— Вам надо отдохнуть, — заботливо сказал он, — вы взволнованы, это вполне естественно. А лучше идите поработайте — это поможет вам отвлечься.
И он проследил за его спуском.
— Тебе и вправду хочется есть?
— Нет еще, — ответил Джозеф, возвращая банку на место, — просто я сегодня достаточно нагляделся на нашего гения, а еда держит его на расстоянии. Но что же это все-таки за тип?
— Не знаю, прямо ума не приложу. Главное, у него не было никаких причин убивать именно Блеза. Другое дело, если бы он взялся за Кейна или за меня.
— Или за меня, — обиженно напомнил Джозеф.
— Да, конечно.
Прошло какое-то время, вернее, несколько часов. Наконец снаружи раздался шум.
— Вот они, — сказал Джозеф.
— Ну пошли, — откликнулся Тристано. — Никуда не денешься.
Вера стояла у подножия лестницы улыбаясь, в полном неведении; Арбогаст и Селмер держались чуть позади. Джозеф и Тристано один за другим тяжело сошли вниз по ступеням, которые жалобно скрипели и стонали под их ногами; им было сильно не по себе. Они чувствовали себя слишком старыми, слишком некрасивыми, слишком грязными, а этот внезапный траур совсем затуманил им мозги. Они неуклюже представились.
— Вы никого не встретили на обратном пути? — спросил Тристано.
— Никого, — ответил Арбогаст. — А в чем дело?
— Да тут появился один тип, пока вас не было. Потом он сбежал, мы не смогли его догнать.
— Ну и?..
— Ну и ничего, — сказал Тристано. — Ничего... ничего...
— Где Поль? — спросила Вера.
— Какой Поль? — удивился Джозеф.
— Блез, — перевел Тристано.
— Ах вот что, — промямлил Джозеф, отворачиваясь.
— Тут у нас беда случилась, — сказал Тристано.
Наступила пауза.
— Ясно, — сказала наконец Вера, — я поняла. Покажите мне его.
Она произнесла это ледяным тоном. Тристано посторонился и указал на лестницу.
— Нет уж, идите вы первый, — сказала она, — а то вдруг там, наверху, еще один тип, который решит выстрелить в меня.
Все смолкли. Арбогаст повернулся к Селмеру.
— Ну что ж, — сказал он, — может, пойдем, нам уже пора.
Джозеф и Тристано глянули им вслед с упреком и завистью, потом поднялись по лестнице впереди Веры. Наверху, как раз перед тем, как она догнала их, они успели обменяться последним тоскливым взглядом. Они опасались бурного взрыва скорби, истерик, воплей и рыданий, приступов дурноты и обмороков, обвинений и упреков в случившемся несчастье, первыми вестниками которого им поневоле пришлось выступить. Заранее угнетенные предстоящей сценой, хотя внутренне слегка возбужденные ее неизбежностью, они состроили печальные лица в ожидании, когда на них обрушится этот душераздирающий шквал эмоций.
Вера пересекла зал, склонилась над Полем, села и несколько минут молча смотрела на него, вот и все.
Она всплакнула, но совсем немного, гораздо меньше, чем они ожидали. Мужчины стояли сзади, боясь двигаться и говорить; они чувствовали облегчение, смешанное с легким разочарованием.
Лестница снова заскрипела, и в проеме показалась голова Кейна. Вера не обернулась. Изобретатель бросил взгляд на немую сцену и влился в этот скорбный ансамбль. Он не посмел напомнить о паззле. Ясно, что момент был неподходящий.
26
Абель наводил порядок в закромах памяти. Он говорил. Повествовал о своей жизни, разделяя биографию на эпизоды и располагая их либо по степени важности, либо, если это было нужно, в хронологической последовательности. Карье слушал его. С их первой встречи на набережной Вальми прошло две недели — вполне достаточно, чтобы они прониклись взаимной симпатией, ближе познакомились и договорились чаще встречаться, а также для того, чтобы один из них получил все необходимые сведения о другом.
Пока этот другой разглагольствовал, Карье заказал еще два пива. Снаружи царил невообразимый, можно сказать, доисторический мороз; зима достигла своего апогея. Струйки леденящего воздуха проникали внутрь бара, несмотря на двойные, заделанные шнурами окна и дополнительные радиаторы, просачивались в любую, самую узкую щелку, и стоило очередному посетителю войти в зал, как вместе с ним в двери врывался внешний холод, который мгновенно заполнял помещение и стелился по полу, коварно забираясь в обувь, в чулки и носки, даром что уплотненные по случаю стужи. Тотчас же все ноги, находившиеся в баре, приходили в двойное движение — волнообразное, при котором озябшие пальцы терлись друг о друга, и ритмизированное, когда подошвы туфель выбивали дробь на склизком ледяном плиточном полу.
Абель и Карье встречались несколько раз в неделю в баре «Sporting» — том самом, где они отметили свою первую встречу на скамейке. Вначале Карье говорил много и охотно, стараясь время от времени вкраплять в беседу, обычно касавшуюся всяких повседневных мелочей и явлений общего порядка, то или иное сдержанное признание, еле прикрытый намек на какие-нибудь личные обстоятельства, — словом, как бы на миг приоткрывал дверь в некий заповедный сад и тотчас захлопывал ее, успевая, однако, настолько заинтриговать своего слушателя, что Абелю не терпелось проникнуть в эти тайны, а заодно и доверчиво поделиться собственными, дабы озарить своей откровенностью рождавшуюся дружбу.
Этот прием дал желаемые результаты: спустя несколько дней Абель искренне уверовал в то, что обрел настоящего друга, с которым можно говорить обо всем на свете, который готов слушать его и быть выслушанным, что это почти единственный случай в его жизни и, уж конечно, большая редкость вообще в жизни, чтобы можно было пренебречь этим. Что касается жизни самого Абеля, то он очень скоро рассказал о ней Карье — после того, как Карье описал ему свою — так же подробно, как и его собеседник, с той лишь разницей, что Абель говорил чистую правду или то, что он считал таковой, а Карье бесстыдно врал. Абель вспомнил все свое прошлое, включая детство и отрочество, рассказал о своей работе, перечислил всех своих женщин, все места, где побывал, все самые знаменательные моменты. Излагая все это, он воодушевлялся, красочно расписывал подробности, пересыпал свое повествование каламбурами, изображал сцены в лицах, вспоминал к месту анекдоты — короче говоря, открыл в себе подлинный талант рассказчика. Карье время от времени смеялся, и Абель был в восторге.
— Ну и память же у вас!
— Да, что есть, то есть.
Они выпили еще по глотку пива. Карье сидел со стаканом в руке, рассеянно созерцая поверхность напитка, пенившуюся мириадами бойких мелких пузырьков; едва возникнув, они тут же лопались, или слипались, или разбегались, неустанно образуя в своем краткосрочном существовании подвижные, изменчивые, эфемерные, как дым, узоры.
Интересное это было зрелище. Но мало-помалу пенный калейдоскоп сходил на нет: пиво выдыхалось. Карье положил конец созерцанию, допив бокал до дна. «Ладно, — подумал он, — хватит болтовни. К делу».
— Да, память у вас завидная. Все-то вы помните — и подробности, и атмосферу, и прочее. Браво!
В ответ Абель только польщенно фыркнул.
— Неужели вы так же точно помните все даты?
— Ну не знаю, смотря какие.
— Это верно.
— А давайте попробуем, — предложил Абель, внезапно загоревшись идеей такой игры. — Назовите-ка мне любое число.
— Хорошо, — ответил Карье. — Любое, значит? Сейчас подумаю.
— Но только не слишком давнее, — радостно предупредил Абель, подняв палец.
— Что же мне выбрать? — размышлял вслух Карье. — Ладно, пусть будет 11 ноября 1954 года.
Эта дата произвела ошеломляющий эффект. Абеля словно оглушили ударом дубинки по голове; помутившееся сознание на миг захлестнула неразличимая магма криков и тишины, лютого холода и дикой жары, непонятно как слитых в единое целое, называвшееся «потрясением».
— Что с вами?
— Все в порядке, — ответил Абель, протирая глаза, — ничего страшного, просто меня что-то затрясло.
— Это все погода, вон какая стужа.
— Так о чем вы?..
— Мы играли, — напомнил Карье. — Я назвал дату — 11 ноября 54 года. Что произошло в тот день? Чем вы занимались?
Долгие годы Абель жил в страхе, ожидая, что однажды кто-нибудь назовет ему эту проклятую дату и задаст этот проклятый вопрос, единственный из всех мыслимых и немыслимых вопросов, на который он сможет — и не сможет — ответить. Со временем, убедившись, что никто его ни о чем не спрашивает, он придумал несколько подходящих ответов, крайне точных, крайне обстоятельных и крайне далеких от правды или, как уже говорилось, того, что Абель считал правдой. Позже, когда прошло еще несколько лет, а любопытные так и не проявились, Абель отточил и усовершенствовал свои аргументы, добавив к каждому заранее сочиненному ответу целый букет объяснений, логичных и четких, разветвленных и изощренных, опиравшихся на множество физических законов, исторических реминисценций и моральных постулатов, и доведя их до полного совершенства, близкого к границам человеческого знания и законам природы, управляющим вселенной. И лишь с этого дня, когда каждое из его возможных алиби, выверенное до последней буквы, разрослось и для него самого одновременно в космогонию и Weltanschuung
[8], Абель почувствовал себя в безопасности.
