Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ПОЛНОЧЬ: XXI ВЕК

Жан Эшноз

ЖЕРОМ ЛЕНДОН

Он же сошел и убил льва во рве в снежное время. 2 Цар. 23, 20
Все начинается снежным днем на улице Флёрю в Париже 9 января 1979 года. Я закончил роман, свой первый, но я о том не знаю, не знаю, напишу ли еще и другие. Все, что я знаю, — что один я написал и, если удастся найти издателя, будет здорово. Если бы этим издателем оказался Жером Лендон, было бы, конечно, еще лучше, ну да не будем мечтать. Слишком серьезное, слишком строгое и суровое издательство, средоточие литературных достоинств, слишком хорошее для меня, не стоит и пытаться. И посему я рассылаю свой роман по почте нескольким издателям, каковые, все до одного, его отклоняют. Но я продолжаю, я упорствую и, на той стадии, до которой дошел, будучи обладателем почти исчерпывающей коллекции писем с отказами, рискую накануне оставить экземпляр своей рукописи в канцелярии издательства «Минюи» на улице Бернар-Палисси — не питая ни малейших иллюзий, просто чтобы пополнить коллекцию. И, так как иллюзий я не питаю, то продолжаю наводнять копиями все редеющие ряды еще не охваченных издателей.

Итак, снежный день, далеко за полдень. Я только что оставил очередной экземпляр — я сделал пару десятков ксерокопий, что обошлось мне весьма недешево, а надо добавить, что в ту пору я сидел без гроша, — в офисе одного более или менее исчезнувшего в наши дни издательства, главная прелесть которого заключалась в том, что оно размещалось на улице Флёрю в доме, который некогда занимала Гертруда Стайн. Выхожу оттуда, плетусь по этой самой Флёрю к Люксембургскому саду и вдруг вижу Мадлен, она сообщает, что поздним утром мне домой звонил Жером Лендон, рукопись его, похоже, заинтересовала, и он хочет, чтобы я ему, как только смогу, позвонил. На часах четыре часа дня.

Я уже сказал, у меня нет ни гроша, никакой оплачиваемой работы, и как раз в тот день в пять неподалеку от площади Италии меня ждет свидание с человеком, который, хочется думать, способен взять меня на работу. Мы тогда жили в Монтрёе, и у нас был 4L[1]. Мадлен оставляет 4L мне и возвращается в Монтрёй на метро.

С площади Италии звоню из телефонной будки в «Минюи». Попадаю на очень любезную даму, которая, похоже, в курсе моих дел. Не вешайте трубку, говорит она, я соединяю вас с месье Лендоном, генеральным президентом-директором издательства «Минюи». Она прямо так и говорит, это ее слова, и я не вешаю трубку. Потом я слышу его, да, он тут же заводит речь о моей рукописи, задает вопрос-другой, помню, он спрашивает о моем возрасте. Тридцать один год, говорю я. Отлично, говорит он, я вас жду. Проблема, говорю я, в том, что у меня в пять свидание по работе, но я могу попробовать его перенести. Нет-нет, говорит он, идите спокойно на свое свидание, а потом приходите в издательство. Это профессиональное свидание проходит не худшим образом, мне, по правде говоря, совершенно не до ответов на вопросы, но в конце концов меня, вроде бы, на работу берут.

К шести часам припарковываю машину в начале улицы Ренн. Дама на первом этаже, наверняка та самая, что говорила со мной по телефону, сообщает, что месье Лендон ждет меня в своем кабинете. Поднимаюсь по лестнице.

От этой первой встречи я храню воспоминания в равной степени и путаные, и четкие. Месье Лендон — худой мужчина высокого роста, сухощавый от природы, с продолговатым суровым, но улыбающимся (правда, не всегда таким уж улыбчивым) лицом, с острым взглядом; короче, навязывающий окружающим робость; он с энтузиазмом рассуждает о моем романе, я же ничего не отвечаю, ничего не понимаю в этом энтузиазме. Он задает несколько вопросов о моей жизни, я боюсь сморозить в ответ глупость и едва отвечаю. Вы, конечно, любите Роб-Грийе, говорит он как о чем-то само собой разумеющемся, словно моя книга естественно проистекает из его воздействия. Я без лишних слов соглашаюсь, не признаваясь, что из всех его романов читал только «Резинки», да и то лет пятнадцать назад. Все это, по-моему, длится не слишком долго, от силы полчаса.

К концу нашего разговора он как-то странно на меня посматривает, чуть улыбаясь и покачивая головой, словно представлял себе автора этого романа совершенно иначе, не таким немым простофилей, который едва осмеливается на него смотреть. Я начинаю бояться, что, разочаровавшись в моей персоне, он пересмотрит свое решение. А впрочем, было ли оное решение принято? Похоже, да, поскольку к концу беседы он протягивает мне на подпись три экземпляра издательского договора. Я подписываю их не читая, как можно быстрее — из боязни, что он изменит мнение.

Выхожу оттуда с договором в руке, еще нет семи, «Монопри»[2] на улице Ренн еще открыт, и я устремляюсь туда. Так как не может быть и речи о том, чтобы сложить договор и засунуть его в карман, покупаю, чтобы ну никак не попортить сей драгоценный документ, картонную папку, в которую с предосторожностями его и помещаю. Возвращаюсь в Монтрёй. Отворив дверь в дом, вижу, что Мадден болтает по телефону. Подаю знак, чтобы она не прерывала разговора, открываю папку, показываю ей договор, мы улыбаемся.



В последующие дни несколько раз вижусь с месье Лендоном, мы вместе обедаем; я не верю ни своим глазам, ни ушам, что нахожусь здесь, обедаю с этим человеком, вследствие чего ем очень мало, слежу за тем, чтобы хорошо держаться за столом. Он почти не делает замечаний по тексту — за вычетом нескольких ошибок, таких как знаменитое «после того как», вслед за которым французским каноном не допускается сослагательное наклонение, «уже» — déjà, — в котором я систематически пропускаю ударение над последней гласной, другие мелкие огрехи того же толка. Я почти ничего не говорю, говорит он.

Он часто, почти каждый день, звонит мне по утрам домой, для меня очень рано, я редко встаю раньше девяти-десяти часов. Кое-как ему отвечаю, и всякий раз, когда он звонит, так смущаюсь, что изо всех сил сжимаю в руке телефонную трубку, иногда даже боюсь ее сломать. Ну да в общем и целом и здесь тоже говорит в основном он, а я слушаю. Однажды во время встречи у него в кабинете он делает мне неожиданное предложение: Скажите, а вы не думаете, что для этой публикации, может быть, стоит взять другое имя? Смотрю на него, ничего не отвечая. Дело, видите ли, в том, что у вас в имени и фамилии, как бы это выразиться, имеет место своего рода зияние[3]. Я по-прежнему ничего не говорю, я согласен, он в общем-то прав, но задумываюсь, как это могло бы зазвучать: Пьер Эшноз? Жак Эшноз? Альфред Эшноз? Да, кажется, это звучит лучше, но для меня этот вопрос совершенно неожиданен, я его обдумываю. Уж таковы мои имя и фамилия, я все про них знаю, но мне, пожалуй, все-таки хотелось бы их сохранить. С другой стороны, понимаю, что он имеет в виду, с точки зрения благозвучия он прав, но смена имени — все же весьма масштабная затея, просто так на такое не пойдешь. Поскольку я никогда не сталкивался с подобной проблемой, продолжаю смотреть на него, не говоря ни слова. Хорошо, хорошо, говорит он, не будем больше об этом.



Книга выходит из печати, по-моему, в марте. В день ее выхода я, само собой, шатаюсь по книжным, и, да, она тут как тут, на витринах и на столах. Спустя несколько дней покупаю «Монд» и вижу в углу страницы на издательской врезке свое лицо — впервые в жизни. Когда я упоминаю на следующий день об этом по телефону месье Лендону, он говорит: Да, мы дали небольшую рекламу, я вас специально не предупреждал, мне хотелось выяснить, узнаете ли вы об этом самостоятельно, мне было интересно, попадется ли она вам на глаза.

Идут дни, Жером Лендон по-прежнему звонит в Монтрёй почти каждое утро. Однажды в крайнем возмущении: вышел закон, отпускающий цены на книги. Вы не отдаете себе отчета, что происходит, говорит он, это просто июнь 40-го. Я во всем этом ничего не смыслю, но пытаюсь быть на высоте: Да, нелепо заявляю я, это действительно беспокоит. Так как он, очень взвинченный, отлично видит, что я в этом не разбираюсь, он бросает мне: Ну а вы, то, что вы делаете, это даже не Хайдеггер, вот. Я проглатываю, мы вешаем трубки.

Когда мы обедаем вместе, всегда в одном и том же ресторане, в «Сибарите», в который он ходит каждый день, разговоры идут преимущественно о литературе. Он пьет только воду. А вы? спрашивает он меня. По правде, говорю я, может быть, чуть-чуть вина. Ладно, говорит он гарсону, тогда мне бутылку «Бадуа», а ему бокал вина. Каждый раз я узнаю в «Сибарите» что-то новое: о Роб-Грийе, о Клоде Симоне, о Пенже, который перед тем, как встретиться с Лендоном, всегда набрасывает на клочке бумаги список тем, каковые хочет затронуть, о том, как Лендон в первый раз читал «Моллоя» и в приступе смеха едва не рассыпал листы рукописи в метро на станции «Ля-Мотт-Пике-Гренель» — эту историю я буду слышать часто, все мы будем слышать ее часто. Рассказывая однажды о своем семейном доме в Этрета, он предлагает мне приехать к ним на выходные: я настолько ошеломлен этой идеей, что таращусь на него, ничего не говоря. Не думает ли он, что его идея мне не по вкусу? Не спохватывается ли, с полным на то основанием опасаясь, что мое общество окажется скучным? Как бы там ни было, больше вопрос об уикенде в Этрета не встанет. Ну да я-то профан в издательском деле, не знаю в нем никого и ничего, я учусь. И среди прочего узнаю, что, когда автор обедает со своим издателем, платит всегда издатель. Ладно. Я этого не знал.

В любом случае Жером Лендон, судя по всему, и в самом деле верит в мой роман: знаете, говорит он, теперь, с этой книгой, вы, наверное, сможете поменять машину. Я нахожу его отъявленным оптимистом, но позже пойму, что, как правило, он таковым не является. Как, впрочем, и закоренелым пессимистом, речь идет, так сказать, о пессимизме деятельном, пессимизме боевитом. Итак, он, судя по всему, в роман верит, но через несколько недель после его появления кажется несколько разочарованным. М-да, говорит он, такое ощущение, что журналисты не очень-то торопятся поговорить о вашей книге. Ну да, говорю я. Но мне-то все это более или менее безразлично: главное для меня, что этот томик существует. Я еще не понял, что книга делается еще и для того, чтобы продаваться. И об этом тоже я узнаю позднее. Все изменится.



С коммерческой точки зрения роман оказывается полным провалом, какая уж там новая машина, но в один прекрасный день мне на новую работу на площади Италии звонят из издательства «Минюи» и сообщают, что я получил премию «Фенеон» и должен, отложив все дела, явиться в Сорбонну, чтобы ее получить. Чуть позже, возвращаясь после Сорбонны пешком в издательство, мы проходим по набережной мимо статуи Кондорсе, и Жером Лендон говорит: Во всяком случае эта премия, должен вам сказать, уже кое-что, она не совсем как другие, это не сделка между издателями. Хорошо, думаю я про себя, ну что ж, тем лучше.

Тем не менее, с «Фенеоном» или без него, так и не находится почти никого, кто написал бы о моей книге, продается всего пятьсот или шестьсот экземпляров, но какая разница: у меня есть издатель, и этот издатель — Жером Лендон, остальное не имеет значения.

С легким сердцем я быстро пишу посему другую книгу, каковую, не откладывая в долгий ящик, передаю ему — годом-другим позднее. Оставив рукопись на улице Бернар-Палисси, я уезжаю дожидаться реакции Жерома Лендона к своим родителям в Воклюз. Поскольку та заставляет себя ждать, в конце концов звоню ему по телефону. А, говорит он, это вы, нам надо будет повидаться. Я рискую спросить, не прочел ли он мою рукопись. Да, говорит он еще холоднее, и не нахожу ее удачной. Затем, поскольку я пытаюсь выяснить что-то еще, он обрывает диалог, заявляя, что переговоры по телефону обойдутся мне слишком дорого. Увидимся, когда вы вернетесь в Париж, удачного вечера. Неудачный, очень неудачный вечер.



