Серж Жонкур
Где ж это видано?!
I
Если между зубами щелочка, это к счастью, и потому, вставляя между зубов лезвие ножа, мы свято верили: коли получится чуточку их раздвинуть, мы тоже сойдем за счастливчиков. А если ножик соскальзывал, задевал губу или протыкал щеку, потому что тебя толкнули локтем, значит, рядом были наши маленькие кузены.
Всякий раз когда приезжали родственники, как только издалека доносился натужный рев двигателя, мы неслись к высоким деревьям, забирались повыше, метров на десять от земли, и прятались там до тех пор, пока нас не начинало клонить ко сну. Конечно, мы бы с удовольствием устроили кузенам теплый прием, создали бы для них обстановочку поуютнее, поставив, к примеру, пару зонтов от солнца и разложив шезлонги, но ничего этого у нас не было.
Родственнички, когда заезжали нас навестить, всегда налетали как ураган и так же стремительно исчезали, никогда не задерживаясь надолго, — а главной их целью было непременно что-нибудь с собой прихватить. Весной они приезжали за нарциссами, в сентябре — за лесными орехами, летом — за всем остальным. А вот зимой мы их никогда не видели. Сейчас, судя по времени года, они прибыли к нам за ландышами. Как и в прошлом году, они прочешут добрый гектар леса, часами будут ползать на четвереньках, заглядывая под каждый листок, при этом как-то умудрятся не испачкаться; потом распихают добычу по полиэтиленовым пакетам и добавят к набранному дюжины три яиц, которые каждый раз принимают от нас словно благословение. И даже если за пятьсот километров сплошных пробок салат превратится в месиво, а цветы в гербарий, то яйца уж точно вознаградят их за все мучения.
Хотя вообще-то в местных яйцах нет ничего особенного, тем более что чаще всего мы покупаем их в «Маммуте»
[1].
На проселке их автомобиль разом покрывался грязью — от шоссе до нас метров триста, и эта финальная часть пути подобна стиральной доске. А потом мы наблюдали, как они, с трудом разгибаясь, вылезают из машины, такие крошечные там, внизу. Тетя поправляла юбку, стряхивая с нее крошки, дядя потягивался, делая глубокие вдохи, громко хлопали дверцы машины. А кузены наши все не появлялись, ждали, пока их выпустят, да с таким видом, будто им предстояло окунуться в холодную воду; когда же эти розовощекие мальцы, словно котята, выбирались наконец наружу, то сразу начинали повсюду искать нас. При этом двигались у них только глаза, сами же они стояли как вкопанные, потому что на дворе была слякоть, а им строго-настрого запрещалось пачкать ботинки. И ни разу, ни разу им не пришло в голову взглянуть наверх, будто обнаружить нас там было бы совершенно противоестественно.
Мы сидели втроем на одной ветке — надо сказать, что деревья у нас тут крепкие. Мы — это малыш Том с подведенными углем глазами, Тотор-средний ну и я; у всех троих веки были черными от угля. Иногда нам самим страшно было смотреть друг на друга.
Чтобы дерево особенно не галдело, приходилось ладонью, как пластырем, прикрывать рот малышу Тому. Иначе его замолчать не заставишь. А что до Тотора, среднего, так он в свои двенадцать лет все еще толком не говорил. Он был вроде немого, Тотор, и его молчание дорого нам обходилось. Его таскали по врачам, но он и там продолжал молчать, сводя с ума родителей, которые долгие часы проводили с ним в больничных коридорах в ожидании приема, а доктора с каждым разом все шире разводили руками, но все-таки не лишали нас надежды на чудо — они считали проблему чисто психологической: мол, это у него такой способ противостоять окружающему миру. И желание говорить рано или поздно обязательно к нему вернется.
А вообще-то классно было иметь такую болезнь, и если бы мы вовремя сообразили, то тоже могли бы ее подхватить, ведь, поскольку Тотор-средний в каком-то смысле почти не существовал, поскольку он был наглухо закрыт для других в своей тайне, его никто никогда не ругал. На него даже голос никогда не повышали. Ему всегда и во всем потакали. А он только и делал, что писал. Даже сидя на дереве, он что-то писал. Но всем было наплевать, что он там себе сочиняет. Может, расписывает жизнь собственной персоны, может, просто черкает всякие каракули или выдумывает какую белиберду — неважно, у нас в семье любопытных не было.
Все вокруг утопало в цветах, и сверху это было видно особенно хорошо. Прежде всего, двор, но не такой, знаете, ухоженный, с беседкой и длинными дорожками, посыпанными гравием. Идти двор был скорее «свободной планировки», из тех, что устроены как попало, просто вытоптанная площадка, отделявшая дом от остального мира. Цветы здесь были посеяны просто так, пригоршнями, без всякого плана и заботы, со смутной надеждой на то, что в один прекрасный день тут вырастет нечто, напоминающее фотографию на пакетике с семенами.
Помимо двора и сада с дерева хорошо просматривались и другие наши владения: обнесенные забором гектары полей на холме, летом зараставшие травой, которая сгнивала потом под снегом. А еще там были стены — говорят, остатки римских фортификационных сооружений, — нагромождения камней, которые возвышались здесь с незапамятных времен и только в последнее время начали разваливаться. В отличие от них наш забор уже давным-давно приказал долго жить — посеревшие колья ломались как хворост. Издалека они были похожи на покосившиеся кладбищенские кресты. А земля, окруженная этим забором, стоила не дороже протянутой между кольями колючей проволоки, которая стала вроде как ядовитая, ибо проржавела настолько, что, оцарапавшись, можно было подхватить столбняк. Бабушка всегда говорила нам держаться подальше от колючей проволоки. Бабуля у нас была суровая, но, видимо, все же не до такой степени, чтобы желать нам столбняка.
Единственной более-менее современной деталью панорамы был хвост «боинга» — красно-желтый горб, сверкающий в любую погоду, что-то вроде менгира, который хоть и не видел смены веков, но от того не переставал быть единственной настоящей достопримечательностью в округе. В хорошую погоду люди издалека приезжали поглазеть на него и сфотографироваться на его фоне, как к памятнику. И надо признать, что в солнечном свете самолет и впрямь блестит так, что кажется, будто он парит в воздухе, и, хотя он давно уже не летает, да к тому же он далеко не целый, надо признать, что зрелище это все равно впечатляющее. Мы частенько поговариваем о том, что неплохо было бы встать на другой стороне поля в форменных фуражках и собирать плату за вход, но до этого дело так и не дошло.
То что такой замечательный самолет потерпел аварию прямо над нашими головами, то что это чудо авиационной техники грохнулось именно на нашу ограду — это, конечно, всех взволновало, но все же не до такой степени, чтобы делать какие-то далеко идущие выводы. Правда, очень многие их все-таки сделали, а некоторые даже доходили до того, что считали нас какими-то особенными, необыкновенными, хотя на самом деле мы этого нисколько не заслуживали.
* * *
Семья у нас ничем особо не выдающаяся, зато место, где мы живем, называется словно бы в нашу честь, потому что здесь живем только мы одни и название это указано только на одном из синих знаков, которые понатыканы по обочинам шоссе и на которые никто не обращает внимания, если не ищет их специально или пока не заблудится. Впрочем, первое, что обычно приходит на ум тем, кто видит наш знак, — это именно «Мы заблудились», потому что просто попасть в наши края с определенной точки зрения и значит заблудиться.
Многие же предпочитают называть наше место не по обозначению на знаке, а просто «дыра», причудливый излом земной коры, полный тупик, из которого только один выход — назад. Дыра.
Те, кто живут здесь, тоже говорят «дыра», но уже с некоторой гордостью, во всяком случае, с удовлетворением, будто жить в таком захолустье, на ферме, про которую вспоминают так редко, что даже почтальон вместо адреса использует только фамилию, особенно почетно. А так у нас самый обыкновенный дом, маленький домишко с шестью окнами, тремя на втором этаже и тремя на первом, одно из которых — дверь.
Несмотря на свою невзрачность, наш край — один из самых спокойных, здесь царят тишь и благодать, и нет ни вулкана, который грозил бы проснуться, ни моря, откуда мог бы налететь ураган. И куда ни посмотри, всюду коровы пасутся на склонах, хотя нельзя сказать, что у нас тут горы, — так, просто холмы, одни холмы до самого горизонта. Помимо того что с этих самых холмов открывается вид на округу, у них есть еще одно достоинство: они по-разному освещаются солнцем; на южных склонах лучше вызревает виноград, на восточных лучше растут цветы, а северо-восточные склоны, которые всегда в тени, отлично подходят тем, кто решится выращивать свеклу. А вообще солнце часто, особенно в полдень, жарит здесь так, что головы трещат, а земля превращается в пыль. Поговаривают даже, что кое-где на плато камни в такую жару начинают таять — они вдруг становятся жидкими, овцы проваливаются в них и пропадают. Говорят еще, что между камнями совсем мало земли, чтобы люди не гнули зря спину и не теряли времени, пытаясь что-то из нее выжать.
А еще все знают, что в свое время наш край сильно пострадал, хотя сейчас уже, кажется, нет ни малейшей опасности, ни малейшей угрозы, и если раньше были и филлоксера, и знаменитая резня во время одной из мировых войн, то последней войной на нашей памяти стала битва за помидоры, повлекшая за собой массовый исход в города.
Ну а тех, кто остался, еще долго будут воспринимать как фольклорных персонажей, застывших на фоне здешних пейзажей, будто на старинных фотографиях, и при взгляде на то, как они живут здесь, на свежем воздухе, краснолицые, в плотных вязаных свитерах, окруженные всей этой зеленью, которая так хорошо смотрится на стаканчиках с йогуртом, может показаться, что у них есть все. И, кстати, в последнее время живущие в городской суете даже начали им завидовать.
* * *
С самого детства мы знали, что умнее и хитрее других, да и сильнее тоже. Например, мы могли управлять тем, что считалось волей случая. Стоило нам скрестить пальцы, как возвращалась хорошая погода, или закрыть глаза — и неприятности проходили стороной, все магические существа и предметы — от падающих звезд до божьих коровок, от ромашек до лошадиных подков — исполняли любые наши желания. И только со сменой дня и ночи мы ничего не могли поделать.
Вот и с дерева мы слезли только под вечер, потому что проголодались, устали и все болело от долгого сидения в неудобных позах и удержания равновесия. Когда мы спустились, принимающая сторона церемониться не стала. Чтобы показать, кто в доме хозяин, отец влепил нам по паре подзатыльников. Каждому. Это был его любимый прием, довольно простой, но позволявший обходиться без лишних нотаций. Ну хоть для этого мы были ему нужны — по крайней мере, он мог вымещать на нас злобу, причем, чтобы облегчить ему задачу, мы выстраивались в ряд — не хватало только, чтобы он промахнулся на глазах у всех. Мы подходили к отцу по очереди, как к автомату для раздачи подзатыльников, сначала малыш Том с улыбкой до ушей, потому что папашины оплеухи почему-то всегда его забавляли, за ним Тотор-средний, прижимающий к груди свою тетрадь так, будто в ней было его отмщение, а потом я — я всегда шел последним, поскольку был уже в том возрасте, когда на такие вещи начинаешь реагировать болезненно.
И конечно, присутствовавшие при всем этом тетя и дядя, такие правильные, говорили отцу, что напрасно он так, что мы такой трепки не заслужили. Однако обычно он их почти не слушал. Как, впрочем, и мать, которая тоже считала своим долгом влепить нам затрещину, так что и она заносила руку, что-то там крича, — и все для того, чтобы показать, что в доме якобы существует порядок, который нельзя нарушать. Да ладно.
А бабка выражала свое негодование злобным сопением, не отрываясь от сериала. В принципе, именно она была в семье главной по брани и репрессиям. Наша бабуля была не из тех, что пахнут мармеладом и раздают похвалы направо и налево, — куда там, она была резкой и едкой, как старый уксус, и упрямой, как плавающие в нем мухи. Хотя, надо признать, бедняжка уж много лет была прикована к креслу, старому — чуть ли не времен Генриха III — креслу с подлокотниками, у которого даже не было колесиков. Этакая переносная бабулька, которую часто таскали с места на место, роняя порой, ну а сама она предпочитала находиться только в одном месте — перед телевизором. «Скоро ей стукнет второй полтинник, и уж чудес вам тогда больше не видать!..» — часто говорили люди (шутили, наверное).
Обычно у бабули, всегда разделявшей родительский гнев, тоже начинали чесаться руки, так что, получив от отца и матери, нужно было подставлять щеку еще и этой инвалидке, и главным было удержаться от смеха, иначе пришлось бы все этапы проходить заново.
В общем, бабулю мы любили не сильно, но были вынуждены подлизываться, потому что она была единственной и безраздельной властительницей пульта от телевизора. Именно на ее сбережения мы и купили телек, причем денег у нее оказалось немало, так что телевизор мы приобрели весьма навороченный. Подумать только, сколько веков наши предки вкалывали как каторжные, отказывая себе во всем, и лишь для того, чтобы однажды мы смогли купить телевизор с плоским экраном. А затяни мы ремень чуть потуже, осилили бы и видеомагнитофон. Хуже всего, что пращуры наши отошли в мир иной в полной уверенности, что оставляют потомкам сокровище, не сомневаясь, что их сбережениям уготовано светлое будущее и что потомки будут непрестанно преумножать сие богатство, пока оно не превратится в огромное состояние и не заполнит весь подвал.
Бабуля утверждала, что родилась в позапрошлом веке, в тысяча восемьсот каком-то году, но ее воротнички-блюдца, деревянный выговор, представления о жизни и совершенно ископаемые истории из ее прошлого наводили на мысль, что, возможно, она появилась на свет куда раньше. Мы даже подозревали, что от нее происходит вся наша семья, что она и есть воплощенное начало начал, первородная прародительница, рожденная вместе с этим миром, которая с тех самых пор жила, встречая и провожая каждое новое поколение. Можно подумать, наша бабуля всегда была старой, и, явившись откуда-то из тьмы времен, она словно бы олицетворяла нечистую совесть, которая отягощала нас испокон веков, заставляя непременно мыть руки перед едой.
В глубине души мы все мечтали от бабки избавиться, не признаваясь в этом даже самим себе и прекрасно понимая, что никто из нас на это не решится: вместо того чтобы подстроить ей какой-нибудь несчастный случай или случайно забыть пододвинуть ей кресло, ее усаживали за стол к обеду и неизменно убирали с прохода. Скорей бы уж бабульке перевалило за сто, скорей бы повязать ей на шляпку розовый бантик, скорей бы уж она шагнула в новый век, повторив знаменитый рекорд долголетия. В любом случае можно было не сомневаться: рекорд этот она побьет и наверняка попадет в Книгу Гиннесса, ведь для того мы ее и бережем, заботимся о ней, двигаем туда-сюда; давай старей, бабуля, старей как полагается, бабулечка наша, только поскорее, говорили мы ей.
* * *
Я, который во всей этой истории был самым старшим — по крайней мере старшим из братьев, но не таким древним, как взрослые, а потому единственным способным мыслить здраво, — я видел, что наши парижские гости чувствовали себя не в своей тарелке.
После того как мы получили по оплеухе, возникло какое-то замешательство, повисла тишина еще более неловкая, чем обычно, и несмотря на то, что собралось все семейство, говорил один телевизор. Дядя телевизор не смотрел, он разглядывал еженедельную телепрограмму, листая страницы кончиками пальцев. Вместо того чтобы читать, он исправлял наши ошибки в кроссвордах, неверные слова, которые мы подбирали по числу букв. Ему, учителю истории, профессиональному эрудиту, это было раз плюнуть, он не тратил на размышления ни секунды и даже не попросил у нас ластик, а ведь когда решаешь кроссворды, главное удовольствие как раз и состоит в том, чтобы перепробовать все возможные варианты.
Ему было все с нами ясно — это чувствовалось даже по тому, как он сидел, вальяжно закинув ногу на ногу и поглядывая на нас так, будто мы с ним находились по разные стороны баррикад и именно его позиция была верной. Хуже всего, что наш отец совершенно ничего не замечал, не понимая, сколько высокомерия кроется в дядиной позе.
Любой разговор с дядей обычно быстро заканчивался. Короткими фразами в общих чертах ему рассказывали главное, выбрасывая подробности. И все же папа охотно сообщал дяде новости о разных знакомых: да ты же его знаешь, ну напрягись, вспомни; и каждый раз дядя как можно более уклончиво отвечал, что никогда о таком не слышал, как будто общего с отцом прошлого для него просто не существовало. «Но ты же помнишь сына Пижонов, рыжего верзилу с глупой физиономией, он еще в очках ходил…» А дядя делал вид, что не слышит, и вместо того, чтобы проявить интерес к папиному рассказу, объявлял вдруг слово из девяти букв, да с таким апломбом, будто сделал открытие:
— Балалайка!
Расправившись с нашими кроссвордами, он принимался за наши сканворды, даже не спросив разрешения. Недовольный тем, что мы их еще не решали и ему приходится заполнять пустые клетки, он бросал нам в лицо отгаданные слова, давным-давно вышедшие из обращения, единственная ценность которых заключалась в подходящем количестве букв. Время от времени он громко зачитывал вопрос, делал паузу, словно бы ожидая нашего ответа, а потом с едва заметной ухмылкой победителя корябал свой ответ, даже не удосуживаясь нам его сообщить.