Это хитроумное алиби являло собой сложную систему различных приемов самозащиты — каждый из них можно было мгновенно пустить в ход, каждый был приспособлен к любым обстоятельствам, при которых ему мог быть задан роковой вопрос, если бы нашелся желающий его задать. И, хотя с того ноябрьского дня прошло время, много времени, и Абель уже слегка расслабился, а страх несколько приутих, он регулярно проверял и обновлял свои аргументы, как оттачивают нужный инструмент, внутренне готовя себя к объяснениям в том или ином контексте, каковой контекст чаще всего представлялся ему прокуренным комиссариатом, набитым тупыми, злобными, жестокими полицейскими.
Но когда Карье назвал страшную дату, размякший от пива Абель испытал такой шок, что оказался неспособным привести хотя бы один из своих оправдательных, так скрупулезно разработанных доводов. Более того, он все их тут же начисто перезабыл. Он и в страшном сне не мог вообразить, что этот вопрос прозвучит среди дружеской беседы. К тому же, слабо представляя себе, что это вообще за штука такая — дружеская беседа, он пренебрег возможностью разработать план защиты, соответствующий подобной ситуации, посчитав ее слишком невероятной. К тому же испуг настолько притупил его умственные способности, что он даже не соображал, какая из его подготовленных систем обороны приемлема в данной ситуации, — эта неожиданность просто убила его. Он с трудом преодолел оцепенение и слабо хихикнул.
— Это было давно, — пробормотал он, — очень давно. Сто лет назад.
Ему захотелось курить, потом он вспомнил, что не курит, потом слегка успокоился. «Случайность, — подумал он, — просто несчастная случайность».
— Это годовщина перемирия, — пошутил он с кривой усмешкой. — Какая же, дай бог памяти? (Он мысленно произвел подсчет.) Ага, кажется, тридцать четвертая. А кроме этого я ничего не припомню. Столько времени прошло.
Карье со скучающим видом смотрел в пространство. Затем он повернулся к Абелю и, встретив его испуганный взгляд, ответил на него безмятежной улыбкой, как будто ровно ничего не произошло.
— Да, верно, как время-то летит, — сказал он слегка ностальгическим и одновременно игривым тоном.
Абель вздохнул свободнее. Все, стало быть, в порядке. Карье говорил голосом друга, дружески поймавшего своего друга на промахе во время пустякового дружеского пари, проходящего в исключительно дружеских условиях, вот и все. Конечно, это просто несчастная случайность. Карье еще раз заказал по пиву. Они выпили.
— И все же не так уж это давно, — сказал вдруг Карье, подавив отрыжку. — Вам тогда как раз двадцать шесть лет стукнуло, верно? Или я ошибаюсь?
«Несчастная случайность» горестно поникла, и Абель увидел, как она скрючилась, съежилась и растаяла, словно кубик полистирола под огнем паяльной лампы. Убийственная точность, с которой Карье назвал его возраст в конце той осени 1954 года, ужаснула Абеля. Ведь, несмотря на полный автобиографический отчет, который он давал Карье с начала их знакомства, он ни разу не упомянул о своем возрасте и не назвал дату рождения. В этом он был абсолютно уверен, и уверенность эта доконала его. Тот факт, что Карье определил его возраст, не прибегая к жестам и мимике, говорившим о приблизительности подсчетов, непреложно подтвердил Абелю, что Карье много чего знает о нем. Конечно, эта хронологическая оценка могла быть всего лишь дружеским предположением: Абель выглядел не старше и не моложе своих лет, его внешность соответствовала возрасту, который, следовательно, легко было вычислить, произведя всего лишь простое вычитание, чтобы получить желаемый результат и понять, сколько ему было в 1954 году. Но особый тон, которым Карье произнес эту цифру, не позволял надеяться ни на предположения, ни на уверенность: он ясно свидетельствовал о самом страшном — о точном знании.
Однако Абель все еще безнадежно цеплялся за остатки «несчастной случайности» — так человек цепляется в падении на какой-то миг — пускай хоть краткий — за чахлый кустик, вовремя попавшийся ему под руку на краю пропасти, но медленно сдающий под тяжестью падающего тела. Итак, Абель решил не пытаться изменить ход вещей и напряг все силы, чтобы сохранить спокойное, невозмутимое выражение лица.
Тем временем Карье продолжал рассуждать о свойствах памяти. По его словам, одни обладали ею, другие нет. Кроме того, память тоже бывает разная — на имена, на лица, на места, на даты, на подробности. Некоторые люди наделены лишь одним видом памяти, другие могут похвастаться сразу многими, третьи вообще ничего не помнят, и неизвестно, от чего это зависит. Все это сопровождалось множеством примеров. Абель слушал не вникая и машинально кивал.
— Да-да, — бормотал он, — память... оно, конечно...
И они продолжили свою беседу привычным дружеским тоном. Еще немного поговорили о памяти, затем, по законам метонимических и метафорических ассоциаций, которые излишне объяснять здесь во всех подробностях, перешли к снам, к качеству пива, к войне в Алжире, к англичанам, к «Тур-де-Франс», к укороченным зимним дням и длинным летним, а отсюда — к преимуществам того и другого времени года — в общем, обсудили широкий круг вопросов, после чего расстались.
Внешне в их отношениях ровно ничего не изменилось. Абель скоро устал выискивать новые опасные намеки в речах Карье, который, впрочем, остерегся их высказывать. Они по-прежнему сходились в баре «Sporting», болтали, прихлебывая пиво, и ни один из них никогда не принуждал другого к этим мирным встречам. Словом, никаких перемен кроме того, что теперь Абель думал, что Карье знает; а Карье знал, что Абель думает, что он знает; а сам Абель думал, что Карье знает, что он думает, что он знает, и так далее, до бесконечности, ad libitum
[9].
Однажды в конце дня, побеседовав немного о цвете неба, вкусе кофе, неоновом освещении, владельцах гаражей, проблеме сахара и прелестях осеннего сезона, они принялись в шутку обсуждать, что можно найти на дне Сены, если бы та вдруг взяла и высохла. Страшно подумать, сколько тайн было бы открыто! Эта игра послужила Карье трамплином для того, чтобы пуститься в многословные рассказы о различных секретах и тайнах, старинных и недавних. Абель, в глазах которого Карье теперь сам по себе представлял большую загадку, пришел в смятение, но тот, казалось, ничего не заметил и перешел к следующей теме — неистощимой и позволившей ему блеснуть новыми неистощимыми рассуждениями, а именно к тайным обществам.
Карье блестяще владел материалом. Абель даже вообразить не мог, что на свете существуют такие странные организации, о которых он повествовал. Но к его искреннему интересу примешивалось смутное ощущение, что рассказы Карье, при всем их сугубо поучительном и бесстрастном тоне, несут какое-то несформулированное, еще не разгаданное послание, которое он должен расшифровать, обнаружив за его словами другую, совершенно другую, скрытую истину, касавшуюся только их двоих, его самого и другого, сидевших за пивом. Абель попытался было проникнуть в суть этого подспудного мессиджа, приблизиться к его пониманию хотя бы на шаг, на полшага или на десятую долю шага, но от этих усилий у него просто физически закружилась голова, и он, бросив свою затею, обратил слух к звучащей речи.
В этот момент Карье описывал организацию под названием «Омладина» — тайную чешскую группу, созданную по принципу общества карбонариев; ее деятельность стала известна широкой публике только в 1893 году, в ходе судебного разбирательства. Абель, даром что озабоченный разгадыванием скрытого смысла рассказа, встретил это свидетельство эрудиции своего собеседника удивленной гримасой.
— Руководители «Омладины», — объяснял Карье, — имели, согласно иерархии, звание либо «пальца», либо «большого пальца». На первом тайном совещании члены руководства на самом высоком уровне выбирали «большой палец», который, в свою очередь, указывал четыре «пальца» ниже рангом; эти последние выбирали новый «большой палец». Этот новый указывал следующие четыре «пальца», которые выбирали третий «большой», ну и так далее. Среди «больших пальцев» один только первый знал все остальные, сами они друг друга не знали. Что же касается простых «пальцев», то они знали только членов своей четверки, подчиненных «большому». Все действия «Омладины» направлялись первым «большим пальцем», их вождем. Именно он информировал остальные «большие пальцы» о планах акций и приказах, которые те сообщали своим непосредственным подчиненным.
Абель разинул рот от изумления. Карье осушил кружку, набрал побольше воздуха в легкие и продолжал вещать:
— Точно так же были организованы и рыцари-гвельфы
[10], чья высшая инстанция включала в себя шесть членов, которые не знали друг друга и сообщались меж собой только через единственного посредника — его называли Видимым. И то же можно сказать о группе пифагорейцев
[11], чья система защиты зиждилась на противостоянии членов-экзотериков и членов-эзотериков. И то же самое...