Возвращаюсь в Париж. Звоню. Встреча назавтра за обедом. Не помню, по какой причине мы идем в тот день не в «Сибарит», а в китайский ресторан на улице Гозлен. Там Жером Лендон не ограничивается объяснением, почему плоха моя книга, но объясняет и как она плоха, а также почему и как я до этого дошел, почему и как обманулся, почему и как виновен в своей ошибке. В этом предприятии он совершенно замечателен. Он не только подтверждает, что не будет публиковать мою книгу, но и предупреждает, что устроит мне сцену ревности, если я попытаюсь издать ее где-либо еще. Ситуация кажется патовой, а то и матовой. В конце трапезы, когда на стол прибывает счет, движимый наивным чувством собственного достоинства, я тянусь было за бумажником — он испепеляет меня взглядом, платит. Если хотите, можно переговорить об этом еще раз, говорит он, но в конечном счете… (жест).

Как бы там ни было, звоню ему через несколько дней, домогаясь нового свидания, каковое он с откровенной скукой и назначает. Но я просчитал свой ход: зная, что он ожидает, что я буду обжаловать дело отвергнутой книги, я тщательно воздерживаюсь от всякого о ней упоминания. Ограничиваюсь тем, что рассказываю о наметках следующей, которую собираюсь написать: довольно-таки запутанная история параллельных и одновременных расследований и т. д. Он ничего не говорит, он надувает губы, он смотрит на меня со снисходительностью, он говорит: Мне кажется, вам будет трудно осилить подобный замысел. Но в конечном счете… (жест).

И почти уверен, что именно в тот день, просто не вижу другого такого, он, завершая беседу, бросает мне простенькую фразу: Вы не входите больше в издательство «Минюи». Понятное дело, подобные высказывания не забываются. Итак, я встаю, и ухожу, и мы не видимся и не общаемся в ближайшие два с половиной года.



И вот, на протяжении двух с половиной лет я пишу свою скромную историю параллельных и одновременных расследований. Дважды за это время получаю от него весточки, в которых он спрашивает, как обстоят дела с романом, о замысле которого я ему рассказывал. Но всякий раз не отвечаю, у меня собственная гордость. Весенним днем 1983 года я наконец заканчиваю свой роман. И, как четыре или пять лет назад, прихожу, чтобы оставить его в канцелярии издательства «Минюи», — как можно незаметнее, по стеночке. К несчастью, дама на первом этаже меня не забыла. Да поднимитесь же к месье Лендону, говорит она, он будет рад вас видеть, он там с Роб-Грийе. Тщетно протестую, она настаивает, я поднимаюсь. Роб-Грийе, довольно сердечно: А, вы принесли рукопись. Замечательно, нам их не хватает. Лендон, напротив, ледяным тоном: Вам таки хватило смелости прийти, не договорившись о встрече. Я снова как могу возражаю, но он меня не слушает и, взяв рукопись двумя пальцами, бросает ее на угол стола с тем из своих взглядов, который гласит: вам напишут. Я, естественно, не задерживаюсь, я отлично вижу, что все решительно и бесповоротно пропало; возможно, меня простят, если я признаюсь, что в тот вечер чудовищно напился.

И все равно чудовищно подавленным, непривычно поздно валяясь поутру в постели, поднимаю я через день телефонную трубку, и что же, это Лендон. Ну и как оно? возглашает он игривым тоном. Да так себе, говорю я хмурым голосом. Да ну? с энтузиазмом удивляется он. И что же не так? Вы видели, какая выдалась прекрасная погода? Париж сегодня великолепен, вы что, еще не выходили? И вправду, за задернутыми шторами, похоже, сияет солнце, но перед подобной извращенностью так не хочется отвечать. Знаете ли, продолжает он, словно боится, что забудет об этом сказать, она действительно хороша, ваша книга, ей-богу. Очень мне нравится. Как насчет пообедать, скажем, завтра?

Назавтра, в «Сибарите», он не один. Тут и его дочь Ирен, которая займется вместе с ним моей книгой, которая все более и более будет заниматься теми, что последуют, и вообще всем остальным. Следующие обеды этой весною очень и очень веселы, Лендон знает уйму презабавных еврейских историй, он их замечательно рассказывает, но однажды его рассказы пойдут на убыль, потом сойдут на нет. Семью годами позже, в Будапеште, Роб-Грийе пожалуется в моем присутствии, что Лендон не рассказывает больше, как прежде, то, что он, Роб-Грийе, называет антисемитскими анекдотами. Да нет, то были не антисемитские анекдоты, а просто-напросто забавные еврейские истории. Помню пару-другую особенно забавных и мог бы вам их рассказать, да как-то не хочется.

Довольно часто возникает впечатление, что, если ему нравится рукопись, Жером Лендон предлагает сменить ее название. И он как раз таки в сомнениях по поводу названия той книги, которую только что одобрил. «Чероки», сомневается он, что поймут под этим люди? В конце концов, когда Анри Косс ставит ему на вид, что «Сей» вывело в бестселлеры опус под названием «Чесапик», каковое вряд ли способно сказать людям больше, нежели «Чероки», он сдается.

Потом проходит лето, все снова вступает на круги своя и происходит немыслимое: пресса, фотографы, продажи; книга, вроде бы, пошла. Нет, не бестселлер, но идет не так уж плохо. Я даже оказываюсь в шорт-листе премии Медичи. У вас нет ни единого шанса, говорит Лендон. Только позже я пойму, что такова политика издательства: всегда говорить, что у тебя нет шансов. А потом, в конце, шансы оказываются. И эта премия, она моя. Но Лендон попросил у меня за несколько дней до этого — на тот совершенно невозможный случай, что я ее получу, — подготовить небольшой текстик, заказанный «Фигаро». Я же, зная, что у меня нет ни единого шанса, мне же так сказали, полностью пренебрег его просьбой, и, когда на меня сваливается-таки премия, когда я признаюсь, что ничего не написал, получаю серьезный нагоняй. В конце концов, говорит Лендон, что-нибудь придумаем. Он сам выбирает отрывок из моего первого романа, описание воскресной службы в русской церкви святого Александра Невского на улице Дарю, и посылает ее в «Фигаро», что заметно расширяет мой жизненный опыт: я получаю с дюжину писем с поношениями от негодующих православных прихожан. Ну да ладно. Все-таки, возвращаясь со скромной премиальной церемонии, 28 ноября 1983 года я встречаю Сэмюэля Беккета. О, с Сэмюэлем Беккетом полное фиаско, пожимаем руки, здороваемся, и я не способен произнести больше ни слова, но, в конце-то концов, я с ним встретился. Так как в его компании я очень взволнован, жуткое недоразумение; спустя несколько дней Лендон рассказывает мне, что Беккет решил, будто я разволновался из-за премии: У него вид чокнутого, счел даже он. Я встречусь с ним еще всего один раз, через несколько лет, на той же улице Бернар-Палисси, и даже не осмелюсь подойти поздороваться.



Жером Лендон находит это рискованным, но ничего не поделаешь, я готов попытать счастья: бросаю работу на площади Италии, поскольку моя книга принесла немного денег и я, осмелев, надеюсь, что так может продолжаться и дальше, поскольку, что ни говори, не хочу делать в жизни ничего другого. Зато теперь у меня будет время, чтобы написать еще одну книгу, историю рукописи. И в последующие годы, когда Жером Лендон звонит время от времени, чтобы узнать, как идут дела с третьей книгой, я увиливаю, говорю, что все в порядке, я работаю и все идет своим чередом. Я настолько не спешу, что через три года он немного обеспокоен, звонит все реже, впадает по моему поводу в уныние, я почти уверен, что он считает, что я больше ничего не напишу. Жером считает, что ты кончишь как Дювер[4], говорит мне однажды вечером по телефону Ирен. Что ты больше ничего не напишешь. Ничего на это не отвечаю. Думайте что хотите. Я совсем один, сижу почти без денег, пишу свою книгу, там будет видно.

Меня все же дважды приглашают на обед к Жерому и Аннет Лендон на бульвар Араго. Должен признать, что об этих обедах мало что помню. Так как я по-прежнему весьма застенчив, я, похоже, трачу все силы на то, чтобы вести себя правильно, так, как меня испокон веку наставляли родители. Однажды, это точно, мы с Ирен заходим после такого обеда в бар пропустить по стаканчику. В другой раз, двумя-тремя годами позже, там, насколько я помню, присутствует Жан-Филипп Туссен[5] со своей сестрой.



Сентябрьским днем 1986 года, после нескольких лет, на протяжении которых Жером Лендон считал, что я потерян для литературы, я все же приношу ему рукопись, озаглавленную «Используя свое оружие». Он заявляет, что сам текст ему очень нравится, но не нравится заглавие. Мне не нравится слово «использовать», говорит он, я нахожу его уродливым. Ну ладно, говорю я. У вас ничего нет про запас? спрашивает он. Я также подумывал назвать это, говорю, «Малайская жизнь». Ну вот и прекрасно, говорит он, отлично, так и назовем. На сей раз возражаю я. Не говоря уже о вышедшем несколькими годами ранее «Жизнь, способ употребления» Жоржа Перека, за последнее время навыходило множество романов с жизнью в заглавии, и мне не хочется в их компанию. Хорошо, говорит Лендон, согласен, но сохраним малайскость в качестве прилагательного (в этом романе действие по большей части разворачивается в Малайзии), остается подобрать существительное. Ищем его не день и не два, и в конце концов Ирен предлагает «шалость», что меня вполне устраивает[6]. Шалости чем-то напоминают мне Виктора Сегалена[7], отлично, так и оставляем.

Когда какая-то моя книга, судя по всему, нравится Жерому Лендону, он почти не вмешивается и, в общем-то, не навязывает и не предлагает никаких изменений. Иначе же это может привести в замешательство. Одно из его редких вмешательств в эту последнюю книгу, к примеру, относится к отрывку, где я, описывая одного персонажа, ссылаюсь на внешние данные Луизона Бобе[8]. Нет-нет, говорит он, никакого Луизона Бобе. Ну ладно, говорю я, а почему? Что вы имеете против Луизона Бобе? Ничего особенного, отвечает он, или, может, талассотерапию. Так что будьте добры, уберите Луизона Бобе. Ну и прощай, Луизон Бобе. Вот так-то. А кроме того, у него свои теории, одна из них касательно единственного числа: единственное, если это допускает фраза, всегда лучше множественного. Эта теория по сей день кажется мне справедливой.



Так все и продолжается, каждые два-три года я приношу ему новую книгу. Когда мы время от времени видимся, я уклоняюсь от разговоров о своей работе, особенно когда она продвигается не слишком хорошо. По молодости лет я воображал, что издатель может содействовать писателю, помочь ему в его муках, мерить вместе с ним шагами Люксембургский сад, степенно обсуждая роль того или иного персонажа, взаимосвязи между двумя главами и все такое прочее. С Жеромом Лендоном я быстро понял, что издатель должен делать нечто иное, по крайней мере такой как он. Он испытывает ужас перед состояниями души и отвращение к тому, что его примут за то, чем он не является, будь то суррогат отца, исповедник или психотерапевт. Единственный раз, когда я рискую поделиться с ним с виду неразрешимой проблемой, с которой столкнулся в одном из романов, он тут же замыкается и даже, вместо того чтобы уклончиво сказать мне, что все образуется, что я отыщу решение, историю, которая решит дело, дает понять, что на самом деле у меня нет ни единого шанса выпутаться: способ вразумить меня, что не стоит докучать ему своими мелкими заботами. Впредь я воздержусь от подобных призывов о помощи, уже зная, что Лендон скорее подержит вашу голову под водой, нежели поможет выбраться на поверхность. Ну что ж, прощайте, душевные состояния.



В один прекрасный день я пишу коротенький текст, заказанный для чтений, которые Эмманюэль Оккар организует в Токийском дворце; Лендон натыкается на этот текст и, похоже, тот ему очень нравится. Как обычно, он не советует публиковать его в журнале. Впрочем, Жером Лендон вообще не советует публиковаться в журналах, как не советует и работать в соавторстве, не советует коллоквиумы и заказы для кино или телевидения, не советует путешествовать (он особенно ненавидит путешествия), не советует почти все, что так или иначе способно отвлечь от письма, короче, не советует больше, чем советует. За невозможностью следовать его советам я по большей части следую его отповедям, и мне не приходится на это жаловаться. Но берегите этот текст, сохраните его, говорит он мне, рано или поздно у вас из него что-нибудь выйдет.