Мать не обращала ни малейшего внимания на все эти маневры и готовила картошку на гарнир к поросенку, которого завтра должны были забить. Когда приезжали гости, она всегда считала, что все должно быть по высшему разряду. В такие дни она доставала посуду, которой мы и не видели никогда, подаренную на ее лучшие дни рождения или выигранную в вещевой лотерее. В такие дни тарелки были с позолотой, а ножи с подставками — в общем, на свет божий являлся полный набор предметов, которые в обычное время составляли ее коллекцию. Особенно трогательным было то, что, несмотря на все ее усилия, несмотря на похвальное стремление сделать все как полагается, из этого никогда ничего не выходило, ни разу ей не удалось добиться настоящего блеска и пышности, но она этого даже не понимала.
Настроенный решительно, отец без устали следил за тем, у всех ли налито, чтобы иметь возможность почаще наполнять собственный бокал. Подлив всем вина, вместо того чтобы оставить бутылку на столе, он ставил ее на пол, себе под ноги, чтобы уж точно знать, где она. Затем он начинал помаленьку отхлебывать из своего бокала так, словно пил чай, иногда даже окуная в вино кусочек печенья. Эта неторопливая дегустация всегда настраивала его на задумчивый лад и уж по крайней мере позволяла не поддерживать разговор. К тому же присутствие братца, сидевшего на другом конце стола, брата, который совсем не стремился быть на него похожим, непроизвольно вызывало у него улыбку. Называть братца Историком было единственной мелкой гадостью, которую позволял себе отец, его единственным коварством, но эта вполне безобидная шутка через какое-то время неизменно начинала дядю раздражать.
— Ты не любишь, когда тебя называют Роже, Роро тебя тоже не устраивает, а Жеже тем более, так что же мне остается?
Тетка, хотя мозги у нее были куриные, тем не менее тоже держалась отстраненно, прекрасно играя карикатурную роль невестки, доброжелательной и в то же время холодной, и, уж конечно, была довольна, что лишь муж связывает ее с присутствующими. У нас в доме она всегда безумно боялась садиться — видно, ей не внушали доверия наши стулья. Да и за стол она уже не рвалась, молясь про себя лишь о том, чтобы выходные побыстрей закончились и ландыши были погружены в багажник. Пока же она оставалась у нас, единственной ее заботой было всеми правдами и неправдами избежать посещения уборной. Поход в сортир в глубине сада ее категорически не прельщал. А ведь нет ничего уютнее этих уединенных уголков, ничего более умиротворяющего, здесь человек воссоединяется с самой природой, участвуя в непрерывной цепи бытия — от удобрения до урожая, от ферментации до семени, причащается самого хода жизни, и тот, кто умеет быть внимательным, тот, кто умеет слушать, оказывается в самом сердце настоящей симфонии. А вокруг — лишь пение птичек да шелест листвы, какой восторг, и даже если из пяти человеческих чувств одно окажется покоробленным, нужно лишь приоткрыть дверь и впустить свежий воздух.
Ясно, что тетушка обижалась на нас, считая наше отношение к родственникам совершенно отвратительным, тем более что статус невестки, в принципе, давал ей полное право быть в оппозиции. Но в ее случае суть проблемы таилась в другом, в чем невозможно было признаться, и если в последнее время она была особенно недовольна, если смотрела на нас чуть надменнее, чем обычно, так это из-за того, что до сих пор не могла пережить ту славу, в лучах которой мы одно время купались, и все спрашивала себя, почему же этот «боинг» свалился на нас, а не на нее. Бедняжка, да ведь чтобы самолет упал в твой огород, нужно по меньшей мере иметь этот самый огород.
Да, нелегко смириться со славой родственников, нелегко быть настолько великодушной, чтобы спокойно переносить мысль о том, что твои близкие преуспели больше, чем ты. Всю жизнь тетушка стремилась сделать своих отпрысков чемпионами, сама вписывала имя мужа в муниципальные избирательные списки, мечтая, что однажды тот окажется в депутатском кресле, всегда, по ее же словам, была готова в самый прайм тайм поведать миру о своей чудесной семье, и, конечно, для нее видеть нас две недели подряд в репортажах, открывающих восьмичасовые выпуски новостей, видеть каждый вечер заголовки новостей на фоне нашего сада было совершенно невыносимо.
Ну а что до наших маленьких кузенов, так они были еще не в том возрасте, чтобы завидовать. Наверняка именно поэтому тетя не оставляла их с нами и держала при себе, будто стараясь уберечь от нас. Но рано или поздно малышам все равно удавалось вырваться, и они прибегали к нам, потому что слышали, как мы веселимся. И вот тогда, уже нисколько не заботясь о том, что им скажут, эти клоуны резвились в свое удовольствие, и, хотя они совершенно теряли головы, всем было весело. То что можно не разуваясь прыгать по кровати, что можно жить не боясь что-либо испачкать — все это было для них настоящим открытием, казалось столь невероятным, что, само собою, именно к этому все у них и сводилось. Но поскольку мы были покрепче их и ноги у нас были мускулистые, а руки жилистые, то в конце концов игра начинала складываться не в их пользу.
Конечно, мы боролись с ними не всерьез и кучу-малу устраивали только ради смеха, но, когда снизу раздавались сдавленные крики и маленькие ручонки принимались подавать сигналы бедствия, мы немедленно прекращали игру.
…Сразу следует оговориться: все события, последовавшие за падением самолета, все эти невероятные стечения обстоятельств, из-за которых мы оказались в центре внимания, что бы там ни говорили, являлись чистой случайностью. И хотя с самого начала было ясно, что случившееся делает нас людьми из ряда вон выходящими, тем не менее то, что о нас заговорили уже не в сводках происшествий, а в передачах о культуре, для нас самих стало полной неожиданностью. Вот так мы и превратились в людей, которые всегда на виду и которые чего-то стоят сами по себе, уже без всяких там катастроф. Регулярность же наших злоключений не только возбуждала чью-то зависть, вызывала злобу или восхищение, но и помогла нам выработать свой особый словарь, отлично усвоить, буквально заучив наизусть, особую манеру изъясняться — некоторые назвали бы это стилем.
* * *
У нас тут такой царит покой, такая скука неотступная, что не стоит строго судить наши развлечения. Здесь в кои-то веки кто загриппует — так пересудам конца не видно, горячка дает повод для всевозможных домыслов, а единственным визитером выступает почтальон. Разговоры содержательностью не отличаются, и если все нормально, все чувствуют себя хорошо и никто не помирает, то и поговорить больше не о чем. Правда, есть еще, конечно, телевизор, но с тех пор, как сериалы идут без продолжений, а бесконечные серии мелькают без всякой связи, стало совершенно невозможно даже гадать о том, как будут развиваться события. Ну а что до пострадавших в автокатастрофах, так те, кто жизнью своей расплачивается за то, чтобы в сводке происшествий было о чем рассказать, и для кого вечность измеряется количеством алкоголя в крови, так, по сути, это всегда одни и те же люди, всякий раз чудом избежавшие гибели и затем поставленные на ноги, так что во всех этих историях меняются только марки автомобилей. Поэтому, когда «боинг» застрял в ограде нашего сада, когда этот посланник небес отметил нас своим посещением, по крайней мере, можно было сказать, что здесь наконец что-то произошло.
Это происшествие не только лишний раз подтвердило правоту местного люда, всегда опасавшегося дальних странствий, но и вызвало большой переполох, незабываемое оживление, что бывает во времена великих исторических событий, благодаря которым вы навсегда останетесь в веках и для потомков будете «тем самым, кто жил при самолете», как те, кто пережил войну или помнил времена Наполеона. Пока длился переполох, каждый успел примерить на себя роль непосредственного очевидца событий, принимая ее так же близко к сердцу, как и обязанность рассказывать об этом, в тысячный раз повторяя, как самолет в воздухе будто натолкнулся на какое-то невидимое препятствие и вдруг камнем понесся вниз, прямо на рассказчика, перепахав затем все поле, на котором только что скосили траву. Повезло, что и говорить. Все это произносилось с самым радостным видом, что, вкупе с идиллическим пейзажем, на фоне которого произошло это чудесное падение, сводило на нет весь ужас трагедии, на радость всем телекомпаниям мира.
Особый резонанс событие вызвало еще и потому, что большинство местных жителей тогда впервые увидели самолет вблизи. Когда вы живете в деревне, эти машины проносятся высоко над вашей головой и для вас они не более чем далекое, едва различимое движение, полоска перистых облаков в летнем небе; впрочем, на них уже давно никто и внимания не обращает, разве что всякие мечтатели, которые валяются после обеда на лугу и фантазируют, рисуя в своем воображении кокосовые пальмы и стюардесс.
В общем, как ни милы нам были катастрофы, как ни развлекали нас заключения экспертов и как ни потрясала судьба пассажиров, но неотвратимо приближался день, когда об этом перестанут говорить, страница перевернется, другие события будут мелькать на экране, съемочные группы разъедутся и главные действующие лица останутся одни, без микрофонов и телекамер, будто обманутые герои, у которых отобрали их славу, так что некоторые из них будут теперь мечтать лишь о том, чтобы снова оказаться в центре внимания.
* * *
Бабуля, вот от кого произошло все наше многочисленное семейство, она и только она несла за это всю полноту ответственности. «Ребятишек-то у меня было девять, — все время твердила она, — а потом еще двое прибавилось».
А вот благодаря кому бабуля все время ходила беременная, оставалось тайной… если только то не был Святой Дух. Во всяком случае, такие слухи долго ходили по округе, сделав нашей семье неплохую рекламу в здешних местах, потому как к сверхъестественному всегда относятся с уважением. Как бы то ни было, парень был явно не из местных — уж слишком большую славу принесла бы ему такая орава. Ясно и то, что был он не один, поскольку в семье имелись и долговязые брюнеты, и рыжие коротышки, и умные, и не слишком.
В общем, кем бы ни были наши вероятные предки, наши предполагаемые деды, все они скорехонько отправлялись в мир иной — не выдерживала печень, уж слишком усердно они ее мариновали, хоть к столу подавай. Поэтому бабуля одна растила свою детвору, пять девочек и шесть мальчиков. Все они очень быстро выросли и так же быстро разъехались — все, кроме младшего, Бернара, который жил здесь до сих пор и произвел на свет нас. И хотя папа не был, что называется, единственным наследником и дом не принадлежал ему официально, тем не менее жили в нем именно мы. В некотором смысле дом все-таки принадлежал нам, а бабуля была приложением к нему, пожизненным, бесплатным и круглосуточным.
По правде говоря, она сделала все, чтобы ее любимый Бернар никогда не повзрослел и не покинул здешние края. Остальные же, наоборот, были торопливо выпущены на свободу. Еще до совершеннолетия все они уехали в город, думая, что там им удастся сделать жизнь хоть немного лучше, что мир нуждается в них. Надо сказать, в то время у людей была куча предрассудков по поводу того, как обеспечить свое будущее: например, что стоит переехать в город — и жизнь наладится, что двигаться надо на север, а уж там можно сразу приниматься за претворение в жизнь всяких прописных истин о том, как добиться успеха и положения, а может даже — почему бы и нет? — вкусить славы. В итоге родственнички влачили жалкое растительное существование, а их успехи в сравнении с амбициями выглядели полным провалом — победой считались стабильная должность, каталожные товары и конкурентоспособные дети. Там, в городе, все они вели счет своим мнимым заслугам, наши дядья, затерявшиеся в толпе наемных работников всех мастей, в легионе мистификаторов, которые всякий раз, возвращаясь в родные края, строят из себя победителей и убеждают себя в том, что сделали правильный выбор; они абсолютно уверены, что сделали правильный выбор. Однако с тех пор, как безработица добралась и до города, как там стало грязно и нечем дышать, с тех самых пор пошла мода на возвращение в родные края. И временами мы замечали, как очередной дядюшка с вожделением разглядывает наш дом — так, будто уже перестраивает его в уме и составляет смету расходов, угрожая стать героем бабушкиного завещания.
Мы же на самом деле стремились только как-нибудь поддерживать свой социальный статус, то есть не выходить за рамки среднестатистических показателей, не скатываться ниже всяких там уровней. А самым замечательным было то, что мы нисколько не горевали о своей неудавшейся жизни и не искали виноватых, — мы просто приноравливались к ней, как приноравливаются к гриппу или диабету. Судя по всему, нас ожидала наследственная безработица, медленное угасание, от которого, впрочем, цвет лица явно улучшался. То есть, как и все, мы считали себя созданиями исключительными, даже мечтали о хорошей работе и зарплате с четырьмя нулями, особенно когда ходили за покупками, однако для этого нужно было вымучивать себе дипломы, что нас не очень-то вдохновляло. Конечно, здесь, как и везде, школы находятся очень далеко от дома, цены в столовых слишком высоки, программы перегружены и всегда большой конкурс, но дело не в этом — нам было просто стыдно учиться в школе. Разглагольствовать об истории или географии в жарко натопленных классах, изображать из себя высоколобых умников с дорогими ручками, считать стихотворные стопы или размышлять о судьбе Древней Греции, и все это за родительский счет, какой позор! Да родители и не ждали от нас никаких подвигов, никакой компенсации за собственные жизненные неудачи. У них и в мыслях не было делать ставку на нас, чтобы избавиться от чувства собственной неполноценности. Ну а что касается подвигов, то более неподходящего для них места, чем школа, и не придумаешь. Все, что там можно совершить героического, — это облапошить учительницу да задать трепку малышне, — в общем, ничего такого, что могло бы обеспечить блестящее будущее. В конечном счете, единственное, чего от нас требовали родители, — это следить за зубами: главное, хорошенько их чистить, ведь хотя и понятно, что этот капитал не принесет никакой прибыли, зато, если его сберечь, можно здорово сэкономить на врачах.
Профессию свою папа, скорее всего, определил бы как «на все руки мастер» или человек, берущийся за любую работу: он и пиротехник, и дорожный рабочий, и жнец, и садовник, в крайних случаях — даже ветеринар, всегда готовый прийти на помощь. Эта способность делать все что угодно открывает перед ним почти любую дверь. Иными словами, отец бездельничает. В настоящее время он ожидает экономического роста, практически как все в округе. Иногда они даже ждут его вместе — этакая коллегия жаждущих, из тех, что называют себя «бывшими»: бывшие механики, бывшие кузнецы, бывшие всех мастей, которые все время сидят без дела и не тратят время на то, чтобы изменить мир. Разуверившись в социальной революции, они переключились на скачки и ставят на кляч, которых никогда и в глаза не видели, о которых не знают ничего, кроме кличек, но именно эти лошади в один прекрасный день должны вытащить нас из дерьма. И вот уже пять лет, как отец ждет своего чемпиона, пять лет подряд он ставит на одну и ту же английскую чистокровку, достаточно недооцененную, чтобы обеспечить нам хоть какое-то будущее. Ну а если не выйдет, так в запасе есть лото, правда, бездушные, не потеющие и никогда не спотыкающиеся цифры куда менее интересны.
Прежде чем полюбить лошадей, папа держал бензоколонку с автосервисом и лавочкой, где продавались книжки и журналы, но из-за того, что по небольшим пригородным шоссе почти никто больше не ездит, бензиновый бизнес пришлось свернуть. К тому же отец никогда особенно не любил запаха автомобильной смазки, в области литературы был способен лишь правильно дать сдачу с проданной книжки, а потому он закрыл и сервис с лавочкой. Однако он не злился, не пытался протестовать, просто воспринял это как веяние времени, объяснимое непреодолимым стремлением человечества выбирать главные дороги, широкие пути, крупные автомагистрали.
С тех пор его работа сводилась к левым заработкам, которые и декларировать-то не стоило, — просто подрабатывал время от времени на соседних фермах. Ну а поскольку сельское хозяйство — занятие строго сезонное, то и работа у папы была исключительно летом. Хорошо еще, что теперь даже крестьяне нет-нет да и подхватят грипп, и зимой можно подменить заболевшего.
В общем, отец был из тех, чья сфера деятельности ограничивалась местными невзгодами вроде проблем с дождевой водой и рогатым скотом, проблем, которые не выходили за пределы садовой ограды, а к тому же их суть он не смог бы сформулировать даже самому себе, не обладая достаточным словарным запасом. Наверняка именно поэтому в свои сорок лет отец наш уже выглядел старым, у него были поникшие плечи и затуманенный взгляд. Вылитый дед — единственный признаваемый всеми, которого из всех прочих мы выбрали себе в предки под тем предлогом, что у нас была только его фотография.
* * *
Да, вот так всегда и бывает: он все равно что друг, которого любят больше всех и даже устраивают ему собственный маленький домишко поблизости, потому что хотят, чтобы он всегда был рядом. Он — существо, постоянно окруженное вниманием и заботой, бесконечно обласканное, ему во всем потакают и безостановочно кормят, и даже моют, когда возникает такая необходимость. За ним ухаживают, как за собственным братом, пылинки с него сдувают, к нему привязываются просто потому, что он всегда рядом, и со временем он становится членом семьи, родным существом. Любой его каприз мгновенно исполняется, и все делается для того, чтобы он рос и поправлялся, чтобы чувствовал себя хорошо, а потом в один прекрасный день — ррраз — и наотмашь по башке.