В тот вечер они засиделись в баре «Sporting» позже обычного. Абель внимал Карье с неослабным интересом: чем дальше, тем острее он чуял, что эта речь все больше затрагивает его собственное существование, хотя не мог бы внятно объяснить, как именно и почему. Они заказывали пиво кружку за кружкой, а к нему омлеты с коричневой корочкой, которые без пользы стыли у них на тарелках, настолько они были поглощены беседой. Карье все говорил и говорил, неустанно сыпля названиями: ирландский клан Nagael, французские Поджариватели восемнадцатого века, африканские Мастера-Строители, испанские Куницы, связанные с инквизицией, немецкий Суд беспощадных, общество Мистерий, Орден друидов. Он поведал, например, о жителях кантона Во. «Я говорю о водуазцах, хотя мог бы взять любых других, но раз уж я взял водуазцев, то скажу, что водуазцы, абсолютно не склонные к организации тайных обществ, были вынуждены основать таковое в тринадцатом веке, дабы скрыто охранять свою принадлежность к родному кантону». Он уже собрался было набросать общую картину их ослабления как результата недостаточно активной централизации, но в этот момент гарсон вознамерился взгромоздить им на стол стопку стульев.
Они туманным взором обвели зал. Он давно опустел, чего они в пылу беседы даже не заметили. Второй гарсон махал метлой, гоня перед собой мусор. Хозяин бара зевал у себя за стойкой, не переставая и даже не пытаясь прикрыть рукой конвульсивно разинутый рот, как того требовали приличия. Его гипотетическая супруга раскладывала деньги тонкими пачками по десять купюр, привычным и ловким жестом насаживая на них скрепки. Нужно было вставать и уходить. Они влезли в свои пальто.
Холод на улице мешал им говорить. Они расстались на остановке такси, взяв разные машины, не обменявшись даже парой слов и не условившись о новой встрече. Карье умчался в сторону Нантера, смятенный Абель поехал на улицу Могадор.
Через два дня Абель вернулся в бар «Sporting», где увидел Карье, сидящего за столиком в мрачном молчании, с замкнутым лицом. Абель попытался вернуть его к прежней теме, но тщетно — тот отвечал односложным мычанием и явно не был расположен пылко ораторствовать.
— Что-то вы сегодня неразговорчивы, — заметил Абель.
— А что толку в разговорах, — простонал Карье. — Что в них толку?
— Да, конечно, — согласился Абель, — можно и так посмотреть.
Наступила пауза. Наконец им принесли пиво. Последовала новая пауза.
— У меня есть идея, — начал Карье.
— Какая? — осведомился Абель с полным ртом перебродившего хмеля.
— Да по поводу пакета, — сказал Карье. — Поговорим о пакете.
У Абеля судорожно сжалось горло, преградив путь напитку, который попытался излиться через нос, вызвав временную остановку дыхания вкупе с удушьем, сильным першением в носу, конвульсивным кашлем, неудержимыми слезами, головным спазмом и паникой.
— Ну-ну, что это вы? — посочувствовал Карье.
И он стукнул Абеля по спине, как делается в таких случаях.
— Какой пакет? — просипела сжавшаяся глотка.
— Пакет, который вы несли в тот вечер, когда мы встретились на набережной, возле проспекта Сталинград, неужто забыли? Довольно большой пакет, насколько мне помнится, и такой... округлой формы.
— Минуточку, — выдавил из себя Абель.
Теперь все встало на свои места. Случайное нахождение шляпной картонки, не менее случайная встреча с Карье, в высшей степени случайное, но крайне точное высказывание этого последнего о его возрасте и, наконец, совсем уж случайное возникновение в разговоре роковой даты в его биографии — все эти случайности постепенно складывались в единое целое, грозили перерасти в свою противоположность, и Абель понял, что угодил в ловушку, чьи контуры или рычаги смутно маячили в его воображении, хотя конечная ее цель еще оставалась для него, как и для многих других, абсолютной тайной.
Абель горько пожалел о том, что не избавился от картонки, как планировал вначале, заподозрив ее потенциальную опасность. В день встречи с Карье они провели вместе какое-то время, но тот ни слова не сказал об этом предмете. Потом Абель вернулся домой в полном упоении от нового знакомства, которое вытеснило у него из головы заботу о пакете; он небрежно сунул его в тот же дальний угол шкафа и с тех пор вспоминал о нем лишь изредка, все еще собираясь выбросить, но откладывая это дело по душевной лености. Как же он сейчас раскаивался в этом! Шляпная картонка действительно могла быть тем самым рычагом, который привел в действие ловушку, да еще при наличии роковой даты 11 ноября 1954 года. Все это было пока темно и неясно, но Абелю стало безумно жаль самого себя. «Несчастная случайность» испустила дух.
Однако он взял себя в руки и довольно жестко спросил своего собеседника, что тот имеет в виду. Этот тон явно удивил, почти шокировал Карье.
— Да ничего особенного, — запротестовал он, — вовсе ничего, просто мне вдруг вспомнился этот сверток, вот и все. Сам не знаю, почему он меня заинтриговал. Я тогда подумал: а что там может быть внутри? Иногда, знаете ли, возникают такие вопросы. Но я не решился вас расспрашивать, я не хотел быть нескромным.
Его голос звучал вполне естественно, и сам он выглядел искренне огорченным: рассердив Абеля, он теперь приносил ему свои извинения, и Абель их принял. Чему верить? На сей раз Карье опять не сказал ничего, что нельзя было бы приписать обыкновенной случайности. Разумеется, такое нагромождение одновременных случайностей было довольно подозрительно, но из него пока что не следовало, что на Абеля объявлена охота, как он этого боялся; все еще могло закончиться благополучно. Все можно было отнести на счет «несчастной случайности».
Итак, «несчастная случайность» пришла в себя, открыла глаза, задышала и стала набираться сил. Невзирая на ничтожные шансы выжить, она все-таки существовала в данный момент, была вполне реальной, и Абель решил уцепиться за нее.
— Так что же? — безжалостно спросил Карье. — Что же в нем было, в том свертке?
Случайность или не случайность, а лгать не имело смысла.
Итак, сверток попал в руки Абеля, в нем находились предметы непонятного ему назначения, он решил от него избавиться, причем как раз в день их первой встречи, а потом то ли из лени, то ли по глупости оставил у себя. Вот и все. Карье выслушал его с выражением мурены, и хищный блеск его зрачков ледяным ужасом поразил «несчастную случайность».
— Вот так, — заключил Абель.
— А знаете, что нужно сделать?
— Сделать — с чем? — пискнул Абель, который, загнав до полусмерти «несчастную случайность», надеялся, что они наконец сменят тему.
— Со свертком, — ответил Карье, — с этой картонкой. Давайте вернем ее хозяину.
— Но я не знаю, кто ее хозяин.
— А я знаю, — объявил Карье. — Я с ним знаком.
Он сопроводил эту фразу новым взглядом — совершенно новым для Абеля; этот непонятный взгляд был тем не менее полон скрытого смысла, он означал, что с играми покончено, что о случайностях не может быть и речи, что Карье, завладевший тайной 11 ноября 1954 года, стал таким образом владельцем самого Абеля и всего, что ему принадлежит, в том числе и злополучной картонки, что Абель бессилен изменить это и что ему больше не на что надеяться. «Несчастная случайность», верная союзница Абеля до последнего рубежа обороны, щелкнула языком, поворачивая вокруг оси полый зуб со спрятанной в нем ампулой цианистого калия, раскусила ее, забилась в предсмертных судорогах и рухнула бездыханной. Абель молча следил за ее кончиной. Карье встал и объявил, что пора идти. Выйдя, он окликнул такси.
— На улицу Могадор, — приказал Карье, — а потом на бульвар Османна.
— Считайте, что вы уже там, — объявил автомедон
[12].
27
Они забрались в моторку, и та, взвившись, как удалой конь, рванула с места. Селмер заложил крутой вираж, выполнил лихую глиссаду, и суденышко пошло утюжить водную поверхность, выбрасывая на лету пенные шлейфы, которые широким веером падали по обе стороны от кормы.
Их лица успели зарасти щетиной: несколько дней назад Арбогаст по неловкости разбил единственное зеркальце для бритья. Он так сокрушался по этому поводу, что Селмер в утешение предложил ему — будучи примерно того же роста и комплекции — бриться стоя лицом к лицу, симметричными жестами, то есть заменяя друг другу зеркало. «Ну давайте попробуем», — ответил Арбогаст. Они произвели опыт и изрезались в кровь. Видимо, сходство между ними было не так уж велико. «Отставить», — сказал Селмер.
Зато отраставшие бородки все больше и больше уподобляли их друг другу. Растительность закрывала большую часть обоих лиц, скрадывая индивидуальные черты и оставляя открытыми лбы (довольно высокие) и носы (довольно правильные), словно Господь Бог лепил их по одному образцу. Глаза у них были разного цвета, но, поскольку Селмер жаловался на слишком резкий свет, Арбогаст отдал ему свои запасные очки, и теперь обе пары глаз скрывались за черными стеклами, которые делали из мужчин прямо-таки близнецов. Правда, что касается бород — черной у одного и желтой у другого, то они, хоть и превращая лица в две одинаковые маски, одновременно, вкупе с шевелюрами, составляли их главное цветовое различие.
