Уходя от нее по ночной улице, я продолжаю слышать внутри себя этот тоненький голосок, который мне нашептывает, что это плохо, что это безнравственно — приходить так к женщине, а потом уходить. «Нельзя обмениваться телами, как игрушками, нельзя играть ими до часу ночи, это плохо, плохо, плохо, — говорит мне этот детский голосок, — когда-нибудь ты заплатишь за свое гадкое поведение — забирать себе мать в присутствии сына, ты за это заплатишь…» Я должен взять себя в руки, раскаяться.
Я плотнее запахиваю пальто и шагаю быстро, чтобы прогнать холод; я уговариваю себя, что вот он, мир, он в моем распоряжении, этот мир окружает меня, он полон других желаний, и я могу пользоваться ими по своему усмотрению. С ней у нас только тела, нам нравится так встречаться, мы безудержно набрасываемся друг на друга, без прелюдий, без помощи алкоголя — только что-нибудь освежающее, если жарко, а если холодно, мы согреваемся телами, мы только этим и занимаемся. Я ничем не рискую. Грех — это привилегия тех, кто думает об искуплении, я же от этого слишком далек, единственный настоящий риск — это простудиться или втянуться в игру, почему бы и нет?
Я иду по улице быстро, спешу к той, которая меня уже не ждет, уже легла, сон уже одурманил ее. Улицы промерзли, пешеходы встречаются редко, припозднившиеся или пьяненькие, все как обычно. Но кроме опьянения или опоздания каждый несет в себе свой кусочек бесконечности, погружен в свое временное измерение, в этот час можно подстеречь свою судьбу, скрасить свою участь, отступить от правил и смешаться с запоздалыми гуляками, которые бродят так же поздно, как и я, и несут свое одиночество. Что все мы здесь делаем? Я только прохожу, никто не видит меня, никто на меня не смотрит. Я тот, кто возвращается поздно, но трезвый и один, хотя тоска меня и сопровождает. Я проскальзываю между серыми фасадами, возвращаюсь без приключений, никого не трогаю, ускоряю шаг. Я занимался любовью с другой женщиной, я не люблю ее, она не любит меня, здесь нечего осуждать, нечего исправлять — все хорошо и все плохо. Я почти сбежал оттуда. У меня в голове крутится музыка, детская игрушка повторяет одну и ту же мелодию. Я бегу, я не переживаю — ничего страшного, ведь любовь не имеет с этим ничего общего. А у него уже прорезались зубы, и пирог съест он.
Так любишь, что увидеться
Мы встретились в Интернете, по крайней мере так говорится — встретились, хотя мы только переписывались, приближались друг к другу маленькими осторожными шажками, оставаясь каждый в своем укрытии, каждый за своим экраном, в безопасности; мы посылали друг другу сообщения, все более доверительные, все более срочные, и уже искали за словами лица друг друга.
Потом начали открываться по-настоящему, всё рассказывали друг другу в режиме Отправить/Ответить, всё посылали друг другу одним щелчком мыши — не было терпения ждать, единицей времени была секунда. И было радостью включить компьютер, проверить, есть ли новое сообщение, и каждый раз оно уже было. Любовь — это когда на свидание приходят двое… Мы всё рассказывали друг другу короткими фразами, не зная по-настоящему, с кем разговариваем. Не зная друг друга, мы открывали свои сердца, обменивались надеждами, всё поверяли друг другу, как сумасшедшие, не опасаясь довериться тени. Вначале, конечно, мы обменивались обычными деловыми посланиями, употребляя обычные формулы вежливости, потом от «искренне ваш» перешли к «с дружеским приветом», а от «дружеского привета» — к «целую»… Незаметно мы перешли к пространным темам о погоде, о здоровье, к намекам на личную жизнь; мы не слишком много раскрывали, но наши слова становились все более и более личными, откровенными, если не сказать интимными, в последние дни. И какой же образ возникал при этом перед нашими глазами? Мы обменялись фотографиями — я послал ей две свои лучшие из тех, которые у меня были: у всех найдутся такие, на которых свет сослужил хорошую службу. Фотографии — это всегда удобно, они фиксируют один момент, одно положение тела и не сообщают ничего окончательного; есть такие, которые могут ввести в заблуждение, на которых все кажутся красивыми, но… какова она настоящая? — я хочу сказать, в жизни? И в то же время почему это так важно?
Между нами все шло быстро, мы обнаруживали исключительно общие взгляды; моментальные электронные послания — это катализатор времени, ускоритель частиц, всё строится на легких признаках, дополняется фантазмами и воображением, и нет особой нужды заботиться о реальности, ведь чувства относятся к нематериальному, и электроника им прекрасно подходит — можно сказать, что она для этого и создана. Из-за одиночества мы стали по-настоящему близки, мы это чувствовали, и незаметно я влюбился в нее, общаясь только словами; это было прекрасно, мы не предлагали друг другу встретиться, наша связь существовала вне реального присутствия, наша история любви опережала нас. Но когда-то надо было все же пройти через это — встретиться, чтобы увидеться. Мы решили, что пришло время выпить по стаканчику в каком-нибудь нейтральном месте, по возможности спокойном, чтобы были посетители, но немного, чтобы не чувствовать себя растерянными в этой абсолютной новой ситуации — сначала полюбить, а потом встретиться.
Вот почему я сижу в этом кафе, в глубине, подальше от больших окон. Я пришел намного раньше, но не по расчету и даже не для того, чтобы избежать фатальной невежливости — опоздать на первое свидание, нет — скорее, из-за нетерпения, думая, что, опередив время, я увижу ее издали и больше ее разгадаю. Мне даже приходится признаться себе, что в какой-то момент я подумал: сидя подальше, в глубине, у меня будет возможность уйти, если вдруг… Ужасная мысль… Нет, я заранее знаю, что мы понравимся друг другу, что дверь откроется точно в назначенный час и она появится в отблеске света между двумя створками двери; терраса расположена на южной стороне, и сначала это помешает мне разглядеть ее как следует; она войдет в ослепительном ореоле солнца, потому что эта женщина — не просто кто-то; сначала я увижу ее плечи, затем почувствую аромат, исходящий от мохера; эта женщина, сама не подозревая того, отомстит за нетактичность других — всех тех равнодушных, которые так и не сумели меня рассмотреть; эта женщина — моя компенсация за тех, кто прошел мимо меня, за незнакомок, не замечавших или пренебрегавших; да, это так, в какой-то момент в жизни должна случиться наконец счастливая встреча — в ответ на все часы, растраченные на мелькавшие вдалеке силуэты; но на этот, на этот раз женщина тихо остановится — женщина, вышедшая из неосязаемого мира, женщина, которая направится прямо ко мне… Это она, вот она, я ее вижу, это она, я это чувствую, я в этом уверен, чем ближе она подходит, тем больше это она… Она почти уже здесь, она не ищет меня взглядом, но узнает тут же, у нее на губах приличествующая случаю улыбка, немного недоверчивая. И я сразу же отмечаю, что она не из тех, на кого бы я оглянулся на улице, это точно. Это только в фильмах мужчины встречают женщин гораздо красивее себя, впрочем, с чего бы это? И с чего бы мне вдруг встретилось одно из великолепных созданий? Я некрасив и даже отдаленно не напоминаю какого-нибудь актера, это точно; я не из тех мужчин, на которых обращают внимание, я заурядный. Описывая себя ей, я немного схитрил — нет, метр восемьдесят и восемьдесят восемь килограммов действительно в наличии, но все это расположено совсем не так пропорционально, как на рекламных картинках у атлетов, я осознаю свою заурядность. В ней я тоже замечаю разочарование, это ясно, мы не очень нравимся друг другу. Мы — как двое выживших среди обломков, вокруг нас, и это очевидно, только что рухнул целый мир, развеялась мечта, улетучилось очарование долгих часов, проведенных в надеждах, в переписке; нет больше ночей, когда мы думали, что спасены, когда поддерживали разгоравшееся пламя убежденностью, что наконец-то нашли… И что же мы делаем теперь? Заказываем, скажем, два горячих шоколада, чтобы общаться хотя бы вкусом. Всегда, когда спускаешься на землю, сначала наступает момент нерешительности, а затем охватывает горечь, отбивая все желания, вплоть до желания говорить; это как с космонавтами, возвращающимися из полета, — когда они выбираются из тесного звездолета, их приходится поддерживать, даже нести.
Ну, хорошо, раз уж мы здесь, надо же сказать что-нибудь, обязательно сделать два-три комментария о встрече — именно в тот момент, когда она уже начинает действовать нам на нервы; и мы начинаем говорить о себе уже с позиции разочарования, мы больше приближаемся к реальности и меньше стараемся набить себе цену; теперь, когда мы говорим о себе, мы находимся в сфере осязаемого, а не иллюзорного образа, который хочешь создать о себе.
Начинаем все сначала. Что касается работы, все оказалось правдой — у нас действительно она есть, хотя не столь значительная и скромно оплачиваемая, что же до путешествий, которые мы в письмах обещали совершить, что же до всех этих безумных гулянок, о которых рассказывали друг другу, о выходных в Гренаде или Танжере, о неделе на Антилах, — мы понимаем, что даже если бы мы друг другу понравились, даже если бы искренне друг другом увлеклись, мы никогда бы их не совершили, хотя бы потому, что у меня нет на это средств, а она признается, что боится летать на самолете.
Что мы ищем в жизни? Нам не так нужен восторг, который испытывали открыватели новых континентов, — нет, мы ищем родственную душу, и чего мы хотим в глубине души, так это спокойствия, чтобы был кто-то рядом по вечерам, когда мы возвращаемся, чтобы этот кто-то подходил нам, как удобная одежда, чтобы он возился здесь весь день, ожидая нас; мы хотим искупить вину за чувство заброшенности, мы хотим любить, чтобы чувствовать себя не такими одинокими.
…Но это не значит, что можно вот так выйти под ручку с тем, кто не нравится! Потому что надо признать, что она и я, в этот момент мы чувствуем, что не нравимся друг другу, — это совершенно очевидно, как нельзя скрыть все эти осколки, которые разочарование разбросало вокруг нас. Мы опускаем лица в большие чашки, вдыхаем аромат шоколада и ненадолго возвращаемся в детство; тонкий аромат щекочет нам нос и призывает быть благоразумным, обещает, что все пройдет хорошо. В конце концов, мы вместе пережили разочарование, это уже что-то — почти фундамент или, скажем, разделенный опыт. И лучше иметь это, чем снова остаться одному в декабрьский вечер, который уже наступает, и я предлагаю ей поужинать, потому что с самого начала было задумано встретиться днем в кафе, а затем, если все пройдет хорошо, протянуть время и поужинать вместе. Неподалеку есть небольшой ресторанчик, и я уже продумал стратегию влюбленного мужчины, которым я должен был быть в этот момент. На всякий случай три дня назад я заказал именно этот столик у окна, чтобы вид открывался не так на Париж, как на эту улицу. Мы изучаем меню, не безумствуем, но и не раздумывая соглашаемся на аперитив, делаем правильный выбор, не заботимся о том, что подумает другой, не заботимся о том, чем будет пахнуть наше дыхание и какие будут пищеварительные последствия. Так же, не шикуя, выбираем вино — обычное красное вино долины Луары, как будто весь этот вечер и должен протекать так же спокойно, как эта река.
Постепенно разговор становится откровенным, мы говорим о своих неудачах, провалах, делимся опытом, поскольку любовь уже кажется невозможной, мы ведем себя как раненые животные, понимаем, что боль другого тоже велика, это немного утешает каждого из нас — чувствуешь себя не таким одиноким в своем одиночестве. Ей уже встречались хитрые мужчины, которые под видом большой любви назначали свидание с единственной целью переспать. Раз или два она на это пошла — она признавалась в этом без особого чувства вины, делилась со мной, как делятся со старым приятелем, ни секунды не опасаясь, что я могу ревновать; и вот уже она рассказывает мне о мужчине, с которым спала совсем недавно, без всяких иллюзий. Я не могу рассказать ей ничего подобного, никогда ни одна женщина не назначала мне свидания с тайной мыслью затянуть к себе в постель, этого со мной не случалось. Впрочем, до сих пор я не встречался с женщинами вслепую через Интернет. Только с ней. Однако она меня уверяет, что это легко, что мужчины легко находят там женщин и некоторые ведут счет на десятки. Чего-то я, видно, не понимаю.
Вторая бутылка вина раскрепощает нас еще больше. В этот вечер в ресторане мало посетителей, почти нет машин на улице. Все как будто подстроено нарочно — через неделю Рождество, и наш неудачный любовный ужин выглядит еще более нелепым накануне этого большого семейного праздника. Надо хоть как-то избежать неприличия, хоть что-то спасти, это же святотатство — встретиться на пороге великого христианского праздника, и еще большее неприличие — встретиться просто так. Не хватает только, чтобы мы заговорили, что надо заняться любовью, переспать. Впрочем, кроме дюжины улиток, которых каждый из нас поглотил, ничто уже не мешает нам сблизиться, все условности соблюдены. Я всегда замечал, что к инициативе с моей стороны часто относятся плохо — если это исходит от меня, то чаще всего ни к чему не приводит. На этот раз она берет мою руку движением, пришедшим издалека, из изгиба реки Луары, из Сансера, из тех вод. На минуту, как в свете вспышки, я ощущаю себя негодяем, подпоившим женщину, чтобы сорвать у нее улыбку. Не знаю, что думать о себе, еще меньше — что думать о ней, и надо признаться, что я порядочно выпил. Я смотрю на свою руку в ее руке — она как хомячок в руке маленькой девочки, и я не знаю, что она там делает. В душевном порыве, полууставшая, полуотчаявшаяся, она берет мою руку и проводит ею по своему лицу, как будто это ее рука. Я вижу в этом полное фиаско, сигнал того, что парусник вот-вот разобьется, что ему нужно куда-то прибиться на ночь, а я здесь, и я случайно живу поблизости, значит, можно туда пойти, там свет, но его как раз и не надо зажигать, и можно найти забытье, чтобы все смешалось, чтобы забыть ужасное разочарование, что встреча не состоялась…
Мы отдаемся друг другу, даже не раздевшись полностью, в темноте мы не видим друг друга, мы снова погружаемся в те образы, которые возникли из наших слов, и желание возникает из безумной надежды, которую мы в них вкладывали; мы отдаемся друг другу порывисто, мы крутим друг друга, кусаем, набрасываемся, как на еду после слишком долгой диеты, — это реванш побежденных, мы позволяем себе все, нимало не заботясь о том, как мы это делаем; иногда мы причиняем друг другу боль, пробуя все — от изощренных положений до самых простых; мы не боимся разочаровать — да, это так, в этот вечер мы позволяем себе все, не дарим себе то благо, которое не смогли обрести, в конце концов, жизнь надо взять как реванш, украсть, как победу. Будущее покажет, какими окажутся наши следующие послания, и даже если с завтрашнего дня мы больше не будем писать друг другу, накопленные в течение многих недель слова привели к этому слиянию тел — письма послужили нам для того, чтобы провести вечер, уничтожив всяческую поэзию. Посмотрим. А теперь она уснула, она спит, а я еле сдерживаю желание встать, включить компьютер и написать ей, рассказать обо всем, о нас, спросить, что она об этом думает. У меня желание отправить ей письмо, хотя бы для того, чтобы получить ответ, по крайней мере, ждать его. Мне этого не хватает. Мне не хватает этого ожидания. Да, я сейчас отправлю ей письмо. Мне недостает этого — писать ей, ждать ответа, постоянно проверять почту, мне не хватает маленькой иконки: новые поступления, мне так не хватает моей вечерней записочки. Выходит, любить друг друга — это больше друг другу не писать.
И я отправляю ей небольшое письмо.
Ответит она?
Завтра увидим.
Любовь на расстоянии
Здравствуй, Фанни! Я очень рад нашему знакомству, а теперь и тому, что мы перешли на «ты». Не знал, что ты так любишь кошек, у тебя их даже несколько — целых три, и еще ребенок, но это хорошо, учитывая его возраст; он у тебя, наверное, появился недавно? — я имею в виду ребенка, но я рад за тебя. Как-нибудь надо поговорить подробнее, что мы делаем в жизни, рассказать все друг другу, но я понимаю, что у тебя много забот со всеми этими кошками, вот уже две взобрались на тебя, лезут на плечо, а из дальней комнаты слышно, как начал хныкать твой малыш — проголодался, наверное. Значит, если тебе это устраивает, увидимся завтра; без проблем, так будет проще, поговорим обо всем завтра, завтра воскресенье, это очень кстати, будет спокойнее. До завтра. Да, извините меня, Барбара, я вас не задержу надолго, я только хотел вам сказать, что у вас такие светлые кудрявые волосы, что это просто парадокс, что вас зовут Барбара. Не знаю почему, но мне всегда казалось, что Барбара обязательно должна быть брюнеткой с гладкими волосами, наверное, это из-за известной певицы, из-за будоражащей атмосферы вокруг нее, из-за ее волнующих песен. Нет, это вовсе не упрек, скорее, комплимент, как вам это сказать, на самом деле я не говорил вам, что вы красивая, только потому, что тогда я поступил бы как все, а именно этого я и не хочу — поступать как все. Я знаю, что у ваших ног куча поклонников, они говорят вам, что вы роскошная блондинка, что у вас красивая прическа. Нет, Барбара, не ждите от меня таких заявлений и поймите: то, что мне больше всего в вас нравится, что меня в вас привлекает, — это ваша манера себя подать, ваше умение сказать так много немногими словами; без лишних слов вы умеете раскрыть себя, показать свою хрупкость, постоянную потребность в поддержке. Вы не представляете, до какой степени все это меня тронуло, понравилось по-настоящему. Видите ли, Барбара, поскольку теперь мы с вами говорим открыто, глаза в глаза, признаюсь, что то, что меня действительно трогает в женщине, — это не ее волосы, тело, манера скрещивать ноги… нет, больше всего в женщине меня трогает ее искреннее желание ощущать дружеское участие, ее незащищенность, ее честное признание: «Вы же видите, я вовсе не такая сильная, как кажусь, я слабая и немного рассеянная…» Вы знаете, я был взволнован до слез, когда перечитал, как вы представляете себя. Нет, не смейтесь, Барбара, я вижу, как вы улыбаетесь в камеру, но это правда. Впрочем, я искренне думаю, что мужчина может ощущать себя по-настоящему мужчиной, только когда он способен кого-то защищать. Да, это может быть своего рода атавизм, но инстинкт покровительства у нас в генах. Во всяком случае, Барбара, я создан именно так, и то, что вы только что расстались с вашим другом, вашим спутником, как вы выразились, то, что вы ищите новую работу, от всего этого вы становитесь еще более беззащитной… но по сути — еще более трогательной и красивой. Послушайте, Барбара, не будем рассказывать друг другу всякие сказки, знайте, что я здесь, рядом, нас разделяют шестьсот километров, но я здесь, и вот доказательство — я вам посылаю поцелуй… вот так. Подставьте щечку… какая милая татуировочка у вас на шейке, а! Это родинка? Извините, так это еще лучше… Скажите, Барбара, вы не собираетесь в ближайшее время приехать в Шалон? Нет? Это не входит в ваши планы? Жаль… Ну ладно, я вас отставляю, Барбара, вам наверняка нужно много чего купить на предстоящую неделю, я знаю, что такое суббота. По субботам у всех масса дел. То, что не успели сделать за неделю, делают в субботу. Ну да, я живу один, но у меня то же самое. Надо организовать свою жизнь, и по субботам я наполняю тележку покупками. Ну, значит, договорились, если вы когда-нибудь окажитесь в Шалоне… Нет, Барбара, только не перепутайте, это Шалон-на-Соне, не в Шампани, Шалон-на-Соне… Договорились, если вы когда-нибудь приедете, то, чтобы отметить это событие, я куплю бутылку шампанского. Да, Барбара, обязательно выпьем по бокалу шампанского, а теперь пока, целую… Боже мой, Фрида, с тех пор как мы общаемся, с тех пор как я смотрю на ваше фото на сайте… спасибо, что прислали мне request
[1]… Мы немного потеряли друг друга из виду, это жаль, иногда начинаешь общаться с кем-то, а потом вдруг оп! — он исчезает. Где мы оба были все это время? Я, во всяком случае, вас очень люблю. Куда вы уезжали, где были все это время? Ах, извините, мы уже перешли на «ты»? Очень хорошо. Значит, я тебя не видел уже четыре дня. Скажи, ты сменила веб-камеру? Сразу видно, модель, которая была у тебя раньше, всё округляла, немного давила — теперь-то я могу это сказать, когда у тебя ее больше нет, и когда ты слишком приближалась к объективу, это производило странный эффект — ты выглядела как карп через стекло аквариума… да, я знаю, что карпов не держат в аквариумах, узнаю тебя и твой несносный характер! Да, ты не из тех женщин, которым можно рассказывать всякие глупости, именно это мне и понравилось в тебе, и до сих пор нравятся твоя манера говорить все открыто, твоя прямота, твердость — ты, Фрида, действительно тот тип женщины, о котором я мечтаю. Да, Фрида, я тебе уже это говорил, таких женщин, как ты, трудно найти — с таким темпераментом, таких энергичных, это большая редкость. Обычно в Интернете встречаются только мечтательницы, фантазерки, инфантильные девушки, мечтающие о прекрасном принце, или девушки с кучей проблем — конечно, это все люди немного потерянные в жизни… Представляешь, сколько трудностей. Нет, с тобой, по крайней мере, все ясно. Что? Ну, когда захочешь, я уже тебе сказал. Только лучше бы приехала ты, я тебя уверяю, ты бы увидела, как у меня хорошо, у меня маленький домик в пригороде Шалона, нет, именно на Соне; в моем саду поют птицы, поезд проходит, есть колокольня, здесь почти как в деревне. Да, конечно, знаю, что Рен — это город, хороший город, конечно, я знаю Рен, но поездка туда не входит в мои ближайшие планы, по крайней мере в ближайшие месяцы. Да, конечно, было бы прекрасно увидеться по-настоящему, но давай посмотрим реально: Рен — это совсем другая часть Франции, можно было бы встретиться где-то на полпути, хотя бы в Париже. Почему бы и нет? Можно остановиться в маленькой гостинице, не очень дорогой… Конечно, остановимся в гостинице и проведем выходные, как влюбленная парочка. Что? Как это — «мы для этого недостаточно друг друга знаем»? Ты шутишь? Мы уже общались с тобой раза три. И ты видишь, как я выгляжу, посмотри, ты же видишь меня. Разве у тебя было много знакомых с камерами такого качества, с таким разрешением, поверь, редко найдешь такое изображение. Что? Ты считаешь, что Париж — это не на полпути? И что ты предлагаешь? Лаваль? Ну, тогда уж лучше Ле-Ман. Конечно, гостиница там обойдется дешевле, чем в Париже, и все пребывание тоже, но я не уверен, что Ле-Ман такой уж очаровательный город. Хотя если остановиться в гостинице рядом с вокзалом, то можно обойтись без машины. Что? Фрида, не прерывай так связь, ты же знаешь, что это плохо воспринимается на сайте, могут отметить сомнительное или невежливое поведение. Нет, Фрида, подожди, дай мне подумать, я мог бы сделать усилие, приехать в Рен, но только если остановлюсь у тебя… Фрида, подожди, вернись… Надо же, Иза мне пишет. А кто это, Иза?.. К тому же она называет меня Туану, значит, мы хорошо знакомы, если она знает, как меня в детстве называли родители… Да, Иза, ну конечно же, Иза, добрый вечер, дорогая, извини, добрый день, вот так сюрприз… Ну конечно, я очень рад, что ты со мной связалась. Я немного беспокоился, хотя беспокойство совсем не в моей натуре. Что? Я тебе обещал прислать стихотворение? Знаешь, я сейчас мало общаюсь по Интернету, довольно занят, да и не очень настроен на стихи, у меня период беспокойной прозы. А как ты? Как твоя маленькая семья? Ах да, ты недавно потеряла своего… извини, я забыл, кого… Ну а помимо этого, как вообще жизнь? Ты же мне говорила, что у тебя есть дети? Да, ты права, я сейчас перечитал нашу переписку, ты хотела детей, ты их хочешь, извини, я перепутал. Да нет, я прекрасно знаю, что у тебя нет детей, просто я так выразился, «как поживает твоя семья?» — просто такое выражение. Ну почему ты так к этому отнеслась? Не из-за чего сердиться. Хорошо, до следующего раза, ты права, я пересмотрю свои файлы…
Да, действительно, можно сказать, что Интернет — это большая семья. И это прекрасно. Мы спрашиваем друг у друга новости, не теряем друг друга из виду полностью, вызываем время от времени, и мы все здесь со своими ветреными сердцами, которые разлетаются как листочки по ветру — каждому по листочку, мы растрачиваем себя заранее, что же до любви, до настоящей, это было бы здорово, и если бы не географические трудности, мы виделись бы, виделись бы часто, но Франция такая большая страна, с такими расстояниями, тут уж ничего не поделаешь… Надо же, а вот и Эльза со своими стихами и словами песен, она все мне пишет в стихах, поэтому письма получаются не очень длинными и легко читаются, в рифму читается быстрее, единственная проблема — она живет в Марселе, а я в Шалоне. В том, что на Соне.
