Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Эрик-Эмманюэль Шмитт

Когда я был произведением искусства

1

Все мои попытки покончить с собой оказались напрасными.

Вся моя жизнь, если говорить прямо, оказалась напрасной попыткой, как и мои самоубийства.

Самое чудовищное в моем случае — осознание тщетности этих потуг. Нас таких тысячи на Земле, у кого не хватает силы или духа, привлекательности или удачи, но только я отдаю себе отчет в своей убогости, что, к несчастью, выделяет меня из этой толпы. Бог лишил меня всех талантов, кроме проницательности.

Зря прожитая жизнь — куда ни шло… но оказаться неудачником-самоубийцей! Я сгораю со стыда. Негодный к тому, чтобы шагать по жизни, и слабак для того, чтобы расстаться с ней. Я — полная бездарность, моя жизнь не стоит ни гроша. Пора вдохнуть в мою судьбу хоть немного силы воли. Жизнь я унаследовал, но уж своей смертью я распоряжусь самостоятельно!

Вот так я разговаривал сам с собою тем утром, глядя в пропасть, открывавшуюся у моих ног. Передо мной, всюду, куда простирался взгляд, — глубокие расщелины и острые скалы, усеянные редким кустарником, а чуть ниже — вспенившееся море, бушующее, хаотичное, брызжущее негодованием перед неподвижной покорностью берега. Возможно, я заслужу хоть немного самоуважения, если наконец смогу убить себя. До этого дня мое существование никоим образом не зависело от меня. Зачат был по недосмотру, родился, потому что изгнали из утробы, вырос благодаря генетическому программированию, короче говоря, я просто мирился с собой. Мне стукнуло двадцать, и все эти двадцать лет я просто взирал на то, как течет моя жизнь. Три раза я пытался плыть наперекор течению, и три раза меня подводили подручные материалы: веревка, на которой я возжелал повеситься, оборвалась под моим весом; проглоченные таблетки снотворного оказались невинным плацебо, а брезентовый кузов грузовика, проезжавшего под окном, из которого я добровольно вылетел с пятого этажа, мягко принял мое тело. Но теперь я смогу засиять во всем блеске — четвертая попытка должна оказаться удачной.

Высокое побережье Паломба Сол имело заслуженную репутацию прекрасного места для самоубийц. Крутые отвесные берега гордо взирали на бушующие волны моря с высоты ста девяноста девяти метров, предоставляя телам, которые летели вниз, по крайней мере, три гарантированных возможности стать стопроцентными трупами: или застрять, словно мясо на шампуре, на подлете к морю на остро заточенных скалах, или разбиться на тысячи кусочков, приземлившись на едва спрятанные под водой камни, или потерять сознание при ударе о воду, что обеспечивало безболезненное погружение на морское дно. На протяжении веков ни у одного самоубийцы не выходило осечки. Вот почему, преисполненный надежды, я прибыл сюда.

Я безмятежно вдыхал свежий морской воздух, готовясь к последнему рывку.

Самоубийство — это как прыжки с парашютом: первый прыжок навсегда останется лучшим. Повторение приглушает эмоции, рецидив притупляет чувства. Тем утром я даже не испытывал страха. Стояла чудная погода. Ясное небо, резкие порывы ветра в лицо. Разверзшаяся у моих ног пропасть манила, готовясь принять меня в свои объятия. Затаившись внизу, море от нетерпения закусывало свои пенные губы.

Еще мгновение — и прыгаю.

Я даже рассердился на себя из-за того, что до такой степени спокоен. Зачем корить себя за то, что пропал аппетит к самоубийству, если на сей раз осечки не будет? Выше голову! Напряги нервы! Больше ярости! Заведись! Пусть хоть твое последнее чувство будет, по крайней мере, настоящим чувством!

Бесполезно. Равнодушие не покидало меня, и я начинал упрекать себя в равнодушии. Затем я стал упрекать себя в том, что упрекаю себя за равнодушие! Но к чему все эти упреки, если я как раз и хочу умереть, чтобы положить конец упрекам? И зачем в последнюю минуту своей жизни я придаю такое значение этой самой жизни, которую покидаю именно из-за того, что она ничего не стоит?

Нет, пора прыгать.

Вот только отпущу себе еще пару секунд, чтобы все же почувствовать, какое это счастье — покончить с этим навсегда!

Я размышлял о том, как легко избавиться от всего этого, как просто и умилительно истекают последние мгновения моей никчемной жизни. Начинаю пританцовывать от нетерпения. Вот, сейчас, легкий разбег и…

— Дайте мне двадцать четыре часа!

Мощный раскатистый мужской голос долетел до меня с очередным порывом ветра. Я сначала даже подумал, что мне просто почудилось.

— Да, дайте мне двадцать четыре часа, и ни часом больше! На мой взгляд, этого будет достаточно.

Раздавшийся повторно голос заставил меня повернуться, чтобы увидеть лицо, которому он принадлежал.

Одетый во все белое мужчина сидел, нога за ногу, на раскладном пляжном стуле, опираясь руками, усыпанными перстнями, на набалдашник трости из слоновой кости, и пристально рассматривал меня с головы до ног, словно выбирал товар в витрине магазина.

— Разумеется, необходимо, чтобы мне хватило воображения, но это… не так ли…

Мелкий смешок закончил фразу, мелкий икающий смех, похожий, скорее, на сухой кашель. Его тонкие усы растянулись в улыбке, приоткрыв ряд ослепительных зубов — причем, не ослепительно белых, а ослепительно разноцветных, поскольку они сверкали на солнце всеми цветами радуги.

Я подошел к нему поближе.

Передние зубы и резцы незнакомца были украшены драгоценными камнями.

Когда до него оставалось около двух метров, улыбка слетела с его лица, словно он опасался, что я ограблю его рот.