Моторка с задранным носом шла параллельно берегу; огибая остров, она на всем пути твердо держала угол наклона по отношению к океанской поверхности, ухитряясь описывать в этой неустойчивой, неуравновешенной, невозможной вне воды позиции идеально ровный круг. Тела обоих мужчин, обнаженные до пояса, недвижные, словно приклеенные к красным кожаным сиденьям, описывали крут вместе с лодкой и казались почти одинаковыми, вплоть до цвета растительности на груди. Они напоминали штампованные пластмассовые фигурки водителей, раскрашенные машинным способом и привинченные к миниатюрной модели моторки, на полной скорости крутящейся в восьмигранном бассейне Люксембургского сада.
Вернувшись в блокгауз, они немного отдохнули и послушали Шумана — вернее, то, что дешевенький магнитофон оставил от Шумана. Арбогаст очень любил романтиков. Смотав Шумана обратно, Арбогаст предложил обследовать несколько ближайших островков: вдруг там отыщется этот пресловутый склад оружия? Селмер сел за руль, и они отбыли.
Прежде Селмер часто мечтал водить мощный автомобиль, и, когда Арбогаст преподал ему искусство управления моторкой, он мгновенно освоил это, реализовав таким образом старую мечту. Циферблаты на панели, кожаные сиденья, руль из пластика под слоновую кость вполне могли бы сделать честь какому-нибудь «бьюику», но тот факт, что под нынешним болидом расстилалась бескрайняя водная пустыня, доступная для любых вывертов (Селмер иногда тешил себя, разрисовывая ее огромными росчерками и гигантскими монограммами, пользуясь лодкой как пером, чтобы запечатлеть недолговечными пенными буквами свое морское имя, свою подпись на Тихом океане), и что сама моторка, с ее обтекаемым, устремленным вперед корпусом, идеальным тангажем и, как правило, поднятым верхом, очень походила на «бьюик», придавал особую пикантность материализации его давних автомобильных грез.
Они держали курс на юг. Сначала моторка пересекла абсолютно пустой сектор моря, свободный от всяких рифов. Затем из водной глади выступили верхушки атоллов; эти скопления звездчатых кораллов им случалось видеть и раньше. Подойдя к атоллу, который нравился им больше других, они решили ненадолго остановиться и подошли к нему, сбросив скорость, осторожно лавируя между коралловыми выступами и подводными скалами.
Атолл, как и большинство атоллов, имел форму кольца, разрезанного в одном месте; этот узкий проход позволял проникнуть извне во внутреннюю лагуну, в центре которой Селмер и заглушил мотор. Воды лагуны лениво колыхались, пребывая в усредненном состоянии между коварными внешними волнами и сонной поверхностью пруда или, иначе, между бурным морем и бассейном. Они нырнули вглубь.
Несколько минут они плавали с широко раскрытыми глазами в пронзительно-голубой воде, где шныряли разноцветные рыбешки. Потом влезли обратно в лодку и разлеглись в ней, отфыркиваясь и давая солнцу испарить воду с кожи, на которой вскоре выступили соляные разводы. Селмер заметил вслух, что вода в лагуне гораздо более соленая, чем в открытом море, и Арбогаст объяснил, что концентрация соли меняется от атолла к атоллу. Растянувшись в лодке, которая легонько покачивалась на воде, они созерцали остров, возвышавшийся цирком вокруг них, заросший буйной зеленью и окаймленный полосой отлогого пляжа; чудилось, будто он возник тут случайно, по ошибке. Каждому из них не терпелось сообщить другому, что они находятся сейчас в кратере давно потухшего вулкана, но каждый знал, что другому это известно. Высохнув, они покинули атолл.
Рискнув отправиться еще дальше к югу, они обнаружили что-то вроде маленького, но густого архипелага из тесно сгрудившихся островков всевозможных размеров и форм. Некоторые почти соприкасались, и тогда море между ними и вокруг них сужалось до ширины канала, речки или ручейка, утрачивая таким образом свой высокий статус. Здесь были островки величиной со сквер, величиной с гостиную. Самые крупные выглядели плавучими театрами, самые мелкие — плавучими ложами. А все вместе имело вид древнего скалистого массива, разметанного на куски каким-то чудовищным катаклизмом, — так и хотелось собрать эти обломки воедино, чтобы вернуть каменную глыбу в ее изначальное состояние.
— Любопытно, — прокомментировал Арбогаст, — очень похоже на головоломку. Нужно как-нибудь привезти сюда нашего изобретателя.
— Давайте осмотрим их, — сказал Селмер.
И они осмотрели это скопище островков. Большинство из них были плоские; другие, напротив, торчали из воды, как шпили колоколен затонувших церквей; третьи, полусферические, представляли собой большие, отполированные морем валуны, видные лишь наполовину; четвертые, бесформенные, не напоминали ровно ничего. Некоторые стояли так близко друг к другу, что можно было, разбежавшись, перепрыгнуть с одного на другой.
Селмер и Арбогаст разделили архипелаг между собой и начали розыски следов человеческой деятельности. Поскольку природа этих следов не была определена заранее, нужно было крайне внимательно изучать малейшие детали, самые незначительные приметы. Через час разведки Селмер разыскал долгожданный след. Он закричал, Арбогаст тотчас пробрался к нему. Они даже заплясали от радости.
Это была квадратная бетонная плита, вделанная в утес, с которым, по закону мимикрии, сливалась до полной неразличимости. Один только песок, застрявший в трещинах и по краям, в виде рамки, выдавал присутствие этой маленькой площадки, которой время, воздух, вода и другие разрушающие факторы объединенными усилиями придали цвет и консистенцию окружающего камня. Казалось, после того, как неизвестные пришельцы освоили скалу, оставив на ней следы людского пребывания, силы стихий взялись усердно натурализовать бетонную кладку, сообщая ей вид природного элемента, совершенствуя ее камуфляж. Арбогаст сбегал к моторке за железным ломом, который использовал в качестве рычага для подъема плиты. Они отвалили ее, и у их ног открылась черная дыра. Арбогаст протянул фонарь Селмеру, как бы признавая его первенство в открытии.
Селмер сунул фонарь за пояс, оперся на край отверстия и спустил в него ноги, которые повисли в пустоте, а затем натолкнулись на лестницу, выбитую в камне; он нащупал ступени и исчез. Арбогаст лег на живот и, вытянув шею, начал всматриваться в зияющее чрево скалы, словно ожидал разрешения от бремени этой странной каменной роженицы, лежавшей вниз головой.
— Ничего не видать, — крикнул он. — А вы что-нибудь видите?
— Ничего, — ответил Селмер.
Внизу и в самом деле ничего не было. Ступени вели в нишу, выбитую в скале и совершенно пустую. Селмер долго, но тщетно водил фонарем во все стороны. Подняв глаза, он увидел голову и плечи Арбогаста, вырезанные четким силуэтом на фоне небесно-голубого квадрата неба.
— Как, совсем ничего?
Не ответив, Селмер еще раз обвел лучом фонаря стены полого островка, затем нацелил его на Арбогаста, который сощурился и недовольно заворчал.
— Ровным счетом ничего, можете посмотреть сами.
Арбогаст спустился, поискал тщательнее и кое-что нашел. Это была табличка, закатанная в пластик, но пожелтевшая и заскорузлая, несмотря на свое непромокаемое покрытие; на ней была видна вереница цифр, перемежаемых буквами, — по всей видимости, указатели долготы и широты.
— Ага! — сказал Арбогаст. — Очень любопытно.
— Что именно?
— Вот эти данные. Это точные координаты острова Гутмана. Разве не узнаете?
Но Селмеру, не знавшему эти данные, трудновато было их узнать. Он, разумеется, удивился. Какое совпадение! Но как же?..
— Давайте порассуждаем, — сказал Арбогаст. — Авось, что-нибудь и придумаем.
Они вернулись в моторку и расположились в ней, предусмотрительно разложив белье между своими озадаченными телами и раскаленными сиденьями. Им часто доводилось вот так полеживать в лодке, стоявшей на якоре, чтобы поразмышлять или подремать, временами совмещая оба эти занятия. Они давно уже заметили, что легкая качка на малой волне делала сон более сладким и способствовала размышлениям куда лучше земной неподвижности. Хотя и эта последняя весьма относительна, уточняли они в ходе своих бесед на данную тему, которая, собственно, и была основной темой их рассуждений, когда они в полудреме колыхались вместе с лодкой, — да, весьма относительна, если учесть полет Земли в космосе. Иными словами, некое подвешенное состояние, объединяющее морское волнообразное движение с упомянутым круговым движением планеты, к которым следовало добавить еще и другие движения, конечно, менее заметные, как-то: вращение Земли вокруг Солнца, Солнечной системы — в галактике, галактики — в еще большем неведомом пространстве, не говоря о совсем уж загадочных явлениях, грандиозных и космологических, которые тем не менее они тоже могли остро ощущать.
Обычно эта комбинация вращений и колебаний наводила на них дрему, но теперь они ей не поддались. Арбогаст никак не мог уяснить смысл послания, найденного в дыре: может быть, оружие, которое там прежде хранили, переправили на остров, где они сейчас живут, хотя, с другой стороны, он обшарил его сверху донизу и ничего не нашел. Он терялся в догадках. Селмер откинул голову на кожаную спинку и стал бездумно смотреть в небо. Но вскоре им завладело нетерпение зрителя в антракте, превратившее сиденья моторки в кресла кинотеатра, а небосвод, уже слегка бледнеющий над архипелагом, в пустой экран, готовый заполниться людьми и пейзажами. Однако ничего такого не последовало, не случилось, и только солнечный свет начал заметно изменяться, меркнуть на глазах.