Любовь раз в три дня
Мы встречаемся раз в три дня — так решила она, так ее устраивает. Она говорит, что чаще все может быстро надоесть. Однако при каждой встрече она мила и нежна, похоже, что влюблена, по крайней мере мне так кажется, — влюблена раз в три дня. Ее магия в том, что она то здесь, то исчезает, в этом ее сила и власть, и я ничего не могу поделать, это как пытаться удержать волну — вода все равно просочится сквозь пальцы. Каждый раз я предлагаю ей встретиться на следующий день, но она отвечает мне сочувственной улыбкой, почти сердится на то, что я спрашиваю ее об этом, и в утешение гладит меня по щеке. Но ночь, которую мы проводим вместе, — это ночь любви: целая ночь, она засыпает на моем плече, пальцами ног ищет мои ноги, не отрывается от меня, и я ощущаю ее всю. Чаще всего мне совсем не удается заснуть. Правда, я привык спать в постели один, с берушами в ушах, завязав глаза темной повязкой, и, поскольку при ней я этого не делаю, сон ко мне не идет.
Утром за завтраком она бросает на меня нежные взгляды, ее улыбка обещает, что это на всю жизнь, но как только я прошу снова увидеться вечером, она не отвечает, замыкается, долго крутит ложечку в чашке шоколада, и я чувствую, что она недовольна. После этого мы молча спускаемся по лестнице, проходим по улице до ее скутера, она достает из сумочки маленькое зеркальце, делает непроницаемое лицо, надевает шлем и устремляется куда-то в другое место. Весь день потом я удерживаюсь от желания позвонить ей, но если и звоню, она плохо к этому относится. В любом случае не отвечает. Она энергична, активна, у нее полно друзей, встреч, много обязанностей, насколько я понял, — у нее нет времени, и то время, которое она уделяет мне, это единственное, что она оставляет для себя, и мы проводим его вместе. Я пытаюсь занять место между ее работой и обедами, между ее тайнами и потребностью оставаться одной по вечерам, между тем, что я знаю о ней, и тем, чего не знаю. Не то что она все решает, но именно она задает нашим отношениям ритм и темп, а я только следую за ней. Иногда вечером, когда я никуда не иду и жду, что она позвонит, я представляю ее в этом другом месте. Я не чувствую, что она безразлична, но она далеко, отсутствует, и она решительно не для меня. Вечером следующего дня, обычно поздно, я заранее знаю, что получу ее эсэмэску, забавную и лаконичную, как ироничный всплеск, она меня спросит, как я поживаю, почему не подаю признаков жизни, не забыл ли ее… Не то что она меня поддразнивает, нет, и не манипулирует мною — просто наши отношения следуют ее настроениям, ее намерениям, ее желаниям. Именно так. Мы ведомы ее желаниями. Тогда я ей отвечаю, притворяясь равнодушным, не показывая своей игры, скрывая свой страх улыбкой, но все же даю понять, что очень хочу ее видеть. Как только встреча назначена, обычно на ужин следующего дня, страх начинает нашептывать, что в последний момент она ускользнет, отменит свидание. Собирая остатки гордости, я выбираю какой-нибудь ресторан и предложу встретиться, скажем, в восемь часов, чтобы хоть что-то решить самому. После бесконечных секунд ожидания, опять же через эсэмэс, она мне ответит, что да, согласна пойти туда — почему бы и нет, этот или другой, неплохая мысль, но все же в 21.30. И только тогда я смогу спокойно заснуть с удовлетворением мужчины, получившим согласие женщины; я буду один, но весь остаток вечера буду чувствовать себя почти так же хорошо, как если бы она была здесь, рядом; впрочем, я лягу спать поздно, ведь даже просто ощутить, что мы снова близки, хотя сейчас она не со мной, — это для меня удовольствие, от которого я никогда не устаю. Я лежу в темноте, представляя, как кладу свою голову между ее ног, и даже позволю себе раз двадцать взглянуть на телефон, чтобы проверить, не прислала ли она мне в два часа ночи еще записочку, пару слов, последний знак внимания, — вдруг я что-то пропущу? Но нет, ничего. Неважно. Завтра мы увидимся. Это главное. В отношениях двоих самое главное — это знать, что встреча будет, это базовое данное, условие sine qua non
[2] — знать, что мы снова увидимся, а без этого, если этого нет, если нет даже уверенности, что встреча состоится, тогда больше нет ничего, время превращается в ад, и этому нет конца.
Иногда ночью, могу в этом признаться, я даже засыпаю с телефоном в руке, чтобы сохранять контакт — а вдруг?.. Тихий радующий душу зуммер, сообщающий, что пришла эсэмэс, чистый приятный перелив… Это вовсе не мучение — спать, зажав телефон в кулаке, нет, я считаю это блаженством — держать что-то, что связывает с другим, это лучше, чем безнадежно пустые руки. И одновременно нет ничего ужаснее — ждать телефонного звонка, как ждут Богоявления, пасть так низко, чтобы ловить признаки жизни другого с целью убедиться, что ты сам еще жив. Какое убожество выпрашивать порцию внимания, проходить через все синонимы отчаяния, погружаться в молчание другого, хвататься за волосок…
Но я не хочу рисковать, не хочу пропустить малейшую возможность иметь ее на другом конце виртуального пространства. Вдруг она позвонит в три часа ночи и вдруг спросит, как я себя чувствую, — и я буду счастлив ответить ей. Однажды так уже было: она прислала мне эсэмэску под утро, в половине пятого. Я прочел ее только часов в восемь, когда проснулся. Она мне писала, что пьяна, что слишком много выпила и будет в плохой форме завтра, в воскресенье, когда мы должны были пообедать вместе, в общем, встречу она отменила, но осталось это послание, она даже написала в конце: я тебя люблю, в первый раз она это сказала, это «я тебя люблю» было первым и единственным, никогда она мне этого не писала и не говорила, и я прекрасно помню, я сохранил это сообщение, оно до сих пор у меня среди всех ее эсэмэсок, которые я храню, — все мои жалкие трофеи. То воскресенье было для меня совершенно пустым без нее, но все наполняло это «я тебя люблю», оно звучало весь день, и не только тогда, когда я перечитывал ее послание. Я звонил ей раз пять, но она не ответила. Однако она сказала: «Я тебя люблю», по крайней мере, написала, хотя и была пьяна, но все же это пришло ей в голову, вырвалось у нее — может быть, именно потому, что была пьяна. В любом случае, это «я тебя люблю» было как кусок хлеба, который я держал во рту, я его смаковал, прежде чем снова перечитать, оно было моей слюной, прежде чем проглотить, это «я тебя люблю».
По сути, она правильно делала, что оставляла меня одного, позволяла мне насладиться отсутствием. Любовь каждый переживает отдельно, любить — это исполнять сольную партию, любовь — это движение внутри себя, любить — это переживать кучу всяких вещей только в себе, любить — это светиться внутренним светом, который зародился от двоих и который всегда здесь, даже если ты один.
Днем того воскресенья я пытался два раза связаться с ней, но она не отвечала, но я не стал посылать ей эсэмэс. Вечером я лег спать, так ничего и не получив от нее. Иногда я воображал другого мужчину, пробовал ревновать, но, хотя у меня скорее натура собственника, на этот раз в глубине души эта мысль мне даже понравилась. Не без некоторого удовольствия я представлял себе, как этот другой проводит дни, как и я, в ожидании того, что она подаст какой-то знак, без конца думает, позвонит она сейчас или нет, должен ли он сам позвонить ей или нет, сделать это или нет, каждые пять минут он смотрит на свой телефон, проверяет, пришло сообщение или нет, в беззвучном режиме, только вибрируя. Даже забавно, если бы этот другой существовал. Да, забавно представлять себе этого беднягу, бедного парня, где-нибудь. Это была бы еще одна живая душа, о которой я мог бы думать, еще один, кто, как и я, разрывался бы между желанием бросить всю эту историю и абсолютной необходимостью ее продолжать.
Да, сегодня вечером я думаю о нем. Если он с ней, тогда все в порядке, время для него летит слишком быстро, но часы эти сладостны, он знает, что она здесь, он ее видит, осязает, он говорит себе, что она существует, снова верит в это, думает о них двоих, еще не зная, что следующее утро уже свернулось где-то здесь в уголке и его тень уже нависает, и она проснется, чтобы уйти, уже будет не здесь, он увидит, как она исчезает, оставив витать сомнение — увидит ли он ее снова или нет, поверь мне. Тогда он выждет немного, прежде чем позвонить ей, он поступит, как я. В первые сутки ему будет хорошо, в первый день и в первую ночь он будет даже думать, что переживает исключительную историю, благодатную. Он рано ляжет спать, мечтая, что, может быть, завтра, кто знает, она позвонит и снова будет с ним. А потом это будет проникать в него, как яд, после двух-трех звонков, на которые она не ответит, он ощутит пустоту, будет думать, что ее больше нет, что он ее потерял, что больше ничего не будет. Вот тогда все это и начнется, он ощутит горький привкус во рту, сидя один в кресле с мобильным телефоном в руке, он пожалеет, что встретил ее, эту женщину, будет больше сердиться на себя, чем на нее, во всем будет упрекать только себя. Но надо притворяться веселым, заряжать себя, как телефон, быть в хорошем настроении, если она вдруг объявится. Хуже всего повести себя как обиженный любовник — ей не понравится, если дать ей понять, что страдаешь, в таких случаях она обрывает, отсекает, со спокойной душой делает больно. Упрекать ее, говорить, что так не может продолжаться, означало бы — и для него, и для меня — оттолкнуть ее, она бы не захотела больше нас видеть — ни его, ни меня. Она не из тех хищниц, которых вид крови только разжигает, она убивает нежными укусами, ранит пустотой, разрывает молчанием. Ничто так не убивает, как отсутствие, — значит, надо быть сильным, не поддаваться ее игре, не ждать ее, не смотреть все время на телефон, на эту техническую игрушку, которая лежит сейчас на моем столе и заряжается, подключенная к сети. Иногда на меня находит желание послать ей эсэмэс, всего четыре слова: «Мне тебя не хватает». Но я удерживаюсь, справляюсь с собой. Или помогаю себе лекарствами, ты ведь знаешь какими — ты, тот, кто, как и я, ждешь, у тебя, конечно, такие же, маленькие привычные пилюли, белые таблеточки, которые делают так, что время не царапает, а сон приходит и окутывает тебя в полночь или в час ночи детской усталостью. Жди этого, ты, кто, как и я, ждешь. Делай как я. Думай, думай обо мне. Давай думай — не так о ней, как обо мне, обо мне, кто говорит тебе, что это и есть любовь, отчаяние, прерываемое чудесными неожиданностями, темнота, пронизанная свечением, любить — это идти вперед, потеряв всякую осторожность, любить — это запрограммировать свой ход в такт другим часам. Любить — это ждать, ты же видишь. Ну что же, подождем ее. Если она это поймет, то будет все время исчезать, подстегивая этим желание. Страх потерять другого бывает особенно сильным, когда ты не обладаешь этим другим по-настоящему.
Делай как я — шарики в уши, повязку на глаза, стакан алкоголя для расслабления, таблетку — и думай обо мне. Ты, кто одинок сегодня вечером, знай, что я здесь.
Ребенка не будет
Конечно, ребенок — это великий замысел, но здесь как повезет, какой стороной повернется случай. С ребенком будет, по крайней мере, ощущение исполненного долга, появится чувство, что ты существуешь и вовне себя, и в первое время ты даже укрепишься в уверенности, что ты что-то создал, почувствуешь себя преображенным, выросшим; ты будешь думать, что ребенок — это лучшее, что ты сделал в жизни, что это может спасти нас от чего-то.
А потом, хотя любовь к нему остается, из месяца в месяц будет накапливаться разочарование, вот уже наш малыш начинает произносить слова, вот слова становятся все более сложными, вот он уже высказывает свои мысли, появляются новые размеры и проявляется характер, из месяца в месяц теряется новизна, теми же словами, которые были так новы для нас, он начинает нам возражать, досаждать, существовать вне нас. И очень скоро появится желание заиметь другого, чтобы сгладить предательство первого, заиметь второго — скорее, еще одного, чтобы снова испытать ту магию, тот восторг, которые мы пережили. Второго мы тоже воспримем как подарок, окружим плюшевыми зверями, кучей новых игрушек, которые будут радовать и того ребенка, который всегда дремлет в нас, будем проводить с ним все вечера, любя его, окружая теплом, в причудливой позе сидя на полу, на мягком ковре, прижмем его к себе, чтобы он заснул, а когда он заснет, не осмелимся шевельнуться, взволнованные этим миражом, этим чувством, что оберегаем наше порождение, вернувшееся к истоку. Но на этот раз малыш не должен говорить; по крайней мере, пусть начнет как можно позже, не так быстро, как первый, пусть он останется нашим дольше, чем первый, к тому же он может стать нашим союзником против первого, как защитный экран от той проигранной победы. Мы будем делать все, вовсю любить его, щекотать ему носом животик, чтобы он смеялся, подбрасывать его в воздух, чтобы он летал, покажем его всем — и опять будем думать, что это лучшее, что мы сделали в нашей жизни, это прибавит нам даже уважения к себе. А первому мы будем говорить: не беспокойся, мы тебя тоже любим, потому что любовь уже была изначально, любовь двоих, превратившаяся в любовь троих, а потом четверых. Иногда даже возникает опасение, что все эти новые пришельцы могут представлять собой опасность для самой пары, это видно иногда у других; младенец — как клин, который до конца раскалывает треснувшую пару, как реальность, свинцовым грузом ложащаяся на легковесную историю любви. Все началось с бега босых ног по пляжу, и вот теперь все топчется в запахе пеленок и ежеминутных обязанностях, и нельзя оторваться от дома. Любовь — это также и это, когда расстояния сокращаются, мало-помалу теряется вкус к движению, не потому что все под рукой — просто больше не ищешь.
Но ты и я, мы избежали этой опасности.
Только подумай, как нам повезло.
Ну нет у нас детей, ни первого, ни второго. Правда, мы все попробовали, вставали рано, чтобы взбодрить гормоны, молились, скрестив руки, чтобы лечение помогло, испробовали все, верили во все безумные приметы. В таких случаях становишься уязвимым, сомневаешься во всем, начинаешь сомневаться в лечащем враче — наверное, выбрали не того, но все же держишься за него, цепляешься, доверяешь ему, как ближайшему родственнику, больше, чем отцу, он становится для тебя Господом Богом, ждешь от него чуда, потому что только он может все изменить. Живешь под его диктовку. Точно выполняешь все его предписания, как будто от этого зависит сама жизнь. Мы все выполнили, все прошли, этап за этапом. Настоящая опасность медицинского наблюдения за оплодотворением заключается в том, что пропадает тайна, снимаются скрытые завесы чуда, при таком лечении вам все объясняют, и мужчина тоже начинает разбираться в состоянии придатков и готовности матки.