Хуже всего, что такие экзекуции были для нас чем-то вроде праздника, причем обычно мы устраивали это действо, когда приезжали родственники, что придавало событию больший размах и возможность разделить радость с другими. Все это делалось из самых добрых побуждений. Традиционно подобные пирушки устраивались не раньше ноября, но с изобретением морозилки ждать прихода зимы больше не требовалось.
— Поросенка убивают ножом, даже обычным кухонным, если другого нет; нужно просто всадить ножик ему в бок, как человеку…
Бабуля была полна пережитков прошлого, которые нас сильно раздражали, ведь все удовольствие заключалось именно в выстреле из пистолета.
Помимо бабушки за спиной нависал Господин Кроссворд, комментировавший происходящее, и чуть поодаль его семейка, в белых носочках и с кислыми минами. Естественно, в эту ночь они глаз не сомкнули, испытав на себе все прелести сельской жизни — от шорохов на чердаке до мокрых разводов на стенах, от криков двух петухов в пять утра до шевелящихся узоров на обоях. Как говорил отец, чтобы хоть немного их успокоить, на новом месте всегда неважно спится.
Можно подумать, зрелище было для них слишком жестоким, слишком похожим на настоящее убийство. Они считали варварством, что мы собирались хладнокровно пристрелить это бедное животное, что гонялись за ним, доводя его до истерического визга. Вот козлы, думали мы. Тем более что это был самый экологически чистый способ умерщвления. По их мнению, верхом бесчеловечности было то, что мы продолжали называть поросенка по имени даже тогда, когда уже собирались его укокошить. Мы говорили: «Должок, иди сюда, малыш, иди ко мне, иди к папочке…» И этот придурок Должок, ничего не подозревая, ручной, как котенок, вылезал из своего домика с высоко поднятой головой.
— Ну что, толстячок, ты ведь не будешь убегать?
Это было сильнее их, они должны были это увидеть. Вместо того чтобы уйти и не путаться под ногами, они стояли как вкопанные, не понимая, что мешают, но раз уж все равно здесь торчат, то могли бы хоть сделать фото на память. Однако же именно их присутствие отравляло атмосферу, усугубляя напряженность ситуации, именно они создавали обстановку недоверия и осуждения, которая действовала на нервы всем нам, включая поросенка, и из-за которой гастрономическое мероприятие само собою превращалось в убийство. В эти минуты мы ощущали чудовищное напряжение, тяжесть на сердце, вызванную не столько самой казнью, сколько огромной и все увеличивающейся пропастью между ними и нами, как будто мы вдруг становились для них еще более чужими и непонятными. Иногда они даже вроде как болели за животное, как будто поросенок мог победить и в конце концов наказать нас.
Лучше всех в этой ситуации чувствовала себя бабушка. Она и не такое видала. По правде сказать, ее повседневная жизнь была обильно приправлена подобными радостями — не говоря уже о двух или трех мировых войнах и многочисленных внутрисемейных передрягах, через которые она прошла. Старуха голыми руками кормила гусей и хладнокровно рубила головы курам, без проблем могла снять шкурку с кролика, предварительно раскроив ему череп. Ее единственной слабостью была привычка методично разворачивать конфеты, а затем так тщательно и не спеша разглаживать обертку, что сама конфета успевала растаять. Во всем остальном, что предлагала ей жизнь, бабуля шла напролом. И правда ведь, в ее время не принято было особо церемониться. В ее время зубы вырывали, привязывая их к дверной ручке, детей рожали прямо в поле, в ее время хирурги без всякого наркоза копались в кишках, а легкие чистили пиявками, а когда до твоей деревни добиралась война и армейское руководство выбирало эти места для боев, тогда начинался большой цирк… Только вот пули в этом цирке были самые настоящие, и здесь повсюду остались дырки от них и странного вреда воронки, в которых полегло, должно быть, немало наших предков. Бабуля говорила, что так спокойно, как сейчас, в кантоне не было со времен короля Хлодвига, а может, здесь вообще впервые было по-настоящему спокойно. Поэтому, когда она видела, как кто-то бледнеет при мысли, что увидит кровь, и как самый обыкновенный пистолетный выстрел вызывает чуть ли не истерику, или когда ей говорили, что поросенок — животное и у него тоже есть права, — все это приводило ее в ярость. Успокойся, бабуль, говорили мы ей, успокойся и не забывай надевать зубы, когда собираешься что-то сказать.
Они всегда в таких случаях разыгрывали трагедию, а нам приходилось терпеть их жалобные вздохи, смотреть, как от переживаний им становится нехорошо, и каждый раз мы чувствовали себя преступниками.
Только вот есть такие ситуации, в которых нужно уметь поступиться собой, тем более что в убийстве поросенка нет ничего из ряда вон выходящего, это всего-навсего что-то вроде домашней корриды, легкое варварство, узаконенное обычаем. И хотя ясно, что в наше время не один лишь голод толкает к тому, чтобы собственными руками умертвить поросенка, а потом методично содрать с него шкуру и выпотрошить, — все это остается частью нашей жизни… Но вы ведь не сделаете этого, правда? Да заткнись ты, отвечали мы, только не вслух, а про себя.
Сложней всего при этом было поймать поросенка. Пока что отважное животное считало, что мы гоняемся за ним ради смеха, что это такая игра, поэтому вместо того, чтобы испугаться, свинья радостно удирала, без конца брыкаясь и дрыгая ногами. Вместе с тем, очень непросто ни с того ни с сего вдруг рассердиться на кого-то и начать ненавидеть. Отцу, конечно же, ничего не стоило разозлиться, он всегда заводился с пол-оборота, вспыльчивостью отличался знатной. А вот нам, остальным, требовалось сосредоточиться и хорошенько себя накрутить, чтобы победить благодушный настрой.
Дело осложнялось еще и тем, что у малыша Тома руки были слишком коротки, чтобы обхватить порося, а Тотор-средний помогал нам только одной рукой — в другой он держал свой блокнот. А папа в это время уже сжимал в руках пистолет, стараясь изо всех сил замаскировать свои намерения. Таким образом, единственным, кто на самом деле пытался удержать животину, был я.
Среди всей этой круговерти отец готовился к выстрелу, стремясь, чтобы под прицел попадало не слишком много людей, и с каждым следующим виражом поросенка нервничал все сильнее. А поросенок, по-прежнему сохранявший игривое настроение, становился все безудержнее, брыкался изо всех сил, точно хотел узнать, кто из нас продержится дольше. Внезапно наши критики прыскали со смеху, можно подумать, тут им цирк какой, можно подумать, наши кувырки в обнимку с поросем являли собой уморительное зрелище. Ну это хотя бы разряжало обстановку, снимало излишний драматизм. Только рано или поздно наступал момент, когда должен был раздаться выстрел, и тогда обычно смех резко стихал.
Нервозная и гнетущая атмосфера тому виной или что еще, только в этот день тишина навалилась еще более леденящая, чем всегда. Действительно, поди пойми, почему в этот день пистолет выстрелил в совершенно неожиданном направлении, так что пуля попала дяде прямо в грудь, приведя всех в состояние полной растерянности. Бедняга рухнул на месте, правда, как-то уж очень спокойно, и вот уже отец орет на нас за то, что мы отпустили свинью.
Выходные явно были испорчены. Тетя, понятно, была потрясена, вскоре у нее началась истерика, она была настолько ошарашена, что даже в тот момент не сообразила, что винить во всем надо нас. В совершенном безумии она принялась вопить, что ее милый погиб, даже не удостоверившись в этом, даже не потрудившись подойти и посмотреть. Материнский инстинкт подсказал ей прижать к себе своих отпрысков, чтобы они ничего не увидели.
Теперь пришла наша очередь не знать, что делать, и стоять с глупым видом, отводя от тети глаза. Одно мы знали наверняка: учитывая характер раны, лечить ее было нечем. Лекарство у нас имелось только одно — аспирин.
Бабушка отвесила лаконичное «Я вас предупреждала» и вместо того, чтобы тем и ограничиться и тихо разделить общее горе, стала говорить, что, мол, тот, другой, сам виноват, он не должен был там стоять. В сущности, бабулю ситуация устраивала, ведь теперь ей придется помнить на одно имя меньше.
— Бабуль, это был Роже.
С именем или без, было ужасно видеть его валяющимся посреди двора, на земле, куда он ни за что на свете даже на колени не встал бы. Мы сразу представили, что будет на фотографиях. Мы уже видели их на страницах местной газеты, может, даже на первой полосе, если только жандармы не приедут раньше газетчиков и не увезут дядюшку еще до начала интервью.
* * *
По такому случаю у мамы случилась жуткая мигрень, воистину достойная сложившейся ситуации. Стоило ей увидеть машину характерного синего цвета, которая появилась во дворе, и выходящего из нее жандарма — бравого парня, что и говорить, — как мама побледнела, затем пожелтела, а потом, схватившись руками за голову, локтями принялась описывать в воздухе круги.
С абсолютно круглым лицом, под стать тучному телу, в сверкающей, будто кукольной, форме, все же это был настоящий жандарм, хотя и сильно напоминавший марионетку. С ним было сложно говорить о серьезных вещах, тем более что он всегда старался упростить ситуацию — не столько из желания утешить и поддержать, сколько заботясь о том, чтобы не перетрудиться и не взвалить на себя лишних обязанностей.
Мы это сделали не нарочно. Вот на чем строилась наша защита, и это оправдание звучало тем более убедительно, что было высказано совершенно искренне, а страж порядка не имел ни малейшего желания нас в чем-либо подозревать. Ведь он как никто другой понимал, насколько опасна охота, в том числе домашняя, и как жандарм хорошо знал — чтобы натворить бед с огнестрельным оружием, не требуется злого умысла. К тому же именно ему, жандарму, приходилось из года в год подбирать отважных охотников, павших на поле брани, — кретинов, которые сами полезли под пули, или умников, которые слишком хорошо спрятались; возможно, кого-то из них убили умышленно, однако ни мотивы, ни доказательства жандарму были не нужны, и еще меньше ему нужны были обвиняемые. Жандарму по долгу службы полагалось знать, что такое несчастный случай. Человек, побывавший в стольких переделках, посвященный в закулисные подробности стольких драм, автор такого количества протоколов, не мог недооценивать слепой игры случайностей; единственной проблемой в данном случае было то, что наш дядюшка пал задолго до начала охотничьего сезона, как минимум за полгода, — выходила очевидная несостыковка.
Чтобы как-то сплотить присутствующих, а заодно отметить событие подобающим образом, бабушка предложила достать из закромов одну из тех бутылок, которые нам посылал дядюшка, игравший на дудке в кайенском духовом оркестре, — он хоть и был солдатом иностранного легиона, но всего лишь трубачом. Каждый год музыкант посылал нам из своих запасов бутылки, бутылки издалека — преодолев десять тысяч километров, они всех восхищали. Всякий раз когда бабуля доставала свой белый ром, она позволяла себе немного погордиться и произносила торжественную речь о героизме нашего дядюшки, который добровольно пошел служить в элитное подразделение и чью коротко стриженную голову мы каждый год пытались опознать по телевизору, разглядывая всех подряд крепких парней, участвующих в параде 14 июля, несмотря на то что торжественность случая требовала, чтобы они были похожи друг на друга как две капли воды.
Итак, бабуля предложила жандарму выпить за родину, зная заранее, чем его пронять, и что высокое единение душ на почве национальной идеи позволит нам рассчитывать на снисходительное отношение.
Уткнувшись в календарь, водя указательным пальцем по числам, наш новый друг, хотя и был приличного звания, никак не мог разобраться в этой истории с датами, ибо на первый взгляд казалось, лучше дождаться открытия охотничьего сезона, чтобы заявить о несчастном случае. В какой-то момент он даже поинтересовался, где у нас морозилка, что свидетельствовало о том, что в его мозгу стали появляться гипотезы, к которым ром имел самое непосредственное отношение. Но напрасно бабушка твердила, что можно обойтись без всей этой бумажной волокиты, без всех этих формальностей, — полицейский считал своим долгом сообщить властям о том, что дядя решил нас покинуть, иначе ведь с него будут по-прежнему требовать налоги. Угрожая испортить нам и вторую половину дня, он даже начал было говорить, что надо бы проехать в участок и записать, как положено, показания.
Бабуле пришлось придумать определенное количество тостов и более или менее искусных отговорок, чтобы капрал снова заговорил как штатский, снял свой китель и расслабился настолько, что позволил нам играть со своей фуражкой. И вот после пяти рюмок он сделал широкий жест, взял ручку и внес поперек листа бесценную поправку, окончательно и бесповоротно запротоколировав самоубийство.
Теперь, когда мы благополучно уладили проблемы с законом, следовало позаботиться о тете, подобрать правильные слова, чтобы она поняла, что такие неприятности в сельской местности случаются на каждом шагу и это лишний раз доказывает, что воздействие свежего воздуха, каким бы ни было полезным, имеет и негативные стороны.
Вечером, садясь за стол, мы с содроганием поняли, что один прибор лишний. Капельку взгрустнув, тетушка воскресила в памяти то, что было, по ее мнению, последней волей ее супруга, согласно которой Историка следовало уменьшить до размеров урны, тем более что так будет удобнее его перевозить.
После долгого молчания — тихий ангел все это время так и кружил над нашими головами — вдруг раздался мамин голос, разом вернувший нас к действительности, голос мамы, которая наконец-то вылечилась от мигрени: «Слушайте, а как же ландыши? Мы совсем забыли нарвать ландышей!»
* * *
По утрам, особенно после дождя, когда через распахнутые окна доносится запах земли, в чисто вымытом небе ярко сверкает солнце, из радиоприемника льются звуки, которым хочется подпевать, — например, мелодии из рекламных заставок, — казалось, что у нас есть все, что нужно для счастья. Отсюда были видны Пиренеи, находящиеся в трехстах километрах от нас. До самых гор тянулась голубоватая, как в географическом атласе, гладкая, как море в мертвый штиль, равнина, ограниченная стеной вечных снегов, купающихся в чистом кислороде.
По вечерам, после ужина, тоже бывало чудесно — мы играли во дворе. Развлечения мы выбирали в зависимости от того, что видели по телевизору: после матча Франция — Англия забивали друг другу голы, разыгрывали самодельными ракетками «Ролан-Гаррос» и на настоящих велосипедах устраивали себе «Тур де Франс». Но хотя мы неизменно побеждали во всех этих состязаниях, раз за разом громили англичан и первыми добирались до финиша, нас почему-то никогда не показывали по телевизору. Хотя все у нас было как надо: мы присваивали себе имена звезд, копировали каждое их движение, перенимали все их причуды, не хватало только болельщиков. Вот их-то у нас никогда и не было. Мы показывали отменные результаты, принимали любой вызов, ставки были высоки, но все напрасно, публика не шла.
Ну а поскольку выигрывать, когда никто не видит, не доставляет радости, за публику у нас была живая изгородь, и вечерами порой она довольно громко шумела, и шелест листьев напоминал гул толпы… Впрочем, когда мы не играли, она шуршала не хуже.
Самое удивительное, что мы слышали голоса комментаторов, все эти их привычные штампы, точь-в-точь как по телевизору, хлесткие формулировки, от которых у нас вырастали крылья, крики восторга, которые нас вдохновляли и удесятеряли наши силы, пока с кухни не раздавался другой голос, приказывающий идти домой.
Одно можно сказать с уверенностью: мама этих голосов не слышала. Она плевать хотела на все эти восторги, и за то, что весь день трудилась, она не ждала ни награды, ни благодарности, ни комментариев. Слишком скромная, чтобы быть чемпионкой, никаких высоких устремлений. Если бы все зависело только от нее, с нами бы никогда не случилось ничего замечательного: никогда бы о нас не заговорили, мы не стали бы известны на всю страну, и никогда, ни при каких обстоятельствах нам на голову не свалился бы «боинг».
* * *
Люди злы. Всякий раз как они видели нашу машину, старенькую «Рено R16», каких уж больше не делают, мы замечали, что над нами смеются. То ли их так смешила скорость, с которой передвигался наш драндулет, то ли то, что бабулю мы усаживали в багажное отделение за задними сиденьями и она невозмутимо восседала там в своем кресле, как на витрине. Но она всегда сама хотела сидеть именно там — чтобы видеть, как дорога убегает вдаль. Старуха и мысли не допускала о том, чтобы сесть впереди. Эти повороты, неожиданно возникающие прямо перед носом, летящие на тебя столбы, машины, мчащиеся по встречной полосе, — все это нервировало ее не меньше, чем какой-нибудь остросюжетный фильм. А вот когда повороты неторопливо уплывают назад, когда длинная лента дороги послушно разматывается из-под колес нашей машины — такая картина бабушку успокаивала. К тому же повороты у нас тут попадались очень красивые, затяжные, с перепадами высот, виражи, составленные из отрезков разновеликих окружностей, точно повторяющих рельеф, с обочинами, поросшими папоротником или боярышником, если только там не высилась сплошная стена дубов со сверкающими на солнце ярко-зелеными листьями. В общем, наши повороты — это тебе, конечно, не горный серпантин, но все равно впечатляют.