Я остановился. Сцена теряла смысл. Я уже не знал, зачем обернулся, я ведь даже не вслушивался в смысл сказанного, меня просто оторвали отдела. Я грубо заявил мужчине в белом:

— Оставьте меня в покое! Я собираюсь совершить самоубийство.

— Да, да… Я заметил… Поэтому и попросил вас подождать с этим двадцать четыре часа.

— Нет.

— Ведь это сущие пустяки — всего двадцать четыре часа…

— Нет.

— Что значат какие-то жалкие двадцать четыре часа, когда не удалась целая жизнь?

— Нет! Нет! Нет! И нет!

Я взвыл от отчаяния — до такой степени меня раздражал этот неведомо с какого неба свалившийся тип. Мужчина умолк, потупив взор, словно обидевшись на меня и мой резкий тон. Он явно хотел продемонстрировать мне свою обиду.

Я лишь пожал плечами и вернулся к краю обрыва. Не буду же я, в самом деле, портить себе смерть из-за какого-то идиота, который нацепил себе на зубы драгоценные камни!

Глубокий, очень глубокий вдох, чтобы успокоиться. Я бросил взгляд вниз: море показалось мне еще более отдаленным, дикий натиск волн на прибрежные скалы еще более яростным, торчащие из воды прибрежные камни еще более острыми, а самих скал, казалось, стало еще больше. Вой ветра превратился в нарастающее жалобное пение, от которого у меня горели уши, словно то были стенания вечного неудачника.

Интересно, он все еще там?

Ну и ну! Как я могу допускать хоть на секунду подобные мысли? Я совершаю самый значительный и самый достойный поступок в своей жизни. Ничто не должно отвлекать меня.

Да, но все же интересно, он там или ушел?

Я украдкой бросил взгляд назад: незнакомец с нарочитым прилежанием показывал, что никоим образом не желает меня беспокоить. Глядя на его отрешенный взгляд, элегантную позу, умиротворенный вид, можно было подумать, что он слушает воскресный концерт, сидя в беседке городского парка.

Я решил, что должен отбросить все мысли о нем, и вновь попытался сконцентрироваться на своем прыжке.

Однако я ничего не мог с собой поделать: я чувствовал на затылке его тяжелый взгляд. Он смотрел на меня. Точно, как только я отворачивался, он вонзал в меня свой острый взор, я мог поклясться в этом, он прожигал меня своими черными глазищами, которые — я точно знал — неотступно преследовали меня. Я потерял покой, мое одиночество было безвозвратно утеряно.

Обозленный на незнакомца, я резко обернулся.

— Я что, по-вашему, спектакль тут устраиваю? Я собираюсь покончить с собой!

— Я просто любовался птичками.

— Нет. Как только я поворачиваюсь к вам спиной, вы сразу пялитесь на меня.

— Вот еще выдумки!

— Уходите отсюда прочь!

— С какой стати?

— Просто поразительно! Вам что, больше нечем заняться?

Он с беззаботным видом посмотрел на часы.

— Нет, обед у меня только через два часа.

— Убирайтесь к черту!

— Побережье открыто для всех.

— Мотайте отсюда или я набью вам морду!

— По-моему, вы перепутали роли: ведь вы же не убийца, а жертва.

— Я не могу погибать в подобных условиях!

То равнодушие, которое я испытывал всего несколько минут назад, было уже очень далеко. Оно улетело с чайками в открытое море, и там, наверное, ему было приятно покоиться на ветру, покачиваясь над острыми выступами подводных камней.

— Я хочу быть абсолютно один. Мое последнее мгновение принадлежит мне и только мне. Я хочу, чтобы меня оставили в покое. Как вы можете оставаться рядом с человеком, который собирается броситься на скалы?

— Мне это доставляет неописуемое удовольствие, — и он добавил тихим, нежным голосом: — Я частенько прихожу сюда.

Взгляд его затуманился, воспоминания мелькнули в глубине зрачков.

— Я видел многих самоубийц — и мужчин, и женщин. И ни разу не вмешался в процесс. Но вы…

— Что я?

— Мне очень захотелось удержать вас от подобного шага. Понимаю, что нарушаю ваши планы, доставляю вам хлопоты. И тем не менее, я — и это весьма любопытно — обычно нисколько не заботящийся о судьбе своих соотечественников, не желаю, чтобы вы прервали свою жизнь.

— Почему?

— Да потому, что я очень хорошо вас понимаю. Будь я на вашем месте, я обязательно прыгнул бы. Будь у меня такая, как у вас, внешность, такая… разочаровывающая внешность, я обязательно прыгнул бы. Будь я такой двадцатилетний, как вы, то есть двадцатилетний без всякой свежести на лице, словно потрепанный старостью, я обязательно прыгнул бы. Что вы умеете в жизни? У вас есть талант? Призвание?

— Нет.

— Амбиции?

— Нет.

— Тогда прыгайте.

Я хотел возразить ему, что он как раз и мешает мне прыгнуть, но решил, что пора прекратить этот пустой разговор.

Твердым шагом я направился к краю пропасти и так же твердо замер у обрыва. Но мысли словно приковали ноги к земле. Как человек с перстнями осмеливается решать мою судьбу? Как это он может судить, годен я к тому, чтобы разбиться о скалы или нет? Кто позволил ему приказывать мне прыгать в пропасть? Я обернулся и крикнул в его сторону:

— Я собираюсь покончить с собой не ради вас, а ради себя!

Оторвав от стула свое длинное худое тело, он подошел и стал рядом со мной. От ветра он покачивался взад и вперед, словно маятник.