Зачатие ребенка в таких условиях создает между мужчиной и женщиной атмосферу своеобразного сообщничества. Ты и я, мы рано вставали, чтобы отправиться в пригородную больницу, потому что врача мы нашли далеко от дома. Мы все же заказывали такси, чтобы ехать делать нашего ребенка, он этого заслуживал, он заслуживал того, чтобы мы берегли себя и не утомлялись поездкой на метро. Ночь перед этим мы не спали, утром были сонными, мы полностью погрузились в эту историю, верили, что все когда-нибудь должно получиться, что поскольку мы так его выгоняли, этого малыша, так готовили для него почву, он все же решится появиться, мы в это верили, но уже больше не говорили об этом друг с другом, не решались об этом говорить. Такси везло нас по холодным улицам вдоль канала, уже светало, радио передавало нам вдогонку новости, экономическая страница, социальная, спортивная, даже если ты не очень вслушиваешься, мир продолжает крутиться, все это изливалось на нас, стучало, как дождь по крыше автомобиля, — мир, который больше не существовал. Потом мы оказывались в подвале больницы, я шел за ней, надо сказать, что я всегда шел за ней, я терялся в этих коридорах, с самого начала у меня было предчувствие, что они никуда нас не приведут. Вся энергия исходила из нее, я же подключался только в моменты сомнений, когда объявляли плохие новости, только тогда я вооружался победоносными иллюзиями, изображал надежду, уверял, что уж в следующий раз…
Боже мой, все только и крутилось вокруг этого ребенка, несколько раз он уже почти проклюнулся, среди всяческих дозировок, как предвосхищение, несколько раз распознавали его в анализах крови, в миллиграммах гормонов счастья, когда все подтверждало, что он уже где-то здесь, маленький кусочек существа, попытка маленького тельца зацепиться, мужественные миллиграммы как вознаграждение, показатели гормонов беременности, что означало, что на этот раз он здесь. Даже молоденькая медсестра из лаборатории нас уверила, что на этот раз он здесь, вот он, ваш ребенок, он у вас в крови… Неужели, говорили мы ей, вы уверены, мы удерживались от бурных проявлений чувств, шли выпить кофе на углу, ведь надо было хотя бы присесть после такой прекрасной новости, посидеть и убедить себя не обольщаться, проявить осторожность, не считать, что партия выиграна. Это было тем более поразительно, что приближалось Рождество, иллюминация на улицах слепила глаза, контуры праздника становились четче, он становился менее абстрактным, мы говорили даже, что надо купить елку больше, чем в прошлом году, ведь в прошлом году нас было только двое. Мы уже считали, что нас трое, что нас много.
И тогда, поскольку я уже был отцом, хотя бы немного, хотя бы в твоей крови, я тебе говорил, когда мы возвращались, что ты не должна двигаться, должна лежать, чтобы все там улеглось, ничего не сместилось, не надо шуметь, как будто речь шла о раненом животном, я тебя укладывал в постель, ты никуда не ходила, я занимался всем сам, литрами приносил минеральную воду, чтобы в маленькое тельце не попадали тяжелые металлы и хлор, чтобы быть уверенным, что ты пьешь лучшее, что есть, я заваривал тебе чай на минеральной воде «Виттель», ты мыла лицо минеральной водой «Эвиан», овощной суп я готовил на минеральной воде «Контрекс». Я уже был отцом, в ожидании его я был твоим отцом, для вас двоих я находил все самое лучшее, хотя бы в минеральных водах, но я делал и все остальное, я не шумел, не курил, мы смотрели фильмы, лежа в кровати, чего никогда не делали раньше, как это делают, наверное, большинство родителей, все отцы и матери реально родившихся детей, — мы создавали теплую атмосферу дома, когда родители знают, что рядом в комнате спят дети, нас уже было трое, может, даже четверо — а вдруг будут близнецы, сразу двое? — это было бы еще лучше, как бы еще один малыш в подарок, как премия, как награда за все усилия, мы действительно тогда этого заслуживали, и вот это маленькое существо, формирующееся в полном покое…
Но в конце седьмой недели пришлось поспешно, чтобы избежать трагедии, выйти из дому, чтобы этот маленький негодяй не погубил тебя, чтобы ты не умерла от этого существа, выбравшего не то место, от этого внематочного зародыша, от этого малыша, который только поманил обещаниями, еще не родившись, уже постарался нам навредить, загнать нас в угол, напугать нас. Просто копия своего отца.
Мы уже знали, что потребуются месяцы, чтобы отойти от потрясения, месяцы, чтобы твое тело восстановилось, хотя горечь поражения будет продолжать сочиться. Конечно, мы решили продолжить, поклялись, что попробуем снова, и в этой новой решимости, когда простое желание иметь детей подкрепляется желанием взять реванш — почему вдруг судьба отказывает нам в этом? — мы оба как бы сплотились в маленькое войско, решили, что ничего не боимся, что никто и ничто не сможет нас остановить, но в глубине души мы верили все меньше и меньше.
В таком состоянии мы и встретили праздники. И чтобы избежать всей праздничной кутерьмы, сопровождающей Рождество, мы уехали в загородный дом, который нам предоставили наши друзья. Дом был не совсем достроен, из широких окон открывался вид на невысокие горы, это успокаивало, мебели почти не было, только одна кровать, белые или некрашеные стены, шесть больших пустых комнат, в которых любой шепот отзывался эхом. Мы спрятались там. Праздники прошли, не раня нас. Мы отходили от жизни почти родителей, которую мы пролетели за несколько недель, за несколько часов. Рождественский вечер 24 декабря мы отметили долгой прогулкой по лесу, было не холодно, есть нам не хотелось, мы рано легли спать, чувствовали себя неважно. Дело было не столько в ребенке, которого мы потеряли, но в самой мысли, что все надо начинать сначала, зачинать другого, рискуя, что радость опять пройдет мимо нас, быть так близко к чуду, узнать, что ты беременна, ощутить это как большое счастье, но в то же время и угрозу, испытывать постоянный, уже укоренившийся страх, что все повторится снова, эта мысль нас пугала. И хотя мы были окружены безупречными холмами, иногда нам было тяжело, нервы сдавали, и, как в каждой семье, мы растравливали себя, ты говорила, что я смогу стать отцом — когда-нибудь, с другой, — что для меня не все потеряно, что для меня это неокончательно, ты даже сердилась на меня за это и в заключение, сухо отвернувшись, выходила, хлопнув дверью, в отзвуке ужасного эхо… Нам повезло, что погода стояла прекрасная, мы сидели на террасе, наши взгляды терялись далеко в горах, мы вдыхали чистый кислород, и наши мысли возрождались, будущее рисовалось в более светлых тонах, мы даже согласились, что, в конце концов, можно быть мужчиной и не быть отцом, быть женщиной и не быть матерью. К нам приходили простые мысли, мы ясно рассуждали, впитывали в себя окружающий мир, наполнялись прозрачностью воздуха, ну что же, мы не будем как все, в глубине души пора было уже признаться в этом, мы будем продолжать жить странным образом, будем отдельной парой, без настоящей уверенности и долгосрочных проектов. Убывающая страсть, все только на ближайшее время, любовь без малейшего обещания, без вечности и надежды. Ну и что, думали мы, ничего страшного, это не страшно.
И в одно прекрасное утро, когда мы спустились вниз за покупками в маленький городок, мы купили тебе сигареты, ты снова начала курить, мы снова стали пить простую водопроводную воду, открывая себя для всех микробов и всех бактерий живого мира, мы устроили небольшой праздничный ужин на двоих, ели устрицы, обильно запивая шампанским, и еще устрицы, и еще шампанское. В общем, жизнь вошла в свое русло. Жизнь только для себя.
Забыться вместе
Они вышли из маленького захудалого бара, стоящего прямо у дороги, чуть-чуть отступив. Был ноябрь, около девяти часов вечера, довольно холодно, уже давно стемнело. Его куртка была расстегнута, ворот рубашки широко распахнут. Но эти двое были вместе, одинаково навеселе, и это уже своего рода единение. Они уже собрались перейти на другую сторону улицы, но прямо на краю тротуара женщина остановилась, потом решительно повернула назад к бару. Маленький неприметный бар, который могли заметить только его завсегдатаи. Она зашла и тотчас вышла — она забыла там сумку. Она догнала мужчину, который так и стоял на обочине, зависнув, не решаясь перейти. Она подошла к нему и хотела обхватить его за талию. У него был широкий сильный торс, он даже не почувствовал ее жеста и начал переходить дорогу, совершенно не обращая внимания на свою спутницу, так что она оказалась, как идиотка, с повисшими руками, сумка не удержалась у нее на плече, сползла и волочилась по земле, как маленькая всхлипывающая собачонка. Машины как раз устремились вперед с другого конца улицы на зажегшийся зеленый свет, но мужчина уже вступил на дорогу, он махал руками машинам, вел себя агрессивно, сигарета едва держалась у него в пальцах, он приказывал им всем заткнуться, на всех смотрел вызывающе, хотя никто с ним не связывался, все просто за ним наблюдали. Женщина догнала его на белой разделительной полосе посередине улицы, там, где машины ехали в другую сторону, и ехали быстрее, разогнавшись от предыдущего светофора. Она уцепилась за него, за своего смельчака, грузовичок вильнул, пропуская их, за ним другие машины — каскадом, оглушительно сигналя, нагнетая обстановку, — а ветер усиливал холод, был вечер, до Дня Всех Святых оставалось два дня. В общем-то на этих двоих, даже пьяных, было приятно смотреть, было понятно, что они закончат вечер вместе, растворившись в домашней атмосфере, что они наберутся еще, найдут — наверное, у нее — стаканы, и что выпить, и что поесть. Чувствовалось, что эти двое были уже в другом измерении, уже дошли до сказочного ощущения нереальности; они шли по маленьким улочкам, которые существовали только для них и не были холодными, мокрыми, грустными. Они ни на что не жаловались, наоборот — они уже предвкушали тот момент, когда окажутся в маленькой уютной двухкомнатной квартирке, зажгут свет, отодвинут ногой обувь или еще что-нибудь, что обычно валяется у входа, она положит сумку, он снимет куртку; они очень быстро сделают все это, потому что главное не в этом, главное находится где-то в холодильнике или в шкафчике рядом, надо только взять в руки штопор, найти бутылку, пару относительно чистых стаканов — надо все же чокнуться чистой посудой, — договориться, что приготовить поесть из того, что лежит в холодильнике или в буфете, макароны или рис — все равно, этого хватит, это будет своего рода продолжением вечера, потому что есть такие счастливые моменты, которые ничто не может остановить. Конечно, они будут время от времени обниматься, готовя все это, стараясь не обжечь друг друга сигаретой; или нет, сигарета в это время будет дымиться на краю пепельницы — забытая, одинокая, в ожидании, когда они закончат шумно целоваться, глуповато смеясь или причмокивая, но это неважно, сегодня вечер принадлежит только им, весь мир заключен только в них двоих. В их опьянении — все обещания жизни, которая не сдержала их, а в беззаботности момента — все разочарования долгих часов ожидания, проведенных в баре, и всего остального просто не существует. Если они у женщины, то будет кошка, которая выйдет из кухни, тихонько потрется боками о ноги этих расхристанных взрослых, быстро поймет, что ей нечего ждать от них ласки, что на сегодняшний вечер их руки заняты только друг другом. Свет, наверное, будет немного тусклым, стены в зеленых тонах, неоновая лампа приглушена. В квартирах рядом соседи будут уже досматривать свой фильм, последнюю серию длинного сериала. Некоторым образом они тоже отключились от реального мира. Вечером, у себя дома, у каждого своя экзотика, свой способ отключаться — кто-то пьет, кто-то просто не думает, кто-то смотрит телевизор, кто-то мужественно поглощает книги, а кто-то поглощен видеоиграми. По вечерам мир превращается в огромный зал ожидания, мы все здесь, недалеко друг от друга, но не близки друг другу, каждый в своих стенах.
Их головы, у этих двух, остались на плечах, хотя они и положили их друг другу на плечи, — немного затуманенные, одурманенные алкоголем и желанием отдаться друг другу, обнять друг друга, но как это сделать со всем этим — стаканами, голодом, сигаретой, смутным желанием просто прилечь и немного поспать, ведь тогда не придется удерживать равновесие.
В кастрюле давно выкипает вода, дожидаясь, пока в нее бросят пакетик риса. Время двадцать два часа, к счастью, завтра не существует, к счастью, ночь — это неизведанная территория, которую можно бесконечно исследовать, они, впрочем, так и думают, хотя этого и не говорят.
Но тут они сталкиваются с настоящей реальностью: кончились сигареты, и напрасно он дважды выворачивает один и тот же карман — ничего нет; по правде говоря, это даже кстати, уже некоторое время у него желание выйти и посмотреть, открыто ли еще то маленькое кафе у дороги. Ведь так здорово вернуться к месту своего отдыха, к приятелям по несчастью, к тем, кто бросил там свой якорь вместе с тобой в шесть часов вечера, после рабочего дня. Конечно, к двадцати трем часам они все еще там, уже не такие разговорчивые, глубже погруженные в свои мысли, иногда они, правда, их высказывают, и тогда происходит разговор одного в присутствии многих. Собеседник здесь просто для видимости диалога, порядок слов не имеет значения, слова крутятся вокруг мысли, что надо пропустить еще стаканчик, продлить для себя время, а новый стаканчик — это еще четверть часа, отнятые у скуки, можно еще на четверть часа отодвинуть уход, к тому же зачем уходить, чтобы заняться — чем? — лечь спать, или поесть, или выпить еще? — но тогда зачем уходить, если все это можно сделать и здесь.
И вот наш мужчина снова в кафе, вернулся купить сигареты; он толкает дверь и в этот момент обнаруживает смятую пачку в своем кармане. Но это уже неважно. Все рады, что он вернулся, для них это оправдание того, что они все еще сидят здесь, и он тоже доволен, что снова с ними, в окружении бутылок и грязных полок. Не очень яркий свет, народу меньше, чем раньше, меньше шума, меньше машин на улице, все прекрасно, в любом случае он знает, что женщина там, за три поворота улицы, она ждет его с рисом, который с чем-то там приготовила. Он заранее знает, что рис прождет до двух часов ночи, что, вернувшись, он запустит ложку в толстый пакет, прилипший ко дну кастрюли, что кошка опять будет тереться о его ноги, потому что ее так и не покормили, и женщина уже будет в постели, до этого она приняла душ, потому что свет горит в ванной, она забыла его потушить или это такой сигнал с ее стороны, чтобы сказать ему: ты видишь, я уже сплю, это так, я сплю, но я тебя жду, я сплю, но я здесь, приходи, я хочу, чтобы ты был рядом, с твоим алкоголем, с твоей болью, с табачным запахом, может, мы и не займемся любовью, но мы будем вместе, мы пропустим все наши ласки, ужины, свидания — неважно, мы проживем наши дни с мыслью, что нашли свою любовь, бессвязную, небрежную, растерзанную, это только наш способ любить, уйти от реальности хотя бы на вечер, забыться вместе, это уже что-то, такая форма жизни вдвоем — одинокие, но вдвоем.
Нас разделяет только любовь
Не стараясь приуменьшить себе годы, принимая свой возраст какой он есть, наступает день, когда ощущаешь, что молодость тебя уже больше не касается, что это совсем другая территория, мир, отданный существам беззаботным и отвязным, со странными нравами и другим языком, день, когда понимаешь, что тебя уже выслали из молодости, ты уже исключен из нее. Я полагал, что разница между тобой и мной в одно поколение, но на самом деле нас разделял целый мир, целая цивилизация. Я потянулся к тебе, не соизмерив этого несоответствия, просто ты мне понравилась, ты мне понравилась сразу же — с твоей же стороны это была провокация, ты захотела меня завоевать, и с твоей улыбкой это оказалось легко, ты завоевала меня, покорила, пользуясь разницей в двадцать лет. Все началось однажды вечером, благоприятным для соединения, летней ночью, когда можно обойтись без раздевалки, без стеснения и без предрассудков. Тогда мы даже не думали о разнице в возрасте, это была очевидность, которую мы и не собирались скрывать; быть современным — это еще и чувствовать определенное раскрепощение, и я был современным, и мною владела вполне современная иллюзия полного удовлетворения. Мы сразу же стали любовниками, в первый день — в веселом порыве, затем последовали беззаботные, но уже как-то организованные недели. Если мы виделись утром, то назначали свидание часов в одиннадцать в кафе, и с этого времени были только вдвоем. Сесть в автобус было игрой, метро становилось территорией чудес, на нас обращали внимание, и тогда мы еще больше всех провоцировали; в этом была соль наших поцелуев — видеть, как реагируют окружающие, это было удовольствием само по себе и оскорблением для чужих глаз, ведь ты выглядела даже моложе своих двадцати лет, а мои полновесные сорок выдавали прожитые годы. Если же мы виделись вечером, то ужинали всегда в шумных местах, переполненных ресторанах, это, наверное, имело особый смысл для тебя или для меня, и я уже не помню, кто выбирал место. В результате все-таки ты. Впрочем, ты немного слушалась меня, у тебя создалось впечатление, что я что-то знаю, что у меня есть опыт, хотя прошлое — это только усталость, которая постоянно гложет тебя. Когда же я начинал приукрашивать свои воспоминания, чтобы придать себе больше блеска, ты переставала слушать, закрывала мне рот поцелуем, переключала меня на себя, потом внезапно с каким-то вызовом отстранялась. Тебя все это забавляло, забавляло даже то, что иногда ты пугалась, что испытываешь удовлетворение, целуя мужчину в возрасте твоего отца. Когда же я осознавал это, то казался себе смешным, но продолжал наши встречи, был увлечен обновлением, тешил себя патетической иллюзией взять верх.
Теперь, перебирая недавние воспоминания, я ощущаю боль, потому что понимаю, что я был не таким красивым, не таким уверенным в себе и вовсе не таким счастливым, как мне казалось. Я тебя смешил, но тогда, конечно, были сладкие моменты — ты проводила языком по моим плохо выбритым щекам, мы ели руками, я придвигал твой стул так, чтобы ты была совсем рядом, мы прижимались друг к другу лицами, считая, что отбрасываем все условности, но, в сущности, ничего нового мы не придумывали, не было даже ничего экстравагантного — просто целовались на виду у всех, как моряки в кабаке, это было ни слишком шокирующим, ни слишком демонстративным, просто мы не скрывались, тем более что и руки наши участвовали во всем, они были везде, мы легко заводились, в бесстыдстве была особая соль, и я поддавался игре не меньше, чем ты, с той только разницей, что ты в два раза чаще, чем я, подливала себе в стакан. С тобой первая бутылка уходила с закусками, сразу же нужна была следующая — к основному блюду, и вот вам двадцатилетняя девчонка с пятью стаканами вина в крови, и тогда твоя молодость приникала ко мне еще ближе, твоя рука была неутомима, твой смех был слышен в другом конце зала. Когда же мы оказывались вдвоем на диванчике, то уж лучше бы мы каждые десять секунд опрокидывали по стаканчику. Но все считали виноватым меня. А я не то что забывал свой возраст, я его отбрасывал, как и все остальное, — так ведут себя те, кто на время отключается полностью, кто перестает думать. Улица казалась нам очень спокойным местом, мы были там как у себя дома, зима — это для других, улица нас спасала, мы не могли пойти к тебе из-за твоих родителей, да и ко мне тоже, по крайней мере не каждый вечер, мы были как два подростка, слишком поздно выпущенных из лицея, два подростка, гуляющих ночью. Жизнь не так проста, когда в любовь вовлечены и другие, ты была девчонкой, которая снова вернулась в детство, будя по ночам своих родителей, я же был мужчиной, к которому время от времени возвращается его бывшая жена, потому что она еще не излечилась, потому что еще не отошла от удара, потому что иногда жизнь заставляет страдать вплоть до болезни. И мы отдавались друг другу не дома, мы получали друг друга, как украденный с прилавка плод, да и что это было на самом деле — мы прижимались друг к другу, мы не могли оторваться друг от друга, наши руки были повсюду; так делают все, любая влюбленная пара, подчиняясь каждая своему ритму, но все же иногда мы шли дальше, занимаясь любовью там, где другие только проходят, мы занимались любовью или тем, что нам от нее доставалось. С какого возраста становится неприличным, шокирующим целоваться на улице? После какого предела в это уже нельзя играть? До какой границы у вас билет? Нет, все еще было возможным. Мы любили друг друга на глазах у редких прохожих, правда, у нас не было выбора, но правда и то, что после полуночи или часа ночи мы уже чувствовали, что история слишком затянулась. Улица любит только того, кто знает, куда идет. Иногда мы заходили в гостиницы, но гостиничный номер сразу же подчеркивал невозможность быть вдвоем, спать в гостинице в ста метрах от дома — это как жить в чужой шкуре, выпасть из собственной жизни, как будто тебя выгнали из дому, это значит плохо спать, встать, как в кино после сеанса, когда реальность возвращается, как с похмелья, когда медлишь выходить из зала, но приходится. Мы завтракали в ближайшем кафе, для официантов это был уже обед, а для нас плохо начавшийся день, мы готовились вернуться каждый к себе. Неловкость положения проявлялась во всей красе. И тогда я действительно все в себе ненавидел, и всю ту любовь, которая у меня еще оставалась, я ставил на тебя, как в игре, где можно потерять все.