— Может, вернемся?
— Да, — сказал Арбогаст, — поехали домой. Все равно я ничего не понимаю.
Вернувшись в блокгауз, они немного послушали Брамса в исполнении садиста-магнитофона. Он исторгал такие звуки, как будто Брамса положили жариться на сковородку, и это жирное шипение пробудило у них голод. Арбогаст набрал целую кучу припасов — мясные консервы, пиво, банки с фасолью, местные фрукты, и Селмер предложил поужинать в лесу, пока еще не стемнело. Пресытившись морским пейзажем, он теперь с вожделением глядел в глубь острова, где на первый план выступали хаотично разбросанные скалы. Слева от одной из них появились два силуэта, не заметив его, они направились к северной оконечности острова.
— Изобретатель, — объявил он. — С девушкой.
Арбогаст бросил взгляд на смутные фигуры, сбегал в блокгауз и вернулся с узкопленочной камерой. Настроив объектив, он принялся снимать пару, медленно поворачиваясь вокруг оси и стараясь удержать в кадре Кейна и Веру на удаленном панорамном плане — до тех пор, пока они не скрылись за следующей скалой. Селмер загрузил припасы в моторку.
Они причалили к берегу в том месте, где лес подступал чуть ли не к самой воде, и вошли в рощу бутылочных деревьев, в центре которой Арбогаст соорудил небольшой очаг, чтобы разогреть фасоль; тем временем Селмер открывал мясные консервы. Когда все было готово, они вынули банки с пивом из морского заливчика, где оно охлаждалось, сели, удобно прислонившись к выпуклым стволам, и принялись неспешно ужинать, попутно беседуя. Они рассказывали друг другу о своих путешествиях, делились забавными историями, воспоминаниями — в общем, всем, чем придется.
Например, к концу трапезы разогретый пивом Арбогаст обратился к избитому, хотя по-прежнему забавному парадоксу Уайльда, утверждавшего, что природа имитирует искусство, и привел в доказательство бутылочные деревья, объявив, что их прихотливо раздутые стволы всего лишь пародируют формы амфор, урн, фьясок и прочих сосудов, порожденных человеческим воображением. С помощью все того же пива они перешли к обсуждению взаимодополняемости вышеуказанного местного бутылочного дерева и европейского пробкового дуба, которые неплохо было бы сажать рядышком, чтобы один мог служить затычкой другому. А впрочем, решили они, цивилизованному человеку трудно привыкать к этой антиподной флоре, особенно к деревьям.
Поскольку именно деревья, не в пример другим растениям, самовыражаются на радикально чужом, непонятном и непостижимом языке. Ах, как далеки от них родимые европейские деревья!
— Лично мне, — сказал Селмер, — больше всего не хватает здесь платанов.
— Да, платаны! — воскликнул Арбогаст. — Давайте воспоем платаны.
И они вознесли хвалу скромному платану, родимому дереву, служащему для украшения национальных шоссе и городских площадей, этому растительному эквиваленту коровы, также служащей для украшения полей; дереву, которое сажают где угодно, которое приобщается к жизни людей так же легко, как собака или курица. А главное, платаны так неприхотливы, так смиренны, они не сбиваются вместе, как другие, более дикие деревья. Селмер и Арбогаст никак не могли вспомнить, видели ли они когда-нибудь платановый лес; может, такие и бывают, но в это трудно поверить: платан — огромное, мирное, покорное дерево, эдакий ветвистый кастрат. И наверняка другие деревья относятся к нему с презрением и третируют, как барана, как коллаборациониста, как существо низшей расы. Незлобивый, привычный, полная противоположность баобабу (а впрочем, зачем далеко ходить — простому кипарису!), он, как никакое другое дерево, лишен трагического могущества, если не считать случаев, когда о его ствол разбивался автомобиль
[13], но даже этот единственный драматический момент в его существовании еще яснее подчеркивает его статус в высшей степени человечного дерева, можно сказать, члена человеческого общества, вплоть до вышеуказанной возможности несчастных случаев.
Исчерпав тему платана, они перешли к тополю, затем к дубу, глубокомысленно порассуждали о липе, долго разбирали сосну, умиленно припомнили плакучую иву и прикончили пиво, после чего неверным шагом направились к моторке. В тот самый миг, когда Селмер включал стартер, со стороны моря раздался мощный, тяжелый отдаленный взрыв. Но, оглушенные ревом мотора, разомлевшие от пива и деревьев, они его не услышали. Лодка на малой скорости пошла к блокгаузу, слегка плутая в темной пустыне океана.
28
— А это что такое? — спросила Вера.
Сами того не подозревая, они только что вышли за пределы видимости камеры Арбогаста и приблизились к массивному серому столбу, который высился в центре ковра из поблескивающих листьев.
— Ничего.
— Как ничего?
— Просто Гринвичский меридиан, — во второй раз объяснил Кейн. — Знаете, что это за штука?
— Да.
Он шагал рядом с ней, стараясь держаться не слишком близко. Он чувствовал себя виноватым, смущенным, сбитым с толку. Ему представлялось, как он подбегает к ближайшей скале и бросается вниз; интересно, понравится ли ей такой подвиг? Понравится или нет? Нет. Неужели нет? И он поспешно заговорил, стараясь заполнить паузу.
— Этот меридиан — настоящий позор, свидетельство полного научного фиаско. Тот факт, что людям пришлось делить планету этой искусственной линией, доказывает, что мы так и не научились примирять пространство и время, сопрягать их. Так вот, знаете ли вы, почему было решено провести линию смены суток именно здесь, где никто никогда не бывает?
Она не знала. И он не был уверен, что ей хочется это узнать. А впрочем, какая разница?!
— Для того чтобы спрятать ее, — объяснил он. — Им было стыдно. Стыдно того, что они не смогли упорядочить ход времени вокруг Земли иначе, как прибегнув к этому интеллектуальному суррогату — абстрактному и произвольно выбранному меридиану, рассекающему и планету, и течение времени так же условно, как горизонт. И однако без этой линии время не имеет ни формы, ни нормы, ни скорости. Оно переходит в категорию невыразимых понятий. И людям стыдно сознавать, что они не придумали ничего лучшего. Вот они и засунули этот суррогат в самый дальний уголок планеты, надеясь, что здесь он останется незамеченным.
Он еще долго распространялся на эту тему. Вера молчала, и Кейн не знал, слушает ли она его, однако говорил и говорил — все, что приходило в голову, даже о своей жене. Да, он был женат, но теперь уже нет. Теперь они разошлись. Ее звали Кэтлин, они вступили в брак очень быстро, он и сам не знает почему. А потом он ее бросил, потому что она хотела, чтобы он называл ее Кейт. Или, вернее, это она его бросила, потому что он не хотел называть ее Кейт, а может, именно потому, что он так ее и называл, он уже не помнит, хотя на это могли быть и другие причины.
— Да, — уронила Вера.
Продолжая говорить, он вел ее к своему любимому месту — вершине горы, откуда был виден весь остров. Вера внимательно выслушивала речи изобретателя, все подробности его биографии, но при этом ей было как-то не по себе: ее не покидало убеждение, что чужие интимные излияния почти так же опасны, как некоторые виды радиации. Они взошли на вершину, продолженную в высоту рощицей араукарий. Вера обвела взглядом замкнутый контур острова.
— Вот видите, — сказал Кейн, — он практически круглый.
— Да, — ответила Вера, как-то слишком уж просто.
Он непонимающе взглянул на нее. День угасал. Сумерки вокруг них уже сгустились настолько, что можно было разглядеть крошечную светящуюся точку — огонек керосиновой лампы в окне замка.
— Знаете, тот парень... — сказал он, понизив голос.
Вера не ответила. Она не смотрела на него.
— Ну тот, который умер...
— Да, и что же? — спросила она.
Теперь она обернулась и взглянула на него. Честно говоря, он предпочел бы, чтобы она на него не глядела.
— Мне кажется, вы его знали.
— Да, — сказала Вера, — я его знала.
Кейн молчал, не представляя, что говорить дальше. Он воспользовался подступавшими сумерками.
— Скоро совсем стемнеет, нужно возвращаться.
Спустившись по уступам хребта, они зашагали к замку, ориентируясь на желтый огонек. Но на полпути Кейн внезапно сменил маршрут.
— Так ближе, — пояснил он.
Наступила кромешная тьма, когда они подошли к нагромождению огромных круглых камней; оно выглядело искусственным, как театральная декорация. Кейн отвалил одну из глыб, и та, даром что гранитная, повернулась вокруг своей оси легко, как шар из папье-маше, открыв проход с небольшим наклоном, ведущий внутрь этого кургана.
— На всех здешних островках полно таких галерей, — сообщил изобретатель. — Иногда они сообщаются между собой.
И он вошел в подземный ход, зажигая по пути свечи, расставленные с десятиметровыми интервалами; каждый огонек наделял его дополнительной тенью. Вера колебалась, не решаясь войти в эту каменную трубу. Кейн обернулся.
— Ну, идите же.
Вера уже собралась последовать за ним, как вдруг до ее слуха долетел не то взрыв, не то гром; этот тяжелый, приглушенный расстоянием звук шел издали, как будто со стороны моря. Кейн спустился уже слишком глубоко, чтобы расслышать его. Вера было встревожилась, но потом приписала этот затихавший шум общей странной атмосфере, свойственной земле антиподов; скорее всего, то был голос одной из стихий, царивших в этих местах, где можно было дивиться всему — иными словами, ничему. Она догнала изобретателя, поочередно задувая горящие свечи и лишая его таким образом очередной тени; так они и прошли вместе, один за другим, сквозь недра острова, в пятнышке света, которое двигалось вместе с ними, разгоняя впереди тьму, которая тотчас смыкалась за их спинами, и уподобляясь большому светляку, прорывающему себе норку.
29
— Ты слышал?
Шум доносился со стороны моря. Тристано встал и подошел к окну. Снаружи царила тьма, если не считать последних, умирающих косых лучей на горизонте, бессильных что-либо осветить.
Шум затихал, и они стали ждать момента, когда он полностью обратится в безмолвие, хотя уловить этот миг было довольно сложно. Оба стояли, пристально глядя вдаль сквозь длинную пластину слюды; Джозеф — надежно, как на пьедестале, утвердившись на своих широких медвежьих ступнях, Тристано, более подвижный, — переминаясь с ноги на ногу и нервно сплетая и расплетая пальцы рук.
— Может, это подводное извержение, — предположил Джозеф, — или циклон? Или самолет разбился?
— Нет, не похоже. Авиалинии здесь не проходят, зоны атомных испытаний намного дальше. Надо связаться с Парижем. Где Кейн?
— Сейчас гляну, — сказал Джозеф.
Когда он вернулся, Тристано уже сидел за радиопередатчиком, безнадежно терзая кнопки под хрип разнообразных помех.
— Xerox! Xerox! — взывал он.
— В подвале его нет, — сообщил Джозеф, — и девушки тоже. Что тут у тебя?
— Никак не могу найти нужную волну. Ничего не понимаю.
Он сделал еще несколько попыток и наконец встал из-за стола.
— Я что-то слишком нервничаю, попробуй сам.
Джозеф сел за аппарат и принялся в свою очередь настраивать его. Связь всегда нелегко было установить, но обычно они довольно быстро достигали цели. Однако теперь всякий раз, как Джозеф подводил стрелку к нужному делению, раздавалась причудливая музыка, как будто антильскую мелодию исполнял славянский хор.
— Что еще за дерьмо, — пробурчал Джозеф, — ведь это же наша обычная частота.
Они подождали. Музыка постепенно стихала. Затаив дыхание, они стерегли появление привычного синтетического голоса. Наконец музыка умолкла. Вместо нее зазвучал голос — до ужаса живой, человеческий голос.
— Здравствуйте! — произнес голос с неискренним и совершенно непонятным воодушевлением. — Здравствуйте, дорогие радиослушатели!
Это был молодой, не очень уверенный голос диктора, то ли начинающего, то ли заменявшего более опытного. Легко было представить, как он сидит перед микрофоном, задыхаясь и потея от волнения, теребя взмокшими руками бумажку с текстом, под бесстрастным взглядом звуковика, недвижно сидящего за стеклом студии вещания.
— Говорит Радио Швейцарии, — пропыхтел стажер. — Начинаем нашу ежедневную передачу «Два часа музыки и хорошего настроения». Сейчас вы услышите главный хит недели — Коко Шмидт исполнит для вас песню «Почему я?». Оставайтесь с нами!
Эфир на миг заполонило тошнотворное мяуканье, и Тристано выключил звук.
— Они нас бросили, — сказал он. — Наверное, поменялись частотой с какой-нибудь коротковолновой станцией. Что-то затевается — не знаю, что именно, но они нас бросили, это точно. Придется выпутываться самим. А где Арбогаст и переводчик? Где они все?
— Наверняка тоже слышали этот грохот и сейчас прибегут, — успокоил его Джозеф, не подозревая о своей ошибке. — Рано паниковать, может, просто передатчик барахлит. А шум — бог его знает, что это за шум.
Не отвечая, Тристано открыл металлический, выкрашенный в защитный цвет ящик военного образца, откуда извлек целый арсенал — револьверы, автоматы, пулеметы — настоящий сундучок с игрушками, только для взрослых. Имелись там и упаковки с различными боекомплектами, а на дне лежали три небольшие деревянные коробки, заполненные гранатами, старательно обернутыми в мягкую бумагу, как яйца или внесезонные фрукты. Тристано проверил все это снаряжение и разложил его на низком столике, служившем для сервировки.
— Никогда не знаешь, чересчур ли его много или слишком мало, — сказал он, озирая запасы оружия. — Вот что меня бесит.
Джозеф приготовил кофе. Они условились дежурить по очереди, потушили лампы. Тристано лег на раскладушку, вытащив ее на середину комнаты; спать он не собирался. Джозеф сел у открытого окна, поставив ноги на ящики с гранатами и держа на коленях пулемет.
Вокруг замка сгустился непроглядный мрак. В открытом море вдали от берега рыбы и китообразные парочками или целыми косяками всплывали на поверхность, чтобы полюбоваться вблизи звездами, чьи тоненькие лучики плясали трепещущими зигзагами на коже Тихого океана.
У пруда тоскливо кричали два черных лебедя. Прошло четыре часа.
На прибрежный песок из воды выскользнула лодка; мягкий шорох волн, расстилавших по пляжу широкие пенные шлейфы, заглушил трение песчинок и гальки о днище. Рассел спрыгнул, пробежал несколько метров, упал ничком на сухой песок и застыл, приникнув к нему ухом: он вслушивался, тихо дыша, напрягая все свои сенсорные возможности и вытягивая как можно дальше свои знаменитые «антенны».
Рассел любил работать по ночам. Его почти стопроцентная слепота крайне обострила все другие способности восприятия, и он знал, что даже в самой непроницаемой тьме может уловить бесконечное количество информации, недоступной любому зрячему — зрителю, зеваке, зоркому наблюдателю. Он осваивал окружающее пространство, прислушиваясь, принюхиваясь, прощупывая, пробуя на язык, и этот сплав полученных ощущений снабжал его всеми необходимыми сведениями, вплоть до мельчайших подробностей, невидимых обычным людям в темноте, а некоторым — и средь бела дня.
Готовясь к высадке на остров, Рассел заранее изучил голоса местных животных, тактильные особенности их оперения или волосяного покрова, весь спектр тепловых колебаний, специфические запахи растений — словом, целый комплекс сведений такого порядка, которые совершенно излишне перечислять здесь. Все эти сенсорные параметры, скрещиваясь, подпитывая друг друга, сливаясь меж собой, образовывали сложнейшую информационную систему, опиравшуюся на комплекс неординарных классификаций, неведомых соответствий, непостижимых аксиом, — систему, которая, будучи, вероятно, вполне эффективной, не шла при этом ни в какое сравнение с оповестительными возможностями людей, чьи глаза прекрасно функционируют, но чье нормальное зрение неизбежно ослепляет их.
Итак, Рассел идентифицировал крик черного лебедя и начал медленно продвигаться вперед ползком, замирая через каждые десять метров, чтобы изучить новые звуковые и обонятельные явления. Добравшись своим пластунским ходом до уютной травяной лужайки, он чуть не поддался искушению на минутку прилечь там, но, опасаясь, что пряный аромат растительности перебьет другие, более нужные запахи, вернулся к песку, чей нейтральный, почти неощутимый запах давал больше возможностей для его настороженного обоняния.
Встав на колени, он вынул из кармана и разложил на земле карту острова, специально изготовленную для него Гутманом. Она представляла собой большой лист мягкого белого пластика, на котором едва заметными рельефами была воспроизведена география острова. Высота каждого такого выступа, соответственно, обозначала зону растительности, неровность почвы, провал, болото, строение. Короткие подписи брайлем уточняли природу и назначение данного объекта: стратегический пункт, открытая местность, убежище и прочие важные подробности.
Рассел легко пробежал по карте пальцами правой руки; каждый палец двигался почти независимо от других, словно облеченный специальной миссией. Определив свое местонахождение, он поставил в эту точку мизинец, прижал большой палец к замку и прощупал указательным, средним и безымянным пространство, отделявшее его от здания. Он еще несколько минут обшаривал этот сектор макета, затем сложил карту и медленно поднялся на ноги. Расширив ноздри, расставив пальцы ног и насторожив уши, он уверенной бесшумной поступью направился к замку.
Он шагал, чуть выставив левую руку, изучавшую пространство впереди него, и держа правую наготове, рядом с гранатами, подвешенными к поясу; при ходьбе гранаты болтались, как тестикулы огромной обезьяны, такие же тяжелые и темные; иногда они ударяли по его собственным. К тому же поясу были привешены на шлевках маленькие брикетики пластита в кожаных чехлах.
О Расселе тоже нельзя было уверенно сказать, вооружен ли он слишком хорошо или недостаточно хорошо, мог ли вызвать страх или насмешку. Кроме бремени взрывчатки он запасся несколькими ножами, а на его ляжку тяжело давил кольт Peacemaker
[14] итальянского производства. Гутман настаивал, чтобы он взял с собой револьвер, но Рассел не питал иллюзий по поводу своих способностей стрелять из подобного оружия. Зато он прекрасно владел метанием гранат, поскольку в этом искусстве зрение играет не столь важную роль.
В окрестностях замка набор запахов становился все более определенным. На первый план выступала смесь керосиновой гари, древесной золы и гниющих отбросов, в том числе вонючей, прокисшей тушенки; ей сопутствовал тонкий запах окиси жести — он шел от консервных банок, расставшихся со своим содержимым. Веяло тут и другими, знакомыми, домашними вещами — компостом и, чуть слабее, отхожим местом. Нос слепца жадно впитывал все эти окружающие запахи, стараясь выловить из их гущи запах гипотетических обитателей замка. Рассел принюхался, принюхался сильнее и наконец учуял людей.
Люди здесь были. Рассел стремился проанализировать этот запах, но тот был совсем легкий, трудно выделяемый из богатого спектра всех прочих, и слепец то и дело терял его. Тогда он осторожно подкрался ближе к зданию — тут пахло сильнее — и различил целых два запаха, оба мужские. Один из них перебивал второй — он был покрепче, погрубее и шел со второго этажа замка, наверняка из открытого окна. Кроме того, он казался более живым, чем второй: первый человек явно бодрствовал. Рассел проворно укрылся в ближайшей рощице, опасаясь глаз возможного наблюдателя. Присев между деревьями, он попытался вытянуть из грубого запаха дополнительную информацию, но тут ему кое-что помешало, помешал другой запах.
Этот был совсем уж неожиданным. Пресный и в то же время резкий, настырный, он внезапно обрушился на Рассела, заглушив остальные. Он раздражал обоняние киллера, усиливался и нахально лез в ноздри, обрекая на неуспех любые попытки произвести общий анализ обонятельного спектра. Этот мерзкий, коварный запах не то чтобы полностью заглушал другие, но нейтрализовал их, отодвигал на задний план, словно прыщ на лице, когда в зеркале ничего, кроме этого прыща, не видишь. Рассел застыл на месте. Он никак не мог подобрать название этому запаху, а ведь тот был ему хорошо знаком, знаком еще с детства, хотя не встречался уже давно. Это был запах чего-то съедобного, пищи. В его одноцветной памяти проплыли вереницей смутные воспоминания: шумы и крики, кухни, холод, лестницы, столовки, отели, пропитанные насквозь, отравленные этим сереньким, но упрямым, вездесущим запахом. Он сделал усилие, мысленно вцепился в этот запах и наконец с облегченной улыбкой напал на его источник. Капуста. Ну конечно, цветная капуста. Вот уж никогда бы не подумал, что она может расти в таком климате.
Однако время поджимало. Он нетерпеливо встряхнулся, сориентировался. Тот грубый мужской запах наверняка шел со стороны фасада, выходившего к морю. Рассел перебрал в памяти детали карты. Замок стоял на открытой местности, вокруг которой росли деревья, они обеспечивали хотя бы относительное укрытие. Вытянув руки, перебираясь от ствола к стволу, Рассел обогнул замок, чтобы начинить пластитом его задний фасад.
Сочтя, что обладатель грубого запаха не видит его, он вышел из зарослей и направился к углу здания. Трава приглушала звук его шагов. В тот миг когда Рассел уже собирался ощупать стену, он споткнулся о связку бамбуковых стволов, потерял равновесие и шумно рухнул на подпорки для помидоров, расставленные Джозефом в огороде.
Он быстро вскочил на ноги, измазанный соком полусгнивших овощей, которые сразу же признал, и разъяренный донельзя. Никто не предупредил его о существовании помидоров и тем более цветной капусты, сам Гутман ни словом не помянул это огородное препятствие. Он задыхался от гнева и страха. Над его головой раздался шум. Рассел пустился бежать.
Джозеф, от которого исходил тот самый, грубоватый запах, бросился к окну, из которого обычно наблюдал за ростом своих кочанов. Тристано одним прыжком вскочил с раскладушки и ринулся за ним следом, размахивая электрическим фонарем, который наставил на клочок огородной земли, где беспомощно барахтался Рассел. Джозеф выпустил длинную очередь на уровне его головы, и слепой киллер панически заметался, словно не мог решить, в какую сторону бежать. Первая пуля, как ни странно, поразила его глазной нерв, и Рассел увидел единственную и последнюю в своей жизни вспышку света перед тем, как рухнуть наземь, безнадежно мертвым, с расколотым надвое черепом, чье содержимое разбрызгалось по головкам цветной капусты, таким же серовато-белым, с такими же извилинами, как и человеческий мозг, с которым они — в силу сходства или солидарности — смешались на грядках.
Вслед за этим наступила пронзительная тишина. Джозеф, выпустив очередь из автомата, мгновенно укрылся за стеной, слева от окна. Тристано, тут же погасивший фонарь, отскочил вправо. С минуту они ждали начала главного штурма, знаком к которому могло быть появление Рассела. Они стояли лицом к лицу, симметрично, по обе стороны окна, осмеливаясь иногда бросить короткий взгляд наружу. Они ждали, но все было тихо.
Так они провели всю ночь, сидя в темноте и держа оружие на коленях. Спать они не могли, они ждали. А за окном уже светало — медленно, но верно, и они уже могли различить друг друга, свои черты, свои побледневшие лица, одно серое, другое желтоватое, рты, искривленные гримасой от горькой застоявшейся слюны, глаза в темных кругах от усталости, болезненно мигавшие при свете восходящего солнца; в общем, день уже начался, а они все ждали.
Они долго разглядывали в бинокль окрестности замка, прежде чем отважиться выйти. Наконец они тяжело спустились по лестнице, настороженно озираясь. Во дворе никого не было, если не считать трупа Рассела.
— Это он?
— Да, — сказал Джозеф, — точно он. Потрясающий был тип. Если подумать, я даже жалею, что прикончил его.
— А ты не думай, — посоветовал Тристано.
Они спустились на пляж. И тут же заприметили далеко в море, с восточной стороны, черные продолговатые пятнышки, рассеянные по линии горизонта и едва заметные на фоне ослепительного солнечного диска, только что вынырнувшего из океана и еще не просохшего. Их было десятка полтора, и они явно двигались в сторону острова.
— Вон они, — сказал Тристано. — Пошли обратно.
И они вернулись в дом, шагая медленнее, чем требовала ситуация, и ощущая нечто вроде смиренной покорности судьбе. Тщательно обсудили вопрос распределения оружия и наилучшую систему обороны. При этом оба выглядели безразличными и умиротворенными .
— Жаль, что Арбогаста все еще нет, — повторял Джозеф.
Поднявшись наверх, они разложили оружие кучками возле окон, время от времени поглядывая на море. Шлюпки приближались, но были еще слишком далеко, чтобы начать действовать. Джозеф снова приготовил кофе.
Когда нападающие оказались в пределах досягаемости, они заняли позицию, каждый у своего окна, и начали спокойно, методично стрелять, внимательно разглядывая свои мишени до и после выстрела, как в деревенском тире. В полном соответствии с логикой событий, люди в лодках ответили тем же; завязался бой, и вскоре фасад замка стал съеживаться под разрывами прямо на глазах, словно в него плеснули кислотой или его внезапно настигла свирепая эрозия.
30
Стоя на палубе своей яхты, в двухстах метрах от берега, Каспер Гутман наблюдал за этой сценой в мощную подзорную трубу. Когда Джозеф и Тристано внезапно открыли огонь, потопив разом три-четыре шлюпки, Гутман вдруг усомнился в себе: может, он недооценил обороноспособность острова? Подкрутив колесико настройки, он нацелил длинный тонкий ствол своего увеличительного прибора на окна замка, которые проглядывались сквозь жиденькую рощицу, отделявшую его от берега: из этих окон велась ожесточенная пальба. Однако при более внимательном обзоре он убедился, что, несмотря на густые, непрерывные автоматные очереди, защитников было не более трех или четырех, хотя и явно отлично вооруженных. Если численность противника ограничивалась только ими, бой закончится очень скоро. Тем не менее дело казалось подозрительно легким и вполне могло быть простой ловушкой: что если стрелки в замке всего лишь подманивают к берегу лодки с нападающими, а более агрессивное подкрепление затаилось где-то в укрытии с тем, чтобы разом уничтожить неприятеля? Такой вариант отнюдь не исключался, так же как и внезапное применение загадочного оружия «Престиж». Гутман жестом приказал капитану держаться подальше от берега и готовить судно к возможному быстрому отходу. Потом снова взялся за подзорную трубу и навел ее на свои собственные войска.
Со стороны атакующих потери были минимальны. Большинство наемников перебрались с продырявленных шлюпок на уцелевшие, остальные медленно плыли в сторону пляжа, и их головы качались на волнах, как поплавки на рыбацкой сети. Лодки шли к берегу под градом свинца, стали и латуни, наращивая скорость и двигаясь ловкими резкими зигзагами, чтобы помешать целящимся попасть в цель. Наконец они пристали к суше, все одновременно, по всей длине пляжа, и бойцы, спрыгнув на песок с оружием наготове и пригнувшись, бросились вперед, в заросли, где и разделились на четыре группы под командованием Рафа, Бака и двух офицеров.
Это тактическое рассредоточение наемников мешало Джозефу и Тристано вести прицельный огонь. Нападающие растворились в леске, окружавшем замок, и вскоре взяли его в широкое кольцо, замерев и терпеливо, безмолвно выжидая подходящий момент, чтобы сплотить ряды и броситься на штурм здания.
Несмотря на умелые маневры нападавших, изворотливых и гибких, как танцоры, несколько предательских движений позволили обитателям замка с пользой потратить пули. С начала этой немой осады Джозефу удалось подстрелить уже шестерых врагов, а Тристано — четверых. Они поздравили друг друга с успехом, сожалея при этом, что разброс противников не позволяет эффективно использовать гранаты. Тем не менее Джозеф улучил момент, когда в отряде под началом Рафа при перебежке случилась досадная заминка, ловко метнул яйцеобразный снаряд и уничтожил две трети группы, включая и самого Рафа, от которого уцелели только очки, заброшенные взрывной волной на верхушку эвкалипта, где их на полдороге ухватила сумчатая летяга, а ухватив, в полном восторге от своей удачи тут же пустилась наутек, к северу, где ее ждали родичи, прыгая и перелетая с дерева на дерево, подальше от грохота, подальше от свинца и бронзы, от сурьмы и стали.
Гутман слегка успокоился. Теперь у него не было сомнений в успешном исходе боя. Осажденный замок долго не продержится. Оставалась только смутная боязнь, связанная с проектом «Престиж», этим по-прежнему неизвестным аппаратом, о природе которого высказывались самые разноречивые мнения, что позволяло допускать как ложность всех этих мнений, так и многосторонность самого изобретения. Ходили слухи о какой-то синтетической энергии, автаркическом моторе, говорили также о приручении бактерий, о сокращении массы вещества, о расщеплении атомов, о новом информационном языке, о документах, украденных у того-то, о микрофильмах, доверенных тому-то, о переработке отходов, об абсолютном оружии. «Бред собачий!» — подумал Гутман. Он пожал плечами, которые располагались очень далеко одно от другого, и снова заключил замок в обзорный кружок своей трубы.
Бой постепенно сходил на нет. Теперь нападающие старались измотать стрелков замка частыми, короткими вылазками. Они появлялись из леса сразу во многих местах, мгновенно рассеиваясь и вынуждая Джозефа и Тристано стрелять наобум, бестолково расходуя боезапас и ни в кого особенно не попадая. Наемники беспрерывно маневрировали вокруг замка, стремительно и легко, как мухи, такими неожиданными и одновременно хорошо согласованными рывками, что Джозеф и Тристано ни на минуту не могли сосредоточиться и поразить ту или иную опасную движущуюся мишень. Укрывшись за окнами, они на время прекратили стрельбу и стали ждать. С обеих сторон без предварительного сговора наступила пауза. Наемники тоже решили выждать. Пауза затягивалась.
Она тянулась так долго, что окрестная живность, которая с началом боя попряталась, предоставив одетым существам сводить счеты между собой, теперь снова ожила: пернатые защебетали, мохнатые засопели и захрюкали.
Гутман на своей яхте уловил эту тишину и тоже принялся ждать. Стояла жара, вокруг тихо и ласково шелестело море. Гутман потел и мало-помалу успокаивался. Никаких сюрпризов больше не предвиделось: замок сейчас будет взят, остров вернется к нему, проект «Престиж» либо просто был блефом, либо провалился. Даже удивительно, сколько предосторожностей потребовал от него этот штурм. Переправка на остров Армстронга Джонса, ночной подводный взрыв, произведенный в целях устрашения, наконец, миссия Рассела — ни одна из этих дерзких акций не вызвала ответа, адекватного тому ореолу тайны и почтительного страха, который окружал этот загадочный проект «Престиж». Конечно, и слепой, и альбинос погибли, один сразу же, второй чуть позже, но это были сущие пустяки. Главное состояло в том, что в них стреляли из самого обыкновенного оружия, ничего сверхъестественного не произошло. Оккупанты его острова ограничились банальнейшими убийствами, повели себя как слабаки, как бессильные трусы. Отсюда следовал вывод: больше у них за душой ничего нет. А может, они просто в неведении, как и он сам; может, они вообще понятия не имеют, что именно поставлены защищать и что обороняют там, в данный момент, своим оружием, своими руками, липкими от оружейной смазки, в страхе, в поту, в грязи, скорчившись за окнами осажденного замка.
Внезапно под этими самыми окнами что-то резко задвигалось, прочертив сначала объектив и стекло подзорной трубы, а затем радужную оболочку и хрусталик Гутмана. Он вытаращил глаза.
Бак потерял терпение. Решив то ли испытать реакцию осажденных, то ли ускорить события, то ли просто поглядеть, что будет, он послал к зданию отряд камикадзе, которых Джозеф и Тристано изрешетили в один миг. Те, кто мог идти, мгновенно отступили за деревья, оставив по пути еще троих мертвецов и громко ругаясь. Снова наступила тишина. Это уже всем осточертело.
Посовещавшись, Бак и офицеры решили ускорить развязку. Дело слишком затянулось, и, хотя жертв было много, ситуация казалась им проще простого. Бак знал, что на острове живет больше двух человек. Он опасался, что вражеское подкрепление может зайти ему в тыл, — значит, нужно срочно овладеть замком.
Они стали готовиться к штурму. Массированную атаку следовало начать со всех сторон одновременно, с использованием мертвого пространства, недосягаемого для пуль противника. Так они и сделали. Не прошло и пятидесяти секунд, как замок был взят. Тристано погиб на тридцатой секунде, Джозеф — на сорок шестой.
Услышав сигнал к штурму, они поняли, что пришел их последний час. Однако, не тратя времени на раздумья о ближайшем будущем, схватили оружие и, уже не скрываясь, встали в амбразурах окон, поливая свинцом окрестности и стараясь угробить как можно больше народу. В какой-то момент воздух разорвали на части пулеметные очереди, которые шли во всех направлениях, симметрично, параллельно, вкривь и вкось. Но в тот миг, когда Тристано нагнулся, чтобы схватить новую обойму, с мимолетной мыслью, что успеет справиться, одна из пуль — более меткая, чем остальные, — ударила его в левый висок, прошила мозжечок, разорвала аорту и застряла в правом легком. Тристано рухнул на пол.
Увидев это, Джозеф ринулся к нему под грохот пальбы, констатировал смерть, приподнял труп и вытащил из-под него пистолет-пулемет. Затем подхватил тело Тристано под мышки, мощным рывком придал ему вертикальное положение, выставил перед собой в окне, словно щит или эмблему, и начал бешено палить с обеих рук, полосуя пространство огненными трассирующими очередями, — так размахивают в ночной темноте красными светящимися жезлами, подавая условные знаки. Джозеф стрелял веером, сметая все живое, и положил еще немало солдат. Но кончилось тем, что кто-то выпустил пулю 38-го калибра модели Special Metal Piercing, с титановой сердцевиной в тефлоновой оболочке, и эта пуля пробила в обеих грудных клетках — Тристано и Джозефа — широченную дыру диаметром с долгоиграющую пластинку. Через четыре или пять секунд один из офицеров ворвался в зал, предварительно изрешетив его последней, совершенно излишней автоматной очередью, которая вдребезги разнесла радиопередатчик.
Подзорная труба Гутмана была недостаточно мощной, чтобы он мог разглядеть сцену во всех деталях. Он приказал капитану подойти к острову лишь после того, как увидел победоносную фигуру офицера в обрамлении оконной рамы, точно парадный поясной портрет. На пляже его ждал Бак.
— Там их было всего двое, — доложил он, помогая Гутману выгрузить на берег его центнер веса, — я разослал людей обыскать окрестности, чтобы найти Кейна и остальных, если таковые имеются.
— Может, им удалось сбежать? Вы нашли свои документы?
— Я осмотрел верхнее помещение, там нет ничего интересного.
— Но есть еще и подвалы, — изрек Гутман, воздев палец.
— Для этого я ждал вас. А пока что велел забаррикадировать все люки, на случай если кто-то сидит внутри.
— Хорошая мысль, — одобрил Гутман, — но теперь у нас полно времени.
Он громко пыхтел на ходу. Вокруг валялись трупы наемников, застывшие в самых разнообразных позах. Гутман и Бак обходили их стороной.
Пока уцелевшие солдаты прочесывали остров в поисках новых мишеней, их пострадавшие собратья сбились на первом этаже здания, перевязывая раны и болтая; они сидели вокруг молоденькой пальмы, чьи листья и ствол, и без того черные от смазки, теперь украсились вдобавок шальными пулями и порезами, которые превратили деревце в элемент городского, где-то даже индустриального, пейзажа, почти лишив его растительной сущности.
Гутман отказался карабкаться на второй этаж по лестнице. Бак собрал здоровых солдат и велел им соорудить нечто вроде лебедки на талях, с помощью которой толстяка и доставили наверх. Войдя в зал, Гутман наклонился и стал разглядывать трупы.
— Вы их знали?
— Не так чтобы очень, — ответил Бак. — Однажды, лет пять-шесть назад, работал с ними вместе.
— Ну, сегодня вы тоже с ними поработали, — ухмыльнулся Гутман.