— У вас поистине переменчивое настроение. Когда я предлагаю вам не прыгать, вы хотите сигануть в пропасть. А когда я предлагаю вам прыгнуть, у вас пропадает желание. Вам что, всегда хочется делать наоборот все, что вам говорят?

— То, что я делаю, касается лишь меня. И больше всего мне хочется не видеть вас никогда. Исчезнете.

— В любом случае, уже слишком поздно, вы не прыгнете. Если самоубийца не решается больше четырех минут, то ему уже не суждено стать настоящим самоубийцей. Это доказанный факт. А за вами я наблюдаю больше восьми минут.

Он улыбнулся, и драгоценные камни в его рту вновь полыхнули, переливаясь на солнце. Я заморгал, ослепленный роскошной улыбкой незнакомца.

Вдруг посерьезнев, он пристально посмотрел на меня.

— Я прошу у вас всего двадцать четыре часа. Подарите мне их. Если я не смогу убедить вас не обрывать вашу жизнь, то мой шофер завтра же привезет вас сюда, на это же место, в этот же час, и вы спокойно броситесь в пропасть.

Он взмахнул рукой, и я заметил на дороге длиннющий лимузин нежнокремового цвета, возле которого стоял шофер в черных перчатках и, покуривая сигарету, всматривался в горизонт.

— Двадцать четыре часа! Всего двадцать четыре часа, в течение которых вы, возможно, вновь ощутите вкус к жизни.

Я ничего не понимал. Ни нежность, ни доброта не исходила от этого человека, который, однако, желал спасти мою жизнь. Филантропы обычно подвижны, суетливы, толстоваты, с наивными влажными зрачками и круглыми розовыми щечками, с наигранным властным видом. Ничего похожего у человека в белом я не наблюдал. Я искоса посмотрел на него. Его темные глаза, спрятанные под густыми черными бровями, глубоко посаженные, словно призванные наблюдать, оставаясь незамеченными, возвышались над тонким, загнутым, как клюв, носом и смотрели на мир будто из орлиного гнезда. Глядя на него, бросающего на снующих по небу бакланов цепкие взгляды, точные и гнетущие, словно он выбирал себе жертву, можно было бы назвать его красавцем, но в этой красоте не было ничего человечного. Скорее, имперское превосходство.

Почувствовав на себе мой взгляд, он повернулся ко мне и выдавил натужную улыбку. Его губы вновь приоткрыли ювелирную лавку, и я начал про себя перечислять: рубин, изумруд, топаз, опал, брильянт. А что же это за лазурный отблеск там, на левом переднем зубе?

— Скажите, а вон тот камешек цвета ультрамарин, это ляпис-лазурь?

Он подскочил как ужаленный, и его улыбка погасла. Глаза незнакомца насквозь просверлили меня. Он с жалостью смотрел на меня.

— Ляпис-лазурь? Бедный идиот! Это не ляпис-лазурь, это сапфир.

— Согласен.

— Не понял?

— Я даю вам свои двадцать четыре часа.

Вот так я познакомился с человеком, который круто изменил мою жизнь и которого, по своему наивному разумению, я звал в последующие несколько месяцев своим Благодетелем.

2

Лимузин тихо скользил по дороге.

Мой Благодетель вытащил из кармана на одной дверце бутылку шампанского, из другого — бокалы, и мы, восседая на сиденьях из темной кожи, одурманенные витающим в салоне пьянящим запахом янтаря, перешли к методичному потреблению пенного напитка. Я с удовольствием предался этому занятию, избавлявшему меня от лишних разговоров. К тому же шампанское, которое я неторопливо потягивал из бокала, казалось, еще сильнее ударило в голову из-за того, что я пил в движении, и это приводило меня в полный восторг. Впрочем, движение было настолько плавным, что, если бы не мелькавший за тонированным окном пейзаж, можно было подумать, что мы так и не сдвинулись с места.

Наконец мы остановились у высоких ворот из решетки, увитой жимолостью и украшенной гербами из кованого железа. Охранник открыл ворота, и лимузин, грациозный и беззвучный, продолжил свой путь.

— Мы прибыли в Омбрилик.

— Омбрилик?

— Так называется мое поместье.

Дорога с высаженными по обе стороны тисами, безупречно подстриженными, петляла вокруг холма. Она поднималась медленно, по спирали, словно повторяя движение заворачивающегося винта. Нескончаемый вираж влево с бесконечной стеной из одних и тех же темных листьев, мелькавших у меня перед глазами, буквально вдавил меня в дверцу автомобиля. Я чувствовал себя подавленным этим, казалось, нескончаемым кошмаром. Я физически ощущал, как мое сердце смещается в правую часть груди. Нервно вцепившись в ручку двери, я ждал, что меня вот-вот стошнит.

Бросив на меня взгляд, мой Благодетель понял, что мне нездоровится.

— Омбрилик находится в центре спирали, — пояснил он, словно это могло облегчить мои страдания.

Наконец машина вернулась в прямое положение и через несколько секунд остановилась перед огромной виллой, которую я затрудняюсь описать, настолько громадной она была. Могу просто сказать, что этот дом в высшей степени олицетворял то, что понимают под роскошью и экстравагантностью. Множество лестниц убегало в разные стороны от круглого, с колоннами вестибюля, направляясь к силуэтам балконов самых разных размеров и форм, где опускались и поднимались причудливые дымчатые шторы. Лестничные площадки украшали огромные статуи запечатленных в камне в странных позах то ли людей, то ли животных. Я медленно следовал за мажордомом по широким коридорам, стены которых были увешены бесчисленными одинаковыми фотографиями хозяина виллы, которые, однако, при пристальном изучении отличались друг от друга какой-нибудь совсем незначительной деталью. Затем мы вышли на более узкую лестницу, где висевшие картины, выполненные грубыми небрежными мазками, представляли моего нового знакомого в ином виде: занимающегося любовными утехами со всеми животными, которых только придумали природа и человек, включая гиппопотама и единорога. На каждой картине его мужское достоинство выражалось в огромной круглой ярко-алой дубинке, похожей, скорее, на предмет страдания, нежели наслаждения. Мажордом, однако, с беспристрастным видом шествовал среди этих сцен животной течки, равно как и попадавшиеся на нашем пути слуги и служанки, и я решил придержать свое изумление. Но куда же я попал?