В течение многих недель я следовал за тобой с вновь обретенной беззаботностью, подчинялся твоему ритму по ночам, это было как мираж вернувшейся молодости, я забыл сон, проводил с тобой все вечера, нарушал все дневные планы, только вот сегодня вечером я больше не могу, я больше не выношу себя самого, не выношу всем своим существом. Я больше не могу молодиться, не хочу больше молодости, а ты по-прежнему хочешь брать жизнь только с этой стороны, хочешь только отражаться во взглядах других, и когда я предлагаю пойти в более тихое место, ты спрашиваешь, не устал ли я. Но правда и в том, что если бы ты была благоразумна, ты была бы неинтересна, в этом и парадокс: то, что мне нравится в тебе, — это все то, что меня в тебе огорчает. Но на этот раз все кончено — я больше не буду сопровождать тебя в ночных походах, я больше не буду встречать рассвет на улице, высовываться из окна, чтобы бросить тебе ключ от решетки в пять часов утра, не буду уверять тебя ночью, что все хорошо, ничего страшного, гладить твои растрепавшиеся, пропитанные запахом табака волосы, ты больше не придешь свернуться калачиком в теплой постели, где я уже спал несколько часов. Твоя молодость мне причиняет боль, улыбкой перечеркивает все зеркала, в которых я отражаюсь, и она растрачивает свое золото в легкой атмосфере ночных заведений. Но моя рука больше не будет вытаскивать тебя из опьянения, гладить твое личико — личико растерянного ребенка; твои взгляды привлекут менее нежные сердца, те, которыми полно твое окружение. В песне Сержа Гензбура есть очень прозрачный куплет: твои двадцать, мои сорок, песни длятся столько, сколько длятся слова. По правде говоря, я мучился, за пятнадцать минут очарования платил часами сомнения, неотступно думал о том, что потеряю тебя — уже потерял; это так, я был один со своими годами, а потом ты возвращалась, возвращалась после трехдневного молчания, извинялась, как провинившаяся девчонка, и мне достаточно было приоткрыть пошире твою кофточку, устремить туда взгляд, опустить руку в твои джинсы, и я ощущал тот жизненный сок, который смирял мое беспокойство, умиротворял все, и твой смех освобождал меня от черных мыслей. Но всегда наступает момент, когда любовь затухает. Мне не грустно, наоборот, я чувствую освобождение, мне не больно быть одному, улицы больше не смотрят на меня, не косятся недобрым взглядом, они меня больше не замечают, теперь вечерами улицы просто ведут меня домой.
Что же, если не любовь?
В палате чувствуешь, что время остановилось, оно что-то остановило и в тебе, несмотря на всю электронику, которой здесь все напичкано и которая создает для тебя время; часы становятся абстракцией, минуты проходят как сквозь капельницу. Когда потеряно все, вплоть до желания покончить с собой, не остается больше ничего. Ты это прекрасно знаешь, мой друг, незнакомец, ты, который лежишь здесь спокойней, чем твоя подушка, погруженный в сон. Они оплели всего тебя проводами и трубками, есть даже машина, чтобы ты дышал, тебя удерживают за все кончики, ты как марионетка, подвешенная над полным сном. При этом, боже мой, казалось, что ты, как собака, цепляешься за жизнь с невиданной силой, силой, которая требуется иногда просто для того, чтобы оторвать голову от подушки; ты смирял улыбкой свое страстное желание жить, и ты передал его мне, ты, мой друг вот уже три недели, только три недели жизни. Не считая одного различия, нас можно было принять за двух братьев. Но это различие существовало.
Так странно, что тебя здесь больше нет, да нет, на самом деле ты еще здесь, но все меньше и меньше, не по-настоящему, все неясно, такое впечатление, что ты в бессознательном состоянии, а ведь ты всегда разговаривал со мной, смотрел мне прямо в глаза. Теперь ты, наверное, погружен только в себя, я даже не знаю, слышишь ли ты меня, остались ли у тебя мысли, ощущения. Я спрашиваю себя, чувствуешь ли ты вообще что-нибудь, это неизвестно, просто кажется, что надо продолжать с тобой разговаривать, как со стеной, до тех пор пока она не услышит.
Мы не знаем друг друга, однако ты много значил для меня, вначале ты был для меня ничем, два месяца назад ты был для меня никем, даже не приятель, даже не коллега, не близкий, ты не из моей семьи и не из моих знакомых — ты был никем. Мы были рядом всего двадцать два дня, однако за эти двадцать два дня мы все друг другу сказали. Надо признать, что это было единственное, что нам оставалось, — беседовать, и нам было безумно хорошо так разговаривать. Утром ты передавал мне свое печенье — тебе нельзя было ничего сладкого, масло и кофе тоже нельзя; вообще-то у тебя уже все было плохо, но никогда, ни разу я не почувствовал, что ты мне завидуешь, никогда я не чувствовал этого в тебе, хотя мы знали, что мое пребывание здесь будет не таким сложным, как твое, и не таким неясным. Когда вместе болеешь, это создает особую связь, все те различия, которые, как можно предположить, существовали между нами, — их просто не предполагаешь. Что тут говорить, это очень объединяет. Меня ждала классическая операция — так, надрез одного органа, тогда как с тобой все было проблематично, попытки были очень сложными, и когда врач с тобой об этом говорил, то улыбался принужденно. На нашем уровне мы не очень хорошо все понимали, однако болеть — это узнавать много новых слов, расшифровывать свою кровь, разбираться в своих органах, искать смысл во всем, что происходит с тобой, но в твоем случае понимать было недостаточно. Мы расшифровывали результаты твоих анализов как кроссворды, но с каждым обследованием ты все больше и больше терял интерес к кроссвордам, твой взгляд застывал над листком.
В общей сложности мы провели двадцать два дня на одних квадратных метрах, двадцать два дня и столько же ночей мы прожили в палате под одним номером, это была наша реальность — палата 422, поэтому, ты понимаешь, это было уже единение духа, своего рода братство, по сути, только это и было — тела, готовые исцелиться, тела, стремящиеся вновь обрести вкус смеха, ходьбы, чтобы можно было подняться, надеть тапочки, один за другим или оба сразу, в этом была настоящая победа — снова надеть тапочки, а потом уже встать, снова зажечь в мире свой маленький огонек, испытать себя сначала в коридоре, постоять там… Но вставать мы не могли, поэтому что же говорить о тапочках, у нас их просто забрали и положили на нижнюю полку шкафа, и это большой показатель, когда тебе даже не ставят тапочек у кровати, — значит, не считают, что ты поднимешься. Поэтому, если тапочки стоят у кровати, само по себе это уже победа, обещание, впрочем, мы знали, что в тот день, когда их нам вернут, в то утро, когда нам скажут, что мы снова наденем их, это будет триумфом, взрывом радости — представляешь, в каком мы были состоянии… С шести утра мы обменивались своими достижениями, без всякого соперничества сравнивали наши цифры. Если не было температуры и давление было в норме, этого уже было достаточно, чтобы сказать, что день будет хорошим. Медсестры разговаривали с нами как с детьми, в их интонациях была осторожность, которой нас не окружали с ясельного возраста, в ответ мы тоже разговаривали с ними как хорошие мальчики: скажите, мадемуазель, не могли бы вы приподнять мне немного подушку, да, вот так, и ему тоже, и включить нам телевизор, да, спасибо, не слишком громко… Но, что ни говори, они были нормальными людьми, наши медсестры, они были самой жизнью, они невольно демонстрировали нам свое здоровье, мы завидовали им тайно, ведь они были на другой стороне, на стороне тех, кто по вечерам уходит из мира, где все было белым и голубым, они были из тех, кто смешивается с толпой и садится в общественный транспорт, из тех, кто мог пройтись под дождем, ждать автобус, нести свои покупки, тратить больше часа на дорогу домой по холоду, — по этим простым причинам их можно было отнести к числу тех везунчиков, кто хорошо себя чувствует, да тех, кто просто чувствует…
Ты и я, мы могли целый день молчать, дремать или рассказывать друг другу об обследованиях, которые нам предстояли, мы подбадривали друг друга, уверяя, что здесь лучшие врачи, что мы в лучшей больнице, — мы гордились тем, что болеем в лучшей больнице. Нужно действительно друг друга любить, чтобы делить одну маленькую комнату, не страдать от запахов другого, видеть тело другого, все чувствовать, слышать все слова врача, самые интимные, обращенные к другому. По сути, твой взгляд всегда обращен к другому, ведь в тот день, когда я вернулся из операционной, именно в твоем взгляде я увидел, что мир по-прежнему существует, ты даже послал мне одну из своих улыбок — ту, идущую издалека, из твоих страданий, как солнце, которое уже давно не появлялось. Ты ничего не сказал, даже сделал знак, что не надо разговаривать, я хорошо это помню, ты даже не ждал от меня, что я сделаю усилие и хотя бы подмигну тебе, ты знал, что это такое, вернуться после операции, у тебя столько их было за эти два месяца. Нет, ты только подал мне знак взглядом, твои глаза показали на шторы, не мешает ли мне свет, тогда бы ты позвонил, попросил бы их опустить, остался бы в полумраке, ты бы искренне пожертвовал зимним солнцем, хотя это был действительно один их самых хороших деньков за долгое время.
Между тобой и мной все было хорошо. Нас устраивало, что была зима, мы меньше завидовали тому, что происходит снаружи, все время говорили, что там холодно, плохо — в общем, находили всевозможные утешения. Солнце садилось в пять часов, ночь каждый вечер делала нам этот подарок, поспешала — свет угасал, чтобы не раздражать нас. И мы оставались в своем мире, окруженные всеми признаками нашей болезни, всеми ее показателями; в своем невезении мы были как в кабине пилота, отсюда все контролировалось, мы вступали в ночь со всеми этими контрольными приборами, вокруг наших голов все гудело, горели красные и синие огоньки, мы никогда по-настоящему не засыпали, это было бдение, мы смотрели одну программу на двоих, сон настигал нас на мгновения, это прерывало фильм, и мы ничего больше не понимали ни в фильме, ни во всем остальном. Конечно, мы были немного одурманены лекарствами, которые мы принимали, и потом, этот тяжелый воздух больницы, от него всегда слишком жарко, всегда слишком надышано. Кажется, мы все же засыпали, хотя не было полной уверенности, просто время от времени один из нас начинал посапывать, мы как будто бессознательно сменяли друг друга, как будто каждый из нас по очереди нес свою вахту, мы впадали в сон с подозрительной осторожностью, хотя ночь в больнице — это своего рода передышка, перерыв, как в футболе, когда ничего не разыгрывается, матч прерван. Время от времени я посматривал на тебя, страх все время витал над нами, несмотря на все анксиолитические средства. Ночи имели странную структуру, мы наблюдали друг за другом, как никто другой за нами не наблюдал, может, только наши матери в первые дни, когда они еще опасались за нашу жизнь. В остальном ты и я, мы были как одно целое, наши кровати в двух метрах одна от другой, падающий моральный дух, и тапочки, ожидающие нас в шкафу.
Но в одно прекрасное утро мои тапочки оказались у моей кровати, санитар вытащил их из шкафа еще вечером и поставил на тот случай, если мне захочется пройти в ванную. Это было очень жестоко по отношению к тебе, я сразу как бы отстранился от тебя, но в твоих глазах в тот день было только глубокое удовлетворение и поддержка. Я предпочел бы быть к тебе спиной, не вставать прямо перед тобой, но нет, ты улыбался, ты смотрел на меня, как отец на своего малыша, делающего первые шаги, или как сын, который поднимает своего отца на ноги, я не знаю, во всяком случае, в этот момент я увидел столько любви в твоем взгляде, я ощутил силу, которая меня подталкивала, нежность, это был, конечно, самый трогательный в моей жизни взгляд.
Сейчас я пришел сюда как посетитель. Я смотрю на тебя — похоже, что тебе уже все равно, ты уже не здесь. Твоя семья… Ты о ней не рассказывал, а я не очень расспрашивал, мы избегали это ворошить, ты только говорил, что они есть, но у тебя нет желания их видеть, во всяком случае, в таком состоянии. И я не знаю, надеялись ли они, что ты вернешься. Что до меня, я живу один. И результат тот же. По крайней мере, я никого не беспокою. В этом есть преимущество. Жить одному — это никого не беспокоить. Сегодня четверг, ты знаешь, я приходил во вторник, вчера я не смог, правда, и добираться сюда не очень удобно, дорога занимает час пятнадцать, это далеко отовсюду. Во вторник я поставил тебе тапочки с этой стороны, хотя обычно ставлю их к двери, слева от тебя, с другой стороны кровати. Сегодня, конечно, их уже нет, но не волнуйся, я снова поставлю их тебе перед уходом — на этот раз с правой стороны, с той, которая принесла мне удачу, потому что я на ногах. После моего ухода моя кровать осталась пустой, они, очевидно, не собирались на нее кого-то класть, она отодвинута к окну, матрас накрыт клеенкой, подушки нет, тумбочки нет, ничего нет. Они считают, наверное, что никто не должен тебя беспокоить. Уже две недели поговаривают, что тебя переведут в другую палату, но нет, ты здесь, у нас, так хотя бы не создается впечатление, что нас уже выбросили на свалку. Твои тапочки, я каждый раз достаю их, и каждый раз их снова ставят в шкаф. Перед уходом я, конечно, снова их достану, но мне так хотелось бы быть здесь, когда ты встанешь, так хотелось бы это увидеть, это так обрадовало бы меня, но в общем-то неважно, что меня здесь не будет, главное, чтобы стояли твои тапочки. Как ты говорил поздно ночью, когда чувствовал, что уже надо спать, но был риск не сомкнуть глаз и остаться каждому со своими мыслями, — Mangi dem. Я не очень знал, означает ли это До свидания или Я ухожу. Кажется, это на языке волоф. Потом я узнал, что это и то, и другое.
Эрнст Теодор Амадей Гофман
Значит, ты можешь выбрать.
Пустой дом
Какой вложить смысл.
Mangi dem.
Вы знаете, что все прошлое лето я провел в ***не
[1]. Множество старых друзей и знакомых, которых я там встретил, привольная жизнь, разнообразные впечатления, наука и искусство — все это прочно удерживало меня здесь. Никогда еще у меня не было так легко на душе, и я с упоением предавался своему любимому занятию — бродил один по улицам, подолгу простаивал у витрин, любуясь какой-нибудь гравюрой или афишей, а то и рассматривал прохожих, мысленно составляя иным из них гороскоп.
Завтра мы будем молодыми
Но взгляд мой останавливался не только на произведениях искусства или предметах роскоши, выставленных в окнах, его приковывало и множество великолепных зданий. Застроенная ими аллея, ведущая к ***ским воротам
[2], служит местом прогулок для богатой публики, по праву происхождения или состояния живущей на широкую ногу. В первом этаже высоких просторных зданий продаются большей частью дорогие вещи, в верхних этажах обитают люди вышеуказанного класса общества. На этой же улице расположены самые фешенебельные отели, где живут главным образом послы иностранных держав, и вы легко можете себе представить, что здесь, более чем в какой-либо другой части столицы, кипит совсем особенная жизнь, а сам город выглядит гораздо более оживленным и многолюдным, чем на самом деле. Наплыв желающих поселиться в этом месте таков, что многие готовы удовольствоваться меньшей квартирой, чем им надобно, и поэтому иные дома, населенные несколькими семьями, напоминают жужжащий пчелиный улей.
Да, поскольку сегодня вечером мы об этом говорим, поскольку сегодня вечером ты меня об этом спрашиваешь без обиняков, я готов пойди на это, сделать это для тебя, ведь тебе так этого хочется, тебе это так важно, и если это может доставить тебе удовольствие, то я не буду противиться, я сделаю то, что ты скажешь. Ты тоже обязуешься изменить две-три вещи, обещаешь мне это, хотя, по правде говоря, я тебя ни о чем не просил, наша жизнь меня вполне устраивала. Вообще-то, чем мы рискуем? Ничем, конечно. Только больше будем любить друг друга. Ведь для этого все и делается. Можно попробовать, посмотрим — если вспомнить, мы и не такое переживали, ты и я.
Конечно, это предполагает, что мы изменимся, я хочу сказать по-настоящему, но, если подумать, это может выглядеть и как отказ от себя, разве нет? Я не знаю, время, конечно, меняет нас.
Я уже не раз прогуливался по этой аллее, но вот однажды мне вдруг бросился в глаза дом, удивительным и даже диковинным образом выделявшийся на фоне всех остальных. Вообразите себе невысокое строение шириной в четыре окна по фасаду, стиснутое с обеих сторон двумя высокими красивыми зданиями; второй этаж его лишь слегка возвышался над окнами первого этажа соседнего дома, прохудившаяся крыша, окна частично без стекол, заклеенные бумагой, тусклые, давно не крашенные стены — все это говорило о полной заброшенности, а может быть, и о разорении владельца. Легко представить себе, как должен был выглядеть такой дом между великолепными строениями, отделанными со вкусом и роскошью.
С другой стороны, нам не на что особенно жаловаться, тебе и мне, нельзя сказать, что время так уж нас изменило, мы справляемся с ним, хотя разрушения больше заметны у других, всегда видишь, как изменились другие, сам же не меняешься, только иногда вечером, когда окажешься перед зеркалом в ванной комнате и задержишься немного перед ним.
Я остановился и, при ближайшем рассмотрении, обнаружил, что все окна были задернуты плотными шторами, а перед окнами первого этажа возвышалось даже нечто вроде стены; над воротами, помещавшимися сбоку и служившими одновременно входной дверью, не было обычного колокольчика, а на самих воротах ни замка, ни даже ручки. Я убедился, что дом, по-видимому, необитаем, поскольку никогда, ни в какое время суток, не мог обнаружить, проходя мимо, ни одного живого существа. Необитаемый дом в этой части города! Удивительное обстоятельство, впрочем легко поддающееся объяснению: возможно, владелец путешествовал где-нибудь в далеких краях или постоянно жил в отдаленном поместье, но не хотел ни продавать, ни сдавать внаем свою недвижимость, чтобы на случай приезда в ***н сразу же обосноваться в доме. — Так рассуждал я сам с собой, и все же, не знаю почему, проходя мимо пустого дома, каждый раз останавливался как вкопанный, и меня одолевали и обволакивали какие-то странные, смутные мысли.
Вы, верные спутники моей бесшабашной юности, вы все ведь знаете, что с давних пор мне были свойственны повадки духовидца, и только мне, мне одному, представали въяве удивительные порождения некоего чудесного мира, которые начисто отвергал ваш грубый, трезвый рассудок. — Ну что ж! Можете сколько угодно кривить лицо в лукавой усмешке, готов покаяться — частенько я довольно лихо мистифицировал самого себя, и с пустым домом, пожалуй, должно было произойти нечто подобное, но — в конце последует мораль, которая наповал сразит вас, слушайте же! К делу!
Если я правильно понимаю, ты хочешь, после тридцати лет совместной жизни, чтобы мы еще нравились друг другу, почему вдруг это стало таким важным для тебя? До сих пор ты никогда открыто не говорила со мной об этом, хотя возраст уже давно начал сказываться на мне, я имею в виду волосы. Незаметно, изо дня в день, от обеда к обеду, от путешествия к путешествию, от вечера к вечеру, от раздражения к раздражению, от огорчения к огорчению, мои волосы тихо падали один за другим, процесс шел скрыто, ты ничего не говорила, но сердилась на меня за это, это точно, ты сердилась, что постепенно разрушается еще относительно молодой мужчина, неплохо сложенный, которого ты однажды полюбила. В какой-то мере я предавал тебя тем, что так ветшал, что так изменился. И что же изо дня в день говорило мне зеркало? В слабом от недостающих лампочек свете оно смеялось надо мной, застигало врасплох, с иронией обвиняло в том, что я все меньше и меньше смотрелся в него. Когда-то я тебе понравился, а потом, в общем, больше и не старался нравиться, так больше не стоял вопрос. Если есть иллюзия, которую теряешь, как волосы, так это иллюзия нравиться. Какое-то время она срабатывает, ты этим как-то озабочен, думаешь — надо же что-то делать, подтянуть подбородок, похудеть. Но день сменяется днем, и уже ни о чем не думаешь. Напрасно меня соблазняли глянцевые журналы, распинались телевизионные передачи — это на меня не действовало, это как курить и пить, как заниматься спортом, все это для других. Это не моя вина, не мой выбор, но действительно, мало-помалу я терял интерес к тому образу, который подразумевал меня самого.
Однажды, в тот самый час, когда правила хорошего тона предписывают прогуливаться взад и вперед по аллее, я стою, как обычно, погруженный в глубокую задумчивость, устремив взгляд на пустой дом. И вдруг чувствую, даже не оглядываясь по сторонам, что кто-то остановился рядом со мной и смотрит на меня. Оказывается, это граф П.