В тот день мы припозднились. Конечно, «Маммут» закрывается только в восемь, но учитывая, сколько нужно времени, чтобы все посмотреть, оценить новые поступления, мы опаздывали. В это святилище мы приезжали не столько для того, чтобы что-то купить, гораздо важнее для нас было просто пошляться, побродить по разным отделам, погрузиться в этот океан возможностей, повертеть в руках какую-нибудь вещь, представить свои ощущения при ее покупке. В принципе, именно так мы и узнавали цену вещам — по той дистанции, что неожиданно возникала при взгляде на ценник. В конце концов каждому доставалось, например, по чайной ложечке, чтобы кушать варенье не руками, а как полагается.
Наверно, забавно было ехать за нами следом. Преследователи оказывались нос к носу со старой каргой, не сводившей с них тяжелого взгляда, ее злобная физиономия дополнялась богатым набором жестов, которыми она по настроению одаривала встречных: палкой грозила тем, кто не держал дистанцию, отгоняла грузовики и уж ни в коем случае не позволяла нас обгонять.
При этом всякий раз, когда кто-то все-таки решался на обгон, мы заранее знали, что ничего хорошего из этого не выйдет, мы заранее знали, что он смерит нас злобным, любопытным или презрительным взглядом и даст залп грубых эпитетов, отчетливо произнесенных. Папа на это никогда не реагировал, не потому, что ему было все равно или он считал себя выше всего этого, а просто потому, что ничего не слышал. На самом деле ему было наплевать, что происходит на дороге. Пожалуй, именно его это заботило меньше всех. И, хотя он сидел за рулем и как бы контролировал ситуацию, по существу отец был таким же пассажиром, как и мы, в душе он оставался лишь наблюдателем. Чужие поля и знакомые дома, подрезка живых изгородей и стрижка овец — выставив в окно руку с дымящейся сигаретой, отец блуждающим взглядом окидывал привычные картины, лишь изредка поглядывая на дорогу — с тем только, чтобы убедиться, что она все еще под колесами. Наверно, именно такое настроение бывает у птиц, когда они пролетают над разными странами; они смотрят на расстилающиеся перед ними пейзажи просто потому, что у них открыты глаза, без малейшего интереса, но все-таки смотрят.
И все же по мере необходимости папа слегка поворачивал руль, когда машину подбрасывало на ухабе или слышался шелест гравия. Такими отстраненными бывают только командиры боевых самолетов или космических кораблей, которые берут на себя управление лишь в самых сложных ситуациях, но наш отец никаких сложностей не видел даже тогда, когда какая-нибудь машина неслась прямо на нас. А уж повернуть для него было и вообще раз плюнуть, но в тот день, когда мы, как всегда срезая путь, повернули налево, какому-то недотепе на белом седане, который как раз пытался нас обогнать, пришлось резко вильнуть в сторону, и этот маневр оказался для него роковым. Нам еще повезло, что он нас не задел. Несмотря на жуткий грохот, несмотря на страшную догадку, которая неизбежно возникает в мозгу, когда машина вот так внезапно исчезает из поля зрения, мы сразу поняли, что отец тут ни при чем, мы сразу поняли, что все дело в барахлящем поворотнике или в том, что папина рука была слишком короткой, чтобы ее заметили снаружи; и уж совершенно ясно, что это вышло случайно.
Тут же пришлось озадачиться, все ли в порядке у мамы: иногда она плохо реагировала на подобное. Такой прокол запросто мог закончиться для нас ее очередной кошмарной мигренью, из тех, при которых она по три дня ни с кем не разговаривает, заставляя нас чувствовать себя виноватыми до тех пор, пока она не сменит наконец гнев на милость. Но нет, обошлось. Конечно, реакция была как обычно: мама побледнела, больше всего переживая, как бы не опоздать, и мимоходом заметила, что у нас нет страховки. Оказавшись в безвыходном положении, папа пообещал, что мы не остановимся, и мы не остановились. Один Тотор не выдержал и запротестовал. Наш немой впал в истерику, потому что, конечно же, хотел посмотреть вблизи, конечно, хотел выйти из машины, и все посмотреть, и запечатлеть случившееся в своей пружинной тетрадке — чтобы потом выдать нам целый рассказ, как любой другой, кто на его месте сделал бы себе снимок на память.
Отсюда были видны только колеса. Похоже, бедолаги выполнили простую бочку, самую элементарную фигуру высшего пилотажа, но вместе с тем и самую неприятную. Понятно, что они сейчас не в лучшем состоянии, но насколько благородно было бы оказать им помощь, настолько же неуместно было бы, чтобы нас сочли виновными.
— Поехали быстрей, — приказала мать…
И вот уже мы начинали жалеть о том, что с нами произошел такой незаурядный несчастный случай, с таким впечатляющим результатом — ведь мы даже никому не могли этим похвастаться.
* * *
На обратном пути из магазина, чтобы поскорее забыть тяжелое разочарование от так и не совершенных покупок, а заодно и отметить поездку, мы каждый раз заезжали в придорожный ресторан, единственный приличный в округе, к тому же вполне доступный, если только добраться до автострады. Но сначала нужно было договориться со сборщиком денег (дорога-то туда платная), типа «Ты же понимаешь, не заберем мы у тебя твою дорогу, а только одолжим ненадолго — всего десять километров туда и почти сразу обратно». Перед нашими уговорами редко могли устоять даже самые несговорчивые, так что рано или поздно парень поднимал свой шлагбаум, с досадой таможенника, который всегда завидует путешественникам.
Еще хорошо, что у нас тут проходит автомагистраль, а то бы вообще никаких развлечений не было. А как было здорово участвовать в демонстрациях против ее строительства, устраивать пикники на природе и веселиться от души, подбирая рифмы к фамилии префекта для плакатов.
Десять километров. Десять километров, когда слышен лишь шум мотора, десять километров в кромешном мраке и гробовом молчании. Поход в придорожный ресторан всегда начинался именно так, словно выход в открытое холодное море, с первобытного страха оттого, что машину как-то странно трясло и вело из стороны в сторону, будто она плыла по воде. Мы неслись по дороге, с обеих сторон обнесенной заградительными щитами, острыми, как бритва, среди которых папа прокладывал путь, рассеянный, как при бритье, и столь же неловкий, — ведь он всегда резался, когда брился. По дороге в ресторан сначала мы теряли всякий аппетит, затем вспоминали все известные нам молитвы, пока наконец в свете фар не вырастал большой голубой указатель с белой тарелкой, ложкой и вилкой, сигнал к тому, что пора потихоньку сбавлять скорость. И вот наконец за последним поворотом, прямо из тьмы, как свет в конце туннеля, появлялся он, в сине-голубом неоновом свечении, такой же предсказуемый, как именинный пирог, и такой же чудесный.
На стоянке было полно свободных мест, но отец, как всегда, проявлял нерешительность, к тому же он никогда не парковался на одном и том же месте. Слева, сразу за вестибюлем, начиналась длиннющая барная стойка, у которой никогда никто не толпился, кроме не слишком разговорчивых официантов. Справа находился такой же пустой фешенебельный ресторан, где в меню трехзначные цены, а на столах — зеленые растения, разбавляющие белизну скатертей. На втором этаже во всю ширину шоссе — большой зал самообслуживания, атмосфера как в столовой, только посетителей поменьше. Без лишних вопросов мы направлялись к лестнице, и каждый раз отец бросал тоскливый взгляд вниз, убеждая себя, что однажды… Все же наверху сидеть было куда интереснее, и, хотя блюда в наших тарелках были лишь по двузначным ценам, зато мы наслаждались открывавшимся зрелищем. Самое прикольное в придорожном ресторане — наблюдать за проезжающими машинами, видеть их даже ближе, чем из дорогого ресторана на первом. За ужином мы играли в игру, пытаясь определить скорость машин, хотя понимали, что правильного ответа нам все равно никогда не узнать.
Здесь, наверху, ужинать было приятно, казалось, что мы тут проездом, что это лишь маленькая остановка в долгом путешествии. Из всего долгого путешествия мы выбирали самое лучшее, то есть остановку. Привал — вот когда ощущаешь всю прелесть странствий, истинное наслаждение отдыха. Чтобы быть как все, мы воображали, что едем далеко-далеко, представляли доски для серфинга на крыше нашей машины, набитый чемоданами багажник, в маминой сумочке ключи от арендованного домика и душистое масло для загара. И тогда мы все замолкали. И каждый мечтал, склонившись над своей картошкой фри, совершенно удовлетворенный, счастливый и сытый.
А когда движение внизу стихало и пропадали лучи фар, мы видели отражения друг друга в оконном стекле. Это было похоже на движущуюся семейную фотографию с нечетким и изменчивым изображением, и, пока за окном было темно, мы обменивались взглядами, вновь и вновь находя друг друга, даже не успев потерять.
Так-то оно так, но каждый раз, когда мы там ужинаем, в какой-то момент все резко меняется, радость превращается в рутину, в этот момент все вокруг как-то зыбко и неясно, и ты уже сам не знаешь, хочешь ты десерт или нет. И это не оттого, что жизнь вдруг ставит перед нами какие-то непростые вопросы, не оттого, что нам начинает не хватать друзей или вдруг приходят тревожные мысли о будущем, просто на нас нападает какая-то тоска, которая, как приливная волна, всегда накрывает нас после сыра, а причина ее — теперь-то мы это знаем — их дурацкая музыка. Их тупое бренчание на пианино, их «Шубертиады» или их Моцарт, которых они крутят без остановки, таких водянистых и холодных, как лед.
В тот вечер было еще тоскливее, чем обычно, оттого что каждый из этих болидов, проносившихся мимо нас там, внизу, вызывал смутное беспокойство и покалывание в груди. И, хотя в тот вечер картошка фри была хороша, машины быстро проносились мимо нас, погода стояла отменная, а наша «R 16» чудесно проводила время на стоянке, все равно мы испытывали что-то вроде угрызений совести. Проблема заключалась в утреннем происшествии, воспоминание о котором мучило нас. Но, хотя мы еще не выкинули его из головы и где-то там оно резонировало, в глубине души мы уже не были уверены в том, что это и вправду случилось с нами.
* * *
Назавтра, увидев в газете заголовок таким же крупным шрифтом, как и тот, что гласил об отставке министра, мы испытали почти что облегчение. В машине их было пятеро, все немцы. В статье были даже их имена, так что мы наконец смогли познакомиться. Там говорилось о непонятно чем вызванной потере управления, о том, что машина неожиданно вышла из-под контроля, словно обезумела, — возможно, из-за неисправности рулевой передачи, а может, водитель просто уснул за рулем. И, хотя в заметке о нас не говорилось ни слова, мы все равно видели в ней явные намеки на наше присутствие, читали о себе между строк.
А вот мама демонстрировала полнейшее безразличие ко всему этому, как будто не чувствовала ни гордости, ни малейшего возбуждения. Может, она и взглянула на первую полосу, но лишь мельком, прежде чем безразлично отвернуться, не выразив ни боли, ни возмущения, вообще ничего. Можно подумать, ей было все равно, что о нас написали в газете. Конечно, нас на фотографии не было, но в некотором смысле это все-таки была наша авария, ведь именно мы перевернули ту тачку на крышу и именно такое ее положение производило наибольший эффект.
Надо сказать, что со времен падения «боинга» наша бедная мама боялась только одного — что о нас снова заговорят в прессе. И сам «боинг», и вся шумиха, вся суета вокруг этого низвержения небес травмировали ее на всю жизнь. Природная скромность, видимо, не позволяла ей выставлять себя напоказ, и ей совсем не по душе было ее новое положение знаменитости. И ничто не могло ее в этом поколебать — ни самолет, лежавший на нашей земле, ни безудержное оживление, царившее вокруг, ни стремительность, которой отличаются спасатели и те, чья профессия — показывать все это по телеку.
И насколько мы все были полны энтузиазма оттого, что участвуем в этом грандиозном цирковом представлении, насколько мы гордились тем, что у нас под носом собрался весь цвет медиа-бизнеса — журналисты, которых все знают в лицо, взаправду находились рядом с нами, — настолько же пренебрежительно относилась к этому мама, не испытывая никакой радости, ни малейшего волнения от присутствия всех этих сливок общества у нее во дворе.
Да, действительно, если для нас эта суматоха и атмосфера всеобщего возбуждения, как при боевой тревоге, были просто развлечением, то для мамы они означали совсем иное. За всю эту снующую туда-сюда толпу отдуваться приходилось в основном ей. Из-за своей одержимости уборкой, непреодолимой мании, она без конца носилась за всеми по дому с тряпкой, изводя представителей служб безопасности и журналистов распоряжениями и рекомендациями относительно правил поведения в доме. Все это сопровождалось более или менее открытыми угрозами, которые весьма омрачали обстановку и наводили на всех ужас. И, хотя тогда основная драма разворачивалась снаружи, хотя в действительности невыносимым было видеть солнечные блики на фюзеляже огромного, вдребезги разбитого лайнера, маму же больше всего ужасало то, что все эти журналисты слонялись по дому, шастали туда-сюда, то руки помыть, то разжиться чем-нибудь съестным, пачкая нам плитку на полу грязными следами от своих ботинок.
Из-за этого «боинга» грязные следы были всюду. Настоящая катастрофа. Две недели понадобилось только на то, чтобы отдраить плитку. И хотя мама отыгрывалась на бутербродах — двадцать франков за штуку и пятьдесят для тех, кто не умел считать по-французски, — эта история все равно влетела нам в копеечку за счет одних только чистящих средств.
Пока мама пеклась о хозяйстве, мы с отцом занимались более деликатными вопросами, а именно давали пресс-конференцию. Притом сочли своим долгом ответить на все вопросы и более или менее на всех языках. Помнится, мы сами тогда отвергли всяческую эксклюзивность, и потому нам сто раз подряд пришлось рассказывать и пересказывать, как самолет сначала принялся чихать там, в вышине, потом жалким образом накренился на нос и полетел прямо на нас, так что поначалу мы было подумали, что это нам наносят визит.
Основная трудность рассказа заключалась в том, что на самом деле мы ничего не видели и не слышали и из кровати нас вытащили крики пожарных, приехавших, едва пробило пять утра. Но, поскольку журналистам были необходимы свидетели и за отсутствием кадров падения или выживших в катастрофе им требовались готовые к вдохновенному рассказу туземцы, мы быстро наладили сотрудничество. Нужно было только следить за тем, чтобы отвечать одинаково на один и тот же вопрос и не слишком улыбаться во время интервью. Дабы придать истории чуточку местного колорита, некоторые даже предлагали выставить на передний план бабушку, для пущего пафоса или же чтобы подчеркнуть, как странно смотрится чудо авиационной техники рядом с древними бабушкиными кофточками в цветочек. Притом, если бы на этом и завершилось наше сотрудничество, если бы от нас требовалось лишь рассказать что-то более-менее правдоподобное, мы, естественно, с удовольствием бы это сделали, но, как только они заговорили с нами о дополнительных версиях, сгущая завесу тайны над происшедшим и ежедневно выдвигая все новые и новые гипотезы, мы, с нашей стороны, повели речь о материальной компенсации, чтобы по крайней мере покрыть издержки. И если идея магнитного поля дольменов или развалин средневековых крепостей, которые и притянули самолет к земле, принадлежала телевизионщикам, то про летающую тарелку придумали мы сами. Этой массе не слишком фантастических предположений удавалось стимулировать зрительский интерес, тем более что в тот момент в мире было все спокойно и единственным заметным событием стала эта штуковина, рухнувшая среди лугов. Так что теперь каждый вечер восьмичасовой выпуск новостей начинался в нашем саду.
Эфир через две минуты…
Это действительно впечатляло. Сознавать, что вся Франция сейчас здесь, по ту сторону камеры, и через пару минут твоя голова появится в углу на тумбочке у господина Вся-Страна, во всевозможных гостиных, перед публикой, настроенной доброжелательно и не очень, — от этого действительно становилось не по себе. Правда, как минимум пятеро телевизионщиков тряслись не меньше нашего: нервничали, судорожно повторяли свои тексты и наводили марафет. А вот мы обходились без грима, в ожидании прилипнув носами к контрольному монитору, — наш дом должен был появиться на экране сразу после прогноза погоды. Готовы?.. Вперед, работаем!
Да, и в этот момент, точно в момент начала репортажа, нужно было оторвать нос от экрана, потому что когда тебя показывают в прямом эфире, то сам ты этого не видишь.
Короче говоря, телевизионщикам, да и всем этим господам из спасательных служб и гражданской авиации, не в чем было нас упрекнуть — мы изо всех сил с ними сотрудничали, более того, две недели подряд только этим и занимались. В общем, между нами и представителями властей не возникло проблем, кроме осложнения с черным ящиком, их стукачом, который они искали повсюду, сотню раз перевернув весь сад вверх дном, но мы им так и не сказали, где их черный ящик, тем более что ящиков было два и оба были оранжевые.