Поскольку в ту пору издательство «Минюи» публикует маленькими томиками короткие тексты Маргерит Дюрас, я набираюсь дерзости предложить ему сделать такую же тонюсенькую брошюру из моего крохотного текста. Коли он ему нравится, почему бы и нет? Вы не подумали, говорит он, пожимая плечами, ваш текст чересчур короток. Ну и что, говорю я, «Шлюха с нормандского берега» тоже совсем не длинна. Конечно, парирует он, но вы не Дюрас. Легко с этим соглашаюсь. В конце концов, спустя некоторое время этот текст в виде раздаваемого клиентам буклета публикует объединение нескольких книжных магазинов. Поскольку он проходит не совсем незамеченным, Лендон соглашается опубликовать его под обложкой издательства — но, с обычным своим пристрастием к смене названия, брюзжит и по поводу этого. На сей раз, говорит он, мне не нравится в вашем заглавии слово «оккупация»[9]. Оккупация, знаете ли, вызывает у меня дурные воспоминания. Но тут я, рискну сказать, сопротивляюсь. Это, впрочем, последний раз, когда он поднимает шум из-за названия, все следующие романы проходят без малейших нареканий.



В другой раз со мной связывается издатель, который предлагает опубликовать какой-нибудь мой короткий текст в составляемом им сборнике. Я не говорю ни да, ни нет, хотя отлично знаю, что делать этого не буду. Просто тогда я еще не научился говорить нет — с тех пор я добился в этом некоторого прогресса, — итак, я уклончив, я увиливаю. Но недостаточно: спустя несколько дней в прессе появляется объявление об этом сборнике; среди упомянутых имен присутствует и мое. Гнев Лендона: Скажите-ка, я тут заглянул в газету, говорит он мне, что там за история? Да чушь все это, говорю я, полная чушь. Вы доставите мне удовольствие, говорит он, если напишете этому деятелю, что выходите из его проекта. Никаких проблем, если это может доставить Лендону удовольствие: поскольку я уверен, что сей проект в любом случае меня не интересует, пишу этому деятелю, его о том извещая. Спустя несколько дней Лендон, не без лукавства: Кстати, то письмецо, что я просил вас написать, вы его отослали? Ну да, говорю я, конечно. Он делает большие глаза: Да? В самом деле? Я же вам сказал, отвечаю я. Он смотрит на меня с удивлением. Поразительный все же тип: он не только позволяет себе давать вам указания, в довершение всего он позволяет себе воображать, что их не выполняют.



Только не надо думать, что это холодный, высокомерный, властный, бесчувственный человек. Насколько я его знаю, он совсем другой. Он как раз таки страстен, он волнуется, он насмешничает, он загорается и радуется, а может и негодовать и возмущаться. Не следует также думать, что он не симпатичен, вопрос не в этом, он милейший человек. Вопрос в том, что ему есть что делать, и симпатичность тут ни при чем, симпатия — не его забота. А кроме того, он просто-напросто не может терять времени, и вот это он способен втолковать весьма решительно и энергично. Однажды я звоню ему по какому-то поводу, извиняясь для начала, если его отвлекаю: Да, говорит он, вы меня чрезвычайно отвлекаете — и вешает трубку.

И вместе с тем он может часами восторгаться той или иной книгой, фильмом, местом в Париже. Когда выходит фильм Джима Джармуша «Пес-призрак», он целыми днями изводит меня по телефону, чтобы я сходил на него. Этот фильм именно для вас, повторяет он, уверяю, специально для вас. Сам он ходит в кино каждое воскресенье, днем. Что же касается экранизаций опубликованных им романов, его позиция проста. Идеал в отношениях с кинематографом, широко улыбаясь заявляет он, когда вам удается продать права, а фильм потом не выходит. Лучше, видите ли, и не придумаешь.

Итак, кино днем по воскресеньям, утром же, очень рано, он гуляет по Парижу. Он уходит очень далеко, шагает очень быстро, угнаться за ним удается с большим трудом — но я никогда не сопровождал его в этих прогулках, я просто убеждался, как трудно не отстать от него на улице, когда нам приходилось отправиться вместе куда-либо в Париже. Впрочем, он стремителен во всем, все делает быстро: приносишь ему рукопись, назавтра он звонит. Один раз даже в тот же вечер.

Итак, никаких шансов на долгие литературные беседы в Люксембургском саду или где еще. Зато что касается прогулок по Парижу, тут он, напротив, дока. Так как я здесь тоже не совсем профан, мы в конце концов обмениваемся уголками Парижа, радуясь, что открыли, каждый со своей стороны, один и тот же причудливый и совершенно необнаружимый дом в почти недоступной зоне у моста Тольбиак, или же обсуждая достоинства рассеянных по городу скульптур Эмманюэля Фремье. Именно по его совету я, например, направляюсь в такой-то сад, по его совету иду полюбоваться на старое, особенно интересное граффити («Все на семинар Жака Лакана!») на задворках рядом с авеню Ледрю-Роллен, в таком вот роде. Советы, все-таки советы.



Однажды, в мае 1989-го, только-только закончив книгу, звоню ему, чтобы об этом предупредить. Ну так чего же вы ждете, говорит он, почему не приносите? Но для меня эпоха информатики еще впереди, я по-прежнему работаю на старенькой пишущей машинке, заклеивая и перебивая, все в единственном экземпляре. Просто я сейчас без автомобиля, говорю я ему, он у механика. Ну и что? удивляется он. Мне, отвечаю, придется ехать на метро. Не вижу связи, говорит он. Но ведь рукопись, говорю я, а вдруг у меня в метро ее украдут. Ну и ну, смеется он, и часто у вас в метро крали рукописи? Ладно, говорю я, сейчас приеду.

Через несколько месяцев после этого диалога умирает Сэмюэль Беккет. Я в это время отдыхаю в горах, мне приходит идиотская идея позвонить Лендону, а не, как принято, написать. По телефону он очень любезен и, как мне кажется, до крайности печален.



Я уже говорил, едва ему принесешь рукопись, как уже на следующий день он звонит, — однажды, об этом я тоже упоминал, предупредив меня, что у него много работы и он сможет взяться за чтение только назавтра, он звонит в тот же вечер. Но как-то, на следующий день после передачи другой рукописи, в апреле 1992 года, по поводу опуса, озаглавленного «Нас трое», телефон не звонит. Я немного беспокоюсь, но стараюсь не подавать вида. Послезавтра утром тоже ничего, я беспокоюсь уже всерьез. Потом, во второй половине дня, он звонит и любезнейшим тоном приглашает меня к себе: я сажусь в метро в чрезвычайном беспокойстве.

Ну так вот, говорит он, мне очень нравится ваш текст, если вы хотите, можно прямо так его и напечатать. Но вот я не совсем уверен, что конец, не думаете ли вы, что конец, с концом что-то такое, я не говорю, что он не годится, но тем не менее этот конец… — и так далее, и тому подобное. Я, естественно, заявляю, что очень расстроен, но ситуация представляется не такой тяжелой, как я опасался; я забираю рукопись, возвращаюсь к себе и изучаю этот самый конец. И правда, не так уж он и хорош. Переделываю его, но это задним числом заставляет изменить многое по всему тексту, что ощутимо идет рукописи на пользу. Я довольно легко справляюсь с этой задачей, за несколько недель, тогда как обычно весьма медлителен, и отношу текст в издательство. Ну вот, говорит Лендон, теперь все в порядке. Немедленно посылаем в типографию. Короче, скор, как всегда.



Двумя годами ранее, в 1990-м, один художественный фонд пригласил меня вместе с несколькими друзьями-писателями (я не люблю слово «писатель» и стараюсь избегать его, когда только возможно, но не так-то много других слов, чтобы обозначить то, что ты делаешь) во Флориду, и, по правде, все прошло очень славно, дни на пляже, ночи в барах, иногда мы даже немного пописывали. Все прошло настолько славно, что мы решили, дабы это событие отпраздновать, написать по рассказу и объединить их в сборник, которому, как мы с энтузиазмом постановили, по выходе, естественно, будет обеспечен грандиозный успех. Вернувшись во Францию, я отношу весь комплект Жерому Лендону, каковой сразу же надувает губы. Он читает сборник, потом приглашает меня и с каменным лицом протягивает договор, согласно которому, похоже, берется его издать. Ситуация небывалая, так как обычно, когда текст ему нравится, он улыбается своей широкой улыбкой и выглядит в общем-то довольным. Днем я решаюсь позвонить Ирен: Что происходит? спрашиваю я ее. Жером действительно собирается издать этот сборничек, но у него в то же время сердитый вид. Пойду, говорит Ирен, справлюсь. И никаких проволочек: часом позже звонит Жером Лендон: Ирен сказала, что у вас возникли вопросы. Ну так вот, я нахожу вашу затею совершенно никчемной, вкратце говорит он, все это никуда не годится, никуда не годится и ваша часть, я издам ваш сборник, просто чтобы его не издали другие.

Сей опус и правда выходит, но в книжных магазинах его не найти, в прессе о нем практически не слышно, и он почти не продается. Впоследствии, перечитав этот сборник, я и в самом деле прихожу к выводу, что он довольно-таки жалок, и все последующие годы буду предлагать Ирен убрать его из каталога издательства. Ну нет, с улыбкой ответит она, что это ты придумал? Раз книга налицо, надо пытаться ее продать.



Следующие книги — я про свои — уже не порождают особых проблем. За вычетом, почти каждый раз, проблемы запятых, нашего единственного фундаментального эстетического расхождения. Жером Лендон — сторонник, когда это только возможно, демонстративной ритмизации фразы посредством запятых, тогда как по мне лучше по возможности обходиться вообще без них, внутренний ритм фразы обязан поддерживать себя без посторонней помощи. Так что нам случается проводить немало времени, обсуждая уместность или неуместность какой-то запятой, разворачивая по этому поводу в адрес друг друга (ибо наконец, отныне, у нас неплохо получается вместе говорить и смеяться) нескончаемые словопрения, словно от этого зависит будущее мира и литературы, что, впрочем, по нашему мнению, как раз и может иметь в подобные моменты место. Подчас какую-то запятую уступаю я, но все же иногда какую-то другую уступает и он. Несмотря на ту подлинную и весомую ставку, каковую являет собой запятая, пусть будет ясно: в такие дни мы искренне забавляемся.



С тех пор как я печатаюсь и, следовательно, вынужден встречаться с людьми из соответствующего круга, не со слишком многими, но все-таки, я узнаю, что о Жероме Лендоне ходят слухи, будто он скуп. Хорошо, пусть так, но все же за двадцать два года, я же не глупее других, по-моему, я бы это заметил. Верно, он никогда не выплачивает аванса, когда ему передают рукопись, с улыбкой заявляя, что охотно бы это сделал, но воздерживается из чистого суеверия, как бы не навлечь на книгу неприятности и т. п. Но мне и самому не чужда его позиция: получить аванс означает некоторым образом залезть в долг, и для меня все сразу встает на места, так как я как огня боюсь одалживаться. К тому же всякий раз, когда, оказавшись на мели, я взываю о помощи, он идет мне навстречу. Итак, никаких следов скупости. Ах нет, пожалуй, одна мелочь: электричество. Во время рекламных рассылок, когда приходится часами подписывать книги в довольно-таки темном кабинете по соседству с его собственным, мне случается — и не подумав выключить лампу — минут на пять отлучиться, когда же я возвращаюсь, он уже тут побывал, ибо лампа выключена.

И, чтобы покончить с этой темой, еще одно. Когда в 1990 году Жану Руо присуждают Гонкуровскую премию, несколько таких как я, авторов издательства, получают от Жерома Лендона письмо, в котором тот сообщает, что без нашего участия этот успех был бы в его глазах неполным. К письму прилагается чек, сумму которого я не помню, но то, что она была немалой, не забылось. Девятью годами позже, когда в свою очередь получу эту премию и я, он поступит так же с другими. С тем же изяществом он иногда вмешивается в пункты договора. Несколько раз, в конце телефонного разговора: Ах да, чуть не забыл. Что касается платы за ваши авторские права, я, знаете ли, позволил себе ее повысить.



Мы так и не станем никогда с Жеромом Лендоном по-настоящему близкими друзьями — но все же достаточно близкими, чтобы устроить мне разнос, когда он находит, что я плохо одет. Однажды, когда я заявляюсь в издательство в джинсах с дырами на коленях, это ему вовсе не нравится, что он в резких выражениях и доводит до моего сведения. В другие разы, когда я одет лучше, он меня поздравляет: Сегодня вы во всем синем, очень хорошо. Или: Знаете, у вас весьма симпатичный свитер, где вы его добыли? — а я не упускаю случая отметить выбранный им галстук (не забудем, что он довольно-таки кокетлив), мы смеемся, и я в самом деле верю, что мы симпатичны друг другу. Несколько лет тому назад я понял, что у этого человека две улыбки: жутковатая улыбочка, которая появляется в определенных обстоятельствах — наподобие тех, что я уже описал; и широкая, исполненная тепла улыбка, когда ему нравится какая-то книга, когда эта книга хорошо продается, когда он рад вас видеть и вообще, когда с ним, а главное — с его близкими, происходит что-то хорошее.