[3], который уже не раз во многих отношениях обнаруживал некое духовное родство со мной, и я тотчас же проникаюсь уверенностью, что и ему бросилось в глаза что-то таинственное в пустом доме. Это показалось мне тем более примечательным, что как-то раз, когда я говорил о странном впечатлении, которое произвело на меня это здание здесь, в самом оживленном месте столицы, он усмехнулся с весьма ироническим видом. Вскоре, однако, все объяснилось.
На тебя я тоже смотрел меньше, но когда все же смотрел, отмечал маленькие изменения, усталость, потерю блеска; сначала я приписывал это всяким обстоятельствам, беременностям и всем тем заботам, которые припасает для нас жизнь, хандре, недомоганиям… Каждый раз мы думали, что все вернется, через полгода все будет в порядке — форма, молодость, стройность, платья в талию, и действительно, каждый раз это возвращалось, особенно после отпуска, — тебя находили похорошевшей, цветущей, да-да, каждый раз еще более красивой и цветущей… Потом, с годами, мы стали немного фаталистами и больше не видели по-настоящему наших тел — мы не ездили на море и постепенно становились «одетыми туристами».
Граф П. пошел гораздо дальше меня. Сопоставляя разные наблюдения и замечания, он сумел выведать, как обстоит дело с пустым домом, и обстоятельства эти вылились в столь удивительную историю, какую могла бы породить лишь пылкая фантазия поэта. Вероятно, стоило бы рассказать вам эту историю, которую я до сих пор отчетливо храню в памяти, но и поныне я испытываю такое волнение от того, что произошло со мной в действительности, что вынужден продолжить свой рассказ, ни на шаг не отступая от начатого.
Каково же было разочарование милейшего графа, когда, дознавшись до сути дела, он выяснил, что в необитаемом доме помещалась просто-напросто пекарня кондитера, содержавшего в соседнем доме весьма роскошно обставленное торговое заведение.
[4] Посему-то окна нижнего этажа, где располагались печи, были замурованы, а комнаты верхнего этажа, предназначенные для хранения готовых лакомств, защищены от солнца и насекомых плотными шторами.
Мы говорили о старении — и друг с другом, и с друзьями. Впрочем, мы относились к этому легко, даже насмешливо, просто время от времени эта тема возникала в разговорах. Со стороны мужчин чувствовалась небрежность, они в основном связывали старение с естественным ходом событий — так идет жизнь, с возрастом приходит солидность, мы набираем массу, это процесс, с которым не борются, возраст придает мужчине вес, на смену силе приходит объем. У женщин все по-другому, у них были всяческие рецепты, чтобы сдерживать досадные проявления, как если бы все зависело только от тебя и надо просто следить за собой, — но надо сказать, что именно они первыми били тревогу. Каждый раз, когда об этом заговаривали за столом, среди друзей, все в едином порыве хотели принять какое-то решение, чтобы поддерживать себя в форме; мы обещали следить друг за другом, чтобы избежать полного развала, как будто основная проблема — в полноте, в морщинах, но не в возрасте.
Рассказ графа подействовал на меня (очевидно, и на него тоже) как ушат холодной воды; во всяком случае, враждебный поэтическому началу бесенок весьма ощутимо дернул меня за нос и вывел из сладостных мечтаний.
Можно жить годами, теша себя иллюзией омоложения. Но наступает день, когда все становится очевидным, — день, когда приходит определенность, когда происходит такой же решительный разговор, как при изменении жизни, разводе или переезде, как это и произошло с нами. В один прекрасный день ты мне сказала, что хочешь со мной поговорить; во имя нашей любви, сказала ты, во имя нашей любви ты приняла решение, во имя нашей любви ты обдумала это маленькое чудо, которое все изменит, ты уже все узнала, у тебя адрес, инструкции, вся документация, ты знаешь всю процедуру и цены, ты все предусмотрела, все. Но больше всего меня в тот день поразило то, каким образом ты все это мне представила — не как ультиматум, а как курс, которому мы должны следовать, как решительный переход к новой жизни. В общем, ты задумала зажить новой жизнью, но все же со мной.
Невзирая на столь прозаическое объяснение, я по-прежнему, проходя мимо, оглядывался на пустой дом и по-прежнему меня пробирал мороз по коже, а перед глазами возникали диковинные образы того, что в нем таилось. Я никак не мог примириться с мыслью о печенье, марципане, конфетах, тортах, засахаренных фруктах и т. п. По курьезной ассоциации идей, все это представлялось мне какой-то слащавой, успокоительной присказкой, ну хотя бы такой: «Не пугайся, дружок! Все мы — миленькие, сладенькие детки, а сейчас вот чуточку грянет гром!» И тогда я думал: «Ну разве ты не безумец, не глупец, когда силишься возвести обыденное в область чудесного? Разве не правы твои друзья, браня тебя взбалмошным духовидцем?»
Для нас это была к тому же возможность посмотреть Фрибург. Клиника стояла на берегу озера и была похожа на гостиницы, в которых никогда не останавливаешься, потому что слишком дорого. В приемном покое сочли даже трогательным, что мы приехали вместе, особенно когда мы вдвоем пришли на консультацию, рука об руку. Мы были как дети перед рождественским Дедом Морозом, особенно ты, у тебя в голове были совершенно четкие идеи о том, что ты хотела изменить — на бедрах, на лице, на груди; сначала я смотрел, как он рисует фломастером на твоем теле, он моделировал тебя, как бы накладывая выкройку; кстати, совершенно очаровательный доктор, из тех богатейших врачей, которые по определению богаты и компетентны; потом он принялся за мои чертежи, со своей ассистенткой они исчертили мой череп, живот и шею, да что там говорить… Если быть откровенным, на этом этапе, должен тебе признаться, я уже не понимал, способен ли я адекватно реагировать, и чувствовал себя дураком.
Дом оставался все тем же, да иначе оно и быть не могло, если иметь в виду то назначение, о котором говорил граф, и в конце концов мои глаза привыкли к нему, а причудливые видения, которые раньше так исправно выглядывали из-за его стен, постепенно развеялись и исчезли. Простая случайность вновь разбудила все, что казалось замершим и уснувшим.
Зная мою самозабвенную, рыцарскую преданность чудесам, вы легко можете вообразить, что, даже покорившись, по мере сил, законам обыденной жизни, я все же не упускал из виду таинственный дом. И вот, однажды в полдень, когда я, как обычно, фланировал по аллее, мой взгляд упал на плотно задернутые шторами окна пустого дома. И тут я заметил, что гардина на последнем окне, вплотную рядом с соседним кондитерским заведением, шевельнулась. Показалась рука. Я поспешно вытащил из кармана театральный бинокль и сквозь него отчетливо увидел изящную женскую ручку ослепительной белизны, на пальце сверкал необыкновенно яркий бриллиант, а чуть повыше запястья — драгоценный браслет, красиво оттенявший женственную округлость руки. Ручка поставила на подоконник высокий, причудливой формы хрустальный флакон и исчезла за гардиной. Я стоял в оцепенении, какое-то странное, томительно-блаженное чувство пронизало электрическим теплом все мое существо, я не отрываясь глядел на таинственное окно, и, должно быть, из моей груди вырвался страстный вздох. — Наконец я очнулся и увидел, что вокруг меня собралась толпа людей разного звания, которые, как и я, с любопытством смотрели вверх на окно; это меня рассердило, но я тут же подумал, что столичная толпа всегда остается верна себе — собравшись перед домом, она не устает глазеть и дивиться, как это вязаный ночной колпак выпал из окна шестого этажа и при этом ни одна петля на нем не спустилась!
Нас разместили в одной комнате — так было удобнее, и прежде всего мы разложили свои вещи. Нас впечатлила красота лакированных стен, яркого потолка, деревянные панели из тикового дерева в ванной комнате. Но в отличие от гостиницы, оказавшись в палате, мы очень скоро должны были надеть пижамы и лечь в постель, чтобы подвести итоги. Что бы там ни говорили, но в клинике всегда чувствуешь себя больным. Наши кровати стояли параллельно, мы были рядом, сначала у тебя был довольный вид, ты даже радовалась, как накануне большого путешествия, это было как игра, ты говорила, уже не помню что, о длинных выходных, которые у нас будут потом, о поездке к морю, но не очень далеко, потому что бюджет нам этого теперь не позволит, но это неважно, главное — мы сможем появиться в купальных костюмах, оба, и гордо пойдем по берегу в купальниках, мы вновь обретем наши тела, ты и я, снова полюбим бродить, импровизировать, обретем полную свободу, как раньше, будем устраивать пикники в маленьких бухточках, купаться без всего, без крема для загара, зонтиков от солнца, без детей, все будет как в то время, когда у нас не было ничего, только наши тела, которыми мы делились, и на пляже у нас были только тела, и вечером тоже, уже не говоря о ночи, и днем мы дарили себя друг другу, без устали, — в то время нам этого было достаточно, чувствовать другого рядом, наши тела были рядом — мое тело, чтобы чувствовать твое, твое, всегда прижавшееся к моему. Вначале многое происходило с нами на уровне тел. В том возрасте, чтобы чувствовать себя хорошо, мне ничего не надо было — футболка, карман в шортах, комфорт приходил от самого бытия, мы были красивы — теперь, с сегодняшних позиций, мы можем это сказать: вот мы лежим на песке, вот наши тела рассекают волны — да, мы были красивы.
Я потихоньку выбрался из толпы, а демон прозы в ту же минуту явственно шепнул мне на ухо, что несколько минут назад празднично принаряженная богатая кондитерша поставила на подоконник пустой флакон из-под розовой воды. Редкий случай! — мне внезапно пришла в голову блестящая мысль. Я повернул назад и вошел в сверкающую зеркалами кондитерскую рядом с пустым домом. Сдувая горячую пенку с чашки с шоколадом, я небрежно бросил:
— А вы очень удачно расширили свое заведение тут по соседству!
Наверное, это был эффект успокаивающих лекарств, но мы долго возвращались к этим образам, этим воспоминаниям о нас, они возникали перед нами, как фотографии, в то же время мы думали, что уже завтра мы обретем прежнюю свободу, для этого мы здесь и находимся, и однажды, очень скоро, мы вернемся, ты и я, на пляж, и нам, как раньше, ничего не будет нужно — только мы сами. Увидишь. Мы возьмемся за руки и, не задумываясь, холодно или нет, нырнем…
Потом наступил вечер, ночь смешалась с озером, две неоновые лампочки придавали комнате голубоватый свет, создавалась иная атмосфера, мало-помалу медицинские аспекты настойчиво напомнили о себе, заходили медсестры, стоял запах лекарств, у нас брали кровь, и приходила мысль о тех кусках, которые будут от нас отсекать, которых больше у нас не будет. Только представь себе это… Все же речь шла об операции — два часа под общим наркозом, реанимация, кислород и все прочее, — и все это завтра. Тебе стало не по себе. И вот так, на расстоянии, поскольку наши кровати стояли в двух метрах друг от друга, ты просто попросила взять тебя за руку. Мы так и заснули, держась за руки над пустотой, в мечтах о воспоминаниях, которые нас ждали впереди. Завтра мы будем молодыми, ты увидишь.
Кондитер ловко подкинул несколько пестрых конфеток в маленький кулек, протянул его миловидной молоденькой покупательнице, затем облокотился на стойку и, перегнувшись через нее, устремил на меня такой улыбчиво вопросительный взгляд, словно не понимал, о чем я говорю. Я повторил, что он весьма целесообразно разместил в соседнем доме пекарню, хотя здание выглядит из-за этого нежилым и на фоне других домов кажется унылым и мрачным.
Веселое Рождество
— О сударь, — отозвался кондитер, — да кто же это вам сказал, что соседний дом принадлежит нам? К сожалению, все попытки приобрести его оказались тщетны, да впрочем, в конце концов, оно и к лучшему, ибо с этим домом все не так-то просто.
Вы можете себе представить, друзья мои, как насторожил меня ответ кондитера и с какой настойчивостью я попросил его рассказать мне подробнее об этом доме.
Осталось несколько часов до рождественского ужина, и в доме картина полной семьи. Уже смеркается, и родители ребенка идут по дорожкам, на которых остались следы предыдущих прогулок. На тропинке уже нет травы, не надо больше отодвигать колючие ветки кустов, два маленьких облачка пара поднимаются у них над шарфами. Ребенок в это время играет дома с бабушкой и дедушкой, приводя их в восторг. Те всегда жалуются, что редко видят внука, и вот сейчас он с ними. Для них это предел мечтаний, они любят такие дни, любят, когда семья собирается за городом, в этом доме, где они живут с тех пор, как вышли на пенсию. Ребенок — центр всего, ему только два года, и для него время еще не существует. Пока он не может этого осознавать, но когда-нибудь будет вспоминать эти ощущения, любящее окружение, большие холодные кровати с подушками, набитыми гусиным пухом, запах поленьев в камине — все, что сейчас не имеет для него значения, через тридцать лет превратится в настоящую сказку.
А в это время его родители продолжают свой путь по тысячу раз исхоженным тропинкам, гуляют, плутают, но ребенок пока не знает, что время всегда течет медленнее для тех, кто остался. Он дома, в тепле, и у него нет желания гулять с родителями, он стоит на четвереньках и катает камешек по плиткам пола. Скоро начнется волшебство, когда появятся новые игрушки, скоро его охватит восторг при виде красивых пакетов.
— Да нет, сударь, — ответил он, — ничего особенного я и сам не знаю, известно только, что дом принадлежит графине С., которая живет в своем поместье и много лет не бывала в ***не. Как мне рассказывали, дом этот уже стоял в своем нынешнем виде, когда еще не было ни одного из этих прекрасных зданий, украшающих теперь нашу улицу, и с тех самых пор его только кое-как сохраняли от полного разрушения. Живут в нем лишь два живых существа — дряхлый управитель, известный как ярый человеконенавистник, и жалкий старый пес, изредка воющий на луну на заднем дворе дома. Все говорят, что в пустом здании бродит всякая нечисть, и в самом деле, мой брат (владелец этого заведения) и я, мы оба не раз слышали в ночной тиши, особенно на Рождество, когда дела у нас здесь невпроворот, странные жалобные стоны, явно доносившиеся оттуда, из-за стены соседнего дома. А потом раздавалось какое-то мерзкое шарканье и бормотанье, так что у нас обоих душа в пятки уходила. А вот совсем недавно ночью послышалось такое диковинное пенье, что и описать невозможно. Мы ясно слышали, что голос был старушечий, но звуки были такие пронзительно чистые и рассыпались такими замысловатыми каденциями, длинными звонкими трелями и фиоритурами, каких я никогда и не слыхивал, — а ведь мне довелось побывать и в Италии, и во Франции, и я слышал там, да и у нас в Германии, немало певиц. Мне почудилось, будто звучали французские слова, но точно разобрать я не мог, да и вообще-то не в силах был долго слушать это дикое, бесовское пение, у меня просто волосы дыбом встали. Иногда, когда стихает уличный шум, нам слышны глубокие вздохи из задней комнаты, а затем глухой смех, который раздается как бы с чердака, но если приложить ухо к стене, то понимаешь, что и вздохи, и смех доносятся из соседнего с нами дома. — Поглядите, — (он повел меня в заднее помещение и показал на окно), — поглядите на эту железную трубу, что торчит из наружной стены, она порой так сильно дымит, даже летом, когда печи не топят, что мой брат, опасаясь пожара, уже не раз ссорился со старым управителем. Но тот объяснял, что варит себе еду, а уж какая там еда — одному богу известно, потому что частенько оттуда тянет каким-то странным, ни на что не похожим запахом — и как раз когда труба дымит особенно сильно.
Время проходит весело, часы текут спокойно, постепенно приближая Рождество, мир застыл перед неотвратимостью своего праздника, мир сам как глянцевая картинка. Когда в доме становится прохладно, включают отопление, пора готовиться, на улице уже стемнело, хотя еще только пять часов. Возвращаются родители. И у нее, и у него одни и те же жесты — они входят с улицы и начинают энергично растирать руки. Но он сразу же проходит в спальню, чтобы бросить взгляд на мобильный телефон, ощущая смутную вину за то, что ждет нового послания, и смутное беспокойство, когда видит, что его нет. Тогда он быстро набирает «скучаю», отыскивает в контактах Сабину и нажимает «Отправить». Потом он проходит в гостиную, телефон лежит у него в кармане — он хочет ощутить вибрацию, когда придет ответ. Увидев всех в гостиной, он на мгновение чувствует раздвоение. Присутствие этих людей уничтожает саму идею Сабины, Сабина становится нереальной — миражом другой жизни, которая уже некоторое время так манит его.
Застекленная входная дверь скрипнула, кондитер поспешил обратно в залу для посетителей и, кивнув пришедшему, бросил на меня многозначительный взгляд. Я сразу его понял. Кем же еще могла быть эта странная фигура, как не управителем таинственного дома? — Представьте себе невысокого сухопарого человека с коричневым высохшим лицом мумии, заостренным носом, плотно сжатыми губами, застывшими в безумной усмешке, сверкающими, зелеными, как у кошки, глазами, со старомодной прической — взбитый хохолок, завитки по бокам, волосы сильно напудрены и схвачены сзади большим бантом, — в старом, выцветшем, но тщательно вычищенном кофейного цвета сюртуке, серых чулках, тяжелых тупоносых башмаках с пряжками. Добавьте к этому, что его маленькая высохшая фигурка отличалась крепким телосложением, в особенности же бросались в глаза огромные руки с длинными сильными пальцами. И вот он энергичным шагом направляется к стойке и все с той же застывшей улыбкой, уставившись на сласти, разложенные в хрустальных вазах, плаксиво и жалобно выдавливает из себя:
Сейчас самое главное — накрыть стол, обдумать все детали праздничного ужина. Дедушка должен со знанием дела подготовить вино, и он обращается с бутылкой, как заправский сомелье; дедушка еще совсем не стар, ему только шестьдесят пять, но ему очень нравится, что он уже дедушка, он только и ждет, что куча внуков будет называть его так. Он гордится этим, видит в этом своего рода славное завершение жизни теперь, когда он на пенсии. Его трудовая жизнь прошла без потрясений и безработицы, тут ему не в чем себя упрекнуть.
— Парочку засахаренных апельсин, парочку миндальных пирожных, парочку каштанов в сахаре и т. д.
Зять не участвует по-настоящему в приготовлениях, его мало интересует индейка, способ ее приготовления, состав фарша, время жарки — все, что ему объясняет теща, как будто это в первый раз. У него немного отсутствующий вид, он часто вынимает из кармана телефон, чтобы посмотреть на дисплей. И ему не по душе, что он здесь главный для выполнения некоторых работ, например когда надо открыть устрицы. Он делает это каждый год, но ему все равно двадцать раз повторяют: «Только не порежь себе пальцы». В общем-то ему наплевать на устриц, но он все же изображает восторг, когда ему сообщают, что вот это глубокие устрицы, изысканные, номер два, а это плоские, белой, — создается иллюзия, что все делается по высшему разряду, это одновременно несносно и трогательно.
Представьте себе все это и судите сами, был ли у меня повод почуять что-то неладное. Кондитер отобрал все, что спрашивал старик.
С телефоном в руке он выходит во двор перед верандой выкурить сигарету. Она еще не ответила — может быть, находится в зоне, где нет связи. Он незаметно вызывает на экран ее фото, одно из тех, которые они сделали в кафе, в одну из встреч, когда смогли выкроить для себя время, — она смотрит в объектив, изображая поцелуй.
— Взвесьте, взвесьте, дорогой соседушка, — хныкающим голосом прогнусавил странный человечек, затем, охая и кряхтя, вытащил из кармана маленький кожаный кошелек и стал старательно отсчитывать деньги. Я заметил, когда он разложил их на стойке, что монеты были разные, старой чеканки, частично уже вышедшие из употребления. При этом он состроил жалкую мину и все время приговаривал:
Тесть присоединяется к нему, уверенный, что зять любуется новой верандой, которую выстроили этой осенью. Хорошая работа, к тому же позволяет сэкономить на отоплении: в доме стало теплее на два градуса, экономия в сто литров, если перевести на мазут. Как хорошо людям, которые заняты такими разрешимыми задачами, это вселяет уверенность, думает при этом зять, по сути, можно быть счастливым от очень простых вещей, даже от пустяков. Почему же это не удается ему, почему ему хочется другой жизни и, главное, почему надо разрушить эту жизнь, чтобы идти к другой?
— Сладенькое — сладенькое, все должно быть сладеньким — на мой вкус, обязательно сладеньким; сатана мажет своей невесте рожу медом — чистым медом.
