ними следовали другие.
И, поскольку они возводили укрепления в дюжине различных точек, а у нас было всего семь ружей, и прежде, чем мы успевали их перезарядить, отдельные редуты поднялись так высоко, что наши залпы уже не могли поражать тех, кто лежал за ними. К тому же наши запасы пороха были ограничены, а постоянная стрельба истощила их так сильно, что в конце концов осталось только приблизительно по шесть зарядов на человека. Наконец я вынужден был прекратить огонь, чтобы мы смогли сберечь силы для решительного наступления, которое могло начаться с минуты на минуту.
Обнаружив, что их больше не беспокоят наши пули, кафры начали наступать более активно, направляя острие атаки на южный край дома, где было только одно окно. Поначалу я удивился, почему они выбрали именно этот край, пока Мари не напомнила, что эта часть дома крыта камышом, в то время как остальная — шиферными плитами. Их целью было поджечь крышу…
И как только их последнее укрепление оказалось достаточно близко (а это случилось в половине одиннадцатого), воины начали бросать в крышу ассегаи, к которым были прикреплены пучки горящей травы. Многие из них пролетали мимо, но в конце концов, как мы заключили по радостным крикам, один из ассегаев попал по назначению… В течение десяти минут эта часть дома была охвачена пламенем… Теперь наше положение стало безнадежным. Мы отступили через центральный коридор, опасаясь, чтобы горящие стропила не упали на наших туземцев, дрожавших от страха.
Но люди Кваби, более храбрые, вскарабкались через южное окно и напали на нас в дверях большой гостиной. Здесь и началось заключительное сражение. Когда дикари стремительно бросились на нас, мы открыли такой ружейный огонь, что они начали валиться сплошными грудами тел. Буквально от последних наших зарядов они отступили и тут же крыша рухнула на них. О, что это была за ужасная сцена! Густые клубы дыма, вопли придавленных и горящих людей, шум, суматоха, агония! Центральная дверь вылетела от бешеной фланговой атаки.
Леблан и один из находившихся рядом с ним рабов были схвачены клешнеобразными черными руками и вытащены из дома. Что произошло с французом, я не знаю, потому что туземцы оттащили его в сторону, но боюсь, что конец его должен быть ужасным, если его захватили живьем. Я видел, что слугу они пронзили ассегаем, так что он хоть без мучений сразу умер. Я выстрелил последним зарядом, убив верзилу, размахивавшего боевым топором, затем двинул прикладом ружья в лицо следовавшего за убитым, свалив его на пол, после чего, схватив Мари за руку, потянул ее назад в северную комнату, где я привык спать и, захлопнув за нами дверь, запер ее на засов.
— Аллан, — задыхаясь, сказала Мари, — Аллан, дорогой, все кончено. Я не должна живой попасть в лапы этих дикарей. Убей меня!
— Хорошо, — ответил я, — я убью тебя. У меня есть пистолет. Одна пуля для тебя и одна для меня.
— Нет, нет! Ведь, может быть, ты после всего сможешь убежать… Я же женщина и не смею рисковать… Давай сейчас, я готова, — и она опустилась на колени, раскинув руки в стороны, чтобы принять объятия смерти, и смотрела на меня вверх своими милыми, полными страдания глазами…
— Нельзя убить того, кого любишь, а самому остаться жить, — ответил я хрипло. — Мы получим это вместе, — и я взвел оба курка пистолета.
Готтентот Ханс, проскочивший вместе с нами, увидел это и все понял.
— Это правильно, это самое лучшее! — сказал он и, отвернувшись, закрыл глаза рукой, чтобы не видеть нашей смерти.
— Подожди немного, Аллан, — воскликнула Мари, — нам еще хватит времени, когда упадет дверь. Возможно, Бог еще может нам помочь!
— Он может помочь, — ответил я с колебанием в голосе, — но я не могу рассчитывать на это. Уже ничто нас теперь не сможет спасти, если другие не придут освободить нас, но на это надеяться нечего.
Тут меня буквально пронзила мысль и я добавил с невеселым смехом:
— Я думаю, где мы окажемся через две-три минуты…
— О! Вместе, дорогой… Навсегда вместе в новом и прекрасном мире, ибо ты ведь любишь меня, не правда ли, так же, как я люблю тебя? Может быть, это даже лучше, чем жизнь здесь, где нам суждены огорчения и в конце концов даже разлука…
Я кивнул головой, ибо, хоть я и любил жизнь, но Мари любил больше и чувствовал, что нам уготован хороший конец после храброй драки.
Они теперь колотили в дверь, но, благодарение Богу, Марэ сделал ее основательно и она пока держалась. Однако, в конце концов дерево начало поддаваться и вот уже через щель в доске мрачно сверкнул ассегай, но Ханс молниеносно вонзил туда свой, именно тот, который я вытащил из бока чалого, и этот ассегай поразил кого-то, испустившего вопль. Черные руки высунулись из дыры и храбрый готтентот пронзил их копьем. Но появились другие, больше, чем он смог поразить, и вся дверная фрамуга начала заметно расшатываться от толчков снаружи.
— Теперь, Мари, будь готова, — с волнением сказал я, поднимая пистолет.
— О, Христос, прими меня! — слабеющим голосом ответила она.
— Это будет не очень больно, не правда ли, Аллан?… — Ты совершенно ничего не почувствуешь, — шепнул я. Холодный пот покрыл меня, когда я поднес дуло пистолета на расстояние дюйма от ее лба и начал осторожно нажимать спусковой крючок. Боже мой! Да, я действительно начал нажимать спусковой крючок мягко и уверенно, ибо не желал допустить ошибки…
И именно в этот момент, среди ужасного шума ревущего пламени, пронзительных воплей дикарей и криков и стонов раненых и умирающих, я вдруг услышал сладчайший звук, который когда бы то ни было достигал моих ушей: звук выстрелов, многих выстрелов, причем совсем близко.