Однажды, за обсуждением перспектив издательства «Минюи», он говорит мне: Не знаю, увидите, как все сложится, позднее, с Ирен, после моей смерти. Так как от этого высказывания меня коробит, так как я смотрю на него с упреком, так как он видит, что я дуюсь на него за то, что он это сказал, он говорит: А вы что, никогда не думаете о своей смерти? Я о своей думаю каждый день. Я, конечно, тоже, говорю я. Это так, но у меня к этому не лежит душа. Если я и способен спокойно поразмыслить о своей смерти, то мысль о его смерти для меня невыносима.

И еще один день, я, вероятно в процессе рекламной рассылки или чего-то еще, в кабинете отсутствующей в этот день Ирен, на последнем этаже, и он зовет меня снизу. Кричит: Эшноз! Ну а я не люблю, когда меня так зовут, это напоминает лицей, а в лицее мне не нравилось. Я спускаюсь по лестнице в довольно дурном настроении и, не знаю уж, что на меня нашло, говорю ему: Зовите меня Жан. Он со своей жутковатой улыбочкой иронически меня рассматривает, не отвечает. В последующие годы он не зовет меня ни по имени, ни по фамилии, а потом, так как мы время от времени друг другу пишем, в один прекрасный день его письмо начинается так: Дорогой Жан. С этого дня я позволяю себе звать его Жером. До тех пор я звал так только своего сына.

Потом, в один прекрасный день я получаю «Гонкура». В жизни с вами может случиться и не такое; очевидно, в этом нет ничего плохого, ни для вас, ни для вашего издателя. Поскольку в этом году премия присуждена в не совсем обычных обстоятельствах, до запланированной даты, Жером Лендон и я приглашены на обед с Гонкуровской академией, чего обычно не делают. Обед невероятно обилен, и со своего места я вижу Жерома, который, как всегда предельно сдержанный, с энтузиазмом ест и пьет буквально все, так что даже моя соседка справа наклоняется ко мне: Ваш издатель ест все подряд, шепчет она, это и в самом деле очень хороший издатель. До сих пор не понимаю, крылся ли за этим замечанием невольный юмор или нет. По окончании обеда мы собираемся вернуться в издательство, и Жером говорит: Что делаем? Садимся в метро? И я отвечаю: Давайте, если вы не против, лучше пройдемся. Весьма рискованно с моей стороны: я, конечно, знаю, что его хлебом не корми, дай прогуляться, но знаю к тому же, что ходит он чрезвычайно быстро, раза в два быстрее меня, и что, хоть путь от площади Гайон до улицы Бернар-Палисси не так и долог, мне придется изрядно попотеть. Но я справляюсь и достаточно уверенно выдерживаю его ритм до самого конца.



Когда мы вместе что-то обсуждаем, говорит, как я уже не раз повторял, в основном он. Часто на тесной лестнице высокого и узкого, как и он сам, здания издательства «Минюи», по которой он беспрестанно взбирается и сбегает, перескакивая через ступеньки, иногда у него в кабинете, иногда, когда я захожу повидать Ирен, а он на полной скорости врывается к ней в кабинет, чтобы уладить ту или иную проблему. Бывает, что он не задерживается, его ждут другие дела, но часто кажется, что он рад меня видеть, это уже не его жутковатая улыбочка определенных обстоятельств, а широкая, щедрая и сердечная улыбка, он садится куда попало, привалясь обычно своим длинным торсом к какому-нибудь шкафчику, закинув ногу на ногу, наклонившись, сложив руки на груди, и пускается в рассуждения по злободневным вопросам, таким как книжный магазин или единые цены, ксерокопии или предоплата, но часто бывает и так, что он говорит о литературе или о чем-то еще, о кино например. Однажды, когда речь заходит о Бене Газзара, киноактере, которого мы оба любим, я замечаю, что в Библии несколько раз упоминается город под названием Газер. Но он кратким жестом отметает мое замечание, ничуть, кажется, не удивившись лоску моей эрудиции: А, непринужденно отпускает он, как ни крути, в Библии есть все.



Жером Лендон заболевает в конце двухтысячного года. Он плохо себя чувствует, но поначалу никто особо не волнуется, все ждут, что он поправится, он, конечно же, вот-вот поправится, у него и раньше бывали небольшие проблемы со здоровьем, от которых он отличнейшим образом избавлялся. Все ждут, что он поправится, но он не поправляется. Проходит два, три месяца, и я начинаю терять терпение и в начале января пишу ему. В письме я сообщаю, что мне его отсутствие изрядно надоело и что, если это может его развлечь, я был бы счастлив, не дожидаясь, пока он вернется, его проведать. Он звонит на следующий день, как всегда поступает с рукописями. Немного говорим о его здоровье, он довольно оптимистичен, но мне слышно, как ослаб его голос. Рассказываю ему, что затеял у себя дома большую перестройку, на что он: Смелый человек. Ну так как, говорю я, можно вас навестить? Ничто не доставит мне большего удовольствия, чем свидание с вами, отвечает он (полагаю, что здесь он слегка преувеличивает), но не хочу, чтобы вы отдувались за мой дефицит общения. Вы в этом уверены? говорю я. Да-да, говорит он, сами увидите, когда мне станет лучше. Хорошо, тогда лечитесь, говорю я ему, и до скорого, да? Да, говорит он. Я слышу его голос в последний раз.



Все заканчивается пасмурным утром на улице Трувиль в четверг 12 апреля 2001 года. Я помогаю Флоранс делать уроки, когда у меня в кармане звонит телефон. Это Ирен, она сообщает, что Жером умер в понедельник и сегодня утром погребен. Мне не хочется говорить о следующих часах. А потом, далеко за полдень, я побреду в одиночку по проселочной нормандской дороге. Я шагаю долго, куда дольше, чем обычно способен, но и куда медленнее, чем Жером, в мелочах вспоминая о том, о чем только что попытался рассказать, и о многом другом. Я шагаю до тех пор, пока, добравшись до указателя, гласящего, что эта местность называется Лев, не обнаруживаю, что слишком устал. И решаю повернуть назад.

28 июня 2001

Кристиан Гайи

ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ

До-мажорную гамму ждет еще немало прекрасных мелодий. Арнольд Шенберг
«…и вскоре оказывается, что больше уже никогда ничего не сделать». Сэмюэль Беккет
1

В зале только что погас свет. Сцена освещена. Можно начинать. Со стороны сада входят музыканты. Их четверо. Трое молодых людей и девушка. Две скрипки, альт и виолончель. Под аплодисменты все четверо слегка кланяются. Затем рассаживаются. Каждому свое место. По дуге. Слева направо: первая скрипка, вторая скрипка, альт, виолончель. Смокинг первой цвета слоновой кости. Двое других молодых людей облачены в черное. Девушка в длинном и свободном зеленом платье. Первая скрипка и виолончель — брат и сестра. Квартет носит их имя.

К программе концерта. Квартет «Александер» решил включить в нее три произведения. Опус 20, № 6 Йозефа Гайдна. Далее, премьера нового сочинения. Третий струнный квартет (оп. 12) французского композитора Поля Седра. И в заключение, после антракта, четырнадцатый бетховенский, опус 131.

Поль сейчас в зале. Внизу. В партере. В середине восьмого ряда. Его никто не знает. Он ничем не выделяется. Никому нет до него дела. У него в груди колотится сердце. Обстановка не совсем обычна. Стоит лето. Жара. На дворе август. Точнее, 18 августа. Публика, в целом довольно молодая, возбуждена. Огромный зал переполнен. Уйма народу. Для Поля это внове. Ни одному из его сочинений не выпадало еще бросить вызов широкой публике летних фестивалей. Цюрих, 1987 год.

Тишина не спешит. Расползается по залу. Опускается на головы. Настигает самых рассеянных. И вот уже каждый чувствует себя за нее в ответе. С рвением их, музыкантов, ею окружает. Кто-то кашляет в последний раз, и все. Можно начинать.

Пальцы прижимают струны к грифу. Замерли наготове первые ноты. Только-то смычков и дождаться. А вот и они. Подняты в путь. Начинается. Началось. Займет, в общей сложности, минут пятнадцать.

И пройдет за милую душу. С Гайдном все всегда в полном ажуре. Все его любят. Он любил всех. В этом, ля-мажорном, квартете четыре части. Итак, № 6 из двадцатого опуса. Аллегро ди мольто э скерцандо. Адажио, кантабиле. Менуэтто, аллегретто. Фуга а тре соджетти, аллегро.

Полю этот квартет был хорошо знаком. У него дома имелось его превосходное исполнение. Давно, правда, не слушанное. И никогда на концерте. И вот снова та же строгость, элегантность. Пресловутое классическое совершенство. Он впитывал все это в сильнейшем напряжении. До самой финальной фуги. Одной из самых прекрасных у Гайдна.

Ну, вот и все. Аплодисменты, которые называют бурными. Волна браво. Множество сверкающих глаз. Немало улыбающихся лиц. Александеровцы кланяются, склоняются в поклоне. Юная виолончелистка с обнаженными плечами прикрывает левой рукой глубокий вырез своего зеленого платья. Вместе с черными и слоновой кости партнерами снова кланяется, склоняется, выпрямляется. Затем все четверо уходят со сцены.

Поль донельзя взволнован. Собственная музыка никогда не доставляла ему подобного волнения. Сейчас будет его очередь. И вдруг накатывает страх. Он задумывается, чего, собственно, ждать. Как публика все это воспримет. Как после музыки Гайдна она отзовется на музыку Поля Седра — живого, присутствующего, дышащего вместе с ней в этом зале?

Со времен Гайдна прошло два века. Музыкальная теория разлетелась в клочья. Мир тоже. Как меня воспримут? Какой окажут прием? Что меня ждет? Ждать ответа уже недолго.

Всего несколько минут. Короткая пауза, не антракт. Свет в зале не зажигали. Сцена по-прежнему сверкает. Музыканты вышли освежиться. Вот-вот вернутся, тут-то и увидим.

Увидели. Вернее, услышали, но и увидели тоже. Зал от музыки Поля как с цепи сорвался. Не так грубо, как удар грома. Скорее, как неспешная, медлящая разразиться гроза, перед которой разносятся порывы ветра и пронзительные крики кружащих в небе черных птиц. Так и должно было случиться. Что же произошло?

Ничего особенного. И все же что-то достаточно необычное. По природе своей завсегдатаи филармонических концертов вежливы, воспитанны, терпеливы, заинтересованны, падки на новизну. Но не эти. В массе своей молодежь. Да еще на каникулах. В жару. Пришли небрежно одетыми. С друзьями. Подумывая, что хорошо будет потом, глядя, как опускается ночь, поужинать. За столиком под открытым небом. На берегу озера.

Все это так, но это не все. Все это только помогает протестовать, когда вам что-то не нравится. А это им и в самом деле не понравилось. Почему? Слишком медленно, слишком долго, тоскливо, чтобы не сказать заунывно, и монотонно до одержимости.

Такого они не ждали. Ждали чего-то другого. Надеялись на музыку, которая помогла бы перейти от Гайдна к Бетховену. А это возможно? Как такого достигнуть? В этом вся проблема. Сделаем вывод об ошибочности программы концерта и перейдем к разъяснениям.

Квартет Поля состоял из шести частей. Все очень медленные. Наподобие адажио. Элегия. Серенада. Интермеццо. Ноктюрн. Похоронный марш. Эпилог. Они выдержали только половину. Не хватало разнообразия. Надо сказать. Главный минус в отсутствии контрастов. Пресловутых контрастов. Неторопливость — оживленность. Грусть — веселье.

После элегии, первой медленной части, которая длилась, между прочим, двенадцать минут, а это немало, они ждали чего-то живенького, что соответствовало бы классической чресполосице: медленно-быстро-медленно-быстро. Ан нет. Им предоставили право на еще одну медленную часть. Ну что ж. Потерпим.

После второй медленной части, серенады, каждый предвкушал: ну теперь-то уж точно будет что-то быстрое. Отнюдь. Началось интермеццо. Не такое длинное, но все такое же медленное и грустное. Его краткость приветствовалась, каждый предполагал, что она служит прелюдией к скорому оживлению. Следующий эпизод обязан был оказаться быстрым и веселым. Увы.

Все пошло наперекосяк, когда Александеры со товарищи приступили к ноктюрну. Четвертая кряду медленная часть. Банальны проявления толпы. Послышался голос: Хватит, произнес он, достаточно. Хватит медленного. Хватит безобразного. Хватит печали. Даешь веселье. Жизнь.

В поддержку раздался еще один голос. Другой попытался утихомирить двух первых. Все новые и новые, многочисленные, перекрывающие друг друга, и поддерживающие, и утихомиривающие. И, как зараза, как цепная реакция, галдеж охватил весь зал. И это еще не все.

Спустя какое-то время. Они, наверное, исчерпали весь запас криков, свистков. Оскорблений и прочей брани. Принялись хлопать в ладоши и топать ногами, скандируя имя Бетховена. Его требуя: Бет-хо-вен! Бет-хо-вен! Какая жалость.