Он прикуривает следующую сигарету от предыдущей, смотрит, как тесть с гордостью демонстрирует ему свой навес, свои ставни, даже покрытые гравием дорожки. Через окно кухни он видит, как мать и дочь хлопочут у плиты, в другой комнате мигает огоньками елка. Все это вызывает у него глубокое раздумье. И тут тесть хлопает его по плечу и говорит, что сейчас он, зять, что-то увидит, сейчас он покажет самое красивое.
Кондитер бросил на меня смеющийся взгляд и обратился к старику:
— Вам, как видно, неможется, да-да, возраст есть возраст, силы-то все убывают.
Не меняя выражения лица, старик выкрикнул, повысив голос:
— Возраст? Возраст? Силы убывают? Слабею? Хо-хо, хо-хо, хо-хо!
При этом он стиснул кулаки, так что суставы хрустнули, и высоко подпрыгнул, с силой ударив в воздухе ногой об ногу, так что вся посуда в зале задребезжала, а стаканы зазвенели. Но в ту же минуту раздался отчаянный визг: старик наступил на черного пса, который приплелся вслед за ним и улегся на полу у самых его ног.
Тесть подводит его к сараю и на ощупь открывает дверь — в темноте ничего не видно. Он просит зятя остаться на улице, просит не входить, ждать. Сам он входит в сарай и оттуда доносятся его почти ребяческие восклицания, в то же время все время доносится: «Стойте там, стойте там, сейчас увидите…» Зять стоит и не двигается — он не ждет ничего грандиозного: наверное, это будет какой-нибудь экзотический ликер, или тушка зайца, припрятанная в морозильнике, ему придется поучаствовать в ее приготовлении, или новый инструмент, подарок, или сигара, которую надо будет выкурить после ужина, или новая газонокосилка, черенок бананового дерева — в общем, какая-нибудь ерунда, банальность, да еще придется приходить от нее в восторг. И тут тесть просто щелкает выключателем, подключает какой-то проводок, нажимает несколько кнопок, и весь сад перед домом вдруг заливается огнями — огни зажигаются поочередно на кустах, на цветочных клумбах, даже на пяти высоких деревьях, стоящих впереди. И все это пространство, только что погруженное в холодную черноту, освещается сотней маленьких разноцветных лампочек — желтых, синих, красных, зеленых, белых, есть даже фиолетовые, — они разгораются, начинают мигать, и через две минуты все сияет, как аэропорт, как город посреди океана; наверху, на крыше дома, около трубы, появляется светящийся Дед Мороз, на яблонях вырисовываются гирлянды в виде елок. И когда тесть выходит из сарая с сияющей, как и его сад, улыбкой, зять испытывает искреннее желание его поблагодарить. В порыве он даже обнимает его за плечи и прижимает к себе, чего никогда раньше не делал.
— Чертовая бестия, сатанинский пес! — тихо проскулил старик все тем же тоном, развернул кулек и протянул псу миндальное пирожное. Пес, разразившийся было человеческими рыданиями, замолк, уселся на задние лапы и, как белка, захрустел пирожным. Оба справились со своим делом одновременно: пес с пирожным, старик с упаковкой кулька, который он сунул в карман.
Тесть застывает на месте, удивленный, что простые гирлянды и рождественские мотивы могли так растрогать его зятя, в то же время ему это приятно. И в этот момент между ними начинает что-то вибрировать, в кармане, через ткань брюк, видна слабая насмешливая подсветка.
— Спокойной ночи, уважаемый сосед, — сказал он и, протянув кондитеру руку, сжал ему пальцы с такой силой, что тот громко вскрикнул от боли.
Сегодня вечером я иду домой
— Хилый, дряхлый старикашка желает вам спокойной ночи, милейший сосед, — повторил он и вышел на улицу, а черный пес поплелся за ним, слизывая языком с морды крошки пирожного. Меня старик, как видно, вовсе не заметил. Я стоял, оцепенев от изумления.
Сегодня вечером я иду домой. Не потому что у меня пропало желание уходить — просто желание вернуться оказалось на этот раз сильнее. Ты сказала, что в последнее время я тебе показал, каков я есть, но в результате что же ты увидела в моих похождениях, в моих историях, называй это как хочешь, — ничего. И меня самого ты не видела, нет, все, что ты знала обо мне в эти полгода, это то, что меня часто не было дома, что я возвращался поздно, иногда не возвращался совсем. Значит, ты могла все себе представить — ведь если я не приходил домой ночевать, ты же не думала, что я сплю на улице, а если возвращался в два часа ночи, вряд ли могла предположить, что я провел вечер, сидя на скамейке и мечтая до темноты. Сегодня у тебя был очень удивленный вид, когда я сказал тебе «добрый вечер», впрочем, я сказал это машинально, это у меня вырвалось, как и то, что я поцеловал тебя, кажется, в лоб.
— Вот видите, — начал кондитер, — видите, что вытворяет здесь этот чудной старик, и так — два-три раза в месяц, но вытянуть из него что-нибудь путное невозможно, разве только — что он был когда-то камердинером графа С., а теперь вот присматривает за домом и со дня на день ожидает (вот уже много лет!) семейство графа, по каковой причине дом и не сдается внаем. Мой брат несколько раз приставал к нему с ножом к горлу, что это там за странные звуки по ночам, но он совершенно спокойно отвечал: «Да! — люди болтают, что в доме нечисто, но вы не верьте, это все враки!»
После пятнадцати лет совместной жизни есть вопросы, которые себе больше не задаешь, как и есть вещи, которые происходят сами по себе. Некоторое время мы больше не разговариваем, как будто завершили круг, исчерпали все сюжеты. И было бы нечестно делать какие-то усилия нарочно — мы их и не делали, даже не делали вид. Все проходило мирно, равнодушие — совершенная форма естественности. Когда в семье слова уже больше ничего не значат — это знак, что основное сохранено, молчание это гарантирует, и надо только выполнять свои маленькие обязанности, вести свою партию в том, что надо делать, — каждый свою, каждый в своем углу. Ты видишь, этого пренебрежения мне и недоставало, именно поэтому я и вернулся — к этой лени, к этому естественному состоянию, к которому мы привыкли, к этому абсолютному отсутствию усилий. Одиночество — наша самая крепкая связь, каждый проводит вечер в своем углу, вместе только едим, и то каждый со своим подносом, ты — уткнувшись в книги, я — в телевизор. Нас объединяет только вкус еды, в остальном у каждого своя тарелка. В начале нашей семейной жизни мы ездили на мотоцикле — три часа езды к твоим родителям, пять к моим; проводили так выходные, мчались по дороге, крепко закрыв рты, перед отъездом заправляли полный бак, чтобы не останавливаться, крепко держались друг за друга, но не разговаривали.
Тем временем наступил час, когда, согласно хорошему тону, полагалось посещать кондитерское заведение, дверь отворилась, элегантная публика хлынула в залу, и я не мог больше ни о чем расспросить кондитера.
И знаешь, если бы сегодня вечером я делал тебе предложение, я бы сказал именно это: больше всего мне не хватало твоей манеры не заботиться обо мне, отстраненности, которая меня окружает, высшего забвения наших тел, которые больше не смотрят друг на друга. Наш дом — это полная картина супружеской пары, утратившей все иллюзии, — здесь чувствуется равнодушие, приятное и безболезненное, как ладан, и я не то что счастлив в этой атмосфере, в любом случае счастье — не цель сама по себе, и его недостаточно, чтобы я остался, просто здесь я такой, какой есть, естественный, без притворства.
Итак, мне было ясно, что сведения графа П. о владельце и использовании дома оказались неверными, что старый управитель, сколько бы он ни отпирался, жил в нем не один и что во всем этом была какая-то тайна, которую нужно было во что бы то ни стало скрыть от посторонних глаз. И разве рассказ о странном, жутком пении не связывался естественно с появлением в окне прекрасной женской руки? Но такая рука никак не могла принадлежать сморщенной старухе, пение же, судя по описанию кондитера, не могло изливаться из уст цветущей молодой девушки. А так как я решительно склонялся в пользу прекрасной руки, мне не стоило большого труда убедить себя, что старушечий и дребезжащий голос был всего лишь следствием акустического обмана и что, с другой стороны, неверный слух напуганного всеми этими ужасами кондитера именно так воспринял эти звуки. Потом я вспомнил о дыме, о странном запахе, о причудливом хрустальном флаконе, и вскоре перед моим взором возник, как живой, образ пленительного, но опутанного бесовскими чарами создания. Старик превратился в моих глазах в коварного чародея, проклятого колдуна, который, может быть, вовсе и не состоит на службе у графского семейства, а по собственному усмотрению творит в опустелом доме свои темные дела.
Я возвращаюсь читать свои журналы под твои телефонные разговоры, ты разговариваешь в комнате рядом, я даже не прислушиваюсь, в то же время твое присутствие меня успокаивает, просто сама мысль, что ты здесь. Я возвращаюсь, чтобы забыться в твоем присутствии, иногда ты в другой комнате, иногда ты здесь, и эта неопределенность мне подходит. Можно так и жить, что мы и делали до сих пор, впрочем, многие так и живут, строя планы на короткий срок, решая, что делать завтра или что приготовить на ужин, в остальном день пройдет как предыдущий, совершенно также — каждый на своей работе, которая диктует свои правила, рабочие дни проходят без импровизаций, можно лишь улучить подходящий момент, чтобы спуститься вниз и выкурить сигарету. Как хорошо знать, что жизнь имеет смысл и что с ним свыкаешься. Это высшая форма поведения — ничего не бояться, ну разве что небольших огорчений, как у всех. И если ты зеваешь, мне хочется спать.
Фантазия моя разыгралась, и в ту же ночь я отчетливо увидел, не столько во сне, сколько в полубреду наступающего забытья, руку со сверкающим бриллиантом на пальце и блестящим браслетом чуть выше запястья. И словно из редеющего седого тумана постепенно выступило прелестное лицо со скорбными, молящими голубыми глазами, а за ним и удивительно грациозный стан девушки в расцвете юности и красоты. Вскоре я заметил, что то, что я принимал за туман, был на самом деле тонкий дымок, кольцами поднимавшийся из хрустального флакона, который она держала в руке.
Сегодня вечер просто идеален — на улице грозовой ливень, который еще больше изолирует нас от всего мира, созерцание этого спектакля нас объединяет, можно подумать, что он устроен специально. Выливаются целые потоки воды, это один из тех потопов, с которыми можно только смириться. На улице как будто выжимают белье, с неба падают струи воды, настолько плотные, что не видно домов напротив, — стена воды, так редко бывает. Хорошо быть здесь, просто стоять у окна, чувствовать, что существуешь, наслаждаться моментом. Ты выключила телевизор из-за старой приметы, как будто в городе в грозу молния может повредить электричество, но достаточно выключить свет, и это отведет несчастье. Долгое время твои мании вызывали у меня желание спорить, бороться с ними; мы ссорились по любому поводу — плохо закрытый холодильник, открытый кран, носок, валяющийся на полу, могли вызвать массу замечаний. По сути дела, мы только это и делали в течение многих лет — противостояли друг другу, а насколько проще было бы не замечать друг друга. Но нет, мы упорствовали, любое «да» и «нет» вызывало у нас раздражение, особенно «нет». И только теперь мы поняли. Уже некоторое время я ощущаю, что мы находимся в непроницаемой зоне, наступила фаза, когда супруги уже не вместе по-настоящему — вместе, но одиноки, одиноки, но вдвоем.
Мы смотрим в окно, все огни погашены, молнии освещают гаснущий день; я чувствую, что завороженность смешивается в тебе со страхом; если бы я был один, я оставил бы окно открытым, чтобы вдохнуть запах мокрой земли, омытых тротуаров. Я вижу, с каким сожалением ты смотришь на свои цветочные ящики на балконе, на прибитые дождем головки белой петунии; маленькие ручейки стекают по гладким листьям плюща. Этот хрупкий садик в миниатюре меня умиляет, я вижу в нем частичку тебя, ты беспомощно смотришь, как его треплет ливень, ты приближаешь лицо к стеклу, как будто хочешь с ним поговорить, и вдруг очень яркая вспышка молния освещает двор, бьет стальным прутом в окно. Твоя рука инстинктивно хватается за мое плечо, как будто я сильнее, и некоторое время мы так стоим, перед завесой дождя, мы замерли, охваченные возродившейся иллюзией, мы вдвоем.
— О, волшебное видение, — воскликнул я, вне себя от восторга, — о, милое видение, открой мне, где ты пребываешь и кто держит тебя в плену? О, с какой печалью и любовью глядишь ты на меня! — Я знаю, тебя околдовал чернокнижник, ты в рабстве у злого демона, который разгуливает по кондитерской в кофейном сюртуке, с бантом в напудренной косице и своими дикими скачками хочет все разбить там вдребезги, и топчет ногами адских псов, которых кормит миндальными пирожными после того, как они провыли сатанинский му́рки
[5] счетом на пять восьмых! — О, я ведь знаю все, милое, прелестное создание! Твой бриллиант — отблеск внутреннего огня — ах, если бы ты не напоила его кровью сердца, разве мог бы он так сверкать всеми цветами радуги, переливаться сладостными звуками любви, каких не слышал ни один смертный! — Но я знаю: браслет, сжимающий твою руку, — звено той цепи, которую этот кофейный сюртук называет магнетической — не верь ему, красавица! — я ведь вижу, как она, эта цепь, погружается в синеватое пламя реторты. — Вот сейчас я ее опрокину, и ты свободна! — Разве мне не известно все — все, о милая? Но теперь раскрой свои розовые уста и скажи.
Но в ту самую минуту узловатый кулак высунулся из-за моего плеча, ухватил хрустальный флакон, тот разбился вдребезги, и мельчайшие осколки пылью рассеялись в воздухе. Прелестный образ исчез в ночном мраке с еле слышным, глухим и скорбным стоном.
Пассажирка напротив
— А! Я вижу, вы улыбаетесь, вы снова считаете меня фантазером-духовидцем, но уверяю вас, что весь этот сон, если уж так называть его, был самым настоящим видением. А коль скоро вы по-прежнему усмехаетесь и упорствуете в своем прозаическом недоверии, я лучше не буду больше об этом толковать, а просто продолжу свой рассказ.
Едва рассвело, как я поспешил, исполненный тревоги и страстного томления, на аллею и остановился перед пустым домом. Кроме внутренних штор на окнах снаружи были спущены жалюзи. Улица была еще совсем пуста, я вплотную приблизился к окнам нижнего этажа и напряженно прислушивался, но не было слышно ни звука, в доме царила гробовая тишина. — День понемногу вступал в свои права. На улицах появился рабочий люд, я вынужден был удалиться. Не буду утомлять вас рассказом о том, как много дней подряд, в любой час, я потихоньку кружил вокруг дома — и ничего не мог обнаружить, как все розыски, все расспросы ни к чему не привели и как, наконец, прекрасный образ моего ночного видения начал меркнуть в моем сознании.
Поезд петляет между залитыми солнцем холмами, затем, ближе к Иль-де-Франс, путь выпрямляется, деревья окаймляют его все более ровными рядами, между которыми мы скользим в наступающих сумерках. Чем ближе к столице и дальше от отпуска, тем тяжелее становятся взгляды, холоднее кондиционер, в вагоне смолкают разговоры, люди сидят обособленно, заранее оглушенные мыслью о возвращении, думают, что уже через час они снова окажутся сами с собой, войдут в круговерть своей судьбы, потому что после пяти часов, проведенных в поезде, надо будет сесть в метро, или на электричку, или на автобус и полностью окунуться в повседневную жизнь, вновь обрести все отличительные черты своего быта, за неимением лучшего ходить тысячу раз исхоженными путями, но только это и важно — вернуться домой, подумать, прежде чем вставить ключ и открыть дверь, а вдруг впереди ждет какой-то сюрприз, а вдруг… Но вместо этого «вдруг» вновь обретаешь привычные вещи, которые ты так легко забыл, пока длился отпуск, — свой диван, кровать, телевизор, потом обнаруживаешь, что и люди не изменились; и очень быстро ты снова вживаешься в свои декорации, оказываешься, как и прежде, среди всех этих оставленных вещей и наконец чувствуешь себя как дома, потому что в глубине души каждый признает, что лучше всего чувствуешь себя именно дома…
Я всегда переживал возвращение в город как наказание, даже когда был ребенком, это было для меня испытанием, противоположным тому чувству освобождения, которое овладевало мною при отъезде. Чаще всего мы возвращались в машине, и с заднего сиденья я наблюдал за другими автомобилями, попавшими в пробку. Мы медленно двигались целые километры, двигались молча и в конце концов даже выключали радио, устав от бесконечных новостей и рекламы. У меня оставалась единственная иллюзия, смутная надежда увидеть в машине в соседнем ряду девочку и вместе с ней двигаться в общем потоке, очень медленно. Иногда я замечал такую девочку, обязательно хорошенькую — из тех, про которых думаешь, даже в двенадцать лет, что в них можно влюбиться, но тут пробка либо рассасывается, либо наш ряд перестает двигаться вообще, и девочка терялась.
И вот, однажды поздним вечером, когда я, возвращаясь с прогулки, проходил мимо пустого дома, мне бросились в глаза полуоткрытые ворота, я подошел ближе, кофейный сюртук был тут как тут. Решение мгновенно было принято.
— Не здесь ли живет тайный советник финансов Биндер?
Сегодня вечером в этом старом поезде неоновый свет уже всех победил, у всех лица, как у утопленников, не считая тех, кто уже сдался, чьи головы уже бьются о спинку сиденья, кто прижался щекой к стеклу, — их уже сморило сном и длинным путешествием. Все становится немного абстрактным, поезд мчится на всей скорости по долине реки Бос, видно решив уж никогда больше не останавливаться. В желтых стеклах видны только наши отражения, да смутные огни, отмечающие спуск. Как не загрустить в такой атмосфере? Надо заставить себя почувствовать вкус возвращения. И тогда, уже не сопротивляясь, я поступаю, как все, — закрываю глаза, пытаюсь сосредоточиться на мыслях, которые от меня ускользают, устраиваюсь поудобнее, упираюсь коленями в столик, кладу руки за голову или вдоль тела, ноги протягиваю в сторону или на сиденье напротив, но мне никак не удается найти удобное положение. Я сижу один в этом квадрате кресел, спиной к движению поезда, получается, что я возвращаюсь, как бы пятясь назад, и эта мысль неприятно поражает меня. Я пересаживаюсь на сиденье напротив, чтобы исправить ошибку, и тогда, через два ряда слева, вдруг замечаю девушку с нежным лицом, она провела за моей спиной уже триста километров. В любом путешествии думаешь о встрече, эта мысль почти всегда присутствует, почти всегда живет в тебе. Незнакомка из поезда — это та же девочка из автомобильных заторов моего детства, любовь, проносящаяся мимо. Обычно все ограничивается взглядами, чаще всего в одну сторону, и незнакомка в кресле напротив — это влюбленность того же порядка. Я не излечился от своих видений, у меня в глазах всегда мимолетные лица, на которые только бросишь взгляд и сразу загораешься. Если бы я осмелился, то что бы я ей сказал: «Добрый вечер, этот поезд плохо подходит для того, чтобы назначить встречу, но все же мы могли бы…» Нет, это не пойдет.
Я задал этот вопрос, вплотную подступив к старику и потеснив его в слабо освещенную лампой переднюю. Тот посмотрел на меня со своей обычной застывшей улыбкой и отвечал тихо и вежливо:
— Нет, такой здесь не живет, не жил, никогда не будет жить и вообще не живет на этой улице. — Но люди болтают, что здесь в доме водится нечисть, так вот смею вас заверить, что это неправда, это хороший, спокойный дом, и завтра сюда приезжает ее милость графиня С. и — спокойной ночи, сударь!
До сих пор мне никогда не хватало смелости, только один раз, в баре скоростного поезда, я заговорил с незнакомкой, чтобы сразу понять, что она путешествует не одна. В другой раз, между Парижем и Марселем, хорошенькая девушка села у окна рядом со мной, и я уже совсем был готов заговорить с ней, но она все время болтала по телефону; даже в профиль она меня возбуждала, но в результате мы провели три часа, стараясь не касаться друг друга локтями. Обычно рядом со мной садятся женщины неопределенного возраста, или дремлющие, или влюбленные пары, или пары пенсионеров, или военные с мальчишеской выправкой, или одинокие девушки, но без всякого очарования — надутые лица, совершенно без искорки, или пустозвоны, наматывающие километры банальных слов, или ушедшие в себя, или те, кто все три часа смотрит фильм или играет, были женщины, которые вязали, некоторые читали книги, но таких было мало — в общем, ничего особенного.