В атмосфере последнего акта в этой импровизированной опере, к которой сводится любая катастрофа, одна только мама все время пряталась от телекамер, возмущаясь каждый раз, когда на нее нацеливался чей-то объектив, и не стесняясь в выражениях с теми, кто был не в меру настойчив. Уж слишком она скромная, наша бедная матушка, никакого честолюбия, никакой мании величия; она даже отказалась участвовать в съемке сюжета о страдающих мигренью. Невероятное самоотречение! Как будто единственное, что ей по-настоящему нравится в жизни, — это изо дня в день решать всякие мелкие бытовые проблемы, с ее врожденной способностью к импровизации, благодаря которой, даже будучи на мели, мы каждый день кушали и наша одежда была чистой.
Ну а бабуля видела во всем происходящем яркое подтверждение своих мрачных пророчеств, доказательство верности ее тревожных предчувствий, потому что, наслушавшись историй о звездах, искусственных спутниках и прочих агрегатах, летающих над нашими головами, она уже давно пророчила, что какой-нибудь из них обязательно свалится нам на голову.
Также слегка в стороне оставался и Тотор, который был слишком занят, все записывая и собирая вырезки из газет даже с самыми коротенькими нашими интервью. Каждый вечер, собрав все в кучу — фотографии, статьи и прочие бумажки, посвященные нашей семье, он садился в конце стола и вместо того, чтобы взять тюбик клея и вклеить все это в тетрадку, вместо того, чтобы сделать для нас красивый альбом с картинками, начинал писать. Можно подумать, при виде всего этого к нему приходило вдохновение, как к художнику, рассматривающему свою модель, или поэту, созерцающему свою душу. А что уж он там корябал, никого не интересовало. Как бы там ни было, это его занимало и даже отвлекало от телевизора. Сделав свое дело, все источники вдохновения Тотор бросал в огонь — картинки, статьи, фотографии, как будто получил приказ поскорее от них избавиться или же сохранять их значило навлечь на себя проклятие. А мы никогда не смели спорить с братишкой, ему все сходило с рук.
Так что от всех этих событий на память у нас не осталось ничего, ни одной фотографии, ни одной статьи — вообще ничего. И, поскольку видеомагнитофона у нас тогда еще не было, а Тотор никому не разрешал совать нос в его тетрадки, мы теперь не можем предъявить ни одного свидетельства нашего часа славы.
Возомнив себя семейным летописцем, он рассчитывал изучить фотографию машины тех немцев и написать новую главу, тем более что тема авиации была уже порядком избита, но едва газету прочитали, как она сразу куда-то пропала.
Дело в том, что бедный «опель» уже валялся на раковине, весь смятый и придавленный шеренгой страдальчески осклабившихся селедок.
Правда, это не помешало братцу после ужина старательно расправить тевтонцев, достать письменные приборы и тетрадку и провести весь вечер, изливая в нее свои мысли. Закончив писать, Тотор швырнул «опель» в камин, даже не поинтересовавшись, хочет ли кто-нибудь поместить его в рамочку.
* * *
Неудивительно, что разыгрывающийся здесь спектакль не производил на мать ни малейшего впечатления, не пробуждал в ней никаких великих помыслов. То что у нее не было никаких амбиций, лишний раз свидетельствовало о сухости нашего генеалогического древа, где среди прочих ветвей нашей изначально отводились второстепенные роли, — все это было понятно, ведь бедняге было чем заняться по дому. Муж, которого даже на бирже труда больше не хотели видеть, милейший человек, которому регулярно отказывают в каком бы то ни было пособии, в качестве бесплатного приложения свекровь, не получающая даже пенсии за умершего супруга, да три сорванца, которые никогда не ходят в школу, потому что нет времени и портфели тяжеловаты, — а тут еще эти следы на полу и столько ненасытных ртов, не говоря уже о вечно голодной скотине на заднем дворе, — словом, то еще богатство. А постоянная беготня по магазинам, она ведь изматывает, даже если у вас есть деньги, а без гроша в кармане задачка получается посложнее. Иногда, просто чтобы сэкономить, мы ничего не ели. И хотя у отца была собственная стратегия в этой области и вместо того, чтобы деньги зарабатывать, он предпочитал их не тратить — правда, все это в конечном счете ведет к одному и тому же, — все равно, даже если сидеть в четырех стенах и не выходить из дома, есть вещи, за которые приходится платить.
Хорошо еще, что на свете существовали всякие викторины и розыгрыши призов, — если бы их не было, мы бы так все время и наблюдали, как мама выходит из супермаркета в сопровождении двух охранников. И потом, нам уже осточертело есть рыбное филе в брикетах. Замороженное филе хека она приносила домой каждый день, объясняя это тем, что его куски лучше помещаются в карманы, чем говядина, и от рыбы не бывает кровяных пятен. Поэтому учитывая, что на черный день у нас ничего отложено не было, а также не было средств играть в лото, под конец месяца мы переключались на конкурсы. Среди камамберов и йогуртов, газировки и консервированных овощей мы выбирали только те продукты, которые могли принести крупный выигрыш. Нашим спасением были упаковки с отрывными пунктирными линиями, продукты с викторинами, и благодаря тщательным поискам в словарях, благодаря накопленным правильным ответам и талонам на скидку в конечном счете всегда оказывалось, что кассирши в магазине нам еще и должны. Чем больше мы набирали товара, тем больше убытков терпел «Мускетер»
[2]. Настоящая рента. Конкурсы не только показывали, что Тотор не зря когда-то научился писать, но и позволяли сводить концы с концами.
Естественно, от государства нам тоже полагались кое-какие крохи, набор усмиряющих средств, удерживающих в обществе, суммы, конечно, чепуховые, зато выдавались в мэрии за просто так. В общем, помощь такая, что не зажируешь, ее и хватало-то лишь на печенье к аперитиву да на бензин, чтобы съездить его купить.
Так что нашей отважной матушке, располагая такими дополнительными средствами, — хотя и не скажешь, что это было пределом ее мечтаний, — все же жаловаться было не на что. К тому же именно она говорила, что у нас есть все что нужно, избегая любых притязаний с нашей стороны, заранее исключая какие бы то ни было поползновения и амбиции.
Нет сомнений, что если бы мы слушали только ее, если бы придерживались ее взглядов на жизнь, то были бы до такой степени довольны нашим жалким существованием, что считали бы его недалеким от идеала. Детишки, рождающиеся по весне, подгузники из «Ашана», баночки с детским питанием, чтобы выращивать людей, — так бы мы и продолжали до бесконечности эту убогую схему, вплоть до нас терпевшую неудачи, замкнутый круг без намека на движение вперед, без всякого прогресса. Если бы все зависело только от матери, ни одно из чудес не случилось бы с нами, никогда бы мы не повисли на шее у президента Республики и народный избранник никогда не стал бы благодарить нас, превозносить нас, называя нашу семью дерзким примером уничтожения социального неравенства. Эй, мамуля, какого черта, побольше величия, если уж входить в третье тысячелетие, так с высоко поднятой головой.
* * *
Эпоха Просвещения сменилась веком электричества, а вскоре настало время экономии свечных огарков. В доме частенько вставал вопрос о еде, никогда не находивший вразумительного ответа и всегда приводивший к одному и тому же. С того случая с дядюшкой никто не осмеливался вновь заговорить о поросенке, как будто на этом лежало некое проклятие и даже думать об этом было опасно. Для скотинки хоть что-то да выиграл — своего рода отсрочка смертного приговора. Короче говоря, чтобы не слишком долго ходить в проигравших и несмотря на боль утраты близкого человека, мы должны были взять реванш.
Однако «червячок», которого мы собирались заморить, был, мягко говоря, к этому не готов, словно тот эпизод стал для него откровением: он наконец понял, ради чего его всю жизнь холили-лелеяли. И дабы лишить наши задние мысли реальной жизненной перспективы, мерзкое животное твердо решило больше ничего не жрать, так что при взгляде на него возникало лишь чувство жалости и никакое другое. Тяжело было видеть, как наш поросенок чахнет на глазах, превращается из упитанного в худосочного, и несмотря на то, что обычно голод символизируют тощие коровы, истощенный поросенок сам по себе не менее красноречив. Напрасно мы пытались давать ему допинг в виде разных сортов муки, чтобы добавить ему жизненных сил, все равно видны были только кожа да кости, что предвещало непрожевываемые отбивные и плохо режущийся рубец. Вот уже месяц как животное воротило нос даже от объедков с нашего стола, не притрагиваясь к ним, и если раньше они были для него настоящим лакомством, то сейчас он гнушался это есть, оскорбительно неблагодарная тварь. К тому же скотина больше не вылезала из своего убежища, даже носа наружу не казала, а когда мы открывали настежь дверь ее загона, окапывалась в дальнем углу, затаившись, как фазан при виде охотника. Выманить ее оттуда не удавалось даже ласковыми уговорами, игра на чувствах тоже не проходила.
Пристрелить зверя прямо в его логове было решительно невозможно, потому что потолок слишком низкий, чтобы выпрямиться во весь рост, а пол — слишком скользкий, чтобы удержать равновесие. А раз уж отцу не удалось попасть в поросенка, когда мы держали его впятером, то точно прицелиться в толстокожее животное, залегшее в двух кубометрах навоза, ему также наверняка не удастся. Оставалось срезать тонкие ломтики с еще живого окорока, но, хотя идея какое-то время имела хождение среди нас, никто в действительности ее не поддерживал.
И вот однажды утром отец, взбунтовавшийся против такого гнусного шантажа, пребывая в свойственном ему гнусном расположении духа, решил с этим покончить. Данной ему властью он заставил малыша Тома залезть в дырку свинячьего дома и встретиться с его обитателем один на один, как будто речь шла о том, чтобы загнать простого кролика. Но несмотря на то, что свинья изрядно уменьшилась в размерах благодаря своей диете, схватка все же оказалась неравной. Об этом красноречиво свидетельствовали доносившиеся из дырки звуки. Несколько раз мы думали, что братцу пришел конец. Но бабушка успокоила всех, заявив, что почти за сто лет, прожитых на ферме, она ничего не слышала о свиньях-людоедах. Время от времени из глубины загона доносился голос малыша Тома, далекий, как угрызения совести: «Все хорошо, нормально, все в порядке». Немного в стороне стоял Тотор, он пристально следил за происходящим и, как обычно, вместо того, чтобы просто сделать фотку, тщательно все записывал, явно рассчитывая на резкий поворот событий, который добавил бы его тексту художественности.
В какой-то момент малыш Том, должно быть, применил какой-то запрещенный прием, потому что Должок вылетел из дырки так, будто им выстрелили из пушки. По инерции он прорвал кольцо оцепления, которое мы образовали вокруг его домика, и продолжил бегство, рикошетом отскакивая от препятствий и скользя, как угорь на натертом паркете. Сразу несколько обедов и ужинов, убегающие у нас из-под носа, и печальная перспектива пустых тарелок навеяли каждому из нас набор эпитетов, варьирующихся в зависимости от возраста, начиная с бабушкиного «мерзавец» и заканчивая гораздо более грубыми словами, пришедшими на ум нам, братишкам.
Прежде чем приступить к погоне за свиньей, следовало поднять с земли бабулю — поросенок будто специально в нее целился. Вернув ее кресло в вертикальное положение, мы стали хлопать бабушку по щекам, чтобы привести ее в чувство. В этот момент мамино лицо словно озарил луч надежды — мама наблюдала за нами из кухни, уже воображая своего мужа сиротой. Но, как всегда, бабушка воскресла — в доказательство того, что ее святой Кристоф, Бернадетта Субиру и прочие оплачиваемые святые хорошо выполняли свои обязанности.
Тогда папа, желая смыть с себя былой позор, попытался застрелить поросенка издалека. Разбазарив все боеприпасы, он полез за своим парабеллумом двенадцатого калибра с разрывными пулями, которые мы делали сами. Видимо, увлеченный свистом пуль и всеобщим оживлением, отец предложил было достать и коробку с гранатами, оставшуюся с последней войны, которая была нам теперь без надобности. «Ни за что, ни одной взорвать не позволю», — завопила старуха, поклявшись, что, пока Европа так плохо защищена, никто не лишит бабушку ее арсенала.
До рассвета мы прочесывали подлесок, прислушиваясь, не зашуршит ли где в кустах, пока наконец с огромным облегчением не услышали шорох на склоне. И, хотя о безоговорочной капитуляции говорить не приходится, отважное животное сдалось почти без боя.
Пока отец тащил за ноги изможденную бегством свинью, ему в голову пришла мысль о том, что надо все-таки найти работу, хотя бы на день или на два, просто чтобы пополнить арсенал, не совершая для этого налета на оружейный магазин.
* * *
Нужда ли порождает большие семьи, или страх перед ней, но главное заключается в неизбежном следствии всей этой истории — в извечной нехватке площади. Нам всегда не хватало места. Нелегко в таких условиях остаться наедине с собой и своими мыслями. Нелегко оградить свою личную жизнь и жить не только на виду у всех, но и как-либо еще, потому что деликатность — это, конечно, хорошо, но лучше бы к ней прилагалось еще и некоторое количество квадратных метров площади.
— Чей это ты там все кропаешь, а, писака? Ну-ка дай-ка я посмотрю…
Нелегко искать вдохновения, нелегко взять у жизни свой маленький реванш, сосредоточиться на самом важном, когда вокруг все орут. И, хотя именно в мелких обидах и притеснениях черпают силу большинство увлеченных людей, Тотору было непросто пристраиваться каждый вечер к краешку стола, чтобы спокойно марать бумагу. Тем более что с бабушкиной точки зрения именно постоянство его занятий было особенно неуместным. То что пацан пишет, когда происходит что-то особенное, рассказывает о необычных историях, которые иногда тут у нас случаются, — это еще ладно, но вот когда он просто так пачкает бумагу, без всякого повода, когда он что-то там корябает, в то время как никаких достойных событий нет, вот это ее здорово возмущало. Лучше бы он рисовал, тем более что в наших краях недостатка в натуре не было.
Ну а больше всего раздражал сам факт тайны — полное неведение о том, что это он там хочет поведать миру. Поэтому иногда, чтобы сломить его упрямство, старуха шла на провокации. Но, когда она рвала его тетрадки или проливала на них кофе, мы заранее знали, чему бедный паренек посвятит вечер. В такие дни Тотор всегда испытывал особое вдохновение, начинал новую тетрадь и тратил одну за другой биковские ручки на свою многословную месть. Забавно было видеть, как он нервничает. Бедный малыш, чей гнев тонул в океане бессловесности, еще более безмолвный, чем когда-либо, лишенный дара речи, часами водил ручкой по бумаге, двигая локтями так, будто что-то вязал, черня страницу за страницей быстрее, чем мы смогли бы их прочесть.
Надо сказать, что помимо того, что мальчик был нем как рыба, наш Тотор был к тому же настолько тщедушен и ни к какой работе не способен, что должен был хоть чем-то это компенсировать. Ему бы быть таким, как мы, отъесться хотя бы так, чтобы футболки не болтались, как на вешалке, да заиметь мускулистые ноги. Это бы сберегло ему немало душевных сил и избавило бы от одолевающих мыслей, и, возможно, будь он поглупее, по крайней мере тело было бы в порядке.
Ну а в остальном родители не видели неудобств в его маниакальном стремлении писать. Да, им эта страсть была непонятна, но, уж во всяком случае, она никому не мешала. Тем более что эта маленькая слабость обходилась не слишком дорого. По большому счету, им приходилось раскошеливаться только на новые тетрадки, а вот если бы мальчик вдруг так же увлекся чтением, если бы пришлось покупать ему столько же книжных страниц, сколько он исписывает, то инвестиций потребовалось бы куда больше. Бабушка, напротив, считала страшным неприличием переводить столько бумаги, и в любом случае в ее представлении это было столь же далеко от того, чем подобает заниматься мужчине, как, к примеру, вышивка или шитье.
А еще Тотор страшно не любил, когда, его называли Писакой; Тотор еще куда ни шло, но только не Писака. Его счастье, что он был немой, это помогало ему держать себя в руках. На самом деле умение писать его здорово выручало, потому что родители до сих пор не разобрались с системой счетов, и чековая книжка у них была, но они не знали, как там что писать, и, когда приходил судебный исполнитель, приходилось заключать с Тотором мировую. И, когда требовалось заполнить бланк, уладить формальности, чтобы не оказаться в тюрьме, за дело брался Тотор. Наступал его звездный час. Желая слегка над нами поиздеваться, он крайне неспешно вписывал сумму, старательно высунув язык, прекрасно сознавая свое превосходство, ощущая себя посредником между нами и окружающим миром. Хуже всего, что Тотор все делал нарочито медленно, тщательно выписывая крупные цифры, круглые, ровные, безукоризненные. И даже папину подпись он умел изобразить лучше всех.
Что касается того, чем он заполнял свои тетради, что он там строчил целыми днями, тут было ясно лишь одно: то были не цифры, потому как в нашем доме, что не пересчитывай, таким длинным суммам взяться было неоткуда.