Как бы там ни было. Стоял такой гвалт. Музыкантов больше не было слышно. А ведь они продолжали играть. Сопротивлялись. Не хотели сдаваться. Сопротивлялись долгие минуты. Не поддавались. Не прекращали.

Потом поддались, перестали играть и в конце концов ушли со сцены. На глазах у Поля, автора сей драмы, Поля Седра, каковой, напоминаю вам, находился там, в зале.

Пытаюсь представить, что ему довелось пережить. Он, наверное, был уничтожен, ну конечно, но прежде всего он беспокоился за детей. Я говорю о четырех молодых людях. Он звал их детьми. Которые наверняка пережили такое впервые в жизни.

Не пройдя через подобный опыт, невозможно понять, что значит выдержать все это. Быть освистанным публикой. Изгнанным со сцены. Особенно больно Полю было за них. Он хотел быть с ними. Встал с кресла. В середине восьмого ряда. Извиняясь, стал пробираться направо. Беспокоя людей. Его пропускали, не прекращая скандировать имя Бетховена.

Не без труда отыскал путь за кулисы. Из зала туда было не попасть. По крайней мере, не прибегая к акробатике. Вспрыгнуть на сцену. С риском, что за тобой последует банда скотов. Беря под контроль помост. Затевая затем дискуссию. Современная музыка, за или против. Ну уж нет. В любом случае слабость, в которой он пребывал, не позволила бы ему это сделать. Состояние Поля.

То, что я называю его состоянием. Его болезнь. Едва не помешала ему присутствовать на репетициях. Но потом все же обошлось. Он сумел выбраться в Цюрих. Приехал, чтобы поработать с малышами. Так он их тоже называл. Неделя на разбор партитуры, чтение с листа. Доработка звукоизвлечения, динамики. Разнообразные правки. Некоторые пассажи было просто не сыграть. Так что Поль еще раз извлек пользу из этой квазимузыкальной пары: напряжение — ослабление. Или иначе: приступ — ремиссия.

За кулисами обнаружил детей. В комнате с зеркалами и подсветкой, где предполагалось приводить лица в порядок. Столкнулся и со своим. Все глубже западающая кожа хотела, казалось, спрятаться за костями. Обстановка тонула в печали.

В черном, вторая скрипка и альт восседали в углу, перекидываясь редким словом. Артур Александер и его сестра Альма, стоя лицом к зеркалу, смотрели, как плачут, прижавшись друг к другу, и, полагаю, черпали утешение в собственном отражении. О, что за зрелище: прекрасное лицо в слезах. Особенно Альмы. Глаза Артура были просто увлажнены. Он держал сестру за плечи. Рукав слоновой кости, пересекая зеленую тафту бретелек платья, порождал очень красивый контраст. Или соответствие. Или сочетание цветов.

Обессиленный Поль подавил собственную печаль и заговорил. Сделал усилие заговорить, тогда как у него было всего одно желание. Их обнять. Я в отчаянии, сказал он. Если бы вы только знали. В таком отчаянии. Так больно за вас. Я должен был предвидеть. Догадаться, что это может стать для вас катастрофой.

Артур отстранился от сестры. Нам тоже, сказал он. Нам так больно за вас. Ваш квартет великолепен. Чистый шедевр. Для нас большая честь и гордость, что нам доверили его премьеру. А теперь нам пора уходить. Складывать чемоданы. Собираться на самолет.

Нет, сказал Поль. Только не это. Возвращайтесь на сцену и сыграйте, как и предусмотрено, четырнадцатый Бетховена. Он добавил такую наивную фразу. Ту, что наворачивается на перо, когда смерть уже все утрясла. Или вот-вот это сделает. Или просто-напросто когда всплывает воспоминание о любимом человеке. То, что могло бы быть его желанием: Ему, Бетховену, доставило бы удовольствие, сказал он, если бы вы сыграли его четырнадцатый. Нет, сказал Артур. Не может быть и речи.

Вмешался альтист, которого звали Эрнстом. Вот что он сказал: Но ведь можно со всей должной яростью сыграть Большую фугу. Чтобы до этой банды кретинов дошло, что и Бетховен бывал подчас невыносимо современным.

Красивая формула, подумал Поль, но нет. Нет, сказал он, четырнадцатый. Альма, вновь взяв Артура за руку: Хорошо, сказала она, мы его сыграем. Да, сказал Поль, и воспользуетесь при этом тем, что только что произошло. Никакая боль не пропадает. Вы используете силу своей эмоции, своей печали, своей ярости, своего отчаяния. Всю эту силу. И версия, которую вы им предложете, уверен, будет великолепной и ужасной. Надеюсь, вы заставите их содрогнуться.

В зале свет. Идет антракт. У вас двадцать минут, чтобы собраться. Удачи, друзья, сказал он, стараясь не называть их детьми или малышами. Меня в зале не будет. Мне нужно на воздух.

И вот он на воздухе. Воздух не против. Будто здесь как раз для него. Теплый, им приятно дышать. Для меня одного. Никому никогда не приходит в голову, что другие дышат тем же самым воздухом. И поскольку небо сегодня вечером на загляденье, нужно к тому же, чтобы кто-нибудь рядом с вами, совсем рядом, вместе с вами его разглядывал, если только это не ваше личное, сугубо для вас небо.

Никто не разглядывал вместе с Полем иссиня-голубые камеи, бирюзовые гаммы солнца, совершавшего здесь каждый вечер омовение в черных водах озера. Он остановился, чтобы лучше видеть всю эту красоту, чтобы вдохнуть ее в себя.

Обессиленному Полю не следовало замирать в неподвижности, витать, подняв глаза, в облаках. Небо зашаталось. Он опустил глаза, спланировал с облаков, глубоко вздохнул и подумал: Больше не могу. У меня не осталось сил. Возвращаюсь в отель. Надо немного поспать. А потом позвоню Люси.

2

Пока он шел туда, ему стало лучше. Большой международный отель. На верхней ступени пологой лестницы, у самого входа, двое молодых парковщиков в красных жилетах. Походя им кивнул. Стоило войти в холл, как вновь накатило головокружение. Слишком уж велик этот холл. Слишком высок потолок. Бескрайний пол мощён лососевой плиткой. В глубине налево зал ресторации. Там припозднилось несколько ужинающих. Справа вдалеке, завершая вереницу салонов, неподвижная гладь бассейна, его пустынные бортики.

В голове легкое кружение. В качестве вех мраморные колонны. Прочные, можно на них опереться. Как и бюро по оформлению. По обслуживанию и багажное. По вызову такси. Каждое освещает приветливая маленькая лампа. Рядом с лицом женщины в белой блузке. Или мужчины в красной куртке. Опершись рукой. Передохнуть какое-то мгновение. Поль направился к лифтам.

Нажав на кнопку. Вызвал тот, что слева. Обычно не заставлял себя ждать. А тут никак не приходил. Наверное, кто-то удерживал двери. Что-то не досказал. Кому-то, кому не надо вниз. Ему и говорит. Не забудь, что я тебе сказал. А может, кто-то поднимался к себе в номер. Выходит из лифта. Сталкивается с кем-то, кто готовится спуститься. Добрый вечер, милая. Как дела? Спасибо, хорошо. Какой чудный вечер. Не так ли?

Кабина выпустила толстого, напыщенного мужчину. Лет семьдесят. Загорел до темной карамели. Почти шоколад. Босые ноги в белых мокасинах. Белые штаны. Белая рубашка. На плечах свитер цвета морской волны. Рукава завязаны вокруг шеи. Алюминиевые волосы.

Добрый вечер, сударь, сказал мужчина. Добрый вечер, ответил Поль. Потом вошел в продушенную кабину. Туалетная вода этого типа оттуда никуда не делась. Потом повернулся и протянул палец.

Собирался нажать на цифру 6. Приближалась молодая женщина. Чуть ли не вприпрыжку. Что наводило на мысль, что она хочет воспользоваться этой кабиной.

Поль терпит. Ждет, не нажимая на кнопку. За вычетом спешки, никаких намеков на осмысленность. На ней очаровательные брюки. Очевидно, льняные. Безупречного покроя. На ногах золоченые сандалии. Под крохотным зеленым, как лужок, топом обнаженный торс. Аккуратная прическа. Волосы не короткие и не длинные, темные. Входит с гримаской. Будто говорит, что здесь воняет. Я-то тут при чем, думает Поль, потом говорит:

Вам какой этаж? Она не отвечает. Нажимает сама на шесть. Мне тоже, думает Поль, в точку.

Вот только лицо. Шероховатость кожи. Накрашенные губы и особенно глаза. Глаза показались ему какими-то странными. Он ищет их в зеркале. Затравленное выражение, но это не все. Они налиты кровью. Переплакала, подумал Поль. Или перепила. Или доза. Кровь в глазах, затравленный взгляд наделяли это лицо красотой, которая утратила бы без них свое совершенство.

Современные лифты слишком быстры. Не остается времени подумать. Нет времени разгадать или изобрести несчастье и любовь, жизнь женщины. Заняться всем. Вмешаться. Озаботиться обо всем, что живет. Счесть, что это вас касается. Что все, что вы видите, вас касается. Проявить интерес к любой форме жизни. Сие не может больше ждать. Не терпит ни малейших отлагательств.

Кабина замедляется, потом, на шестом, останавливается. Открываются двери. Молодая женщина выходит, забирая направо, чтобы нырнуть по беззвучному полу в безмолвный коридор. Полю же полагается налево. И тут он решается. Одним пальцем касается предплечья женщины и произносит:

С вами, кажется, не все в порядке, говорит он. Я не ошибся? Она оборачивается и смотрит на него налитыми кровью глазами. Никакого выражения, кроме этой крови. Каковая, впрочем, ничего не выражает — или все, как посмотреть. Поль видит здесь страх. Может быть, я его и вызываю.

Потом внезапно догадывается, понимает, предполагает, отдает себе отчет, что она слишком принаряжена. Слишком свежа, слишком наготове, чтобы откуда-то возвращаться. Скорее уж, она куда-то направляется. Но вы, может, идете с кем-то встретиться, говорит он. По мне, так это было бы лучше. Между нами говоря. Я бы чувствовал себя спокойнее. Как бы там ни было. Учтите. Если понадоблюсь. Я здесь. В номере 607.

Он в этом номере уже неделю. И до сих пор не разобрался, как действует магнитная карта. Все же и в тот вечер ему удалось открыть дверь. Вошел, закрыл ее за собою, потом вновь открыл. Собираясь вывесить табличку. Не беспокоить. Вспомнил о данном незнакомке обещании. Оставил надпись внутри и закрыл дверь.

Теперь свет в ванной. Свет в туалете. В комнате. Всюду свет. А потом нет. Он жжет мне глаза. Просто лампа у изголовья. Та, что слева. Потуши все остальные. И вперед. Сажусь. Позволяю себе усесться на кровать. Замечаю, что только этого и ждал. Что уже несколько часов за это боролся. О чем сам забыл, но не мое тело. Теперь усесться. Вытянуться. Теперь заснуть.

Но если засну, говорит он себе. Есть риск, что надолго. Люси ляжет спать. Не стоит ее будить. Позвоню ей сейчас. Даже если. Ничего. Больше нет сил. Больше нечего сказать.

Алкоголь был ему однозначно противопоказан. Как ему сказали, он способен разве что ускорить процесс. Наверное. Но если только алкоголь способен усыпить вашу тоску. Как им не воспользоваться. Что он и делает.

Нашел все в крохотном холодильнике прямо в номере. Нет смысла звонить в службы этажа, которые работают днем и ночью. Лед и виски. Перед тем как позвонить Люси, Поль приготовил себе стакан. Одним большим глотком опустошил его наполовину. Отставил. Поздравил себя с непосредственным эффектом и набрал номер виллы.

Люси была у себя в комнате. У себя в постели. В красивой ночной рубашке. Легчайшего шелка. Даже в самую жару. Как в данном случае. Никто не мог заставить ее спать голой.

Она слушала радио. Передачу из Цюриха. Прямую трансляцию концерта по «Франс Мюзик». Сняла трубку, не тратя времени на то, чтобы убавить звук.

Поль услышал ее «алло» на мощном музыкальном фоне. Сразу же узнал последние такты бетховенского четырнадцатого. Посмотрел на часы. С тех пор как он покинул зал, прошел час. Двадцать минут антракт. Минут сорок квартет. Совпадает. Это дети, подумал он.

Ну а дети? сказал он. Как они справились? Какие дети? сказала Люси. Наши? Да нет, сказал Поль. Мои. Александеры. Как они справились?