— Великое небо! — воскликнул я. — Буры уже здесь, чтобы спасти нас. Мари, я буду держать дверь до тех пор, пока смогу. Если я упаду, пробирайся через окно, — ты сможешь это сделать со стоящего под ним шкафа, — потом падай на землю и беги туда, где стреляют. Ведь для тебя это шанс, хороший шанс спастись…
— А ты, ты, — простонала она. — Я лучше умру вместе с тобой.
— Делай то, что я приказываю, — свирепо прорычал я и бросился к шатающейся двери. Она падала от давления снаружи, она упала… и над ней показались два огромных дикаря, размахивая длинными копьями. Я поднял пистолет и пулей, предназначенной для Мари, уложил первого, а моя сразила второго. Оба свалились мертвыми там же, в дверном проеме.
Я поднял одно из копий и посмотрел назад. Мари карабкалась на шкаф, я с трудом мог рассмотреть ее сквозь сгущающийся дым. Ворвался еще один воин. Ханс и я приняли его на острия наших ассегаев, но его рывок был таким сильным, что ассегаи проткнули его насквозь и, падая, он свалил нас обоих на пол.
Я вскочил на ноги немедленно, теперь беззащитный, ибо копье сломалось в теле кафра, и ожидал конца. Посмотрев еще раз назад, я увидел, что Мари не смогла, или не захотела выбраться через окно. Во всяком случае она стояла рядом со шкафом, опираясь на него правой рукой.
В отчаянии я ухватился за наконечник сломанного ассегая и вытащил из тела кафра, полагая, что он послужит мне для умерщвления Мари, и затем обернулся, чтобы совершить это. Но как раз, когда я обернулся, я услышал хорошо знакомый голос, кричавший: «Ты жива, Мари?» — и в проеме двери появился не дикарь, а Анри Марэ…
Я медленно отступил перед ним, ибо говорить уже не мог, а последним желанием было прижаться к Мари. Я приблизился к ней и обвил рукой, все еще сжимавшей окровавленный наконечник копья, ее шею. Затем, когда тьма уже полностью охватила меня, я услышал ее крик:
— Не стреляй, отец! Это Аллан, Аллан, который спас мне жизнь!
После этого я уже больше ничего не помню. Вместе с Мари мы без памяти свалились на пол.
Когда сознание вернулось ко мне, я оказался лежащим на полу фургона, стоявшего на заднем дворе. Посмотрев полуоткрытыми глазами, — говорить я еще не мог, — я увидел Мари, бледную как полотно, с волосами, спадающими на измятое платье. Она сидела на одном из тех ящиков, которые мы ставили перед фургонами при погрузке, они назывались вооркистис, а поскольку ее глаза смотрели в мою сторону, я понял, что она жива. Рядом с ней стоял высокий смуглый молодой человек, которого я никогда до этого не видел. Он держал ее руку и смотрел на нее с волнением, и даже тогда я почувствовал, что этот незнакомец меня раздражает.
Также увидел я и другое: например, моего старого отца, склонившегося надо мной и смотрящего с тревогой, а снаружи, во дворе, большое количество людей с ружьями в руках, из которых я кое-кого знал, а другие были для мне неизвестны. Под стеной, в тени, стояла моя верная кобыла, с опущенной головой, вся дрожащая. Недалеко от нее лежал на земле чалый с окровавленным боком.
Я попытался подняться, но не смог, затем, ощутив боль в левом бедре, глянул и увидел, что оно красное от крови. Фактически ассегай пробил его почти навылет и задел кость. Хоть я и не почувствовал эту рану во время схватки, но она еще долго напоминала мне о рослом кафре, которого мы с Хансом приняли на свои копья…
Ханс, между прочим, также находился здесь, являя собой ужасное и в то же время смехотворное зрелище, потому что тот кафр упал прямо на него. Ханс сидел на земле, смотря вверх, и едва переводил дыхание своим рыбьим ртом. Каждый вздох его, припоминаю, формировался в слово «Аллемахте!», то есть «Всемогущий» — любимое голландское выражение.
Мари первая осознала, что я возвратился к жизни. Освободившись от руки молодого человека, она стремительно бросилась ко мне и упала на колени рядом, бормоча какие-то слова, которые я не смог разобрать, ибо они как бы заглушались в ее горле. Затем Ханс разобрался в ситуации и, изогнув свое неприглядное тело в мою сторону, поднял мою руку и поцеловал ее. Тогда заговорил мой отец:
— Слава Богу, он жив! Аллан, сын мой, как я горжусь тобой! Ты выполнил свой долг, как и надлежит англичанину…
— Я просто спасал свою собственную шкуру… Спасибо тебе, отец, — пробормотал я.
— А почему это англичанин должен делать больше, чем люди другого сорта, минхеер проповедник? — спросил высокий незнакомец по-голландски, хотя он, очевидно, понимал наш, английский язык.
— Это такая тема для разговора, которую теперь я не буду обсуждать, сэр, — ответил мой отец, весь как-то подтянувшись. — Но, если то, что я слышал, правда, в этом доме был француз, который не выполнил свой долг и, если вы принадлежите к той же самой нации, я приношу вам свои извинения.
— Благодарю вас, сэр, если это и произошло, то лишь наполовину… Остальная моя часть португальская, а не английская, слава Богу…
— Бога благодарят за многое, подчас за дела, которые должны только удивлять его, — ответил отец учтивым голосом.
В тот момент этот довольно неприятный разговор, который меня слегка рассердил, прервался, так как пришел хеер Марэ.