Поднявшись на последний этаж, мажордом провел меня в небольшую комнату с окном на всю стену, выходившим на море.

Я окинул взором натянутые на металлических рейках картины, выполненные гуашью, где были изображены ракушки и улитки. И вновь изумился, но уже с облегчением. Однако, подойдя ближе, я заметил, что на самом деле картины живописали замученных и распятых женщин. Стенам этого дома решительно не хватало только одного: чувства меры.

Когда мажордом оставил меня одного, я прилег на кровать и, сам не зная почему, принялся рыдать. Слезы лились сами по себе, прерываясь на мгновения душившим меня исступленным иканием. Я, наверное, провел таким образом добрый час, всхлипывая и дрожа всем телом, утопая в слезах и соплях, не понимая, каким горем я убит, прежде чем до меня дошло, что приступ вызван контрастом между моим недавним желанием покончить с жизнью и шикарным жилищем, которое подавляло меня размахом и роскошью.

— Ну как, может, теперь вы немного расскажете о себе?

Откуда он появился? Сколько времени он уже здесь? Сидя на краю кровати, он склонился надо мной со скучающим видом, который, наверное, выражал у него сочувствие.

— К чему это? — ответил я. — Ведь это вы должны вернуть мне вкус к жизни.

— О, об этом не беспокойтесь, этот вкус обязательно к вам вернется.

И он протянул мне бокал с шампанским. Откуда он, как фокусник, достает эти бесконечные бутылки и стаканы? Я с радостью принял вино, как христианин принимает причастие. По крайне мере, пьяный я буду меньше думать.

— Итак, — вернулся он к разговору. — Кто же вы?

— Знаете ли вы братьев Фирелли?

— Ну разумеется!

— Так вот, я их брат.

Он расхохотался. Его, видимо, очень рассмешил мой ответ, поскольку тело его вздрагивало от приступов смеха. Его веселье тем более выглядело жестокой пыткой, поскольку он, заливаясь от смеха, блаженно закрывал глаза, словно для него больше ничего не существовало в мире, словно раскаты его хохота смели с лица земли всё, включая меня! Я стоял как столб, молча взирая на своего мучителя.

Вытирая сквозь смех слезы, он, пожалуй, впервые посмотрел на меня ласкою:

— Ладно, давайте серьезно: кто вы?

— Я только что вам сказал. Вот уже на протяжении десяти лет я наблюдаю подобную реакцию. Я — брат братьев Фирелли, но никто в это не хочет поверить. Мне надоело это. Вот почему я хочу покончить с собой.

Взволнованный такой новостью, он вскочил и пристально посмотрел на меня.

— Невероятно! У вас с ними одна мать?

— Да.

— И один…

— Да.

— Это… И вы родились после, во время или до братьев Фирелли?

— После. Они мои старшие братья.

Непостижимо!

В то время на острове, где мы жили, вряд ли нашелся бы человек, которому было бы неизвестно имя братьев Фирелли. Газеты, плакаты, афиши, реклама, клипы, фильмы, спонсоры… Везде возможность показать братьев Фирелли оценивалась в суммы со многими нулями. Если удавалось их заполучить, продажи подскакивали в два раза, публика набрасывалась на Фирелли, а инвесторы подбивали неслыханные барыши. И всё благодаря тому, что братья Фирелли были просто-напросто двумя самыми красивыми пареньками в мире.

Никому не пожелаю сосуществовать с красотой с самого детства. Изредка выставляемая на обозрение, красота ослепляет мир. Когда с ней сталкиваешься каждый день, она ранит, обжигает и оставляет на сердце шрамы, которые остаются с вами навсегда.

Мои братья обладали той красотой, которая очевидна для всех, — красотой, не требующей каких-либо объяснений. Блеск их кожи имел в себе нечто неземное: казалось, они сами создают этот свет. Природа не могла придумать цвет богаче цвета их глаз: в них отразились все оттенки синего — от лазурного до цвета морской волны, включая васильковый, нежно-голубой с синеватым оттенком, аспидный, цвета кобальта, индиго и ультрамариновый. Их ярко-алые четко очерченные губки покоряли своими круглыми пухленькими формами, вызывающе даря надежду на поцелуй. Их носы идеальной пропорции обладали потрясающей чувственностью благодаря тонким трепещущим ноздрям. Высокого роста, хорошо сложенные, в меру мускулистые, — их прекрасные формы легко угадывались под одеждой, — в меру элегантные, им достаточно было просто появиться на людях, чтобы тотчас же приковать к себе взгляды. Их совершенство было тем более феноменальным, что их было двое. Двое абсолютно одинаковых красавцев.

Некрасивые близнецы вызывают смех. Красивые близнецы вызывают восторг. Именно то, что они близнецы, наделяет их красоту чудодейственной силой.

Сила красоты заключается в том, чтобы внушить людям, которые с ней соприкасаются, что они тоже становятся красивыми. Мои братья заколачивали миллионы, продавая эту иллюзию. Их просто рвали на части, приглашая на вечеринки, инаугурации, телепередачи, снимая для обложек журналов. Я не могу осуждать людей, которые попали в плен этого миража, я сам стал его первой жертвой. Будучи ребенком, я был убежден, что настолько же прекрасен, как и они.

Как раз в тот момент, когда они стали знаменитыми, запустив в коммерческий оборот свою внешность, я переходил в среднюю школу. Когда первый учитель назвал мою фамилию Фирелли, лица всех учеников обернулись к тому, кто крикнул: «Есть!» И тут же вытянулись от изумления. Учитель сам пребывал в замешательстве. Я ободряюще улыбнулся ему, чтобы подтвердить подлинность своих слов.

— Вы… вы… состоите в родственных отношениях с братьями Фирелли? — спросил он.

— Да, я их брат, — с гордостью объявил я.

Оглушительный хохот потряс стены класса. Даже учитель не смог сдержать смешок, прежде чем призвать учеников к дисциплине и добиться тишины.

Потрясение мое было безгранично. Произошло нечто, — и затем происходило постоянно, — чего я не мог уразуметь. Я не слушал учителя, все голоса вокруг меня слились в беспрестанный мурлычущий гул; взбешенный, я с нетерпением ждал перемены.

Едва дождавшись звонка, я бросился в туалет и подбежал к зеркалу. На меня смотрел незнакомец. До сих пор, вглядываясь в свое отражение, я видел там братьев; созерцая постоянно их красоту, да еще помноженную на два, я ни секунды не сомневался, что похож на них. Но в тот день, когда в подвешенном над заплесневелым умывальником зеркале я обнаружил пустое лицо на никчемном теле, когда передо мной открылась внешность, лишенная всякого интереса, с невзрачными чертами и невнятным характером, меня самого тотчас же обуяла скука. Ощущение своей посредственности стало для меня настоящим прозрением. Никогда ранее я не испытывал подобного чувства, которое с тех пор уже никогда не покидало меня.

— Итак, вы один из братьев Фирелли! — повторил, потирая в задумчивости подбородок, мой Благодетель. — Я тем паче понимаю ваше отчаяние.

Он наполнил мой бокал шампанским и вновь оголил всю коллекцию своих драгоценных камушков.

— За ваше здоровье, я просто очарован нашей встречей. Она отвечает моим ожиданиям еще в большей степени, чем я ожидал. Давайте чокнемся.

Я просто держал свой бокал, наблюдая за тем, как сталкивается с ним бокал моего Благодетеля, поскольку чувствовал себя достаточно накачавшимся, чтобы чокнуться мимо цели.

— У меня такое чувство, что вы меня не узнали, — произнес он с досадой. — Или я ошибаюсь?

— Почему… я… я должен был узнать? Вы знамениты?

— Я — Зевс-Питер-Лама.

Он скромно склонил голову, уверенный в эффекте, который должно было произвести его имя. Горе на мою голову! Это имя мне ничего не говорило, и я смутно догадывался, что мое невежество будет стоить мне неприятностей. Мне пришла в голову мысль, что следует быстренько воскликнуть: «Ну конечно же!» или «Ой, какое счастье!», или «Боже мой, где же была моя голова!», короче говоря, произнести какую-нибудь условную банальную фразу, которая позволила бы мне иметь менее глупый вид и не обидеть хозяина дома. Однако — возможно, из-за воздействия игристого напитка? — эта мысль слишком долго добиралась до моей головы, и гнев моего собеседника опередил мой ответ, пригвоздив меня на месте.

— На какой планете вы живете, мой бедный друг? У вас не только с внешностью нелады, но и с умом тоже!

Он поливал меня словами, словно кнутом. Я с трудом выдерживал его тяжелый взгляд.

— Вы знаете братьев Фирелли, но вам незнакомо имя Зевса-Питера-Ламы? У вас поистине голова соломой набита вместо мозгов.

— Я знаю их, потому что они мои братья и потому что я от них вдоволь натерпелся. А на остальной мир мне наплевать.

— Вы что, не включаете телевизор? Ни разу не раскрыли газету?

— А зачем? Чтобы видеть там своих братьев и не видеть себя? Нет уж, увольте.

Он не смог ничего сказать в ответ, пораженный доводами в мою защиту. Я почувствовал, что должен прикинуться еще большим простачком, чтобы успокоить его.

— Отчего, по-вашему, я так жаждал умереть? Оттого, что я ни в чем не смыслю. Девять лет сплошного уныния. Ничто и никто не интересует меня. Равно как и никто не интересуется моей особой. Возможно, знай я о вашем существовании, я не захотел бы покончить с собой?

Такая откровенная лесть не была, наверное, для него в диковинку. Успокоившись, он вновь присел на кровать рядом со мной. Я умоляющим голосом продолжал:

— Объясните, кто вы, месье? И простите мое невежество, уж лучше оказаться мне на морском дне на радость прожорливым рыбам.

Он кашлянул и забросил ногу за ногу.

— Мне весьма неловко, что я вынужден рассказывать вам, кто я такой.

— Нет, месье, это я испытываю жуткое неудобство.

— Мне неудобно из-за моей скромности. Ведь я Зевс-Питер-Лама, самый великий художник и самый великий скульптор нашей эпохи.

Встав с кровати, он отпил глоток из бокала и, расправив плечи, устремил на меня проникающий взгляд.

— Не будим ходить вокруг да около: я — гений. Впрочем, я не стал бы им, если бы сам не верил в это. Я обрел известность еще в пятнадцатилетием возрасте благодаря своим картинам на черном мыле. В двадцать лет я делал скульптуры из соломы. В двадцать два я покрасил Дунай. В двадцать пять обернул статую Свободы клейкими лентами против мух. В тридцать лет я закончил свою первую серию бюстов из жидкого меда. Затем все покатилось одно за другим… Я никогда не вкалывал как проклятый, никогда не жрал лапшу или говядину от бешеной коровы. Я всегда катался как сыр в масле, я известен и признан во всем мире; за исключением встреч с отдельными психопатами вроде вас, всё, к чему я прикасаюсь, стоит целого состояния, любой нацарапанный наспех рисунок приносит мне столько, сколько профессору не заработать за целую жизнь. Короче, используя минимум слов, можно выразиться так: я обладаю гениальным талантом, славой, красотой и деньгами. Досадно, не правда ли?

Я не находил слов. Он подошел ко мне поближе и приоткрыл под усами свою витрину с ювелирными изделиями.

— Вдобавок ко всему, в постели я любовник, с которым никому не сравниться.

Я сидел, оглушенный столь убедительными доводами. Он подкреплял аргументы таким решительным тоном, что никому не пришло бы даже в голову оспаривать их.

Он вновь присел напротив меня.

— Ну, так что вы думаете об этом, мой юный друг?

— Я… Я… Я очень польщен, господин Зевс-Питер-Лама.

— Зовите меня просто Зевс.

3

Обед накрыли на террасе. Около трех десятков молоденьких девушек, появившихся невесть откуда, громко щебетали за выложенным мозаикой столом. Голоса то пронзительно взлетали фальцетом, то затухали на низких нотах, обрастали россыпью хохота, трещали, срывались, разлетались в разные стороны, цеплялись друг за друга, бултыхались над уставленной на столе снедью, словно колония лососей, пытающихся пройти через бурлящий порог реки. Никто не слушал своих соседок, все говорили одновременно. Немного пообвыкнув в новой обстановке, я понял, что они распинались, периодически повышая голос, только ради того, чтобы их услышал хозяин дома.

Тот восседал во главе стола. И не обращал ни малейшего внимания на тщетные усилия тридцати прекрасных девушек. Он даже глазом не вел и ни на секунду не прислушивался к обрывкам разговоров; он лишь вскрывал ракушки с дарами моря.

Ни разу в жизни я не видел столько прекрасных девушек в одном месте. Мягкая бархатистая кожа, чистые ровные лица, большие ресницы, шелковистые волосы — все девушки обладали круглыми и в то же время грациозными формами, ясным взглядом и изящными жестами. Поскольку дело было летом, на них были наброшены лишь легкие накидки из полупрозрачной ткани, и я предавался чревоугодию в окружении бесконечной череды оголенных плеч, золотистых от загара рук, бросающихся в глаза открытых пупков и едва спрятанных под ненадежным покровом прекрасных грудей. В отличие от моего Благодетеля, я жадно всматривался в одно за другим молодое лицо, пытаясь вызвать интерес к своей персоне и поддержать беседу. Попытка провалилась самым чудовищным образом. У меня было ощущение, что меня вдруг одновременно поразила слепота и глухота: напрасно пытался я артикулировать слова и составлять предложения, никто их не слышал; напрасно старался перехватить чей-то взгляд, никто не видел меня. Поначалу, оказавшись среди такого количества великолепных и желанных женщин, я переживал, что моя мужская реакция бросится в глаза и вызовет смех у окружающих. Но уже за десертом я мог успокоиться: безмолвное и прозрачное приведение имело больше шансов быть замеченным, нежели я. Это лишь укрепило меня в моей решимости: завтра же я возвращаюсь в Паломбо Сол, чтобы ринуться в пропасть.

Во время обеда, несмотря на его безмятежную, расслабляющую атмосферу, я почувствовал за столом некоторое напряжение. Среди молодых девушек вспыхнула скрытая, но настоящая война. Все на взводе, все как одна — яростные соперницы. Патетические попытки привлечь к себе внимание Зевса-Питера-Ламы перегружали их речи безудержным хвастовством, каждая метала стрелы в конкуренток, осыпая себя наивными лестными эпитетами. Борьба достигла своей вершины за кофе, когда, словно по свистку магического арбитра, игра прекратилась.

Поставив чашку на стол, Зевс-Питер-Лама поднялся и поманил одну из девушек пальцем.

— Паола, идем со мной, опрокинем по стаканчику.

Высокая брюнетка, чей подбородок дрожал от восторга, тут же выскочила из-за стола. Другие сразу притихли с перекошенными от досады лицами.

Когда пара скрылась с глаз, они даже ради приличия не попытались продолжить беседу. За столом повисла мертвая тишина, которая, наряду с полуденной жарой, сковывала тело. Лишь редкие звуки пережевывающих пищу граций отличали их от каменных статуй.

Решив, что мой час наконец пробил, я повернулся к своей очаровательной соседке по столу.

— Так вы, значит, подруга Зевса?

Вздрогнув от неожиданности, она смерила меня с головы до ног, словно впервые увидела. Затем вновь переключила внимание на пустую чашку от кофе, потеряв ко мне всякий интерес.

За столом стояла гробовая тишина.

Я оглянулся вокруг. Покинув прекрасных сотрапезниц, мой Благодетель сорвал с них невидимую вуаль. С их лиц слетели маски молодости и обаяния, обнажив напряженные черты, за которыми угадывались ненависть, презрение, себялюбие, цинизм, алчность… Правда, пока этим девам было всего по двадцать, на их личиках можно было лишь мимолетно уловить зачатки множества пороков, но пройдет всего несколько лет, и эти наброски навечно запечатлеются в морщинах, которые выдадут их настоящую суть, скрытую пока под покровом молодости.

Когда я выходил из-за стола, то уже не был уверен, на самом ли деле они так прекрасны.

4

По окончании сиесты Зевс-Питер-Лама пригласил меня в свою мастерскую.

На подиуме позировали три обнаженные молоденькие женщины. Я тут же в смущении отвернулся, словно меня застали за каким-то непристойным занятием. Однако прекрасные модели, слишком озабоченные тем, чтобы удержаться в неудобных позах и не пропустить оплошности конкуренток, уделили мне столько же внимания, сколько и за столом.

— Подходите ближе, — сказал Зевс-Питер-Лама, стоя за мольбертом.

Устроившись рядом с великим художником, я бросил взгляд на рождавшийся шедевр. Пытаясь сравнить оригинал и произведение искусства, мои глаза курсировали от холста, над которым он трудился, к молодым музам, вдохновлявшим на подиуме автора. Однако очень скоро мой мозг стал закипать от подобных путешествий.

— Итак, что скажете?

— Ну, знаете…

— Абсолютно никакой связи, не так ли?

— Ну… вроде, так.

Поскольку Зевс-Питер-Лама с чрезвычайно довольным видом сам это произнес, опередив меня, я с легкостью мог согласиться.

— Нет, никакой связи здесь не наблюдается…

На подиуме стояли три молодые женщины, в то время как на картине был изображен огромный помидор.

— Вы действительно увидели в них… это? — осмелился спросить я.

— Что?

— Помидор.

— Где вы видите помидор?

— На вашем холсте.

— Это не помидор, идиот, это красное воплощение утробы.

Я притих. Не угадав, что речь идет о красном воплощении утробы, я почувствовал, что наша беседа сходу стала не клеиться.

— С какой стати вы вдруг вообразили, клоун несчастный, что я буду писать то, что стоит у меня перед глазами и что заметно всем окружающим?

— А для чего тогда вы берете моделей?

— Моделей? Этих селедок? Мне вообще интересно знать, моделью чего они вообще могут служить!

Он в ярости плюнул на палитру. Хотя ярость продолжала кипеть в его душе, он начинал понемногу успокаиваться.

— Модели! — буркнул он. — Чтобы Зевс-Питер-Лама нуждался в моделях! Скажите-ка на милость, давайте уж вернемся в средневековье! Нет, это какой-то кошмар…

Он швырнул кисти.

— Все, закончили! — заорал он на девушек. — Можете одеваться!

Суетясь, модели в спешке набросили на себя то, что условно можно было назвать одеждой, и, не пикнув ни слова, выбежали из мастерской Зевса, метавшего гром и молнии.

Гениальный творец медленно обвел меня взглядом с головы до ног. Нехороший огонек загорелся в его темных зрачках.

— Просто поразительно, до какой степени сложно зацепиться за вас взглядом. Можно сказать, вы лишены малейшего рельефа. Вы — плоски.

— Я знаю.

— Вас словно нарисовали на ровной доске. И к тому же, когда я говорю «нарисовали»… Во всяком случае, не я рисовал. Да и краска уже поистерлась…

Убедившись, что его замечания причиняют мне боль, он расхохотался: к нему вернулось хорошее настроение.

— Вы никогда не мечтали о том, чтобы быть некрасивым?

— Мечтал и очень часто, — ответил я со слезами, щекотавшими мне веки. — Это уже хоть какое-то разнообразие в жизни.

Он с сочувствием потрепал меня по плечу.

— Совершенно верно. Если нельзя выбрать красоту, то лучше остановиться на уродстве. Без всяких сомнений. Пусть безобразное лицо не обладает привлекательностью, но все равно оно привлекает внимание, вызывает пересуды, вы выходите из тени, безымянность улетучивается, и перед вами открывается дорога — да что там дорога! — настоящая автострада!

Некрасивый человек может только расти в своей славе. Он — кладезь бесконечных сюрпризов. Он будет столь же соблазнительным, сколь лишен соблазнительности. Его речи будут настолько цветисты и утонченны, что ему лучше не закрывать рта. Он будет более смелым, решительным, подвижным, в нем будет больше страсти, лести, опьяняющей удали, великодушия, — другими словами, он сможет действовать гораздо эффективнее. Некрасивые любовники — лакомый кусочек. Страшилища всегда одерживают верх в любви. Впрочем, любому стоит только оглянуться вокруг и он заметит не одну женщину, которая вышла замуж за орангутанга. Как, впрочем, и атлетически сложенные мужчины, достойные эталонов древнегреческой скульптуры, связали себя брачными узами с ужасными мартышками. И деньги здесь ни при чем. Красота — это проклятье, которое порождает лишь лень и безразличие. Безобразность — это благословение, которое делает человека исключительным и может уготовить ему поразительную судьбу. Вы никогда не думали о том, чтобы обезобразить себя?

— Мне приходила в голову такая мысль… но…

— Но что?

— У меня не хватило смелости. Я предпочел покончить с собой.

— Конечно, у вас нет ни сердца, ни храбрости урода. У вас лишь гормоны никчемной личности. Вы такой же боец, как и теленок.

В то время как он осыпал меня оскорблениями, я с изумлением чувствовал, как меня охватывает теплая волна. И мне было приятно. Я впервые начал догадываться, в чем нуждался. Мне ужасно не хотелось, чтобы он прерывал свою речь.

— Вы правы, господин Лама. Я всего лишь терплю жизнь. Может быть, я вытерпел бы красоту, но никчемность свою я вытерпеть не могу.

— Вообще-то, мой юный друг, — и пожалуйста, поправьте меня, если я ошибаюсь, — вы не только лишены привлекательной внешности, но у вас и в голове-то с мозгами не густо.

— Точно!

Благодарность перед этим человеком переполняла мое сердце. Мои щеки горели. Еще ни разу не ощущал я симпатии со стороны собеседника. Я едва сдерживал себя, чтобы не броситься на него с объятиями.

— Итак, подведем итоги: вы пресны, аморфны снаружи, пусты внутри и страдаете хандрой.

— Правильно!

— Вас никто не интересует, и вы тоже никому не интересны?

— Совершенно верно!

— Вас трудно назвать незаменимым?

— Любой будет лучше меня!

— Вы полная противоположность меня.

— Абсолютно точно, господин Лама.

— Вас можно назвать, скажем, полным ничтожеством?

— Да! — восторженно воскликнул я. — Я полный ноль без палочки. Он улыбнулся, великодушно открыв для созерцания свои драгоценности. Мягко сжав мне плечо, он вынес вердикт:

— Вы тот человек, который мне нужен.

5

Как я ни умолял, Зевс-Питер-Лама категорически отказался сообщить, чего же он ждет от меня.

— Позже… Позже… У нас еще есть время до завтрашнего утра, ведь так?

Золтан, его личный шофер, увез его куда-то в длинном лимузине, покорившем меня своим скользящим и бесшумным стилем, а я продолжал оставаться в неведении. Однако меня это мало волновало! Главное — я интересен этому человеку! Для него, живущего среди сонма соблазнительных женщин, способного позволить себе всё благодаря несметному богатству, я представлял собой нечто уникальное…

Прогуливаясь по коридорам Омбрилика, я терялся в догадках. Может, он собирается писать картину о посредственности? В таком случае я оказался бы идеальной моделью для позирования. В то же время я уже имел возможность убедиться в том, что он никогда не занимается простым копированием того, что видит перед собой; ознакомившись с его произведениями, которые раздували, истязали, преувеличивали реальность, я не мог вообразить, что он выберет такой банальный сюжет. Его искусство, его устремления требовали острого, неординарного подхода.

«Вы тот человек, который мне нужен».

Впервые за все свое существование я оказался наделенным хоть каким-то ценным качеством. Правда, в соответствии со своей никчемностью, я не мог понять, каким именно.

Я ловил свое отражение в зеркалах, мимо которых проходил, бродя по бесконечным коридорам виллы. Что он видит в нем такого, чего не вижу я? Я пристально вглядывался в черты своего лица, вертел головой, пытаясь найти в себе что-то удивительное или живое. Все напрасно. Как я ни напрягался, в зеркале мое внимание приковывали, скорее, окружавшие меня картины и мебель, которые казались более живыми, чем я. Вспомнив про помидор, я в душе содрогнулся. Если он видит помидор — о, простите, красное воплощение утробы — в трех великолепных обнаженных женщинах, то на какой жалкий овощ смогу вдохновить его я?

«Вы тот человек, который мне нужен».

Когда ждешь, время тянется невыносимо медленно. К тому же, нескончаемая череда произведений искусства, населявших этот дом, вместо того чтобы отвлечь меня от мучительного ожидания, лишь угнетала своим раздражающим изобилием.

В девятнадцать часов мой Благодетель вернулся и пригласил меня к себе.

Когда мы уединились в одном из многочисленных салонов поместья, он представил меня человеку, которого иначе как круглым назвать было невозможно. Круглой формы очки, глаза — как шарики, рот — буквочкой «О». Его фигура, казалось, была спроектирована на основе живота: тело представляло собой огромный пузырь, который сверху был прикрыт круглой лысой головой, а внизу торчала пара туфель. Он был не одет, а, скорее, упакован в помятое льняное полотно, подвязанное кожаным ремешком. Узенькая полоска черной кожи делила тело точно на две части, без единой складочки, — что было просто поразительно для его тучной фигуры, — и пусть ей не удавалось поддерживать одежду в талии, зато она метко подчеркивала место, где встречались две полусферы, словно сходящаяся винтовая резьба.

— Вот доктор Фише, он сейчас осмотрит вас.

Тоном, не терпящим возражений, врач приказал мне раздеться. Прослушав меня со стетоскопом, он проверил рефлексы моей нервной системы, пластичность мышц, набрал из меня кровищи на целую дюжину пробирок, после чего принялся замерять гибкой метровой лентой; он измерил у меня все: окружность шеи, размер большой берцовой кости, ширину плеч. Во время всех этих манипуляций я чувствовал себя, как на примерке у портного, а не на медицинском осмотре.

Закончив работу, он сложил свой медицинский инструмент с гораздо большей осторожностью, нежели когда вертел мною в разные стороны, пробормотал что-то Зевсу-Питеру-Ламе и покинул комнату, не удостоив меня даже взглядом.

Когда мы остались одни, я, натягивая на себя одежду, поинтересовался у Зевса-Питера-Ламы:

— Зачем меня осматривал врач?

— Чтобы знать, в состоянии ли вы выполнить то, что я планирую.

— То есть?

— Дождемся результатов анализов, и тогда вы все узнаете.

— Когда же?

— Сегодня вечером.



Идиотская луна уставилась, не спуская с меня взгляда, через большое, на всю стену, окно.

Я сто раз ложился в кровать и сто раз поднимался. Я больше не знал, что с собой делать. С некоторой горечью я констатировал, что Зевс-Питер-Лама уже выиграл пари: мне больше не хотелось быть самоубийцей, я попал под его влияние, он пробудил во мне любопытство, вернувшее меня на жизненный путь, я с нетерпением ожидал озарения. Ведь Зевс-Питер-Лама обещал мне именно озарение. «Вы тот человек, который мне нужен». Прояснение моей личности, моего сознания.

В полночь слуга явился за мной, чтобы отвести в спальню моего хозяина. Зевс ожидал меня, развалившись в ночном халате посреди высокохудожественных подушек, — в которых мой креативный друг видел то ли живот косули, то ли каменного петуха, то ли бедро смущенной нимфы, — с бокалом шампанского в правой руке и с сигаретой — в левой. Мой Благодетель не курил, но ему нравился табачный дым; он держал сигарету кончиками пальцев, никогда не подносил ее к губам и поджигал лишь для того, чтобы артистично создавать вокруг себя голубоватые облачка.

— Мой юный друг, у меня для вас хорошие новости.

— Вот как, — едва вымолвил я, с трудом продирая пересохшее горло.