* * *
Всякий раз, когда папа помогал какому-нибудь Пьеру, Полю или Жаку, всякий раз когда он подсоблял хозяевам окрестных ферм, он обязательно совершал парадный проезд мимо нашего двора, горделиво восседая на взятом напрокат тракторе, красуясь, как на конкурсе красоты. Казалось, он гордился тем, что работает, это придавало ему какой-то особенный шик, особый размах, возвышало его, правда, обычно ненадолго.
Отец и впрямь смотрелся эффектно за рулем какого-нибудь «Джона Дира»
[3]: он становился фигурой иного масштаба, у него появлялась парадная выправка и особая торжественность во всем облике. Работа даже пробуждала в нем некую властную уверенность, от которой дома не оставалось и следа или же он тщательно ее от нас скрывал, ведь иначе ему было бы невозможно ужиться с мамой, у которой властность была в крови.
— Пап, покатай нас, пожалуйста!
На своем тракторе он был похож на Посейдона, ну или на Нептуна, неважно, в общем, на статую какого-то бога. Он был таким высоким, таким неприступным, и, чтобы с ним поговорить, приходилось высоко задирать голову и повторять громко по нескольку раз, перекрикивая шум двигателя. Он же непринужденно возвышался над нами, подавляя нас своим гордым, почти надменным видом, чуть-чуть задаваясь, хотя все прекрасно знали, что завтра он опять станет безработным.
Особенно нам нравилось, когда наш гусар врубал первую передачу и принимался гарцевать перед нами, будто всадник на манеже. А когда папа подъезжал к дому, то сначала из-за забора, как правило, показывалась его голова, эдакая тыква в кепке, то и дело подскакивающая на ухабах вместе с трактором. В эти дни отец важничал так, будто трактор наш собственный, будто мы могли угрохать несколько миллионов на такой вот агрегат или же владели полями, соответствующими подобной технике. И вместо того, чтобы остановиться посреди двора, он делал несколько кругов почета, что-то горланя с высоко поднятой головой, чтобы уж все точно обратили на него внимание. Обычно нам не хватало терпения стоять и дожидаться окончания этого представления, и мы пускались вдогонку за трактором, чтобы тоже прикоснуться к этому чуду, вскарабкаться на него, но в такие моменты отец настолько поднимался над мирской суетой, что даже не замечал нас.
Чтобы по-настоящему гордиться отцом, нам нужно было бы всегда видеть его только таким — когда он работает, а мы где-то там, внизу. Но проблема заключалась в том, что с наступлением вечера он должен был отводить стального коня хозяину, а отдав его, отец напивался и уже без рева двигателя, тихим ходом возвращался домой, не подскакивая на ухабах, пеший и пьяный.
Обычно после традиционных кругов почета папа отводил немного времени на то, чтобы перекусить с нами, и если, обедая, он никогда не глушил мотор, то лишь потому, что толком не знал, как потом такие штуковины заводить, и больше всего боялся заглохнуть.
В такие дни тон обеду задавал трактор. Мы ели, даже позабыв включить телевизор, завороженные этим прекрасным зрелищем, а дрожащие окна и трясущиеся стены дома приводили нас в радостное возбуждение. Игнорируя полные тарелки, мы глаз не могли отвести от своего красного идола, подрагивающего во дворе. Мы представляли эту громадину нашей: как мы сидели бы в ней, с тремя сотнями лошадей под капотом, которые привлекали нас куда сильнее, чем в какой-нибудь банальной моторной лодке, и за нами бы вился этот чертовски приятный дымок, пахнущий громом. Кстати, как-то раз именно в один из таких дней малыш Том воспользовался всеобщей расслабленностью, взобрался под шумок на трактор и включил первую передачу. И если бы тракторы ездили чуть быстрее, мы бы нашего братца наверняка больше не увидели — при том, сколько времени отец тогда за ним гонялся, хотя руль у трактора был вывернут до упора. Раз двадцать, не меньше, агрегат переехал курятник, так что мы потом два месяца питались курятиной.
После того инцидента каждый раз, как во дворе появлялся трактор, мы с малыша Тома глаз не спускали, следили, чтобы братец не вставал из-за стола, потому как перепаханный двор и погибшие куры — это еще куда ни шло, а вот попади трактор на шоссе, и все это имело бы последствия совсем другого масштаба.
В тот день отец был особенно бдителен, потому что сзади к трактору был прикреплен огромный бак с прозрачной жидкостью красивого голубого цвета, на первый взгляд совершенно безобидной. М поскольку сам по себе голубой цвет никак не вызывает мыслей об опасности — тем более такой красивый, прямо как у воды в бассейне, то с каждой стороны бака было нарисовано по черепу. На этот раз перед нами стоял уже не трактор, а настоящий бомбардировщик. Поэтому вид у папаши был исключительно серьезный, а важность порученной ему задачи отрицательно влияла на его аппетит. Для такого случая ему даже был необходим второй пилот, помощник, достаточно толковый, чтобы открывать и закрывать клапаны в конце каждого захода, чтобы не переводить ядохимикаты зря и по возможности избегать распрыскивания в жилых зонах. На эту должность выбрали, конечно, меня, как самого высокого. Мое избрание обошлось тогда без скандала, потому что, хотя братишки и осознавали, как классно кататься на тракторе до самого вечера, но перспектива провести это время в окружении черепов привлекала их куда меньше.
Перед отправлением мама заставила нас выпить липового отвара с валерьяной, и, по правде говоря, дремота быстро одолела волнение.
Когда мы собрались уезжать, остающиеся члены семьи выстроились провожать нас торжественно, как на войну. Стоя на крыльце, мать, старуха и братишки, уж наверно, волновались за нас, но из чувства солидарности держались уверенно. Перед самым отъездом папа тщательно объяснил мне тонкое различие между ON и OFF, открыто — закрыто, вниз — распылять, вверх — прекратить. В порядке эксперимента мы с ним один раз проделали эту операцию, просто чтобы посмотреть, — и действительно, достаточно было коснуться переключателя, чтобы появилось небольшое облако, голубая изморозь, которая разом смела торжественное построение у крыльца, вызвав у присутствующих приступ кашля до слез. «Хорошо, — сказал отец, — значит, работает… Все пройдет отлично».
И действительно, все бы прошло отлично. Если бы в последний момент не вмешалась бабушка: мол, заверните по дороге в город и привезите мне мою телепрограмму. А так все прошло бы просто замечательно.
Просто так получилось, что бабулю мы услышали, а поскольку отец никогда не осмеливался ей перечить, поскольку он был примерным сыном, то было заранее известно, что мы обязательно сделаем этот крюк, заедем в центр города, прокатившись по пешеходной улице прямо до газетного киоска, обеими руками удерживая переключатель в положении OFF и стараясь все сделать как можно лучше, только неприятностей себе на голову накличем.
* * *
На следующий день в газетах только об этом и писали, но, странное дело, все было представлено так, будто речь шла о состоянии всей химической промышленности в целом, а не о разоблачении чьей-то оплошности. И несмотря на довольно тяжелые для такого маленького городка, как наш, последствия случившегося, настоящими жертвами стали мы с отцом, потому что всю ночь потом жутко кашляли и глаз не могли сомкнуть, в отличие от тех бедолаг, которые случайно попали в облако и, кстати, в основном были просто старыми астматиками.
Надо сказать, что при въезде в центр города у нас с отцом возникло что-то вроде дурного предчувствия, а поскольку мой разум был довольно сильно отуманен маминым отваром, я уже плохо контролировал управление баком. А когда мы попали на пешеходную улицу, я забеспокоился. Я все пытался вспомнить, что же в действительности означают эти ON и OFF и в результате окончательно запутался. Отец, с большим удивлением обнаружив у церкви на углу улицы группу гуляющих горожан — кучку ходячих недоразумений, которым там совершенно нечего было делать, — принялся лавировать между ними, по возможности стараясь их не задавить, а я в это время старался случайно не облить их ядохимикатами. Как вдруг закашлял какой-то старикашка, ну просто в самый неподходящий момент, — я запаниковал, окончательно усомнился в своем OFF и поспешил переключить на ON. Сразу же стало непонятно, то ли OFF плохо закрывался, то ли ON слегка подтекал, только вдруг со всех сторон забрызгало, ядовитый фонтан стал поливать прохожих, сгибая их пополам, и, несмотря на все наши попытки ликвидировать течь, из бака хлестал проливной дождь.
Ко всему этому отец не имел никакого отношения, с чем были согласны все и к тому же так оно и было записано в полицейском протоколе, и хотя некоторые из обитателей дома престарелых, прогуливавшихся в том злополучном месте, очень некстати скончались, но, как бы то ни было, никто не полег под колесами трактора.
В вечернем выпуске новостей какой-то депутат вдруг зашелся в экологическом порыве — правда, слегка поздновато, что, безусловно, лишило его всякого доверия избирателей, но уж никак не помешало обрушиться на эти ужасные ядовитые облака, уничтожающие наши поля, на смертоносные струи, которые, убивая насекомых, оставляют на листьях синий ядовитый налет и несут гибель людям со слабым здоровьем. А откуда взялась эта туча бордоской жидкости в самом центре города, никто с уверенностью сказать не мог: учитывая всеобщую панику и плотность завесы, никто и не вспомнил ни о каком тракторе.
Что же до нас с отцом, то мы, конечно, предпочли бы не удирать, как воришки, а остаться там хотя бы понаблюдать за работой спасателей, а главное, разумеется, пожать руку тому депутату, но помимо боязни заглохнуть нас подгоняла необходимость вернуть трактор до темноты, иначе в дополнение ко всей этой драме мы получили бы еще и приличную головомойку от его хозяина. Какие-то прохожие вроде бы даже узнали нас, но не были в этом до конца уверены и поэтому предпочли подать в суд на неустановленных лиц, а не ввязываться в безнадежное дело, чтобы не схлопотать обвинение в клевете.
Вернувшись вечером домой и встретившись с семьей, мы поняли, какой переполох вызвала вся эта история, потому что не успели мы войти, как оказалось, что они все уже знали из местных теленовостей.
Папаша был страшно раздосадован тем, что телевидение его опередило и буквально испортило ему весь эффект. Таким образом он лишился законного права первым сообщить новость и всего удовольствия от процесса рассказа. А кроме того, что нас опередили, мы еще и от бабули в тот вечер схлопотали так, что мало не покажется: не дав нам сказать ни слова в свое оправдание, она накинулась на нас, призывая в свидетели всех богов, что так она и знала, готова была поспорить, что из-за всех этих дурацких историй мы обязательно забудем про ее телепрограмму.
* * *
Бывают же такие вдохновенные моменты, как, например, то утро, когда малыш Том встал раньше всех, подгоняемый нетерпением, столь свойственным юному возрасту. И, пока все еще спали, убаюканные теплом мягких перин он как был — в пижаме — уже вовсю играл во дворе. Издалека я наблюдал, как он проводит рукой над зарослями крапивы, словно окунает руку в воду, как будто над крапивой течет поток, по которому можно было плыть. Крапивы малыш не боялся, хотя она и была гораздо выше него. Оказывается, он пытался поймать маленькую желтую бабочку — из тех, что рождаются в погожие деньки, крылышки которых такие желтые, такие яркие, что мы называем их «лимончиками». Этот «лимончик» завис над хлорофиллом крапивных зарослей, упиваясь нектаром в море листьев, он безмятежно порхал, почти не опасаясь руки малыша, которому никак не удавалось его поймать. Только в пять лет такое может прийти в голову, только в этом возрасте не задумываясь ловишь бабочек — голыми руками, рассказываешь им какую-нибудь историю, а потом отпускаешь. Если бы это видели остальные, они наверняка подняли бы братца на смех. Старуха бы ему пригрозила, мать завопила бы: «Смотри не обожгись!», а отец ничего бы не сказал или выдал что-нибудь типа: «Тебе что, делать больше нечего, кроме как бабочек гонять?»
Но в такую рань все взрослые еще храпели, и судя по тому, что со вчерашнего ужина осталось немало пустых бутылок, проснутся они не скоро.
А я стоял вдалеке и молча, не вмешиваясь, наблюдал, прикидывая, сколько надежды и иллюзий требуется, чтобы верить в Деда Мороза. Всякий раз он считал, что поймал бабочку, всякий раз он с предельной осторожностью разжимал кулачок, ни секунды не сомневаясь, что «лимончик» там, внутри. Это было трогательное зрелище. Если бы я мог подойти поближе, то, возможно, увидел бы и раздражение этого до невозможности желтого насекомого. Несчастная бабочка, утомленная настойчивостью ребенка, каждый раз взмывала вверх и снова садилась чуть поодаль, выбирая себе новое прибежище, новый листок, новую лодку в океане крапивы.
Но и у бабочек рано или поздно лопается терпение, вот и наш «лимончик», которому надоели приставания, надоело то и дело взлетать да уворачиваться, наконец разозлился, и, когда мальчишка в сотый раз попытался накрыть его ладошкой, измученное насекомое вспорхнуло, зависло прямо над ним и стало так отчаянно бить крылышками, как будто хотело надавать парню пощечин. Тут братец перепутался не на шутку, сначала завыл, не в силах пошевельнуться, а потом рванул прямо ко мне.
Все это можно было бы считать просто забавной сценкой из деревенской жизни, если бы вечером по телевизору не передали прогноз погоды. На экране появился тот самый симпатяга-парень, который изо дня в день сам себя приглашал к нам на ужин и смотрел на тебя с экрана так, будто обращался именно к тебе и ни к кому больше. Это был единственный ведущий, который за столом нравился всем без исключения. Как и полагается, метеоролог обводил карту размашистыми движениями, восхищая нас предельной точностью своих жестов, совершая рукой прыжки от Эльзаса до Пиренеев, от Средиземноморья до облаков над Вогезами, и, как всегда, сообщал об улучшении погоды в наших краях.
И вот после обычной информации о температурах, этот служитель катастроф вдруг заговорил про Антильские острова, объявляя штормовое предупреждение, — там ожидался ужасный ураган, буйство стихии, из тех, которые возможно предсказать заранее, но невозможно предотвратить. Карибскому населению предписывалось не покидать своих домов, спрятаться и ждать, пока тайфун пройдет. И тут Месье Прогноз, видно, желая блеснуть эрудицией, стал объяснять нам наставительным тоном, какого мы от него раньше не слышали, что, мол, достаточно бабочке чуть сильнее обычного взмахнуть крылышками, как на другом конце планеты может случиться ужасный тайфун.
На этих словах мы с малышом Томом тихо переглянулись, стараясь ничем себя не выдать, и тот, хотя и был совсем ребенком, наверняка понял, какую сегодня совершил глупость.
II
Огромная морская волна приподнимает ковер, небоскреб обрушивается и рассыпается по покрывалу, жирное тяжелое небо намазывает свои облака прямо на простыню, а потом заворачивает тебя в нее и душит, сжимая, как старую перину… Каждый бы решил, что это кошмар. Он же видел просто сон, причем самый многообещающий, самый сладкий из всех, какие только могут присниться.
Наверно, это была своего рода профессиональная деформация — мечтать о все более громких сенсациях, все более крупных катастрофах и каждый раз приезжать на место слишком поздно и не успевать их заснять. Для такого человека, как он, профессионала высокого класса, настоящий ужас кораблекрушений, автомобильных аварий, землетрясений и авиакатастроф заключался в невозможности съемки момента бедствия. Все, что обычно удается увидеть и запечатлеть, — это лишь отдаленный результат катастрофы: обломки корабля, плавающие в воде, силуэты тел, обведенные мелом на асфальте, да свидетели, от которых вечно никакого толку, — все видели, но рассказать ничего нормально не умеют, одержимые правдолюбцы, которые сообщают лишь голые факты, не решаясь хоть как-нибудь их приукрасить. К тому же во всем этом нет ничего выхваченного прямо из жизни, нет ничего, что производило бы настоящий эффект, кроме разве что скорости, с которой снуют туда-сюда репортеры, да качества телевизионной картинки. И раз уж ущерб от крупных катастроф все равно ничем не восполнить, раз уж случившемуся не найти оправданий, то такой репортер, как он, считал своим долгом показывать абсолютно все, не упуская ни малейшей детали, стремился по возможности запечатлеть событие в момент, когда оно совершается, словно бы видя в этом некую компенсацию за бессмысленную жестокость мира, как будто смертью других можно было взять реванш у своей собственной.
* * *
В наших краях петух решает, когда начинается день, и обычно это ни свет ни заря. И если кому-то кажется занятным наблюдать, как солнце поднимается над сараями — зрелище всякий раз таинственное для тех, кто не знаком с астрономией, — то есть и другие, кому на это глубоко наплевать.
— Вставай, Болван.
— …Сейчас, сейчас!
Мы частенько прикалывались над журналистом, особенно по утрам. Вытащить его из постели не могли даже запахи варившегося кофе и поджаривающегося хлеба. Мы звали журналиста Болваном, хотя его настоящее имя было Маршту, Жером Маршту.
Поначалу мы об этом типе не знали ровным счетом ничего, кроме того что он сделал себе имя на серии более или менее сфабрикованных репортажей о чудесах в церквах Латинской Америки, — получилось весьма благочестивое произведение, за которое, однако, он на два года загремел в тюрьму.
Болван — первое, что пришло нам в голову, когда мы увидели журналиста с его нелепой физиономией, маленькими хитрыми глазками, острым взглядом. Ну а в остальном это был высокий мужчина с огромной плешью и длинными волосами — жалкими остатками пышной шевелюры времен его бурной молодости. Мы звали его Болваном, хотя с тем же успехом могли прозвать и Тупицей; только нам не хотелось его обижать. И хотя мы догадывались, что этот парень далеко не дурак и у него должна быть целая куча дипломов, но рядом с нами он сильно проигрывал.
Из-за всего что у нас здесь случилось за последнее время, именно к нам решили командировать этого великого репортера, чтобы он немного поснимал, как мы тут живем, и по возможности отыскал бы первопричину местных катастроф. И вот теперь он всюду за нами таскался, не отступая ни на шаг. Он даже за покупками ездил с нами, и, поскольку его неплохо спонсировала одна крупная страховая компания, мы не видели в этом ничего плохого.
— Можешь снимать что хочешь, — говорили мы, — нам скрывать нечего, у нас даже на двери в сортире задвижки нет.
По части репортажей он был настоящий маньяк: ни на минуту не выпускал из рук камеру, снимал нас день и ночь. Он наводил на нас объектив, даже когда просил передать ему хлеб, а как только начинало темнеть, навешивал на камеру здоровенный фонарь, ватт эдак в триста, и размахивал им перед нашими физиономиями, так что нам начинало казаться, что мы разговариваем с прожектором, а не с человеком. Самое смешное, что при этом он просил забыть о камере и вести себя так, будто ее нет. Парень был обвешан аппаратурой, как космонавт, все свое добро таскал с собой и при этом требовал, чтобы мы этого как бы не замечали.
Короче, мы легко привыкли к репортеру, тем более что быстро сообразили, что это довольно занятно, когда тебя все время снимают, что это даже доставляет некоторое удовольствие. Поначалу мы краснели, смущенно улыбались, старались держаться прямо, следить за каждым своим движением и выглядели так неестественно, что уже сами друг друга не узнавали. С тех пор как этот парень стал нас снимать, мы завтракали, обедали и ужинали в режиме непрерывного репортажа, из-за чего все вели себя тихо и скованно, а папа совершенно не пил. За столом все вдруг становились вежливыми, улыбались, как на банкете, и если для фотографии приходится притворяться, только когда вылетает птичка, то для видеосъемки нужно было улыбаться из кадра в кадр и одеревенело сидеть до конца обеда, так что к десерту все уже бывали порядком измотаны.
Зато в конце дня нас ждала награда: мы могли полюбоваться на самих себя, то есть вместо того, чтобы, как все нормальные люди, смотреть телевизор, мы пересматривали собственный только что прожитый день. И хотя интрига была слабовата, а декорации и вовсе не менялись, сюрпризов в этом спектакле хватало. Бабуля никак не соглашалась с тем, что она такая маленькая. И с преувеличенным восторгом твердила, что впервые видит себя со спины. До этого все, что она о себе знала, ей сообщало зеркало у окна. Маме же беспристрастный взгляд телекамеры помогал выявлять разные недостатки и недоделки в доме, всякие там не отстиравшиеся пятна или помятость занавески — тысячу и одну мелочь, которые она потом исправляла. У отца же, наоборот — хотя обычно он приходил в ярость из-за любого пустяка, — все это вызывало только веселый смех. Он наслаждался, наблюдая за собственными действиями с удивительным самодовольством, он мог смотреть на себя часами, хотя ничего интересного там не было, всякая ерунда, да к тому же все заранее известно, никаких тебе неожиданностей.
Вот так по вечерам вместо восьмичасовых новостей мы пересматривали только что прожитый день, а вместо прогноза погоды смотрели, какая была погода сегодня.
* * *
Поскольку чрезвычайные происшествия по природе своей близки к чудесам — ибо и те, и другие основываются на принципе неожиданности, — то наш славный Болван вынужден был снимать нас без передышки, не сомневаясь, что рано или поздно судьба вознаградит нас одной из своих превратностей. Болван не только видел нас по телевизору во время той истории с «боингом», но и был наслышан о наших подвигах — видать, кто-то из местных постарался, — и поскольку главное в репортерском деле — вовремя оказаться на месте событий, то благодаря нам Болван рассчитывал предвосхитить их ход, чтобы запечатлеть драму с самого момента ее зарождения, заранее условившись о том, что мы ни в коем случае не будем этому противиться.
Для него мы были просто очередным зрелищем, и он без всякого цинизма уверял, будто в нас сильно «катастрофическое начало», а для пущей убедительности даже использовал индийские слова: мол, мы обладаем даром катастроф, и наша карма состоит в том, чтобы сталкиваться с кармой других, причем лоб в лоб и по возможности со всего размаху. Он один смог угадать нашу необычную предрасположенность, ну а поскольку настоящими катастрофами можно считать лишь те, которые можно показать, то журналист прекрасно сознавал, какие преимущества дает ему наш дар, не считая лучей славы и солидных гонораров.
Часто его взгляд на вещи граничил с восторженным энтузиазмом, особенно поначалу. Первое время он был совершенно одержим перспективой успеха, рассчитывал на быструю славу и в приступах самоуверенности сулил нам незнамо что, чуть ли не блестящее будущее, — и это нам, чьи планы отродясь не шли далее того, чтобы вечером лечь спать да проснуться утром. Да, он был великим охотником за бедами, мотался по миру в поисках добычи, гонялся за войнами, выслеживал нищету, собирая жалкие крохи информации, но наконец он наткнулся на самородок, на слиток золота, а может, и на настоящее золотое дно.
Только вот, чтобы произошло что-либо выдающееся, одного желания недостаточно, и хотя совершенно ясно, что судьба не обдумывает заранее, в каком месте ей преподнести свой очередной сюрприз, однако редко бывает, чтобы рядом с вами случились две катастрофы подряд. И если про удачу говорят, что коли прошла, то ее не вернуть, значит, то же самое справедливо и в отношении всяких злоключений и бед. Так что вскоре у нашего великого репортера энтузиазма заметно поубавилось, ведь за целый месяц, который он прожил с нами под одной крышей, в его загашнике не появилось ни одной достойной новости, если не считать таковыми наши мелкие домашние неурядицы и повседневные происшествия, какие случаются абсолютно со всеми: убирая со стола, разбили тарелку, кто-то покусал бабушку, пара-тройка ссор без каких-либо последствий да ложная тревога по поводу легкой мигрени. Напрасно он все время заставлял нас что-то делать, напрасно побуждал к активности, ничего необычного с нами не происходило, так что очень скоро такому великому репортеру, как он, этому авантюристу, исколесившему все части света, стало тесно в нашем узком кругу.
— Вот видишь, говорили мы тебе, что ничего здесь не происходит, в обычное время здесь не случается абсолютно ничего.
Мы можем сколько угодно призывать на свои головы спутник или молить дьявола, чтобы он явил нам свои чудеса, можем до бесконечности ждать от будущего потрясающих открытий, но ничего так и не произойдет, потому что здесь пустыня, пустыня обыденности, и если между бытием и небытием есть что-то еще, то именно там мы и живем. Поверь, здесь хуже, чем просто в провинции, во всяком случае, еще дальше от мира, и можешь быть уверен, что в таких условиях единственное приключение и самое большое несчастье, которое только может произойти, — это остановка часов в гостиной, ну этих, знаешь, что всех пугают своим боем, — вот возьмут да и остановятся или, не дай бог, вообще сломаются…
И тогда он решил заставить нас куда-нибудь выбраться: принялся как заведенный твердить, чтобы мы не сидели на месте, а куда-нибудь сходили или съездили, хотя бы недалеко, хотя бы разок попробовали испытать судьбу за оградой собственного сада. Он считал, что не нужно ждать, пока судьба разглядит нас на столь маленьком пятачке, как наш, не нужно рассчитывать на наше якобы благоприятное местоположение, лучше дать волю нашей непредсказуемости, испытать наш собственный талант в чуть более густонаселенных районах. Вот тут-то он и заговорил впервые о путешествии, о какой-то бессмысленной дальней поездке, предлагал чуть ли не сесть на самолет и улететь в другую страну, в крайнем случае требовал, чтоб мы поехали и хотя бы просто денек провели в аэропорту, только чтобы посмотреть, что будет… На что отец, у которого была врожденная склонность к кратким и емким формулировкам, холодно ответил: «Самолет? Ни за что».
И все же однажды, после продолжительной обработки, ему удалось вытащить нас в город на ярмарку ветчины, такую типичную ярмарку с каруселями, какие бывают в городе каждый год и оставляют после себя ворох жирных бумажек. Болван намеревался заставить нас пройтись по всем аттракционам — от центрифуги до поезда-призрака, от американских горок до автородео, не пропустив и эти новомодные ракеты — спутники, в которых вы облетаете вокруг Земли не двигаясь с места. Видимо, он рассчитывал, что нам станет плохо и мы запросим пощады, или же надеялся, что один из болтов на карусели будет не слишком хорошо затянут. Убедившись в хорошем сопротивлении материалов и упрямом нежелании каруселей ломаться, Болван решил отыграться на бабушке, которую подверг самым разнообразным опасностям, вплоть до того, что прокатил ее подряд на американских горках, пиратском корабле и чертовом колесе.
Для бабули, которая даже на лифте сроду не ездила, это стало настоящим воздушным крещением. Каждый раз когда она проносилась мимо нас, ее вопли долетали до нас сквозь радостный визг толпы. Мы наблюдали, как наша праматерь взмывала в стратосферу, будто и впрямь собиралась нас покинуть, но снова и снова она возвращалась назад. И надо сказать, что с ее росточком метр тридцать бабуля уже раз сто должна была откуда-нибудь выпасть, свалиться за борт или выскользнуть из-под ремня. Естественно, поглазеть на такое зрелище собралось немало зевак, примерно как на соревнованиях «Формулы-1», когда все только и ждут, когда какой-нибудь болид сойдет с трассы, а Болван все это жадно снимал, без всякого сострадания, как будто смотрел бой быков.
Только вот нашу бабулю немало пошвыряла жизнь, и после таких потрясений, как голод да две мировые войны, кабинка с Микки-Маусом явно не могла представлять для нее угрозы.
Все же был и один интересный момент — небольшая потасовка среди танцующих из-за того, кто кому первый наступил на ногу. Отец проявил себя во всей красе, атаковал противника в несколько старомодном стиле, но живенько, хотя и не очень ловко, во всяком случае, совсем не так, как показывают по телевизору. Но поскольку пиво в тот день было по двадцать франков, то все были слишком трезвы, чтобы дело дошло до настоящей драки.
По пути домой внимание репортера было приковано к сидевшему за рулем отцу, навстречу которому неслись всяческие красоты, к отцу, который без лишней резкости, но и особо не осторожничая, один за другим проходил повороты. Наверное, наш репортер надеялся, что либо водитель уснет за рулем, либо дорога выкинет какую-нибудь штуку — в общем, случится что-нибудь непредвиденное. Только вот все повороты были нам отлично знакомы, ни один из них не мог застать нас врасплох, так что отец, который тысячу раз ездил по этой дороге, щелкал их как орешки. Он даже чаще всего крутил рулем по памяти, машинально выбирая наилучшую траекторию. Зато когда мы добрались до городка, отец остановил машину напротив оружейной лавки, с самым невинным видом заявив, что ему нужно кое-что купить и он вернется через пару минут. В этот момент в глазах журналиста мелькнул огонек надежды, капелька оптимизма.
— А можно я с вами?
* * *
Слушай, скажи-ка, разве не за тишиной ты сюда приехал? Не это ли ты здесь ищешь?
По вечерам, вместо того чтобы спокойно смотреть телевизор, Болван выходил во двор и курил.
— Не забудь закрыть дверь в сад, — каждый раз орала ему вслед бабуля, которой очень не нравилось, что во дворе кто-то шастает в темноте, — она считала это вредной городской привычкой.
В тот вечер Болван долго бродил вокруг дома, ему понадобилось не меньше двух часов, чтобы перестать убиваться и забыть про дурацкую оплошность, которая все ему испортила. В конце концов, единственной нашей ошибкой было то, что в оружейный магазин мы отправились все вместе, потому что, увидев, как мы сплоченно надвигаемся во главе с каким-то буйнопомешанным, который бросается на него с камерой наперевес, продавец, естественно, предположил недоброе. Во всяком случае, он резко изменился в лице и в мгновение ока из услужливого превратился в настороженного, из любезного в сурового. Может, он еще не пришел в себя после эпизода с опрыскиванием — в тот день он все видел собственными глазами. «Враги народа», — так назвал нас оружейник, будто хотел публично разоблачить, и хотя он, безусловно, был слегка ошарашен присутствием оператора, снимавшего нас, словно каких-нибудь знаменитостей, но сам явно не собирался видеть в нас не только звезд, но даже и простых покупателей.
И тогда Болван, чувствуя, что быть беде, отложил свою камеру и начал было переговоры off the record
[4].
— Сколько?
Похоже, торговец был неподкупен, так как вместо того, чтобы начать торговаться, он достал из-под прилавка полицейскую дубинку и, не говоря ни слова, саданул что было мочи по камере.
Поначалу Болван испугался за свой прибор и потому совсем пропустил момент, когда отец схватил продавца за шкирку. Пока он переживал, что упустил такую картинку, продавец по ошибке брызнул ему в лицо слезоточивой струей, которая предназначалась отцу… С постной улыбкой на обтекающей физиономии, понимая, что сенсационные кадры попросту уплывают у него из-под носа, журналист кое-как вскинул на плечо камеру и, исходя из каких-то неясных соображений по поводу освещения, попросил всех нас встать поближе к витрине, чтобы запечатлеть всю сцену крупным планом.
Как вдруг — была ли то оружейникова жена или просто какая-нибудь партизанка — из подсобки стали раздаваться выстрелы, не слишком точные, но систематические, во всяком случае, настойчивые, и настолько решительные, что не прекратились, даже когда мы поспешно выскочили из магазина. Оказавшись на улице, мы поняли, что женщина продолжает стрельбу, паля наобум во все, что движется, так что вокруг нас зеваки стали валиться наземь, как мишени в тире, а осколки автомобильных стекол посыпались на головы, как град. Благоразумно решив не давать ей отпора, мы все вместе побежали вниз под гору — Болван, братишки и отец, не забывая про бабушку, которую мы несли на руках, а она в это время издавала воинственный клич о скором реванше и командовала нами, как лошадьми, слишком разъяренная, чтобы всерьез волноваться. Так мы и пробежали всю улицу Церкви, под свист пуль и бешеный стук сердца, задыхаясь не столько от бега, сколько от разбирающего нас смеха… Заняв оборонительные позиции в большом здании крытого рынка и почувствовав себя в полной безопасности, мы поняли, что один из нас уже не смеется. Это Болван осознал, до какой степени страх подавил его репортерский инстинкт, что он в панике даже камеру оставил там, наверху, и, значит, только что ни много ни мало упустил шанс заснять великолепную бойню, заваруху вроде тех, что можно увидеть в Центральной Америке во время очередной революции.
Кажется, служители порядка потратили уйму времени, чтобы усмирить оружейницу. Ясное дело, она нашла повод, чтобы дать выход своему хроническому недовольству жизнью и одним махом избавиться от многолетней вялотекущей депрессии, которая благодаря нам выплеснулась наружу и, стало быть, миновала без следа.
Хуже всего, что в вечерних новостях не показали ни кусочка этой уморительной заварухи, лишь несколько кадров постфактум: маленький уютный городок в погожий день, улица Церкви с ее тенистыми уголками, журчащий фонтан с двух или трех разных точек да местные бездельники, выпивающие под зонтами от солнца цвета анисовой водки, — в общем, полная идиллия.
* * *
Мы готовились очень тщательно, работали всем коллективом, а поскольку просто так ничего не случалось, оставалось одно решение проблемы: инсценировка. Главная задача охотника за хорошими кадрами примерно та же, что у браконьера, — заманить добычу, говорил Болван.
Чтобы предотвратить возможные сбои, он даже установил вторую камеру на противоположной стороне двора, и наш двор стал похож на съемочную площадку. Бабуля, которая знавала времена, когда у гражданского населения еще не было огнестрельного оружия, и считала, что убивать поросенка голыми руками должен уметь каждый, наконец была поддержана самой жизнью… Потому что во имя традиции, этой кокетливой постановщицы театрализованных анахронизмов, Болван хотел обессмертить ту славную эпоху, когда человек и животное сражались на равных, те доблестные времена, когда свой ужин надо было заслужить, а героизм был делом будничным и люди без колебаний подвешивали поросенка за ноги и вспарывали ему брюхо… Болван, в котором вдруг проснулся поэт, уверял что, во-первых, мы будем сполна вознаграждены прекрасным зрелищем, а к тому же под видом этнографических зарисовок в стиле репортажа о возвращении исконных традиций — вроде умерщвления поросенка голыми руками — съемку можно будет пристроить сразу в целую кучу передач о природе.
А вот о чем этот мошенник нам не сказал, так это о том, что он, оказывается, надеялся на нашу неопытность и хотел, чтобы так или иначе свинья вновь одержала над нами верх.
Предварительно сама бабушка проинструктировала нас, как превратить свинью в свинину и навсегда обездвижить стокилограммовую тушу копытного животного без единого выстрела. Во-первых, следует притаиться у выхода из свинячьей конуры. Во-вторых, нужно приманить свина, чтобы ему захотелось выйти. В-третьих, дать ему пару раз поленом по затылку в тот момент, когда он выходит, при этом если второй удар придется не по голове, а, скажем, по почкам, то зверь уйдет.
Прежде чем выйти на сцену, отец на некоторое время уединился в глубине двора. Он ходил кругами вокруг лужи, мысленно репетируя маневр. Издалека чувствовалось, что он крайне возбужден, несколько обеспокоен — в общем, обезоружен в полном смысле слова.
Далее, нужно было найти ему полено, хорошее эргономичное полено, которое бы удобно легло ему в руку, легкое, но достаточно солидное, чтобы остановить на месте ракету весом в сто двадцать кило. Перебрав все поленья, отец в конце концов остановил свой выбор на лопате, поскольку этот инструмент не только имел длинную и крепкую рукоятку, гарантирующую результат, особенно если бить металлической стороной, но и издавал при ударе приятный музыкальный звук.
Как раз при виде лопаты на бабулином лице появилась тень беспокойства, старушка испустила тяжелый вздох, в котором слышалось недоверие и даже некоторая растерянность. По такому случаю ее усадили в первых рядах, чтобы у нее был хороший обзор и нам не пришлось бы потом рассказывать ей, как все было.
Несмотря на время года, с неба в тот день падали редкие капли дождя, совсем редкие, но все-таки мокрые. В общем, было скользко. Перед тем как мы собрались выпускать хищника, бабуля настояла, чтобы все перекрестились. Она верила в эту свою веру, даже если ее убогая жизнь всеми силами пыталась ее подорвать, она все равно верила.
После долгой паузы отец тихо приблизился к логову зверя, осторожно, затаив дыхание, открыл дверцу и стал ждать. И хотя бедняга никогда не бывал на охоте — он для этого слишком любит поспать, — в нем проснулся охотничий инстинкт, повадки и рефлексы прирожденного охотника, о чем свидетельствовали его твердая рука и высоко поднятая голова.
И вот дверь наконец открыта, выход свободен, но свинья не подает никаких признаков жизни, ничто не указывает на то, что она там, внутри. То ли она дрыхла, то ли таинственным образом исчезла прямо перед нашим приходом. Все коварство нашего замысла заключалось, однако, именно в том, чтобы побудить животное к бегству, — мы рассчитывали, что желание прогуляться на свежем воздухе окажется соблазнительнее домашнего уюта.
Несколько минут спустя у отца, застывшего с лопатой наготове, уже ныли руки-ноги, а зверь все не показывался. Следуя бабулиным указаниям, отец слегка наклонился, чтобы заглянуть внутрь, ослабив при этом и внимание, и хватку. «Не опускай лопату, несчастный!» Бабуля не успела закончить фразу, как лопату развернуло на 90 градусов и свинья пулей выскочила наружу, показав тем самым, что прекрасно поняла, что здесь происходит, и действовала осознанно… Несмотря на грязь, зверюга не так уж и скользила и даже если и падала порой, то тут же вскакивала с таким проворством, что, казалось, она просто издевается над нами.
Самым ужасным было то, что свинья не только свела на нет все наши тщательнейшие приготовления, но и поставила под вопрос сам порядок вещей, соотношение сил между людьми и животными. Никогда еще человек не позволял свинье себя перехитрить, никогда это низшее животное так не мстило человеку, смывая нашим позором униженность собственного существования; в каком-то смысле это было премьерой. «Горстка ничтожеств!» — поспешила выкрикнуть бабуля, не пощадив никого из нас.
И снова Болван потерпел крах: конечно, убийство свиньи лопатой — не столь зрелищно, как, скажем, падение «Туполева», и все же, если бы получилось заснять вживую, то для начала и это было бы неплохо.
Да, нашему великому репортеру было о чем горевать, тем более что, скользя по грязи, свинья на полном ходу врезалась в его камеру. Ни в Ливане, ни в Чаде с его аппаратурой ни разу ничего не случилось, и вот теперь, в такой мирной домашней обстановке, как наша, в таком тихом уголке он то и дело рисковал потерять оборудование. Он рассчитывал, что мы поможем ему создать репортаж века, он приехал сюда, чтобы увидеть по-настоящему яркое зрелище, и после двух месяцев работы имел в своем активе лишь гору будущей колбасы, несущуюся прямо на объектив.
Но ты ведь бывалый путешественник, ты жрал финики в пустыне с кочевниками, ты облетел всю землю в креслах первого класса, ты не можешь сломаться из-за такой ерунды. Конечно, тут уже и метеорит находили, и крушение «боинга» видели, и опрокинутые тачки, и сошедший с рельсов поезд, но ты должен понять, что такое не случается по заказу… Не бойся, все еще изменится, да, сегодня удача улыбается не нам, но это не значит, что она будет долго на нас дуться…
Отец у нас, по правде говоря, был не особенно речист, но тут все сказал правильно. Чтобы утешить Болвана, он извел целый ящик пива, а журналист, как ребенок, играл с пробками от отцовских бутылок, все реже шмыгая носом, но на предложение выпить всякий раз отвечая отказом. Ясное дело, отца здорово злило, что этот тип корчит из себя трезвенника, однако он ничего не говорил Болвану, не показывал своего недовольства. Просто стараясь быть снисходительным, отец довольствовался тем, что по мере сил боролся с репортерской тоской, заставляя нашего друга все чаще и все отчетливее улыбаться.
Отец тем более искренне сопереживал Болвану, что тоже мечтал о своем скромном вкладе в нашу грядущую славу, о собственном звездном часе — он уже отведал этого пирога, а потому ни за что не отказался бы от добавки. По правде сказать, если не считать той истории с «боингом», до сих пор единственным настоящим подвигом нашей семьи, нашим единственным славным свершением было то, что мы проехали от Парижа до Клермона меньше чем за пять часов и выпили в новогоднюю ночь пять литров мартини, после чего так и не смогли найти ключи от погреба. Для бессмертия маловато. И хотя понятно, что смирение передается от отца к сыну, никому не запрещено отличиться в своем поколении, тем более что папа все это уже испытал, он уже бывал в эфире и прекрасно знал, что значит видеть свою физиономию в вечерних новостях, узнавать себя в рассказах других, — что ни говори, а это сильное ощущение, аж мурашки по спине бегут, и такое волнение охватывает, как на пьедестале почета, а все знакомые в порыве необъяснимой признательности вдруг разом начинают вам звонить. И пусть поначалу вам кажется, что на экране вы плохо одеты или у вас нелепая прическа, может, даже желтоватый цвет лица и множество морщин, видеть себя в телевизоре все равно очень приятно.
Внезапно отец перешел от утешительных речей к доверительным и заявил, что готов на все: откачать воду из прудов, чтобы поднять уровень воды в реках, полезть на гору Сен-Сирк, чтобы вызвать сход лавины, промчаться в густом тумане по встречной полосе какого-нибудь шоссе и даже въехать в пробку на пятой передаче — не важно что, главное — привлечь беду… «Не волнуйся, — говорил он Болвану, — не волнуйся, — если понадобится искушать дьявола, чтобы добиться славы, мы сделаем это, и, если судьба будет упрямиться, мы сотворим ее сами».
— Выпьешь бутылочку, Жеже?
— Пожалуй, нет.
* * *
Чтобы подбодрить нашего великого репортера и вернуть его к практической деятельности, мы познакомили его с папашей Шопеном. Когда-то это была целая семья, семья братьев Шопен, все они были своего рода жертвами славы другого Шопена, чем, безусловно, гордились, хотя и не имели к тому никакого отношения. Из троих братьев остался только один, младший, самый молодой, но далеко не самый трезвенник. Это был толстый пьянчуга, всегда одетый в камуфляж и ностальгирующий по тем временам, когда стреляли не только по телевизору. Конечно, вся его воинственность не шла дальше застольных разговоров, но и в пороховницах у него еще кое-что оставалось. Этот парень вот уже лет тридцать называл себя пенсионером, сорок лет — инвалидом, и двадцать пять из них говорил, что ему шестьдесят. В сумме же получался старик, единственным достоянием которого была инвалидность, старик, чья жизнь давно остановилась и поддерживалась лишь воспоминаниями, старик, коротающий дни, без устали пережевывая свой Верден
[5], правда, уже не твердо уверенный в том, что он действительно там был. Целый век бурлил в голове этого вояки из числа тех, кто всегда готов погеройствовать задним числом, выиграть наконец воображаемое сражение и отомстить за былые невзгоды, а о будущем рассуждает с горечью человека, которому туда уже дороги нет. Дни напролет он просиживал за столом, перед распахнутой дверью, за которой вырисовывалась его единственная перспектива. Все время на сквозняке. Отсюда открывался вид на длинный поворот дороги, огибающей холм по склону, широкой дороги, по которой никто не ездил, кроме одних и тех же людей, которые всякий раз коротко сигналили и старательно махали рукой в окошко, чтобы поздороваться, по возможности не останавливаясь.
И днем и ночью мы могли не сомневаться, что застанем старика Шопена в его обычной позе: сидит за столом, устремив взгляд в дверной проем, как будто там играют спектакль. Хотя надо признать, что пейзажи и впрямь там замечательные, и благодаря высоте, на которой стоял его дом, старику тем более было на что посмотреть. Бархат зеленых холмов, увенчанных шапками деревьев, мягкий полумрак четко прочерченных долин, чуть ниже — вельвет пахотных земель, а правее, на склонах, — поля под паром, где совокупляются животные. Тихо, лишь редкая куропатка вдруг вспорхнет с дерева, или пробежит преследующий ее охотник. Словно большая картина была вставлена в дверную раму Шопена, картина с вечным и постоянно меняющимся сюжетом, изображающая в зависимости от времени года то пасторальную сцену, то охоту, то сев, то жатву, будто иллюстрированный календарь.
Если никто не приезжал навестить старика Шопена, то только из-за его манеры смотреть на вещи, из-за того глубокого пессимизма, в который погружала каждая его фраза, из-за того, что речи его заражали разочарованием и отнимали всякое желание жить. От одного его голоса становилось очевидно тяжкое бремя настоящего, а будущее вообще более не представлялось возможным. Всем без исключения он неизменно сулил либо войну, либо голод, а еще холеру и сифилис, что, впрочем, уже явно свидетельствовало о том, что в своей злобности наш пророк слегка отстал от жизни.
Самым же невыносимым в общении с ним был запах, исходивший от его искусственной прямой кишки, откуда, тошнотворно булькая, все время что-то стекало. А поскольку этот Шопен не питался ничем, кроме самого дешевого красного вина, которое везде одинаковое, в любой стране мира, то булькало там у него ого-го как. Однако главная прелесть персонажа таилась в ином — в том, из-за чего он казался чудом природы, феноменом долговечности: в его сердце, которое работало на батарейках, в этом сконструированном органе, который нуждался в покое и регулярной подзарядке. Так что дедулю следовало беречь, обращаться с ним ласково и уж ни в коем случае ему не перечить. Потому к нему и не приезжали, что боялись чрезмерно взволновать его неожиданным визитом, опасались, что в его приборчике скакнет напряжение и он выйдет из строя. А поскольку у старика не было ни личных сбережений, ни даже клочка земли, который он мог бы кому-нибудь завещать, то практически никто не желал Шопену зла. «У него сердце-бабочка», — говорили о нем местные, и этот образ, которым его здесь окрестили, верно передавал как то, что, оставалось в старике живого, трепещущего, так и ту осторожность, с которой следовало к нему относиться.
В общем, папа придумал познакомить Болвана с этим парнем, Шопеном, рассчитывая, что нагрянув к нему всем скопом, внезапно вторгнувшись в его поле зрения, мы преподнесем хорошенький сюрприз старому пианисту. Возможно, на настоящую катастрофу зрелище не потянет, но для начала и это репортеру сгодится, к тому же он убедится, что мы действительно хотим ему помочь.
Только вот вышло так, что Шопен безумно обрадовался нашему приходу, он был в полном восторге. Наш неожиданный интерес к нему, бурный энтузиазм, с которым мы явились преподносить ему наш сюрприз, — все это воодушевило его так, словно он именинник, и вместо того, чтобы испытать шок, свалиться в обморок или впасть в ступор, он сидел и радостно улыбался. Как он был счастлив! Вне себя от радости. Мы сразу же сообщили, что надолго остаться не можем, что у нас мало времени, но из христианского милосердия, которое, как водится, пробуждало в нас угрызения совести, все же присели к нему за стол, дабы уделить ему минутку-другую, притворившись, будто рады его видеть.
Весь его дом состоял из одной комнаты, без единого украшения, кроме, разве что, нескольких чучел звериных голов над камином, трофеев, оставшихся с тех времен, когда старик еще не потерял аппетита. В этом убогом мирке цвета пыли эти морды выделялись ярко, как парадокс, ничуть не стесняясь своего веселого вида. Казалось, они потешаются над хозяином у него за спиной.
— Да че это ты все время туда смотришь, а?
Болван снимал старика не таясь, жадно, как энтомолог — свое насекомое. Чтобы поддержать разговор, папа рассказал пару сплетен. За неимением лучшего они обменялись с Шопеном двумя-тремя метеорологическими предчувствиями — неизбежные светские штучки, когда больше говорить не о чем. Исчерпав тему погоды, папа сообщил ему стоимость говядины на рынке в Сен-Жане, цену двенадцатиградусного в «Интере»
[6] и почем теперь хлеб, а вот на йогурты всем было наплевать. Затем отец решил пойти на хитрость и стал зачитывать вслух страницу некрологов в газете, старательно выбирая людей, которых все знали, и подчеркивая каждую фразу ударом кулака по столу. Чтобы усилить впечатление, отец принялся хоронить и совершенно здоровых людей: он истреблял их одного за другим, стараясь разволновать солиста и довести его до приступа. Особо не церемонясь, он выдумывал инсульты для одних, несчастные случаи для других и самоубийства для самых одиноких, сопровождая каждый некролог минутой взволнованного молчания, чтобы дать прочувствовать всю глубину скорби. Потом, вдруг резко выходя из мрачного оцепенения, он издавал новый вопль: «Нет, не может быть, неужели и она тоже…» — и бац опять кулаком по столу.
За отсутствием результата отец расходился все сильней, умерщвляя одного за другим всех жителей кантона, от ближайших соседей до лучших друзей, от стариков до маленьких детей, а наш славный Шопен слушал внимательно как никогда и объяснял массовый характер смертности очередной эпидемией — наконец-то начинали сбываться его мрачные пророчества, его дежурные предсказания, в целом сводившиеся к тому, что со времен сотворения мира будущее не сулит нам ничего хорошего и хотя говорят, что в истории есть свой смысл, здравым его явно не назовешь. Ко всеобщему удивлению, старик ограничивался тем, что ошалело твердил «не может быть» да «не может быть», искренне печалясь, хотя и не без некоторого самодовольства, как будто его сердце-бабочка, как нектар, впитывало все эти последние новости, считая каждую новую смерть своим очередным трофеем. Окончательно убедившись в своей правоте, Шопен чувствовал себя безоговорочным победителем… Через полчаса он уже настолько привык к сильным ударам по столу, что даже научился их предупреждать, каждый раз придерживая рукой свою бутылку.
Сердечник был безнадежен. Наверное, вино плохой проводник, или, может, он только что поставил себе новые батарейки. Выбившись из сил, отец не стал продолжать, а просто сидел и пил, тем более что хозяин дома не переставал подливать всем, кроме Болвана, который, похоже, испытывал отвращение и к вину, и к его главному потребителю. Теперь уже сам Шопен болтал без умолку, воодушевленный вином, которое как будто приводило в движение какую-то водяную мельницу у него внутри, и чем больше мы соловели от его бурды, тем старик становился бодрее, очень довольный, что наконец-то у него появились слушатели. Не сомневаясь в нашем внимании, он обрушил на мировую историю целый град бранных эпитетов, поносил форт де Во
[7], Бир-Хакеим
[8] и Дуомон
[9], клял на чем свет стоит королеву, Веллингтона
[10] и Ватерлоо
[11], наверняка просто чтобы посудачить об Англии, воскрешая старые распри вместо того, чтобы предать их забвению… И точнехонько в тот момент, когда он дошел до 18 июня, во дворе раздался ужасный металлический грохот, как будто кто-то с чудовищной силой врезал по капоту машины… Этим дело не ограничилось — грохот возобновился, звуки ударов становились все чаще и громче. Потрясенные, застигнутые врасплох, мы только переглянулись, вопрошая друг друга ошарашенными взглядами. Но никто и представить себе не мог, что на самом деле случилось с нашей несчастной колымагой.