Чудесно, сказала Люси. Отыграли просто потрясающе. Предельно современная версия. Без фиоритур. Никакого рубато. Вибрато сведено к минимуму. Иногда даже слишком. Подожди, я убавлю звук. Нет-нет, не надо, сказал Поль. Они вот-вот кончат.

Ураган, торнадо. Гром оваций. Их встречают как триумфаторов. Просто шквал, цунами. Возвращаясь назад, злокозненная волна, пересекши половину Европы, затопляет сердце Поля. А потом «клак», и больше ничего, только «алло» Люси.

Ну а ты? сказала она. Что с тобой? Как ты это воспринял? Как выдержал? Говори. Не так уж и плохо, сказал Поль. Все в порядке. Не делай вид, будто за меня беспокоишься. Я отлично знаю, что тебе на это наплевать.

Люси: Не говори так. Мне отнюдь не наплевать. Я всю свою жизнь тебя поддерживала. Не говори так. Просто я нахожу, сегодня еще раз нашла, твою музыку чудовищно зловещей.

Поль колебался между двумя ответами: Она приурочена к случаю. Или же: Музыка всегда соответствует обстоятельствам. Он опорожнил вторую половину стакана. Чье благотворное воздействие подтвердилось. Кроме этого мне нечего сказать, сказал он. Больше ничего.

Люси: Люди же не знали. Поль: Я-то знал. И ты тоже. Люси: Они не поняли. Поль: Это я понимаю. Но речь не о том. Да и хватит благоглупостей. Он хотел сказать сюсюканья. Почти одно и то же.

Это не глупости, сказала Люси. Поль перебил ее на полуслове: Ты приготовилась к завтрашнему отъезду? Да, сказала она. Не беспокойся. Когда ты приедешь, меня здесь уже не будет. Но все-таки. Ты подвергаешь меня несправедливому и жестокому испытанию. Я бы даже сказала, бесполезному.

Знаю, сказал Поль. И все равно. Не хочу, чтобы ты при этом присутствовала. Так что договорились. Я хочу, я требую, чтобы, когда я приеду, тебя на вилле не было. Договорились? Да, Поль, сказала Люси. Договорились.

Спасибо, сказал Поль. За это я тебя и люблю. Я все еще люблю тебя. И желаю тебе доброй ночи. Прими две таблетки вместо одной и засыпай, спи, пожалуйста. Доброй ночи.

На мгновение он представил себе Люси в постели. Задумавшись, выключила ли она уже свет. Сможет ли заснуть. Потом поднял трубку, которую только что повесил. Глубоко вздохнул, выдохнул, изгоняя всякую мысль, и попросил бюро обслуживания.

Возникшему голосу он велел разбудить себя в восемь и приготовить большой черный кофе, а на девять заказать такси. Сколько тут до аэропорта? Голос: с четверть часа. Его самолет улетал около десяти.

Ни радио. Ни музыки. Ни чтения. Оставался водруженный на консоль телевизор. Он включил его и тут же выключил. Упрекая себя за это. Хоть изображение длилось и недолго, оно его захватило, потом выплюнуло. Он почувствовал себя еще более одиноким. В действительно пустой пустоте. Так всегда с телевизором. Самое главное, не надо его включать. Тогда в постель. Ну да. Ложись уж лучше. Еще на одну ночь в одиночку в огромной постели. На последнюю. Давай, умывайся.

Он остервенело почистил зубы. Проглотил вечернюю дозу лекарств, обильно запив их водой из зубного стакана. Они не излечивали. Не останавливали время. Просто позволяли провести оставшееся чуть ли не с приятностью. Иначе говоря, по-хорошему дожидаться, пока его не доконает смерть. Как, в общем-то, и всех на свете. Да нет же.

Избегай на себя смотреть. Зеркало огромно. Свет сверху слишком неистов. Так злобно подчеркивает все выпуклости головы, превратившейся в эту груду костей. Смешно, да и только. Ну да, позубоскаль чуток.

Если бы не глаза, было бы не узнать. Только глаза. Они не изменились. Глаза оставались прежними. Разве что самую малость обесцвеченные. Те же что. Те же когда. Ему было четыре. Сделанная в школе фотография. Он усиленно в них вглядывался. Узнал себя по взгляду. Уже грустному взгляду. Мать, его исторгая, передала ему свою печаль. Плацентарное приложение. При сем прилагаю всю свою печаль. Иди спать.

Он приоткрыл окно. Дуновение или гул. Дыхание города. Составляет компанию. Потом разобрал постель. Отбросил все, что хранило тепло. После чего сидя разделся и улегся. Потом протянул руку, чтобы выключить лампу. Которую тотчас же зажег снова. Я не смогу заснуть. Знаю. Как только в темноте. Так груз на сердце.

Раз не сможет, он поднялся. Дошел до письменного стола. В номере стоят, конечно же, кровать и платяной шкаф, а к ним красивый письменный стол со стулом и крохотный салон. Без кресел? Почему же, две штуки. Это и есть салон.

На письменном столе лежал его старый портфель. Поль вернулся с ним на кровать. Открыл. Вынул партитуру своего квартета. Которую и принялся во весь голос перечитывать. То есть напевать. Выбирая один голос. Перескакивая на другой. Переходя от одного к другому. Пропевая все четыре один за другим. Наделяя звучанием, чтобы услышать все сразу. Тогда как поется только один. А три остальных теперь откликаются.

Так и заснул. Напеваючи.

3

Летний светло-бежевый костюм. Лен с чем-то там еще. Так что легко мнется. Нуждался в серьезной глажке. Переодеваться лень. Не грязный, не пыльный. Просто мятый. Можно было бы, как в фильмах, поручить его погладить экспресс-службе отеля. Отель был достоен фильма. Роскошного фильма. Не какой-нибудь занюханный отелишка. У него в сумке лежали серые брюки и голубая полотняная куртка, можно было бы надеть их. Лень, а может, и ненависть, что-либо теперь менять.

Он направился к бюро оформления, чтобы оставить там магнитную карту от своего номера. Номер 607. Карту, что служила ключом, но была лишена его очарования.

Симпатичная девушка из дневной смены. В белой блузке. Ее черную юбку не видно. В белой блузке под горящей днем и ночью приветливой лампой. Модные очки и строгий шиньон, протянула руку и взяла карту.

Меня приглашали на фестиваль, сказал Поль. Так что все оплачено. Верно? И, не дожидаясь ни согласия, ни подтверждения либо одобрения, повернул было кругом, собираясь перейти к другому бюро, где надеялся навести справки о заказанном такси.

Девушка его окликнула. Господин Седра? Да, сказал Поль. Белая блузка: Вам все же придется кое-что оплатить. Да ну? сказал Поль. И что же? Модные очки: Ваши напитки. Какие такие напитки? Строгий шиньон: Из вашего номера. Из мини-бара. Вы разве ничего не пили? Поди знай, сказал Поль.

Девушку хотелось поддразнить. С учетом всех ее аспектов, воздержался: Ну да, сказал он, от одного до двух виски. Иногда вечером. По правде, каждым. Составьте счет. Составили. Сколько я вам должен?

Его кредитную карту касса не приняла. Расплатился наличными. Купюра и пригоршня монет. Деньги оттягивают карманы. Потом отправился к другому бюро, там молодой человек в красном жилете под приветливой лампой, казалось, только его и дожидался.

Номер 607, сказал Поль. Как там с такси? Молодой человек справился с часами. Ни за что не опоздает, сказал он. Заказывали на девять? Да, сказал Поль. Юношеская улыбка: Девяти еще нет. Ровно в девять остановится внизу. Вот увидите. Не беспокойтесь.

Поль пошел дожидаться у подъезда. Повод глотнуть утреннего воздуха. Ни облачка. Тем лучше. Сияло солнце. Просто потрясающее. Погода лучше некуда. Не так жарко, как вчера. В тени у подъезда всего лишь +27. В девять утра. Ровно в девять.

Большущий черный «мерседес» развернулся на перекрестке и въехал в прилегающий к отелю сад. Поль подобрал сумку и, пока такси останавливалось перед подъездом, начал спускаться по ступенькам.

Несомненно, жертва галлюцинации. Такое частенько с ним случалось. Все чаще и чаще. Мозг так и норовил закусить удила. В смысле сойти с рельсов. Работать по-своему. Он увидел, как автоматически открываются дверца и багажник. Потом у него выпала сумка. Ее тут же отправили в багажник. На вопрос шофера: Вам ведь в аэропорт? Поль ответил: да. Потом нагнулся, чтобы залезть в машину. Внимание. Тревога подтверждается. Он привык.

Приступ головокружения приостановил его продвижение. Он сжал зубы. Кулаки. Скукожился всем телом и, все так же согнувшись в три погибели, зажмурив глаза, ждал, пока пройдет.

Прошло. Вот уже прошло. Он наконец устроился в машине. И, окончательно устроившись, сумел наконец просмаковать необычайный уют «мерседесов». Если не умру, подумал он, куплю себе такой. На какие шиши? Понятия не имею. Посмотрим. Ну да.

Бесшумно закрылась дверца. И до чего бесшумно. Поль решил, что не закрылась. Закрылась-таки. Такси устремилось с ветерком. Потом, ловко избавившись от незначительных препон. Взяло курс на аэропорт.

Во сколько у вас самолет? В десять, сказал Поль. Успеете без проблем. Разве что какая-нибудь чудовищная пробка. Или авария. Столкновение. Чего со мной никогда не случалось. Будете в срок. Еще ни разу клиент из-за меня не опаздывал. Но, добавил он. И, указывая пальцем, принялся комментировать время, которое горело на часах автомобиля.

Поль не слушал. Он слушал Фрэнка Синатру. Не то радио, не то диск. Наверняка диск. Несколько песен шли одна за другой. В первой рассказывалось о жизни одного человека. Год, когда мне стукнуло пятнадцать, выдался очень удачным, говорил он. Год, когда мне стукнуло тридцать, выдался очень удачным. И так далее. Куплет за куплетом. Каковые становились все менее и менее веселыми. Или все более и более грустными. Понятное дело.

Но пробежать по горлу Поля горячее ощущение с привкусом морской соли заставила, конечно же, вторая песенка. The Shadow of Your Smile. Представьте себе, что именно на этой мелодии Поль Седра впервые прижал к себе ту, которая стала Люси Седра.

Ну вот, сказал шофер. Приехали. Мы на месте. Вы на месте. Он выключил счетчик. Потом, объявив, что набежало ровно восемьдесят франков. Он обернулся.

Сударь? сказал он. Сударь? Эй, сударь? Приехали. Вы спите? Никакой реакции. Он вылез из машины, обогнул ее, открыл дверцу и склонился над Полем, который открыл глаза.

Что же это вы, сказал мужчина в рубашке с короткими рукавами. С полосой посредине. С черными прилизанными волосами. Ну и нагнали же, честно говоря, на меня страху. Я уж думал, вы померли. Еще нет, подумал Поль. Почти что. Нет, сказал он. Успокойтесь. Это просто приступ сонливости. Со мною такое бывает. С раннего детства. Все время засыпаю. Это болезнь? В некотором роде. Сколько я вам должен? Восемьдесят. Поль в поисках сотни полез в бумажник. Шофер, не дожидаясь, отправился вынимать из багажника сумку.

В обмен на сумку Поль протянул свою сотню. Шофер покопался в кармане брюк, потом в нагрудном рубашки. Умоляю, сказал Поль. Оставьте, все в порядке. Ну, спасибо, сказал таксист. Он был похож на Тино Росси. И доброго пути. Вы не на Луну? Нет, сказал Поль. С чего вы это взяли? Таксист: Вы не слушаете Синатру? Фрэнк, прекраснейший голос на свете, подхватил прямо-таки с потрясающим успехом: Fly me to The Moon. Ах да, сказал Поль. Действительно. Забавно. Увы, нет. В принципе, лечу в Париж.

Еще один, кого я больше не встречу, подумал он, минуя стеклянную стену холла. Ему даже пришла было мысль, что он уже никогда никого еще раз не встретит. Ошибался. Он встретил ту, которую уж никак не предполагал встретить снова. Молодую женщину с налитыми кровью глазами.

Могло прийти в голову, что речь идет об аллегории смерти. О воплощении не покидающей более Поля смерти. Преследует его по пятам. Везде и всюду. Ничего подобного. Всего-навсего молодая женщина, глазные яблоки которой по той или иной причине налиты кровью. Но если вы настаиваете. А если учесть ее затравленный взгляд. Она воплощает скорее жизнь. Жизнь под постоянной угрозой.

Как бы там ни было. Когда она вошла в самолет. Поль уже сидел у иллюминатора. С правой стороны. Над крылом. Всегда пустое кресло. Никто сюда не хочет. Здесь, кажется, трясет. Поль разместился тут по доброй воле. Ему нравилось смотреть на огромный реактивный двигатель. И особенно нравилось смотреть, как на спуске работают тормозные закрылки. Нижние или верхние. Не разбираюсь. Или воздушные тормоза. Вообще в этом не разбираюсь.