Но сегодня особенный вечер, сегодня она и я — мы оба попали в один вагон, мы едем в одном направлении, сегодня я мужчина, который берет жизнь в свои руки, я уже не тот мальчик, терзаемый нерешительностью. В любом случае у всех нас сегодня столько возможностей для общения, по крайней мере у меня; есть тысяча способов вступить со мной в контакт: два электронных адреса, мобильный телефон, SMS и MMS, все комментарии, которые я оставляю на блогах, все, под которыми я подписываюсь, мой домашний адрес и адрес моей работы, домашний и рабочий телефон, желтые и белые страницы, данные о моей личности широко распространены, я не для кого не секрет. У нее все то же самое, это очевидно. Достаточно узнать номер ее мобильного, чтобы тут же послать ей письмо.
С этими словами старик искусным маневром выпроводил меня из дома и запер за мной ворота. Я слышал, как он, кашляя и кряхтя, гремя связкой ключей, шаркающими шагами прошел через сени и, как мне показалось, спустился по ступеням вниз. За то короткое время, что я пробыл в передней, мне бросились в глаза старинные обои в цветочках и глубокие кресла, обитые красным атласом, более подходившие для меблировки залы — здесь они выглядели совсем не к месту.
Или просто с ней заговорить.
Это возможно, но она спит. К тому же у нее в ушах наушники от плеера. Она обмотала шею платком, в руке зажала телефон, на случай если… Если с ней заговорить, это изменило бы все, спасло бы это ужасное путешествие, встретить кого-то на обратном пути — это как придумать будущее, которое вас ждет, самый прекрасный подарок, который вам может преподнести грусть.
И тут-то, словно разбуженные моим проникновением в таинственный дом, встрепенулись и пошли приключения — одно за другим! Можете себе представить, нет, вы подумайте только! На другой день, в полдень, иду я по аллее, и взгляд мой уже издалека невольно устремляется на пустой дом, и я вижу, что в последнем окне верхнего этажа что-то сверкает. — Подойдя поближе, замечаю, что наружное жалюзи совсем поднято, а внутренняя штора наполовину отодвинута. А мне навстречу сияет и искрится бриллиант. — О, небо! опершись на руку, на меня смотрит со скорбной мольбой то самое лицо моего видения! — Но разве можно было задержаться среди непрерывно фланирующей толпы? — В ту же минуту я заметил скамейку, поставленную для гуляющих на аллее как раз напротив пустого дома, но так, что сидеть приходилось спиной к нему. Я поспешно устремился на аллею и, перегнувшись через спинку скамьи, мог без помехи глядеть на роковое окно. Да! То была она, прелестная грациозная девушка! То были ее черты! Вот только во взгляде ее сквозило что-то неуверенное. Нет, не на меня она глядела, как мне вначале почудилось, в глазах ее было, пожалуй, что-то застывшее, мертвенное, можно было бы принять ее за правдиво написанный портрет, если бы не легкое движение руки.
Что же я ей скажу? Поговорю о книге, которая выпала у нее из рук и лежит теперь у нее на коленях. Но ведь надо, чтобы она проснулась, сняла наушники, чтобы я решился.
Целиком погруженный в созерцание удивительного существа в окне, так необычайно взволновавшего мою душу, я не слышал квакающего голоса итальянского разносчика, который, должно быть, уже некоторое время пытался всучить мне свой товар.
[6] Наконец он дернул меня за рукав. Резко обернувшись, я довольно грубо и сердито крикнул ему, чтобы он отвязался. Но он все так же приставал со своими просьбами и уговорами. Он-де ничего еще сегодня не заработал, ну хоть несколько перышек, хоть пачку зубочисток! В нетерпении, желая поскорее сплавить этого приставалу, я полез в карман за кошельком. Со словами: «А тут у меня есть еще хорошенькие вещички!»— он выдвинул нижнюю полочку своего ящика и протянул мне круглое карманное зеркальце, лежавшее на дне среди многих других. При этом он повернул его боком, держа на некотором расстоянии от моих глаз.
К тому же поезд и в самом деле не самое удобное место для знакомства. Да еще этот тип, который уставился на меня. Он сидит недалеко, упакованный в свой дождевик, подозрительный тип, от которого с самого начала плохо пахнет. От этого парня исходит запах, который еще больше отравляет атмосферу.
К счастью, она здесь. Она отключилась от окружающего мира, полностью погружена в сон и музыку; я уже десять минут на нее смотрю, она ни разу не пошевелилась, не приоткрыла глаза, ей хорошо, спокойно, волосы упали ей на лицо, она прелестна в своем забытьи, сидит прямо. Впрочем, это верный знак: девушка, которая заснула, но продолжает прямо сидеть в кресле, — это признак внутреннего достоинства и элегантности. Ноги ее сдвинуты, немного повернуты в сторону, голова лежит на изголовье кресла, слегка наклонена; она, эта девушка, мне нравится.
Я увидал позади себя пустой дом, окно и в отчетливо выступивших чертах узнал ангельски прекрасный образ моего видения. — Я поспешно купил зеркальце, с помощью которого мог теперь, не меняя удобной позы и не привлекая внимания соседей, наблюдать за окном. — Но по мере того, как я все дольше и дольше глядел на лицо в окне, меня охватывало какое-то странное, неописуемое чувство, которое я бы назвал сном наяву. Это было что-то вроде столбняка, парализовавшего не столько мои движения, сколько взгляд, который я уже не мог отвести от зеркала.
Я рефлекторно достаю свой телефон — сигнал уже даже не мигает: батарейка села. Пусть даже это не было бы утопией — что бы я ей написал?
К стыду своему, должен признаться, что мне сразу припомнилась старая детская сказочка, с помощью которой нянька в раннем детстве мгновенно загоняла меня в постель, когда я по вечерам подолгу простаивал перед большим зеркалом в отцовском кабинете. А говорила она вот что: если дети на ночь глядя торчат перед зеркалом, там появляется страшное незнакомое лицо, и глаза ребенка застывают в оцепенении. При этих словах меня охватывал какой-то необъяснимый ужас, и все же, невзирая ни на что, я не мог удержаться, чтобы не поглядеть хотя бы искоса, мимоходом, в большое зеркало: уж очень мне любопытно было — что же это за незнакомое лицо? Однажды мне почудилось, что на меня сверкнули оттуда чьи-то страшные горящие глаза, я громко вскрикнул и упал без чувств. Последствием этого случая была длительная болезнь, но и сейчас мне кажется, что эти глаза действительно сверкнули в зеркале.
Вы спите?
Короче, весь этот сумбур из времен раннего детства разом пришел мне на ум. Меня охватил озноб — я хотел отшвырнуть зеркало прочь — и не мог, а тут на меня глянули небесно-голубые глаза прелестного создания, и взгляд их был устремлен прямо на меня и проник мне в самое сердце. Ужас, который было охватил меня, уступил место сладостному, блаженно-мучительному томлению, пронизавшему меня электрическим теплом.
Нет, это глупо.
— Какое у вас симпатичное зеркальце, — произнес рядом со мной чей-то голос.
Что вы слушаете?
Я очнулся от своих грез и был немало удивлен, увидев по обе стороны от себя двусмысленно улыбающиеся лица. Несколько человек успели усесться рядом на той же скамейке, и совершенно очевидно, я доставил им немалое развлечение своим оцепенелым взглядом, устремленным в зеркало, а может быть, и странными гримасами, которые я, должно быть, корчил, находясь в экстатическом состоянии.
Нет, так тоже не пойдет, даже в эсэмэс я не нашел бы, что ей сказать. Хотя, если посылаешь эсэмэс, текст обязательно должен быть точным и ясным, забавным и остроумным — и все это в трех словах! После четырех часов, проведенных в поезде, это не так просто.
— Какое у вас симпатичное зеркальце, — повторил все тот же человек, не услышав ответа, и бросил на меня взгляд, который молчаливо добавлял к сказанному: «Но скажите на милость, с чего это вы уставились в него, как безумный, призрак, что ли, увидали и т. п.»
Общаться лучше по электронной почте — тогда я мог бы отработать фразы, спросить, откуда она едет; она, конечно, села после меня, ее не было, когда я входил в вагон, иначе я бы ее заметил.
Человек этот был уже весьма преклонного возраста, прилично одет, а во взгляде его и в манере говорить было что-то благодушное и внушающее доверие. Я, не задумываясь, ответил ему, что увидел в зеркале девушку, выглянувшую из окна пустого дома позади меня. Я пошел еще дальше и спросил пожилого господина, не успел ли и он разглядеть ее прелестное лицо.
Огни за окнами становятся ярче, приближается пригород, километры бетона, высвеченные голубым светом, это ужасно, вначале я плохо переносил эту поездку, но теперь хочу, чтобы она не кончалась, а длилась и длилась… Перед нами туннель, поезд врывается в него с глухим шумом, целая галерея балласта и резонанса, эхо создает ощущение, что прорываешься сквозь гигантский камнепад, как сквозь обстрел, шум все заглушает, поезд рвется к Парижу, такое впечатление, что он не собирается останавливаться, сейчас он промчится сквозь город, как будто его не существует, сметет Эйфелеву башню и выйдет с другой стороны, шум оглушительный, свет колеблется, и я в нерешительности…
— Вот там, напротив? В старом доме? В последнем окне? — переспросил с удивлением старик.
Простите. Я вас разбудил, извините, но я ждал больше двадцати лет, чтобы заговорить с вами, да, я знаю, это может показаться странным, но, как вам сказать, я просто хотел узнать одну вещь, задать вам вопрос: радуетесь ли вы возвращению, то есть не грустно ли вам при этой мысли? Да, я прекрасно знаю, что такое ощущение грусти, даже если мы посидим с вами в кафе у вокзала, это ощущение будет здесь, с нами, да, эта маленькая грусть останется с нами, и ваша будет такой же, как моя, и тогда я подумал, что можно встретиться в кафе завтра, а грусть оставить дома, как багаж, и увидеться уже без нее…
— Да, да, конечно, — ответил я.
Что же, можно попробовать… Я мог бы все это ей сказать, но получилось по-другому.
Тогда мой собеседник улыбнулся и проговорил:
Мы выезжаем из туннеля, и все затихает, приглушается, поезд замедляет ход.
— Какой поразительный обман зрения — а вот мои стариковские глаза — благодарение господу, — они еще мне верно служат! — Ай-яй-яй, молодой человек, я прекрасно видел невооруженным глазом хорошенькое личико в окне, но ведь это был — мне показалось — отлично и весьма натурально написанный маслом портрет.
— Подъезжаем…
Она смотрит на меня немного затуманенным, неясным взглядом только что проснувшегося человека. Снимает наушники и недоуменно, но спокойно рассматривает меня.
Я быстро обернулся лицом к окну — все исчезло, жалюзи были спущены.
— Что, простите?
— Да, — продолжал старик, — да, сударь, теперь уже поздно искать подтверждения, ибо слуга, который, насколько мне известно, живет совершенно один в городском доме графини С. и охраняет его, только что своими руками убрал с окна портрет, предварительно обтерев с него пыль, и опустил жалюзи.
— А вы уверены, что это был портрет? — повторил я, совершенно ошеломленный.
— Я только сказал, что мы подъезжаем.
— Спасибо, я бы проснулась сама.
— Поверьте моим глазам, — ответил старик. — То, что в зеркале вы видели только отражение портрета, конечно, чрезвычайно усилило оптический обман и — да что говорить, в ваши годы я тоже силой воображения превратил бы портрет красивой девушки в живое существо.
— А как насчет кафе?
— Но рука и пальцы шевелились, — прервал я его.
— Какого кафе?
— Да, да, шевелились, все шевелилось, — с улыбкой промолвил старик и слегка похлопал меня по плечу. Затем он встал и, вежливо раскланявшись, удалился со словами — Берегитесь карманных зеркал, которые так коварно лгут. Ваш покорный слуга!
— Где мы могли бы посидеть.
Вы легко можете себе представить, что я почувствовал, увидев, что со мной обошлись, как с глупым, безрассудным фантазером. Я убедил себя, что старик прав и только во мне самом возник весь этот призрачный мираж, который, к моему стыду, так жестоко мистифицировал меня во всей истории с пустым домом.
Она приходит в себя и немного расслабляется. Вокруг нас люди начинают собирать вещи, роются в сумках, копошатся, поднимается шум.
Расстроенный и недовольный собой, я поспешил домой с твердым намерением полностью отрешиться от самой мысли о пустом доме и хотя бы несколько дней не ходить туда. Я честно выполнил это, к тому же днем я был прикован к письменному столу неотложными делами, а вечера проводил в кругу веселых и остроумных друзей, и получилось так, что я почти уже и не вспоминал обо всех тех тайнах. Лишь изредка за это время случалось мне внезапно просыпаться как будто от чьего-то прикосновения, и в такие минуты я ясно понимал, что разбудила меня только мысль о таинственном создании, явившемся мне в моем видении, а потом в окне пустого дома. Даже во время работы или в пылу оживленного разговора с друзьями эта мысль, без всякого видимого повода, пронзала меня как электрическая искра. Но то были лишь мимолетные мгновенья.
— Меня будут встречать на вокзале.
— Тогда завтра, в другой день, в другой раз, продолжим наш разговор…
Зеркальце, которое так коварно сбило меня с толку обманчивым отражением прекрасного образа, я предназначил для обычного домашнего употребления: завязывал перед ним галстук. И вот, как-то раз, когда я хотел приступить к этой важной операции, оно показалось мне мутным, и я, как водится, подышал на него, чтобы потом протереть. — Пульс мой остановился, все внутри у меня содрогнулось от сладостно-блаженного ужаса! Да, именно так приходится назвать то чувство, которое овладело мной, когда в запотевшем от моего дыхания стекле выступило из голубого тумана прекрасное лицо, глядевшее на меня все тем же скорбным, пронзающим сердце взором! — Вы смеетесь? — Вам все понятно: я — неизлечимый фантазер, ну что ж, говорите, думайте, что хотите, словом — красавица, взглянула на меня из зеркальца, но как только его поверхность прояснилась и засверкала, видение исчезло.
— Какой?
Не стану вас утомлять перечислением всех последовавших затем событий. Скажу только, что я неустанно повторял опыты с зеркалом, и нередко мне действительно удавалось, подышав на него, вызвать любимый образ, но случалось и так, что самые напряженные усилия оставались бесплодными. Тогда я метался, как безумный, перед пустым домом, не отрывая глаз от окна, но ни одной живой души не было видно. Я жил только мыслями о ней, все остальное умерло во мне, я забросил свои занятия, перестал встречаться с друзьями.
— Тот, который мог бы у нас состояться.
Порой это состояние переходило в тихую грусть, в мечтательное томление, и тогда прелестный образ, казалось, утрачивал свою силу и жизненность, но иногда оно усугублялось и в какие-то моменты достигало крайней степени, о чем я и сейчас еще не могу вспоминать без дрожи. — Вам, скептикам, незачем иронически улыбаться и посмеиваться надо мной, ведь я говорю о душевном состоянии, которое легко могло совсем доконать меня, лучше послушайте и прочувствуйте вместе со мной все, что я пережил.
— Я не понимаю.
Конечно, ужасно, когда в таких случаях пытаешься зацепиться за что-то, делаешь все, чтобы избежать молчания.
Как уже сказано, нередко, когда образ в зеркале тускнел, меня охватывало физическое недомогание, но тем отчетливее выступал он в моем воображении во всем своем блеске, так что казалось, я могу схватить его. Но тут же возникало жуткое чувство, будто эта фигура — я сам и это меня окутывает и обволакивает туман, выступивший на стекле. Такое мучительное состояние обычно заканчивалось сильной болью в груди и глубокой апатией, после которой наступало полное изнеможение. В такие минуты опыты с зеркалом никогда не удавались; когда же я чувствовал новый прилив сил, волшебный образ выступал из зеркала как живой, и тогда — не стану лукавить — это сопровождалось каким-то особенным, раньше незнакомым мне чувством физического наслаждения.
Поезд медленно переезжает стрелки, его все равно потряхивает, это сигнал, что мы у цели, я должен готовиться к выходу, я собираю сумки, пластиковые мешки — там яйца, из которых я ничего не буду делать, сыр, который неделями пролежит у меня в холодильнике, варенье, к которому я не притронусь, даже большой букет полевых цветов, завернутый в газету, — мне его вручили, считая, что это доставит мне удовольствие, — я заранее знаю, что не поставлю его в воду, даже не разверну, а если и довезу до дому, цветы завянут, валяясь где-то у входа, а потом их выкинут на помойку, так лучше уж я оставлю их здесь, на багажной полке.
Постоянное напряжение вредно сказывалось на мне, я бродил бледный как смерть, в полной растерянности, друзья считали, что я болен, и их постоянные увещевания наконец заставили меня всерьез задуматься над своим здоровьем — насколько я был на это способен. Не знаю, случайно или намеренно один из моих друзей, изучавший фармакологию, как-то оставил у меня книгу Рейля
[7] об умственных расстройствах. Я начал ее читать, труд этот захватил меня, но что я должен был испытать, узнав самого себя в описании навязчивых идей! — Глубокий ужас при мысли, что я на пути к сумасшедшему дому, заставил меня одуматься и принять твердое решение, которое я сразу же исполнил.
— Это ваш? — спрашивает она, снимая с полки свою сумку.
— Да. Красивый букет, вы не находите?
Сунув в карман свое зеркальце, я поспешил к доктору К.
[8], который был известен успешным лечением душевнобольных, глубоким проникновением в психическое начало, которое зачастую способно вызывать физические болезни и потом их же излечивать. Я рассказал ему все, не умолчав ни об одном, даже самом незначительном, обстоятельстве, и заклинал его спасти меня от ужасной участи, которая, как я полагал, грозила мне. Он выслушал меня совершенно спокойно, но я не мог не заметить в его глазах глубокого изумления.
Она утвердительно кивает, ничего не говорит. Букет — вот что привлекло ее внимание.
— Пока еще, — молвил он, — пока еще опасность не столь близка, как вам кажется, и берусь с уверенностью утверждать, что в состоянии полностью предотвратить ее. Не подлежит сомнению, что вы подверглись неслыханному психическому воздействию, но, коль скоро вы ясно осознали это воздействие со стороны некоего враждебного начала, вы во всеоружии, чтобы обороняться от него. Отдайте мне ваше зеркальце и заставьте себя заняться каким-нибудь делом, которое потребует от вас напряжения всех умственных способностей, а потом, после основательной прогулки — марш к друзьям, которых вы так долго избегали! Подкрепите себя здоровой пищей, пейте крепкое вино. Вы видите, что я просто хочу начисто истребить вашу навязчивую идею, то есть появление завораживающего вас лица в окне пустого дома и в зеркале, направить ваш ум на другие предметы и укрепить ваше тело. Вы же, со своей стороны, постарайтесь всеми силами содействовать моему намерению.
— Если бы вас никто не встречал, я бы вам его подарил.
Мне было трудно расстаться с зеркальцем, врач, уже забравший его у меня, заметил это, подышал на него и, поднеся его к моему лицу, спросил:
Она вежливо улыбается. Но ничего не говорит.
— Вы что-нибудь видите?
Поезд останавливается. Все уже выстроились друг за другом, ждут, пока выйдут передние, мы пока не продвигаемся. Я стою в этой усталой очереди прямо за ней.
— Ничего, — ответил я, так оно и было на самом деле.
— Сейчас, когда вы спали, я придумывал, что я мог бы вам сказать.
— Подышите теперь сами, — сказал врач, подавая мне зеркало.
Я сделал, как он велел, волшебный образ выступил яснее, чем когда-либо.
— Говоря откровенно, я просто хочу вернуться.
Я достаю свой телефон.
— Вот она! — воскликнул я.
Врач бросил взгляд в зеркало и молвил:
— Вы могли бы дать мне ваш номер телефона.
— Да ваш мобильный даже не работает…
— Я ничего не увидел, однако не скрою от вас: в ту минуту, как я заглянул в зеркало, я испытал какое-то чувство жути, впрочем, оно сразу же прошло. Вы видите, я вполне откровенен с вами и потому заслуживаю вашего доверия. Попробуйте-ка еще раз.
— Ну, тогда ваш e-mail…
Я повиновался, врач обхватил меня сзади, я почувствовал его руку на своем позвоночнике.
[9] Фигура выступила вновь, врач, вместе со мной смотревший в зеркало, побледнел, затем отобрал у меня зеркало, еще раз заглянул в него, запер в свое бюро и вернулся ко мне лишь после того, как постоял несколько минут молча, приложив руку ко лбу.
— Он очень сложный, вы его не запомните.
— Следуйте, — сказал он, — следуйте точно моим предписаниям. Должен признаться, что для меня остались пока непроясненными те моменты, когда вы, оказавшись как бы отчужденным от собственного «я», ощущали его только в виде физической боли. Но я надеюсь в скором времени кое-что сказать вам по этому поводу.