Словно ночь не смогла вернуть ей покой. Успокоить и поддержать. Можно подумать, что здесь ничто не в силах помочь. Она шла по проходу между креслами. Вся в черном. Вышагивая медленно, методично. Пристально всех разглядывая. Одного за другим всех сидящих. Останавливая на каждом свой пронизанный недвусмысленным ужасом взгляд.

На мгновение Поль подумал было, что она разыскивает его. Холодная дрожь пробуравила ему череп. Но нет. Она прошлась по нему взглядом, как и по всем остальным. Всмотрелась, в свою очередь, и в него, прошла мимо и уселась в конце фюзеляжа. Возможно, она просто сумасшедшая, подумал он.

Самолет начал выруливать на взлет. Он уже ни о чем не думал. Отдался. Мощнейшее ускорение вдавило его в кресло. Которое тут же наклонилось. Потом вновь выпрямилось. Деликатно подставляя его под спокойное свечение неба.

Приземление было не таким деликатным. Я больше отсюда не сдвинусь. Так думал Поль во время полета. Когда у него онемели все члены. Своего рода окоченение, стоило ему занять сидячее положение. И все же надо, чтобы я встал. Меня больше никуда не пустят.

Он медлил пошевелиться. Мучился. Видел, как прошла молодая женщина с покрасневшими глазами. Наконец встал. Поднял руки. Вытащил с багажной полки свою сумку. Должно быть, встретился с нею в последний раз, и этот раз и вправду был последним.

Она села в такси. Лотерея очереди. Полю снова выпал роскошный «мерседес». Что привело его мозг в замешательство. Он размышлял. Не понимая, как такое могло быть. Когда такси уже катило прочь, ощущение, что он и не покидал предыдущего. Я больше отсюда не сдвинусь.

Увы, еще как. Он дал свой адрес. Зря я дал ему свой адрес. Надо было сказать, чтобы ехал куда глаза глядят. Пока не скажу остановиться. Или пока у меня будет хватать денег, чтобы с вами расплатиться. Или пока у нас не кончится бензин. Только тогда вы можете. Я вам разрешаю. Выбросить меня на тротуар.

Который на бульваре был весь забит. Суета, суматоха. Полно народу. Не говоря уже о проезжей части. Черным-черно от машин. Запружена в обоих направлениях. Автобусу с раздвижной гармошкой никак не проехать. Ну и, конечно, не добраться до остановки рядом с домом Поля. Все из-за черного такси. Новенький «мерседес» остановился как раз на автобусной остановке. Зажег предупредительные огни. Похоже, не очень торопится выплюнуть своего пассажира.

Из такси вылез Поль. Высокий, костлявый призрак. С медлительностью старца. Захлопнулась дверца. «Мерседес» уехал. Поль пересек тротуар. Вынужденный либо рассекать, либо разделять двойной поток толпы. Противясь течению как какой-то бесполезный остров.

Не раз и не два задетый. Он подходил все ближе, пытаясь вспомнить код входной двери. Закрыв глаза, сосредоточился. Всего-навсего две буквы и три цифры. Не менее миллиарда возможностей. Скажем, комбинаций. Набрал их на пульте. Зеленый индикатор сказал ему: Проходите. Он толкнул дверь и вошел. В общем и целом, чудовищно шумный бульвар. Закрыв дверь, заткнул ему рот. Или прогнал, оттолкнув. Заставил замолчать.

Взять, что ли, почту. Не стоит. Ее, когда приедет, заберет Люси. Она не заставит себя ждать. Забыл, когда приходит ее поезд. А вот мой через. Он посмотрел на часы. Почти через час, и вошел в лифт.

Менее чем через тридцать минут. Вышел с сумкой. Бесполезно брать с собой одежду. На вилле есть все, что мне нужно. Впрочем, если все пройдет как обещано. Или как я обдумал. Мне ничего не понадобится.

На вокзал пошел пешком. Это совсем недалеко. Та четверть часа, что он провел растянувшись на кровати, отдыха не принесла. Он и не надеялся отдохнуть. Обрести что-то вроде былого самочувствия. Таковое не существует. Просто хотел почувствовать себя хоть чуть-чуть неплохо. Хотя бы на четверть часа. Ну что ж, вставай, пора.

Отлогая улица, которая вела к вокзалу, была. Как это говорится? Выметена? Пусть выметена. Была выметена сильным, свежим ветром. Свежий, он освежил Поля. Напоминаю, что было жарко. Сильный, его тормозил.

Полю было плохо. Трудно идти. Больше не могу. У меня больше нет сил. Все впустую. И все же шагай. Пока ты можешь шагать, шагай. Пока ты сможешь. Ты же не оставишь нас здесь. Еще нет. Тогда шагай. Вокзал недалеко. Ты всего-навсего сядешь в поезд. Если сможешь, уляжешься. Может, заснешь.

У него и в мыслях не было, что он еще раз ее увидит. Он увидел Люси еще раз. Не в мыслях. Это была действительно она. Удар в сердце. Он собирался сесть в свой поезд. Она как раз сошла со своего. Мимолетное свидание вслепую на соседних платформах.

Блондинка в черных очках. И всегда была блондинкой. Люси самая настоящая блондинка. Летом почти все время носила черные очки. Кажется, голубые глаза более чувствительны. Летнее освещение им досаждает.

Одета во все светлое. Везла за собой чемодан цвета морской волны. Изначально свойственное ей неравномерное покачивание бедрами с годами только усилилось. Плохо сказано, но так оно и есть. Именно такие детали и трогают. Вы умиляетесь, вспоминая, что всю жизнь провели вместе. Опять плохо сказано. Следовало бы сказать получше.

Плохо сказано или нет. Поль хотел было позвать жену. Позвать. Позвать. Не оставляй меня. Меня покинула смелость. Это слишком сурово. Я не смогу. Но нет. Он удержался. Это бы все усложнило. Сделало бы, если такое возможно, положение дел еще более невыносимым. Тень твоей улыбки. Вспомни. Синатру. Он вошел в поезд.

Вагон 5. Место 42. Черный с красным интерьер. Черный как уголь. Красный как винный осадок. Дымчатое стекло. Внимание, отправляемся. Негромкий звуковой сигнал. Чрево самолета без крыльев. Подножка складывается. Три часа со скоростью сто, двести, триста в час.

Тебе неудобно на этом одиночном сиденье в коридоре около окна. Рядом свободное купе. Поезд идет без остановок до самого. Никто не явится тебя побеспокоить. Ты можешь там обосноваться. Снять обувь. Вытянуть ноги. Контролер увидит, какие у тебя красивые носки. Может, заснешь.

4

Со спины видны люди, шагающие по перрону на свежем воздухе, на солнцепеке. Поля среди них нет. Где он? Может, остался в поезде. Конечная станция. Все выходят. Не он. Да нет. Он тут. Вот он. Видно и его.

Тоже со спины, шагает вместе с остальными. Со спины в мятой куртке. На солнцепеке. Такой перепад температур между вагоном с кондиционером и свежим воздухом на перроне. Около десяти градусов. Поль едва не упал в обморок. Задохнулся. Нечем дышать, но все ж худо-бедно. Пройдет. Он идет.

Они переходят через пути. Здесь нет подземного перехода. Боязнь пустоты, головокружение. Параллели, которые, как и полагается, сходятся в бесконечности. Рельсы, полосы, линии. Бег добела раскаленной стали.

Он никак этого не ждал. Оказалось, его ждут. С другой стороны от путей. На противоположном перроне. У входа на маленький крытый вокзал. Табличка. Прикрепленная к груди картонка. Под подбородком у светловолосого парня. Дощечка с надписью, которая гласила: такси. «Лазурные струи». Это вы?

Да. «Лазурные струи» это я. Не помнил, чтобы заказывал машину. Охвачен обращенной в прошлое паникой. Черт, подумал он, совершенно забыл. Кто-то, должно быть, заказал для него такси. Кроме Люси некому.

Она сказала малому. Совсем молодому парнишке, который вел машину. Отвозившему ее этим же утром на вокзал: А после обеда возвращайтесь к поезду в такой-то час подобрать моего мужа. Договорились? Вы все поняли?

Поля решительно преследовала удача. Очередной «мерседес». Такой же, как два предыдущих. Или, точнее, разновидность той же модели. На сей раз с кузовом «универсал». Песочного цвета. Подходит к мятой куртке. К легкому костюму. Летнему Поля. По правде говоря, они способны поспорить друг с другом в элегантности. Даже помятый, тощий как спичка, смертельно больной, Поль оставался высоким, худым, элегантным.

Отставив в сторону форму задней части и цвет ансамбля. Юный шофер, который слегка канал под хулигана. Он обрел все. Красоту, удобство. Тишину, мощь. Податливость автоматической коробки. Я говорю о коробке передач. Уточняю для тех, кто в этом ничего не понимает. Остальные и так все поняли. Так вот. Не забудем о кондиционере. Обосновавшись там, все это обрел и Поль. Милую внутреннюю атмосферу. Идеально свежую и душистую.

Он тут был ни при чем. Это я, сказал он. Лазурные струи это я, сказал он юному здоровяку. Судя по возрасту, только-только получил права. Лет восемнадцати, не больше. Хулиганист, это верно. Особенно глаза. Одежда туда-сюда. Белая футболка, обтягивающая туго накачанные бицепсы. Голубые джинсы в облипку. На ногах черные как зеркало ботинки. В светлом ежике волос солнечные очки.

Поехали, сказал он. Багажа нет? Незачем, сказал Поль, поехали. И пошло. Парень обосновался за рулем. Водрузит на нос очки. Запустил мотор. Если и слышен, то едва-едва. Черный ботинок на педали. Нажимает. Трогаются. Мощно и податливо. Поль чувствует, как его спина вжимается в мягкое сиденье.

«Мерседес» выбирается с привокзальной парковки. Играючи обходит все препоны. Трижды проезжает на желтый. Третий был красным. Ну да, красным, а потом устремляется по залитой солнцем светлой дороге, делящей пополам сельскую зелень.

Дорогу недавно ремонтировали. Белые полосы по центру и по обочинам и впрямь белы. Вот в чем я нуждался. Нет, в общем-то не нуждался. Просто у меня было такое желание. Желание, которое меня давным-давно не посещало. Забытое удовольствие. Катить по теряющейся у горизонта из виду прекрасной дороге к морю. Знать, что оно тут, за этим самым горизонтом.

Вы едете слишком быстро, сказал он. Считаете, что я плохо вожу? Я этого не говорил. Просто попросил вас не так гнать. Хозяин барин. Он снял ногу с педали. Стрелка спидометра упала или, скорее, отступила внутри круга справа налево и успокоилась на 90. Так годится? Вполне, сказал Поль, спасибо.

На такой скорости юность скучает. Иногда даже засыпает. Тогда чтобы развлечься. Приободриться. Вернувшись с вечеринки у приятелей в шесть утра. Он включил CD-плеер.

Слишком громко, сказал Поль. Вам не нравится эта музыка? Нет, думает Поль. Я этого не говорил. Просто попросил убавить звук. Она слишком ритмична? Эта музыка вообще не ритмична, сказал Поль. Она без конца молотит в одном и том же темпе. Как скот по голове своего мертвого противника. Ритмична та музыка, которая размышляет о разнообразии и сложности ритмов.

Похоже, вы в этом разбираетесь. Немного, сказал Поль. Вы музыкант? Время от времени. А на каком инструменте вы играете? На всех. На всех? Да, сказал Поль. Смотрите перед собой.

Парень подумал: Понимаю, почему его жена смоталась, как только он припылил. Ничего удивительного. С виду полный зануда. Каникулы пойдут вам на пользу, сказал он. При всем к вам уважении, я бы сказал, что выглядите вы отвратительно. Я тоже, сказал Поль. Но я собираюсь отдохнуть. Не беспокойтесь. На солнце. На террасе. Буду купаться. В море. Загорю. Короче, всем этим воспользуюсь.

Вам везет, сказал парень. Я-то должен работать. Подменяю своего папашу. Он болеет. Бывает, сказал Поль. У церкви сверните направо. В этот час, да еще в разгар лета, главная улица наверняка забита машинами. Знаю, сказал парень. Я здесь живу круглый год. Отлично, сказал Поль.

В конце правой полосы. Последней. После техстанции. Смотри-ка, это уже не «Шелл». Теперь это «Тотал». Показалась церковь. Из купы деревьев торчала колокольня.

На круговом разъезде такси сделало вираж. Оставляя церковь слева. Очаровательный образец, XIII век. В окружении световых пушек. Которые по ночам превращают ее в лиловый призрак. Справа супермаркет. Индустриальная зона перешла в предместья. Извилистый и чреватый инцидентами путь. Парень опять распоясался. Поля слегка трясло.

На выезде из городка. За портом. На углу каптенарии, сказал он. Сверните на прибрежную дорогу. Парень: Вы хотите сказать, на лесную? Поль: Если угодно. Прибрежная или лесная. Без разницы. Для меня эта дорога прибрежная. На всем пути слева открываются просветы. В которых видно небо и море. Песок и скалы. Пляжный участок или уголок дикого берега. Или обрыв, но согласен с вами: эта дорога идет через лес.

Проедете по ней примерно два километра и увидите прегражденный белой цепью въезд на частную дорогу. И уж наверняка заметите табличку, прибитую к стволу огромной сосны. Вреда ей это не приносит. У нее очень толстая кора. Гвоздь не доходит до древесины. Табличка гласит: «Лазурные струи. Частные владения. Вход запрещен».

Поль всего этого не говорил. Только собирался. Хотел и дальше указывать парнишке дорогу. Потом вспомнил, что тот знает дорогу и виллу, поскольку побывал там не далее как утром.

Он приезжал за Люси. Посадил ее в машину. Вот в эту. В эту самую. Она сидела тут. Где сижу я. На том же месте. Отвез ее на вокзал. На тот же вокзал. На котором я только что был. Осторожнее. Его мозг опять занесло. Все объясняется, вписывается, стыкуется. Лучше, хуже, но смешивается, накладывается. Мне больше не удается отделить пространство от времени. Все присутствует одновременно в одной плоскости. Своего рода сужение, замедление, паралич пространства-времени. В музыке это зовут. Его позвали:

Сударь? Сударь? Вы заснули? Просыпайтесь. Мы приехали. Значит, это она послала за мной такси. Не забудь поблагодарить, если она позвонит. Он открыл глаза: Остановитесь у начала грунтовой дороги, сказал он. Я дойду пешком. Мы уже на месте, сказал парнишка. Вот начало вашей дороги. Можете идти.

Сколько я вам должен? Нисколько. Все оплачено. Ваша жена оплатила поездку. И весьма, надо сказать, щедро. Если бы я смотрел на счетчик. Поль: Откуда вы знаете, что это моя жена? Парнишка: Она сказала, что вы ее муж. Больше мне ничего и не надо. Верно, сказал Поль, я и впрямь ее муж. Значит, я вам ничего не должен. Вы уверены?

Он был более чем уверен. К тому же спешил поскорее уехать. Наверняка свидание. Ничего удивительного. Такой же гусь, как и все. Но Поль медлил вылезать из машины. Тогда парнишка потянул ручной тормоз. Вылез из машины со своей стороны. Обогнул ее, подошел, чтобы помочь. Спасибо, сказал Поль, спасибо, не надо, все в порядке.

Белая цепь валялась на земле. Уезжая, Люси не стала ее навешивать. Как обычно. Чтобы ничего не менять. Напрасно я ей об этом талдычил. Все бесполезно. Ничего не поделать. В таких условиях. Если все оставлять нараспашку. Нечего удивляться, когда обнаружишь, что на нашей территории обосновался всякий сброд.

Целая семья вокруг скатерти в розовую клетку. Скатерть заставлена бумажными тарелками. Пластиковые стаканы. Вилки и ножи. Бумажные полотенца с утятами. Желтенькими.

Господа и дамы. Добрый день. Простите, что отвлекаю. Вы находитесь в частных владениях. Мы не знали, но мы уже почти кончили. Уже пьем кофе. Милая, передай, пожалуйста, термос. Пьем кофе и сворачиваемся, обещаю вам. Жорж, господину тоже, наверное, хочется кофе. Нет, спасибо, сказал Поль. Мне нельзя. По крайней мере, мог бы так сказать. Но нет. Под соснами, ее соснами, он ни на кого не наткнулся.

Сосны Люси. Это были в первую очередь ее сосны. Высокие и голые до самого неба. Идеально расставленные, по каплям изливали нежную, молочную ясность, своего рода молочный, с примесью мяты, свет.

Смотри перед собой. Куда ставишь ногу. Дыши. Шагай. Не могу больше. Нет сил. Задыхаюсь. Все равно шагай. Ты почти пришел. Сделай усилие. Да, еще одно. Крохотное. Смелее. Тебе осталось пройти чуть-чуть по дороге.

Широкая дорога. Вроде аллеи. По ней может проехать машина. Желто-коричневая почва. Земля и песок. Припорошенная сухой хвоей, которая похрустывает под ногами. Все приятно пропахло смолою. Леденцами от кашля. Старое доброе время, когда, кроме горла, у меня ничего не болело. Он споткнулся о выбившийся на поверхность корень. Дорога ими испещрена.

Хватит уже брести, открывай виллу. Люси знала, что ты приедешь. Не стала закрывать ставни. Только окна, и заперла двери. А потом сможешь улечься, где захочешь. На террасе. Почему бы и нет. Или у себя в комнате. Или на софе в салоне. Или на диване под окном. У тебя есть выбор.

Он нашел ключи на обычном месте. В стеночке у гаража. Под кирпичем. Или, скорее, за. В шестом ряду, считая снизу. Третий справа кирпич. Невозможно догадаться, что здесь находятся ключи. Кирпич выщерблен и, когда вставлен в стену, из нее не выступает. Гладкая стена. Надежный тайник. Ключи всегда прятали здесь. Очень хорошо. Ну и?

Ничего. Просто наплыв воспоминаний. Тогда еще были живы отец и мать. Родители Люси. Зимой они жили в Париже. Всю долгую зиму. С октября по май. Люси и Поль этим пользовались. Им нравился так называемый мертвый сезон. Холод. Ненастье. С ветром. Высокие приливы и завывавшие всю ночь бури. В тепле и холе, прижавшись в постели друг к другу. Были молоды. Только-только поженились. Приезжали смотреть на море. Оно ждало их.

Достаточно было войти на виллу. Открыть наружные застекленные двери. Оно было за ними. Что и сделал Поль. Вошел. Все открыл. Везде.

5

Море это океан, теперь его хорошо слышно. Во всей его звуковой мощи. Неистовство света делает этот грохот еще более оглушительным. Нет, это не грохот. И он не оглушает. Это шум волн при высоком приливе. Высоких валов, растущих под напором ветра. Они падают. Рушатся, чтобы стать тем, чем и являются. Большими сгустками моря. Безо всякого изящества плющатся о песок. Ничего необычного. Все дело в чувствах Поля. Ставших слишком чувствительными. Особенно слух и зрение.

Ему в глаза полыхнуло солнце. Со всей силы. В этот час оно стоит прямо над морем. Стоило ему открыть застекленную дверь. Но тут же морской воздух, воздух простора. Запах, сильная, свежая теплота. Какое наслаждение дышать подобным воздухом. Он напоминает вам, какое наслаждение вообще дышать.

Наслаждение и видеть. Краски пляжа. Но в данный миг его глазам больно. И он отворачивается от солнца и делает несколько шагов внутрь комнаты. Подходит к софе, стягивает с себя куртку. Бросает ее на софу и натыкается взглядом на низенький столик. Письмо для него. Словечко от Люси.

Усевшись на софу, Поль вскрывает конверт, не преминув бросить перед собой пару взглядов. Первый на маленькое белое облачко, которое только что появилось в голубом небе, откадрированном дверным стеклом. Второй на пианино. Пианино оставлено открытым. На пюпитре ноты. «Интермеццо» Брамса со сделанными рукой Люси пометками.

Люси была замечательной пианисткой. Именно она впервые исполнила и записала все три фортепианные сонаты, сочиненные ее мужем.

Среди прочих волнующих вещей. Милых и нежных. Слов любви. Интимных имен и речей, которые нас не касаются. Вот что она ему говорила:

Холодильник полон. Доставь мне удовольствие. Попробуй поесть. Уверена, что уже бог знает сколько времени ты не проглотил ни кусочка. Я записала концерт по радио. Если захочешь послушать. Кассета перемотана. Я оставила ее в плеере. Не оставляй меня так. Позвони. Скажи, что с тобой. В каком ты состоянии. Она зачеркивает последние фразы. Не хочет, чтобы Поль видел эти зачеркнутые фразы. Комкает листок. Его отбрасывает. Берет другой. Начинает заново и, дойдя до зачеркнутого места, говорит ему: Позвони мне, если захочешь. Скажи, как ты там.

Она была готова уйти. Сложила листок. Вложила его в белый конверт, который положила на низенький столик. Пора. И в этот момент услышала клаксон такси.

Поль вновь сложил записку Люси. Засунул ее обратно в конверт. Положил на стол и поднялся. Свет утратил свою мучительность. Теперь он казался скорее заманчивым. Ему хотелось выглянуть наружу. Туда переместиться. Подойдя к стеклянной двери.

Он перешагнул через порог, поставил ногу на залитую солнцем террасу. Продуваемую ветром, который приносил всевозможные запахи и вдобавок детские крики. Запахи крема от солнца, водорослей, йода, горячих пирожков с яблоками. Пронзительные крики, как крики ласточек, когда надвигается гроза. И она надвигалась. Мало-помалу погода менялась. К крохотному белому облачку, только что одному-одинешенькому под взглядом Поля, присоединились и другие, теперь они все вместе дефилировали вдали.

Цветник с голубыми гортензиями, особенно великолепными в этом году, почти целиком занимал левую часть террасы, впрочем просторной и отгороженной белым забором. Поль подошел, чтобы до них дотронуться. Поласкать их бархат. Гроздья цветов вровень с ним. Все же осталось немного места и для нескольких аронников и скопления тростника.

Правая половина была отведена для трапез. Для отдыха. Состояла из садового салона. Круглый стол и стул. Большой зонт из сурового полотна. Два шезлонга с синими матрасами в белую полоску или наоборот.

Между шезлонгов на земле валялась забытая книжка. Прямо на перемешанной с песком скошенной траве. Так, не закрывая, и отложенная, открытая и переплетом вверх. Судя по названию, речь в ней шла о какой-то памятной вечеринке в ночном клубе.

Люси ее забыла. Она не убирала. Ничего не сложила. Зная, что приедет Поль. Все так и оставила. Прерванное чтение. Распростертое. Текстом к земле. Только его она и забыла.

Разделяя террасу пополам, к белой калитке вела мощеная аллея. Калитка выходила на лестницу, которая спускалась на пляж. Поль не стал ее открывать. Он замер перед, потом сместился вдоль забора. Он только-то и хотел поглядеть на синие с белым волны, кричащих на берегу детишек, болтающих родителей.

Уже и не припомню, кто из писателей сказал, что у распростертых, или даже не распростертых, а сидящих или возлежащих, на пляже людей такой вид, будто они дожидаются смерти. Каковая, возможно, должна явиться из моря. Поль об этом не думал. По крайней мере вот так. Думаешь совсем по-другому, когда для тебя самого это уже даже и не вопрос времени.

Он предоставил своему взгляду шарить по искривленному пространству декорации. От одной оконечности пляжа до другой.

Добравшись до крайней правой точки. Там, где начинается дикий берег. Его глаза остановились на светло-сером пятне. Выделяющемся на влажном темно-желтом песке. Около черной скалы. Великолепное сочетание цветов. Случайность или же простое стремление к красоте.

Отнюдь не случайность. Отнюдь не стремление к красоте. Просто там находилось. Там забытое. И не просто какое-то серое. Весьма незаурядное светло-серое. Возможно, даже единственное. У Люси был особый дар откапывать редкостные оттенки. У Поля заколотилось сердце. Пеньюар или купальный халат. Люси. Я в этом уверен. Она купалась перед отъездом. Выходя из воды, наверное опаздывая, а может, из-за людей, из-за изобилия людей, да к тому же было так жарко, она забыла свое одеяние.

Выйти на его поиски. Его подобрать. Принести назад. Было ли это столь важно? Для Поля — да. Вот почему при мысли о том, чтобы открыть калитку, у него так сильно заколотилось сердце. Спуститься по лестнице. Шагать во всей одежде по песку. Дать себя увидеть, разглядывать, заметить, допросить взглядом. Одетым с иголочки среди сидящих или возлежащих на пляже почти голыми людей. И все же он туда пойдет. Он решился.

Он отворяет калитку. Вступает на лестницу. Начинает спускаться. Ступенек не так уж много. Ноги Поля немощны. Дрожат. На последней, наполовину ушедшей в песок ступеньке сидят двое.

Они свояки. Скрестив руки на голой груди, обсуждают работу. Информатику и продолжительность рабочего дня. Скука смертная. Поспешно оборачиваются, когда их жены.

Они сестры. На песке. Сидя чуть ниже, груди наголо, обсуждают безработицу и ясли. Нянек и детские сады, детские пособия. Дети у них на глазах швыряют песок друг другу в волосы, в глаза, и Поль.