Я иду по платформе рядом с ней, она везет свой чемодан на колесиках, через плечо у нее сумка, у меня руки заняты всеми этими пакетами, букетом. Мы уже подходим к метро, готовому нас поглотить, но она сворачивает к такси, никто ее не встречает, и прямо перед тем, как вступить на спускающийся эскалатор, я рефлекторно протягиваю ей букет:
Как ни трудно было мне жить согласно предписаниям врача, отныне я употребил всю свою волю, чтобы неукоснительно соблюдать их, и хотя вскоре почувствовал благотворное влияние отвлекающих мой ум занятий, да и всего указанного мне режима, мне не удалось все же полностью избавиться от мучительных приступов, которые обычно наступали в двенадцать часов дня, а с еще большей силой — в двенадцать часов ночи. Порой находясь в веселой компании, за вином и пением, я внезапно испытывал пронзительную боль, словно от раскаленных кинжалов, и, даже призвав на помощь весь свой разум, не в силах был превозмочь ее. Я бывал вынужден удалиться и мог вернуться, лишь очнувшись от полуобморочного состояния.
— Возьмите, я вам дарю.
— Очень мило, но…
Случилось так, что однажды вечером я оказался в обществе, где разговор зашел о психических влияниях и воздействиях, о темной и неизученной области, именуемой магнетизмом. Говорили главным образом о возможности психического воздействия на расстоянии, доказывали ее на множестве примеров, и в особенности один молодой, приверженный магнетизму врач утверждал, что он, как и многие другие, или, вернее, как все сильные магнетизеры, в состоянии воздействовать на своих сомнамбулических пациентов с помощью одной лишь точно направленной мысли и воли. Мало-помалу он выложил все, что говорили по этому поводу Клуге, Шуберт, Бартельс
[10] и другие.
— Я уверен, что вы о них позаботитесь. К тому же мы могли бы назначить встречу, и вы бы рассказали мне, как они поживают. Ну, скажем, где находится ваша работа?
— Самое важное, — вступил наконец в разговор один из присутствующих, известный своей наблюдательностью медик, — самое важное, по-моему, все же состоит в том, что магнетизм, по-видимому, позволяет прояснить многие тайны, которые мы, исходя из обычного, немудрящего житейского опыта, вовсе и не признаем за тайны. Правда, браться за это надобно с величайшей осторожностью.
— Около Оперы.
В самом деле, как это получается, что без всякого очевидного повода, внешнего или внутреннего, врываясь в связную цепь наших мыслей, какое-то лицо или же верная картина какого-то происшествия приходит нам на ум с такой жизненной реальностью, так овладевает всем нашим «я», что нам самим это становится удивительным. Ведь нередко случается, что мы внезапно вздрагиваем во сне — сновидение кануло в черную бездну, а в новом, совершенно не связанном с первым, перед нами во всей жизненной силе выступает некий образ, который переносит нас в дальние края и неожиданно показывает нам людей, казалось бы, давно ставших для нас чужими, о которых мы и думать забыли. Более того! Нередко мы таким же точно образом видим совершенно чужих, незнакомых людей, которых нам доведется узнать лишь много лет спустя. Хорошо всем знакомо чувство: «Боже мой, этот человек, эта женщина удивительно напоминает мне кого-то, я как будто уже где-то видел его, ее». Но поскольку чаще всего это совершенно невозможно, — ^ что, если мы имеем дело просто с воспоминанием о таком сновидении? Что, если этот внезапно прорвавшийся в наш мыслительный ряд образ, который обычно сразу же овладевает нами с какой-то особенной силой, как раз и вызван неким чужим психическим началом? — Что, если в определенных обстоятельствах чужой дух оказывается в состоянии установить магнетическую связь без какой-либо подготовки, а мы вынуждены безвольно покориться ей?
— Можно встретиться завтра на площади Оперы, идет?
— Нет.
— Тогда, — отозвался со смехом кто-то из присутствующих, — тогда отсюда всего один шаг до учения о ведовстве, колдовских чарах, зеркалах и прочих нелепых суеверных выдумках бесследно ушедшего глупого времени.
Эскалатор уже увлекает меня, отрывает от моей встречи.
— Э, позвольте, — прервал его медик, — ни одно время нельзя считать бесследно ушедшим и тем более глупым, если только не считать глупым всякое время, когда люди осмеливались мыслить, в том числе и наше собственное.
— Тогда в четверг.
Что за странная привычка — начисто отрицать вещи, нередко даже подтверждаемые строго юридическими доказательствами! Меньше всего я склонен думать, что в темном, таинственном обиталище нашего духа теплится хотя бы один-единственный огонек — слабая путеводная звезда для нашего беспомощного взгляда, и все же бесспорно одно — не могла же природа отказать нам в талантах и задатках, которыми наделила кротов. Да, мы слепы, но силимся пробиться вперед по темным тропинкам и ходам. И так же, как слепой на земле узнает по шороху древесной листвы, по журчанью и плеску воды близость леса, который осенит его своей прохладой, ручья, который утолит его жажду, и тем самым достигает цели своих желаний, так и мы по шелесту крыльев, по коснувшемуся нас дыханью неведомых существ предчувствуем, что паломничество приведет нас к источнику света, перед которым отверзнутся наши глаза!
— Ну, не знаю…
Не очень еще веря, я спускаюсь к метро, лестница несет меня вниз, я уже думаю — никогда не знаешь, а может, я встречу ее однажды, и тут я понимаю, что я же не назначил час нашего такого маловероятного, такого абстрактного свидания, может, заранее потерянного, но в котором часу… Я поднимаю голову. Она стоит наверху, у края перил, букет закрывает ей лицо, она опустила вниз руки, я вижу ее руки, длинные руки, которые она опустила, и, широко раздвинув пальцы, она два раза делает жест всеми десятью пальцами. Два раза по десять, двадцать.
Я не мог больше сдерживаться.
— Итак, вы утверждаете, — обратился я к медику, — влияние чуждого духовного принципа, которому мы вынуждены безвольно покоряться?
Какие руки. Какие невероятные руки. В две секунды они рассказали мне о том, как хорошо возвращаться.
— Я считаю, — ответил медик, — я считаю, чтобы не заходить слишком далеко, такое влияние не только возможным, но и полностью гомогенным с другими способами психического воздействия, которые отчетливо проявляются через магнетическое состояние.
Десять месяцев после того 10 мая 81 года
— Итак, — продолжал я, — вы полагаете, что враждебные демонические силы могут пагубно воздействовать на нас?
Мы вдвоем. У нас есть все. Нам нет и двадцати. Сегодня вечером в маленькой комнатке нет ни музыки, ни телевизора, свет отключен, поэтому не слышно даже гудения холодильника. Пахнет камфарой; она лежит в постели, она никак не может отделаться от кашля, который гложет ее, спускается все ниже, все глубже, но сейчас она странным образом уснула. В пять часов вечера уже темно, день теряет свои контуры, а жизнь становится еще более неясной, чем когда-либо, но, может, завтра мы найдем работу, если только встанем рано, не будем кашлять и хорошо поедим. Когда-нибудь мы сделаем полки и в конце концов наладим свою жизнь, нас безусловно ждет светлое будущее.
— Дешевые проделки падших духов? — усмехнулся медик. — Нет, им мы не дадим себя победить. И вообще, прошу вас принимать мои вскользь брошенные замечания только как намеки, к которым я могу добавить, что нисколько не верю в безусловное господство одного духовного принципа над другим. Напротив, я готов допустить, что налицо должна быть какая-то зависимость, слабость внутренней воли или некое взаимодействие, которое открывает дорогу такому господству.
Любовь — это единственная партия, которую нам осталось сыграть. Мы вцепились в наш маленький плот в девять квадратных метров, с постелью прямо на полу, с разбросанной одеждой. Я глажу твой висок, я не могу ничего сделать, у тебя жар, я могу только собрать последние деньги, чтобы купить овощей и сварить суп, как это сделал бы любой родственник. Несколько месяцев назад мы оба бросили учебу — скорее, по беззаботности, чем из-за непослушания, а честно говоря, из-за лени. Мы решили, что раз мы любим друг друга, то этого достаточно для жизни. Мы вдвоем, у нас есть все. Мы тратим последние деньги, время от времени работаем. Так мы проводим дни. С тех пор как мы встретились, мы не перестаем делать глупости, но вдвоем. Меняем работу, думаем, что в этом наша свобода, а на самом деле это мир пользуется нами, забирает наши силы, как будто они у нас есть, силы. Мы беремся за любую работу, нас нанимают, нас выбрасывают, но мы и не даем им время нам помочь, чаще всего мы бросаем все сами. Я не хотел, чтобы ты работала в той цветочной лавке — там всегда холодно и нет отопления; целый день за открытым прилавком — я не мог этого переносить, я не мог слышать, как ты кашляешь; ты более хрупкая, чем все те цветы, которыми ты торговала, у тебя всегда были промокшие ноги, и ты дрожала от холода. Я тоже не удержался на работе у тех жуликов из строительной конторы, которые развозили грузы. А каким тоном они со мной разговаривали в четыре часа утра и даже собаку сажали в грузовик первой.
— Вот сейчас только, — вступил в разговор пожилой человек, до сих пор молчавший и со вниманием слушавший, — только сейчас я могу в какой-то степени принять вашу странную мысль о тайнах, которые должны оставаться сокрытыми для нас. Если существуют тайные деятельные силы, которые подступают к нам с угрожающей враждебностью, то только отклонение от нормы в нашем духовном организме может лишить нас мужества и силы для победоносного сопротивления. Одним словом, только болезнь духа — греховность делает нас подвластными демоническому началу. Примечательно, что испокон веков разъедающая изнутри душевная неустойчивость делала человека уязвимым для демонических сил. Я имею в виду не что иное, как колдовские любовные чары, о которых так много рассказывают все старинные хроники. В диких ведовских процессах такого рода вещи фигурируют постоянно, и даже в уголовном кодексе одного весьма просвещенного государства
[11] упоминается о любовных зельях, которые предназначены оказывать и чисто психическое воздействие, поскольку должны пробудить не просто любовное вожделение вообще, а приворожить неотразимыми чарами к определенному лицу. Такие разговоры напоминают мне одно трагическое происшествие, не так давно разыгравшееся в моем собственном доме.
Иногда, когда мы пытаемся что-то понять о себе, мы думаем, что плохо стартовали, слишком рано ушли от родителей, хотя наши родители жили так же, с такими же срывами, так же беспорядочно.
В нашей комнатушке есть отопление, но из окон дует. Сейчас темно. Шесть часов вечера, но я не зажигаю свет, боюсь тебя разбудить, просто нужно купить лук, морковь, может быть, сельдерей, не знаю, что еще, я не умею варить суп. Но я не буду тебя будить, чтобы спросить у тебя. Да ты, наверное, тоже не умеешь. Нет, во всем этом нет ни оцепенения, ни тревоги, ни несчастья, в общем-то нам хорошо, спокойно, мы у себя дома. Именно этого мы и хотели — быть у себя, когда никто не может нас выгнать. Просто твоя болезнь отгородила нас от мира, все приглушено, даже шум улицы кажется более далеким, чем обычно. Я куплю овощи — свежие, самые свежие — и картошку, конечно, это нужно, порежу все на маленькие кусочки и сварю, но сначала дождусь, когда ты сама проснешься, чтобы сказать тебе, что я выхожу. Я не хочу, чтобы ты проснулась, а меня нет. Не хочу, чтобы ты беспокоилась, не хочу тебя тревожить, потому что я просто тебя люблю, а любить — это заботиться о другом, любить — это быть рядом. Мы живем на последнем этаже большого дома, люди под нами живут упорядоченной жизнью. Не забыть бы еще сметану, я знаю, ты любишь забелить суп, я видел в тот раз, когда мы обедали у твоей матери, она немного чокнутая, немного не в себе, не захотела даже понять, кто я для тебя, ей было наплевать, твоя мать интересовалась только тем, в котором часу вернутся вечером трое твоих братьев, если вернутся вообще, там такое у твоей матери, а отца тогда не было, и ты сказала, что нам повезло. Если будет поздно варить суп, я отварю для тебя макароны, вернее рожки, сделаю все, как надо, будут такие толстенькие.
Когда Бонапарт наводнил нашу страну своими войсками, у меня разместился на постое некий полковник итальянской гвардии. Это был один из немногих офицеров так называемой великой армии, отличавшийся спокойным, скромным, благородным поведением. Смертельная бледность лица, потухший взгляд говорили о болезни или глубокой меланхолии. Не прошло и нескольких дней, как с ним произошел необыкновенный случай, свидетельствующий о недуге, которым он был поражен. Я как раз находился в его комнате, когда он со стоном прижал руку к сердцу или, вернее, к тому месту, где находится желудок, как будто почувствовал смертельную боль. Вскоре он потерял дар речи и рухнул на диван, потом глаза его остекленели, а сам он превратился в безжизненную статую. Наконец он одним рывком как бы очнулся ото сна, но был так слаб, что долгое время не мог пошевелиться. Мой врач, которого я послал к нему, после тщетных попыток испробовать другие средства применил к нему магнетическое воздействие, и оно, по всей видимости, помогло; однако врач вскоре вынужден был прекратить его, поскольку сам он, магнетизируя больного, почувствовал невыносимую дурноту. Впрочем, он завоевал доверие полковника, и тот сказал ему, что в тот момент перед ним возник образ женщины, которую он знавал в Пизе; и тогда он испытал такое чувство, будто ее жгучий взгляд проник ему в самое нутро и причинил нестерпимую боль, так что он впал в беспамятство. От этого состояния осталась тупая головная боль и страшная слабость, как будто он предавался любовным утехам. Об отношениях, в которых он, быть может, состоял с этой женщиной, он никогда подробно не распространялся.
В нижних квартирах дети уже вернулись из школы, делают уроки или смотрят мультфильмы, родители разговаривают на кухне. Я с тобой не говорю, сдерживаюсь, прислушиваюсь к твоему дыханию, оно идет у тебя не через нос, не из горла, а откуда-то из глубины. Мы не знаем, что делать. Наверное, надо вызвать врача, забеспокоиться, но что ты хочешь, жизнь — это как новорожденный младенец — не знаешь, как за него взяться. Ты и я, мы вовсе не хотим погибнуть, наоборот, мы остановились. Отсюда, с восьмого этажа, виден город, а если подойти к окну, можно за всем наблюдать. Чувствуется, что это рабочий день, обычное столпотворение, которое бывает в семь часов вечера, автобусы переполнены, водители спешат вернуться домой, срываются уже на желтый свет, пешеходы переходят улицу, не дожидаясь зеленого, сверху видно, как каждый пытается что-то нарушить. Я спрашиваю себя — как же туда вернуться, в этот мир? Слева у нас маленький закуток — это наша кухонька, здесь умывальник, маленький урчащий холодильник, полка, одна конфорка, там едва можно повернуться.
Войска должны были выступить в поход, коляска с багажом стояла наготове у дверей, полковник завтракал, но в ту минуту, как он поднес к губам стакан мадеры, он испустил глухой крик и скатился со стула. Он был мертв. Врачи констатировали апоплексический удар. Через несколько дней мне вручили письмо на имя полковника. Я без колебаний вскрыл его, надеясь узнать что-нибудь о родных покойного и сообщить им о его внезапной смерти. Письмо было из Пизы, без подписи, и содержало всего несколько слов:
«Несчастный! Сегодня, 7-го-, ровно в полдень Антония упала мертвой, сжимая в любящих руках твое вероломное изображение!»
Когда ты поправишься, надо будет чему-то поучиться, даже, может, в каком-нибудь бюро, тебе это подойдет, если, конечно, ты опять не пойдешь на свои курсы, но надо, чтобы хоть кто-то из нас двоих снова зажил реальной жизнью. Я стою в двух метрах от тебя, однако чувствую, как мы тесно связаны, нельзя разорвать. Я, конечно, мог бы помочь одному парню в его махинациях, он что-то там делает с шинами, но тебе это не нравится, ты не хочешь, чтобы я водился с такими парнями, говоришь, что это плохо кончится. А у меня даже мысли нет, что что-то может кончиться хорошо. Все кончается плохо. Вот и ты болеешь. В доме есть один врач, но его жена нас не любит, да я бы никогда не стал ничего просить у этого типа, мы с ним поругались из-за нашего скутера, когда он еще у нас был, я даже уверен, что у нас его отобрали из-за него. Тоже мне врач, я даже не уверен, что он умеет лечить. А ты, чего бы ты хотела в идеале, когда ты выздоровеешь? Наверняка снова учиться на своих театральных курсах, как будто брать уроки достаточно, чтобы играть в театре, но я каждый раз, два дня в неделю, ездил тебя встречать в пригород, совсем в другой конец, я не хотел, чтобы ты возвращалась одна в метро поздно. Теперь, когда я знаю, как ты веришь во все эти истории, как ты увлечена, как до трех часов ночи можешь мне рассказывать, как все было на сцене, что тебе говорили, как ты хорошо играешь, что ты способная, все тебе это говорят, что ты обязательно сделаешь карьеру, я не возражаю, делаю вид, что тоже верю. Но в эту минуту я думаю о деньгах, которые надо платить за занятия в студии каждые три месяца. Но все же театр — это единственное, во что ты действительно веришь. Я знаю, ты сразу поправишься, если тебе сказать, что есть деньги еще на три месяца занятий, — это тебя сразу бы поставило на ноги. В окно видно, как закрываются магазины. Нет, я тебя не бужу, спи, моя любовь, я выйду, потом вернусь.
Я уже не слушал, что еще добавил к своей истории рассказчик, ибо вместе с ужасом, охватившим меня, когда я узнал в состоянии итальянского полковника свое собственное, меня пронзила неистовая боль и такое безумнострастное желание увидеть образ незнакомки, что, не в силах справиться с собой, я опрометью выбежал вон и помчался к роковому дому. Издали мне почудилось, что сквозь спущенные жалюзи мелькает свет, но, когда я приблизился, он исчез. Обезумев от неутолимого любовного вожделения, я с силой толкнул дверь, она поддалась под моей рукой, и я оказался в слабо освещенной передней, меня обдал душный, застоявшийся воздух. Сердце мое бешено колотилось от какой-то непонятной тревоги и нетерпения, и тут вдруг тишину прорезал пронзительный, протяжный звук — то был женский голос, эхом отозвавшийся во всем пустом доме; сам не знаю как, я внезапно оказался в ярко освещенной свечами зале, обставленной по старомодному пышно позолоченной мебелью и украшенной причудливыми японскими вазами. Клубы голубоватого тумана, поднимавшиеся от каких-то ароматических курений, окутали меня.
Вместо супа я лучше предприму что-нибудь, отправлюсь в Монфермей, в Порт де Лила — будет на что жить и хватит на твои три месяца. Увидишь, все наладится. Уже завтра утром будет лучше, правда, ведь иногда, когда мы оба позволяем себе травку или радуемся, что получили аванс и у нас в кармане оказался десяток купюр, мы верим во все это, устраиваем себе ужин, ты покупаешь себе новые книги, у мясника внизу заказываем фаршированный рулет, он готовит нам так, как мы любим. И тогда на несколько вечеров наша комнатка для прислуги превращается в ресторан на Эйфелевой башне, ты разыгрываешь передо мной свои роли, которые ты даже не выучила наизусть, а я смотрю на тебя, не отрываясь, почти не слушаю, я на тебя смотрю, жизнь — это наш маленький фильм на двоих. Жизнь — это наш маленький фильм на двоих.
— Приди — о, приди — желанный жених — час свадьбы настал — час нашей свадьбы!
Этот возглас постепенно перешел в крик, и так же, как я не знал, каким образом очутился в зале, так же точно не могу сказать, как получилось, что из тумана вдруг выступила высокая фигура молодой женщины в богатых одеждах. Снова раздался пронзительный возглас: «Приди, о желанный жених!»— она двинулась мне навстречу с открытыми объятиями — ив глаза мне уставилось желтое, отвратительно искаженное старостью и безумием лицо. Содрогнувшись от ужаса, я отступил; словно прикованный пронзительным горящим взглядом гремучей змеи, я не мог отвести глаз от страшной старухи, не мог сделать ни шагу назад. А она придвигалась все ближе, и тут мне показалось, что отвратительное лицо — всего лишь маска из тонкой вуали, а сквозь нее просвечивают пленительные черты той, другой, из зеркала. Я уже чувствовал прикосновение ее рук, как вдруг она истошно взвизгнула, упала передо мной на пол, а позади меня раздался чей-то возглас: