Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Харуки Мураками

Сборник рассказов

Принцессе, которой больше нет

1988

Перевод с японского: В. Смоленский



Красивая девушка, хватившая родительской любви и избалованная настолько, что последствия уже необратимы, имеет особый талант портить настроение другим людям.

Я был тогда молод (двадцать один год, а может двадцать два), и эта ее черта меня неприятно задевала. По прошествии лет думаешь: наверное, делая по привычке больно другим, сама себе она тоже делала больно. А может, еще просто не научилась управлять собой. Если бы кто-нибудь сильный, стоящий на земле тверже, чем она, умело вскрыл бы ее в нужном месте и выпустил наружу ее «эго», ей наверняка полегчало бы. Она, если разобраться, тоже нуждалась в помощи.

Но вокруг нее не было ни одного человека сильнее, чем она. А я — что я… В молодости до таких вещей не додумываешься. Мне было неприятно — вот и все.

Когда она по какой-либо причине — а часто безо всякой причины — преисполнялась решимости кого-нибудь уделать, этому не мог сопротивляться даже собравший всю свою армию король. Яд ее был безотказен — на глазах у всей публики она мастерски заманивала свою жертву в глухой угол, припирала там к стене и красиво размазывала по ней лопаткой, как хорошо разваренную картошку. Останки бывали не толще папиросной бумаги. Даже сегодня, вспоминая это, я признаю ее несомненный талант.

И не то, чтобы она была классным, искушенным в логике оратором — нет, просто она моментально чуяла, где у человека самые уязвимые места. Подобно дикому зверю, она припадала на брюхо в ожидании подходящего момента, а когда он наступал, вцеплялась жертве в мягкое горло, чтобы разорвать его. Очень часто ее слова были умелым жульничеством, ловкими натяжками — так что уже после, перебирая в памяти проигранную битву, как самому несчастному, так и нам, сторонним наблюдателям, оставалось только чесать в затылках. Но главное — она завладевала чувствительными точками, после чего становилось невозможным пошевелиться. В боксе это называется \"остановка ног\" — ситуация, когда остается лишь рухнуть на маты. Сам я, к счастью, экзекуции не подвергся ни разу, но созерцать это зрелище пришлось не единожды. Его нельзя было назвать спором, перебранкой или ссорой. Это было просто кровавое, зверское убийство — только что не физическое.

Я терпеть ее не мог в такие минуты, а парни вокруг нее по той же самой причине высоко ценили. \"Девчонка способная, не дура\", — думали они — и тем самым поощряли ее наклонности. Получался порочный круг. Выхода не было. Как в той сказке про негритенка, где три тигра бегали друг за другом вокруг пальмы, пока не расплавились.

В компании были и другие девчонки, но что они про нее говорили или думали — мне, увы, неизвестно. Я не был своим в их кругу, имел скорее статус «гостя» — и ни с кем не общался настолько тесно, чтобы выведать потаенные мысли этих девчонок.

По большей части их объединяли горные лыжи. Необычная эта компания была сбита из членов горнолыжных клубов трех университетов. В зимние каникулы они уезжали на долгие сборы, а в другое время собирались для тренировок, выпивки и поездок к морю. Было их двадцать два человека, а может двадцать три — и все симпатичные ребята. Очень симпатичные и доброжелательные. Но сейчас я пытаюсь вспомнить кого-нибудь одного из них, хотя бы одного — и не могу. Они все перемешались у меня в голове, стали как растаявший шоколад, никого не выделить и не различить. Она одна стоит особняком.

Меня лыжи не интересовали, можно сказать, совершенно. Но один мой школьный друг был близок с этими ребятами — а я в силу некоторых причин целый месяц дармоедом жил у него в квартире, познакомился там с ними, и они меня сразу стали считать за своего. Думаю, здесь сыграло роль еще и то, что я умел сосчитать очки при игре в маджонг. Так или иначе, относились они ко мне очень по-доброму и даже звали с собой кататься. Я отказывался, говорил, что мне ничего не интересно кроме отжиманий от пола. А сегодня думаю, что зря так говорил. Они были по-настоящему добрыми людьми. Даже если бы я и вправду любил отжимания гораздо больше лыж, говорить так не стоило.

Приятель, у которого я жил, был от нее без ума — с самого начала и до тех пор, покуда хватает моей памяти. Она и в самом деле принадлежала к тому типу, который сводит с ума большинство мужчин. Даже я — встреться мы с ней при немножко других обстоятельствах — мог бы влюбиться с первого взгляда. Изложить на бумаге, в чем состояла ее привлекательность — задача сравнительно нетрудная. Для исчерпывающего представления о ней достаточно отметить три момента, а именно: (a) ум, (b) переполненность жизненной силой и (c) кокетливость.

Она была невысокая, худенькая и отлично сложенная, а энергия из нее так и била. Глаза блестели. Рот был прорезан одной упрямой прямой линией. На лице обычно держалось будто бы недовольное выражение, но иногда она приветливо улыбалась — и тогда весь воздух вокруг нее моментально смягчался, точно произошло какое-то чудо. Я не пытался питать никаких чувств к ее наружности, но мне нравилось, как она улыбается. Так что нельзя утверждать, что я не влюбился бы в нее ни при каких обстоятельствах. Совсем давно, еще школьником, я видел в учебнике английского такую фразу: \"схваченный весной\" (arrested in a springtime) — так это как раз про ее улыбку. Смог бы разве кто-нибудь ругать теплый весенний денек?

Своего парня у нее не было, но трое из компании — и мой приятель, конечно, среди них — горели к ней страстью. Она же никого из троих особенно не выделяла, умело манипулировала всеми тремя в зависимости от обстоятельств. Да и сами эти трое, по крайней мере внешне, друг другу на ноги не наступали, вели себя вежливо и казались вполне веселыми. К этой картине я привыкнуть не мог — но, в конце концов, то были чужие проблемы, меня не касавшиеся. Я не лезу куда попало со своим мнением.

С первого взгляда она мне сильно не понравилась. В вопросах испорченности, как мне и полагалось, я был большим авторитетом, и определить, до какой степени она испорчена, никакого труда не составило. Ее и баловали, и нахваливали, и оберегали, и задаривали — всего этого было с лихвой. Но проблема тем не ограничивалась. Разные потакания и деньги на карманные расходы еще не есть решающий фактор в том, чтобы ребенок испортился. Самое главное в том, кто несет ответственность за оберегание ребенка от излучений всевозможных деформированных эмоций, которые вызревают в окружающих взрослых. Если все отступились от этой ответственности и ребенок видит вокруг одни умильные лица, то такой ребенок определенно испортится. Это как сильные ультрафиолетовые лучи, поджаривающие обнаженное тело на полуденном летнем пляже — нежному, новорожденному «эго» наносится непоправимый вред. Вот в чем основная проблема. А то, что ребенка балуют или дают слишком много денег — это всего лишь побочный, сопутствующий элемент.

Когда мы с ней первый раз увиделись и обменялись двумя-тремя словами, а после я немножко за ней понаблюдал — мне, откровенно говоря, стало совсем тошно. Пусть даже причина и не в ней, думал я, а в ком-то другом — все равно не надо так себя вести. Пусть даже человеческие «эго» сильно разнятся и в принципе уродливы по определению — ей все-таки стоит сделать хоть какое-то усилие. Так что я тогда решил если и не избегать ее, то хотя бы не сближаться больше, чем это нужно.

Из разговора с одним человеком я узнал, что семейство ее с токугавских времен держит знаменитую первоклассную гостиницу — в префектуре Исигава или где-то в тех краях. Ее брат был намного старше, и поэтому ее воспитывали бережно, как единственного ребенка. Отличница и к тому же красавица, любимица учителей и предмет внимания одноклассников — вот что за жизнь была у нее в школе. Разговор этот я вел не с ней самой, так что неясно, где тут кончается истина — но все довольно правдоподобно. Кроме того, еще маленькой она начала учиться на фортепиано и здесь тоже дошла до приличного уровня. Только раз у кого-то в гостях я слышал, как она играет. В музыке я разбираюсь не слишком хорошо и кроме эмоциональной глубины исполнения мне трудно что-либо оценить. Она касалась клавиш отрывисто, как танцуя, и ни в одной ноте не было ни малейшей ошибки.

Само собой, окружающие прочили ей консерваторию и карьеру профессиональной пианистки, как вдруг она, вопреки всем ожиданиям, без сожаления забросила фортепиано и поступила в художественный институт. А там стала изучать дизайн и окраску кимоно. Для нее это была совершенно незнакомая сфера, но ее выручала интуиция, впитанная с детства — ведь она росла, окруженная старинной одеждой. И в этой области она обнаружила талант, и здесь ее заметили. Короче говоря, за что бы она ни бралась, у нее все получалось как-то лучше, чем у остальных. Лыжи, плавание, парусный спорт — везде она была на высоте.

И по этой причине никто вокруг не мог ткнуть пальцем и сказать: вот здесь у нее слабое место. Ее нетерпимость объясняли артистическим темпераментом, а истерические наклонности списывали на повышенную сенсибильность. Так она стала в компании королевой. Жила в Нэдзу, в стильном многоквартирном доме, где ее отец в порядке борьбы с налогами снимал четырехкомнатную квартиру, якобы для работы. Когда случалось настроение, молотила по фортепьяно; а шкаф был битком набит новыми нарядами. Стоило ей хлопнуть в ладоши (выражаясь фигурально, конечно), как несколько любезных поклонников оказывались рядом, чтобы помочь. Многие верили, что в будущем она добьется изрядных успехов в своей специальности. Тогда казалось, что не существует решительно ничего, что могло бы помешать ее движению вперед. «Тогда» — это примерно в семидесятом или семьдесят первом году.

Один раз, при странных обстоятельствах, я ее обнимал. Это не значит, что я занимался с ней сексом — просто физически обнимал, не более. Дело было так: мы напились и спали вповалку, а потом оказалось, что она как раз возле меня. Ситуация самая обычная. Однако даже сейчас я помню все на удивление отчетливо.



Я проснулся в три часа ночи и вдруг увидел, что она лежит со мной под одним одеялом и сладко посапывает. Было начало июня, самый сезон для спанья вповалку — но, поскольку за неимением матрацев мы улеглись прямо на татами, то все суставы теперь ныли, несмотря на молодость. К тому же моя левая рука была у нее вместо подушки — я не мог ей даже пошевелить. Жутко, безумно хотелось пить, но скинуть ее голову с руки не было никакой возможности. Тихонько обнять ее за шею, приподнять голову и высвободить руку тоже никакой возможности не было. В самый разгар этой операции она могла бы проснуться и истолковать мои действия совершенно неверно — разве смог бы я такое вынести?

В общем, немножко поразмыслив, я решил ничего не делать и подождать, пока ситуация изменится. Вдруг она будет ворочаться? Я тогда изловчился бы, вытащил бы из-под нее руку и сходил бы попить. Но она даже не вздрагивала. Повернувшись лицом ко мне, она дышала размеренно и методично. Ее теплое дыхание увлажняло рукав моей рубашки, производя странное щекочущее ощущение.

Думаю, я прождал так пятнадцать или двадцать минут. Она все не шевелилась, и в конце концов я примирился с невозможностью дойти до воды. Терпеть жажду было трудно, но смерть от нее пока не грозила. Изо всех сил стараясь не шевелить левой рукой, я повернул голову и, заметив чьи-то сигареты и зажигалку, валявшиеся в изголовье, потянулся за ними правой. После чего, прекрасно понимая, что это только усилит жажду, закурил.

На самом же деле, когда я кончил курить и засунул окурок в ближайшую банку из-под пива, случилось чудо — жажда слегка ослабла. Я вздохнул, закрыл глаза и попытался снова уснуть. Рядом с квартирой проходила скоростная автострада; звук плоских, словно раздавленных, шин полночных грузовиков за тонким стеклом окна слегка сотрясал воздух в комнате, проникая в нее и смешиваясь с сопением и похрапыванием нескольких человек. Меня посетила мысль, которая обычно посещает проснувшегося посреди ночи в чужом доме: \"А что я, собственно, здесь делаю?\" В самом деле — не было никакого смысла, ну просто полный ноль.

Вконец запутавшись в отношениях со своей подругой, я оказался на улице и нагрянул жить к приятелю. Не занимаясь лыжами, влился в какую-то непонятную лыжную компанию. И теперь, в довершение всего, рука моя служит подушкой девчонке, которая нравиться мне никак не может. Подумать обо всем этом — и впадешь в уныние. Думаешь: да разве этим надо сейчас заниматься? Но когда дело доходит до вопроса, чем же именно надо заниматься, то никакого ответа не вырисовывается.

Я отказался от мысли заснуть, снова открыл глаза и бездумно уставился на фонарик светлячка, болтавшегося под потолком. Тут она заворочалась у меня на левой руке. Однако, руку не выпустила, а наоборот, как-то скользнула в мою сторону и тесно ко мне прижалась. Ее ухо пришлось на кончик моего носа; чувствовался еще не выветрившийся аромат одеколона и едва заметный запах пота. Слегка согнутые ноги ее лежали у меня на бедре. Дышала она так же, как и раньше, спокойно и методично. Теплое дыхание долетало до моего горла, а в такт ему поднималась и опускалась мягкая грудь, упиравшаяся мне в бок. На ней была облегающая рубашка из джерси, заправленная в юбку-клеш, и я мог четко прочувствовать все линии ее тела.

Положение было странное до невозможности. При ином раскладе, с другой девчонкой, разве не смог бы я от души порадоваться такому повороту? Но с ней я впадал в смятение. Честно говоря, я вообще понятия не имел, что придумать в подобных обстоятельствах. Да тут и никакая придумка не помогла бы — слишком уж дурацкой была ситуация, в которую я попал. К тому же, еще больше усугубляя картину, мой пенис, прижатый ее ногой, начал понемногу твердеть.

Она все сопела в том же духе — но, думал я, она ведь должна прекрасно улавливать изменения формы моего пениса. Чуть погодя, будто бы нисколько и не просыпаясь, она тихонько просунула руку и обняла меня за спину, а потом чуть повернулась у меня на руке. Теперь ее грудь еще теснее прижалась к моей, а пенис прижался к мягкому низу ее живота. Положение стало хуже некуда.

Загнанный в такую вот ситуацию, я, конечно, в известной мере на нее злился — но вместе с тем объятие с красивой женщиной несет в себе элемент некоего жизненного тепла — и меня всего обволакивало это одуряющее, газообразное чувство. Мне уже было никуда не убежать. Она отлично чувствовала все мое душевное состояние, и от этого я снова злился — но перед лицом чудовищного дисбаланса, который являл мой распухший пенис, злость теряла всякий смысл. Плюнув на все, я закинул свою свободную руку ей за спину. Теперь окончательно получалось, что мы обнимаемся.

Однако и после этого мы оба делали вид, что крепко спим. Я чувствовал своей грудью ее грудь, она ощущала областью чуть ниже пупка мой твердый пенис — и мы долго лежали, не шевелясь. Я разглядывал ее маленькое ухо и линию мягких волос, она не сводила глаз с моего горла. Притворяясь спящими, мы думали об одном и том же. Я представлял, как мои пальцы проскальзывают в ее юбку, а она — как расстегивает молнию на моих брюках и дотрагивается до теплого, гладкого пениса. Чудесным образом мы могли прочитывать мысли друг друга. Это было очень странное ощущение. Она думала о моем пенисе. И пенис мой, о котором она думала, казался мне совершенно не моим, а чьим-то чужим. Однако, что ни говори, то был мой пенис. А я думал о маленьких трусиках под ее юбкой и о жаркой вагине под ними. И возможно, что она ощущала свою вагину, о которой я думал, так же, как я ощущал свой пенис, о котором думала она. Хотя кто его знает — может, девчонки ощущают свои вагины совершенно иначе, чем мы свои пенисы? В подобных вещах я не очень разбираюсь.

Но и после долгих колебаний я не сунул пальцев в ее юбку, а она не расстегнула молнии на моих штанах. Тогда казалось, что сдерживать это неестественно, но в конечном счете, я думаю, все было правильно. Я боялся, что если дать ситуации толчок к развитию, то она загонит нас в лабиринт неминуемой страсти. И она чувствовала, что я этого боюсь.

Обнявшись так, мы лежали минут тридцать, а когда утро осветило комнату до самых дальних углов, оторвались друг от друга. Но и оторвавшись от нее, я чувствовал, как в воздухе вокруг меня плавает запах ее кожи.



С тех пор я с ней ни разу не встречался. Она нашла квартиру в пригороде, переехала туда и так отошла от этой странной компании. Я бы даже сказал, очень странной — но это исключительно мое мнение; сами-то они, наверное, никогда себе странными не казались. Думаю, в их глазах мое бытие выглядело куда более странным.

После этого я несколько раз встречался с моим добрым товарищем, давшим мне приют, и мы, конечно же, говорили о ней — но я не могу вспомнить, что это были за разговоры. Боюсь, просто бесконечные переливания из пустого в порожнее. Товарищ этот закончил университет, уехал к себе в Кансэй, и мы с ним перестали видеться. А потом прошло двенадцать или тринадцать лет, и я постарел ровно на столько же.

У старения есть одно преимущество: сфера предметов, вызывающих любопытство, ограничивается. Вот и у меня в ходе старения стало гораздо меньше поводов для общения со всякого рода странными людьми. Бывает, по какому-нибудь внезапному поводу я вспоминаю таких людей, встречавшихся мне раньше, но воодушевляет это не больше, чем обрывок пейзажа, зацепившийся за край памяти. Ничего ностальгического, и ничего неприятного.

Просто несколько лет назад я совершенно случайно встретился с ее мужем. Он был моего возраста и работал директором фирмы по торговле пластинками. Высокого роста и спокойного нрава, он казался человеком неплохим. Волосы его были пострижены ровно, как газон на стадионе. Встретился я с ним по делу, но когда деловой разговор закончился, он сказал, что его жена раньше меня знала. Потом назвал ее девичью фамилию. Эта фамилия ни с чем не увязалась у меня в голове, но после того, как он назвал университет и напомнил про фортепиано, я наконец понял, о ком идет речь.

— Да, помню, — сказал я.

Так обнаружились ее следы.

— Она говорит, господин Мураками, что видела вас на фотографии в каком-то журнале и сразу узнала. Была очень рада.

— Я тоже рад, — сказал я. На самом деле, тот факт, что она меня помнит, вызывал у меня не столько даже радость, сколько удивление. Ведь мы с ней виделись совсем короткое время и лично почти не разговаривали. Как-то удивительно вдруг встретить собственную старую тень. Я потягивал кофе, и мне вспоминалась ее мягкая грудь, запах волос и мой эрегированый пенис.

— Она была очаровательна, — сказал я. — У нее все хорошо?

— Да ничего… Скажем так, сносно. — Он говорил медленно, как бы выбирая слова.

— Что-то не в порядке? — поинтересовался я.

— Да нет, нельзя сказать, что совсем здоровья нет. Хотя сказать, что все в порядке, тоже несколько лет уже как нельзя.

Я не мог установить, до каких пределов его можно расспрашивать, и поэтому ограничился неопределенным кивком. Да по правде сказать, я и не собирался у него выпытывать про ее дальнейшую судьбу.

— Как-то я не по существу сказал, да? — Он слабо улыбнулся. — Довольно трудно рассказать это с толком и по порядку. Хотя вообще-то ей полегчало. По крайней мере, сейчас гораздо лучше, чем раньше.

Я проглотил остатки кофе и, находясь в некотором недоумении по поводу сказанного, решил все-таки задать вопрос:

— Извините, может быть я поднимаю щекотливую тему — с ней что-нибудь случилось? А то я вас слушаю, но как-то не все понимаю.

Он достал из кармана брюк красную пачку «Мальборо» и закурил. Ногти на указательном и среднем пальцах его правой руки были пожелтевшими, как у заядлого курильщика. Некоторое время он их разглядывал.

— Ладно, — сказал он. — Я этого от людей не прячу, да тут и не настолько все плохо. Просто несчастный случай. Однако, может нам поговорить в другом месте? Как вы думаете?

Мы вышли из закусочной и, пройдя немного по вечерней улице, зашли в маленький бар недалеко от станции метро. Видимо, бывая там часто, он сел за стойку и по-свойски заказал двойной шотландский виски \"он зе рок\" в большом стакане и бутылку французской соды. Я попросил пива. Он плеснул немножко соды в свой \"он зе рок\", слегка размешал и одним глотком выпил полстакана. Я отхлебнул пива и, наблюдая, как в кружке пузырится пена, ждал рассказа. Удостоверившись, что виски прошло вниз по пищеводу и как следует улеглось в желудке, он приступил:

— Десять лет, как я женился. А познакомились мы на лыжном курорте. Я уже два года работал в этой фирме, а она закончила университет и болталась без дела, толком ничем не занимаясь. Иногда в ресторане подрабатывала на фортепиано. В общем, поженились. С женитьбой никаких проблем не было. И ее семья, и моя семья брак одобрили. Она была очень красивая и сводила меня с ума. Короче, банальная история, как у всех.

Он закурил. Я снова отхлебнул пива.

— Банальная женитьба. Но меня вполне удовлетворяла. Я знал, что у нее до брака было несколько любовников, но для меня это было не столь важно. Я, если разобраться, большой реалист — может, в прошлом там что-нибудь и было, но раз уж вреда от этого нет, то мне, можно сказать, все равно. Я вообще считаю, что жизнь в сущности — штука банальная. Работа, семья, дом — если к чему-то этому есть интерес, то это интерес к банальному. Так я думаю. Но она так не думала. И потихоньку все начало идти наперекосяк. Конечно, я ее состояние понимал. Она была еще молода, красива и полна энергии. Короче, привыкла требовать от других и получать. Но то, что я мог ей дать, было сильно ограничено — смотря чего и смотря сколько.

Он заказал еще \"он зе рок\". У меня была выпита только половина пива.

— Через три года после женитьбы родился ребенок. Девочка. Самому хвалить неловко, но чудная была девочка. Была бы жива, сейчас бы уже в школу ходила.

— Она что, умерла? — спросил я.

— Да, — сказал он. — Через пять месяцев после рождения умерла. Довольно часто бывает. Ребенок ворочается во сне, запутается лицом в покрывале и задохнется. Никто не виноват. Просто несчастный случай. Если бы повезло, может предотвратили бы. Но получается, что не повезло. И винить некого. Некоторые ее винили, что она ребенка оставила одного и пошла в магазин — да она и сама себя винила. Но ведь это судьба. Я буду в такой ситуации смотреть за ребенком или вы — все равно несчастный случай произойдет с той же вероятностью. Я так думаю. Вы согласны?

— Да, наверное, — согласился я.

— А как я вам уже говорил, я большой реалист. Если даже кто-то умирает, то через недолгое время я к этому успеваю привыкнуть. У меня почему-то в роду было много смертей от несчастных случаев, все время происходит что-нибудь такое. Поэтому то, что ребенок умер раньше родителей, для меня не очень большая редкость. А для родителей нет ничего хуже, чем потерять ребенка. Кто этого не испытал, тот не поймет. Но при этом самое серьезное — в тех, кто остается жить. Я теперь стал все время так думать. То есть, проблема не в моих переживаниях, а в ее. Она такой эмоциональной закалки никогда не получала. Вы ведь ее знаете?

— Знаю, — просто сказал я.

— А смерть — событие совершенно особое. Мне иногда кажется, что человеческую жизнь определяют довольно большие сгустки энергии, которые вызываются смертями других людей. Это можно еще назвать чувством потери или как-нибудь по-другому. Но у нее против этого не было выстроено никакой защиты. В сущности, — сказал он, соединив ладони над стойкой, — она привыкла серьезно относиться только к самой себе. И поэтому даже не могла вообразить боль от потери другого человека.

Я молча кивнул.

— Но я ведь… Я не знаю, как это сформулировать… Ну, в общем, я ее любил. Пусть даже она делала больно и себе, и мне, и кому попало вокруг — желания расстаться с ней у меня не было. Семья есть семья. Весь следующий год прошел в бесконечных дрязгах. Целый год без надежды на спасение. Нервы истощились, на будущее перспектив никаких. Но, в конце концов, мы этот год пережили. Сожгли все, что напоминало о ребенке, и переехали на новую квартиру.

Он допил второй \"он зе рок\" и глубоко вздохнул с явным облегчением.

— Я вот думаю: если бы вы сейчас встретились с моей женой — хорошо бы вам была разница заметна? — Он сказал это, не отрывая взгляда от стены напротив.

Я молча допил пиво и взял горсть арахиса.

— Ну, так я вам в частном порядке скажу: сейчас она мне больше нравится, — сказал он.

— А ребенка больше не будете заводить? — спросил я, чуть помолчав.

Он помотал головой:

— Наверное, уже никак. Я-то может и хотел бы, но жена не в том состоянии. Хотя меня, в общем-то, устраивает и так и так.

Бармен предложил ему еще виски. Он категорически отказался.

— Позвоните моей жене как-нибудь. Я думаю, ей полезна будет такая встряска. Жить-то еще долго. Вы как думаете?

На обороте визитной карточки он написал шариковой ручкой номер телефона и вручил мне. Взглянув на код, я с удивлением узнал, что они живут со мной в одном районе. Но ничего не сказал ему об этом.

Он оплатил счет, и мы расстались у станции метро. Он пошел обратно на работу что-то доделывать, а я сел на поезд и поехал домой.

Я до сих пор не позвонил ей. Во мне еще живет ее дыхание, тепло кожи, прикосновение мягкой груди — и все это повергает меня в смятение, совсем как в ту ночь четырнадцать лет назад.

Рвота

1988

Перевод с японского: Дмитрий Коваленин



Он был из тех немногих, кто обладает уникальной способностью долгие годы, не пропуская ни дня, подробно записывать все, что бы с ними ни происходило; именно поэтому он смог очень точно сказать, когда началась и когда прекратилась его странная рвота. Впервые его вырвало 4 июня 1979 года (солнечно), и перестало рвать 15 июля того же года (пасмурно). Несмотря на молодость, он считался неплохим художником-иллюстратором, и как-то раз мне довелось сделать с ним на пару рекламный макет по заказу одного журнала.

Как и я, он коллекционировал старые пластинки, а кроме того — обожал спать с женами и любовницами своих друзей. Был он на два или три года моложе меня. И к моменту нашей встречи действительно успел переспать с любовницами или женами очень многих друзей и знакомых. Частенько он просто приходил к кому-нибудь в гости и, пока хозяин бегал за пивом или принимал душ, успевал позаниматься сексом с хозяйкой. О подобных случаях он рассказывал с особенным вдохновением.

— Секс второпях, доложу я вам, — страшно занятная штука! — говорил он. — Выполнить все, что нужно, почти не раздеваясь, и как можно скорее… Большая часть человечества сегодня старается этот процесс только продлить, вы заметили? Я же вижу особый смысл в том, чтобы время от времени стремиться и в обратную сторону. Слегка меняется взгляд на привычные вещи — и целое море удовольствия!..

Разумеется, подобный сексуальный tour de force не занимал его воображения целиком; в размеренно-неторопливом, солидном половом акте он также находил высокий смысл. Как угодно — лишь бы все это происходило с любовницами или женами его друзей.

— Только вы не подумайте — планов отбить жену или еще каких дурных помыслов здесь нет и в помине! Наоборот: в постели с чужой женой я становлюсь очень ласковым, домашним — как бы членом их же семьи, понимаете? Ведь, в конце концов, это просто секс и ничего больше. И если не попадаться, то никому, совершенно никому от этого не плохо…

— И ты ни разу не попадался? — спросил его я.

— Нет, конечно! О чем говорить… — ответил он с каким-то сожалением в голосе. — Связи такого рода в принципе не разоблачаются — если, конечно, сам себя не выдашь. Всего-то нужно — не терять головы, не делать идиотских намеков и не строить таинственных физиономий у всех на виду… А главное — с самого начала четко определить характер ваших отношений. Дать ей понять, что все это — только игра, благодаря которой можно полнее выразить вашу взаимную симпатию. Что никакого продолжения не последует, и что ни одна живая душа от этого не пострадает. Как вы понимаете, объяснять все это приходится в более иносказательных выражениях…

Мне было трудно поверить, что подобое «ноу-хау» безотказно срабатывало у него всегда и везде. Тем не менее, он не походил на любителя прихвастнуть ради дешевой славы — и поэтому я допускал, что, возможно, так все и было.

— Да в большинстве случаев женщины сами стремятся к этому! Почти все эти мужья и любовники, они же мои же друзья, — гораздо круче меня. Кто манерами, кто мозгами, кто размерами члена… Но я вам скажу: женщине все это до лампочки! Чтобы стать ее партнером, достаточно быть в меру здравомыслящим, нежным, чувствовать ее в мелочах — и все о\'кей. Женщине действительно нужно одно — чтобы кто-то вышел, наконец, из статичной роли мужа или любовника и принял ее такой, какая она есть. Хотя, конечно, внешние мотивации — зачем ей все это — могут быть очень разными…

— Например?

— Ну, например, отомстить мужу за его «подвиги» на стороне. Или развеять скуку однообразной жизни. Или же просто доказать самой себе, что, кроме мужа, ею еще могут интересоваться другие мужчины… Такие нюансы я различаю сразу — достаточно посмотреть ей в глаза. И никакого «ноу-хау» здесь нет. Скорее, тут какая-то врожденная способность. Одни умеют, другие нет…

У него самого постоянной женщины не было.

Как я уже говорил, мы оба были заядлыми меломанами, и время от времени обменивались старыми пластинками. И он, и я собирали джаз шестидесятых-семидесятых годов, но вот в географии этой музыки наши вкусы едва уловимо, но принципиально расходились. Я интересовался белыми джаз-бэндами Западного Побережья, он собирал, в основном, корифеев мэйнстрима вроде Коулмэна Хоукинс или Лайонела Хэмптона. И если у него появлялось, скажем, \"Трио Питера Джолли\" в закатке фирмы «Викт_р», а у меня — какой-нибудь стандарт Вика Диккенсона, то очень скоро одно обменивалось на другое к великой радости обеих сторон. После этого весь вечер пилось пиво, ставились очередные пластинки, и за дебатами о качестве дисков и достоинствах исполнителей совершалось еще несколько удачных «сделок».

О своих странных приступах рвоты он рассказал мне в конце одной из наших «пластиночных» встреч. Мы сидели у него дома, пили виски и болтали о чем попало. Вначале — о музыке, потом — о виски, ну а болтовня о виски уже перетекла в просто пьяную болтовню.

— Однажды меня рвало сорок суток подряд! — сообщил он мне. — Ежедневно — ни дня передышки. Да не с перепою, и не от болезни какой-нибудь; здоровье — в полном порядке. Просто так, безо всякой причины желудок раз в день выворачивало наизнанку. И так — сорок дней, представляете? Сорок! Чуть с ума не сошел…

Впервые его вырвало четвертого июня в восемь утра. Однако в тот, самый первый раз особых претензий к рвоте у него не возникло. Поскольку до этого он весь вечер накачивал желудок виски и пивом — вперемешку и в больших количествах. И потом занимался сексом с женой одного из своих друзей. Потом — то есть, в ночь на четвертое июня 1979 года.

Поэтому когда наутро он выблевал в унитаз все, что съел и выпил накануне, это показалось ему совершенно естественным — дескать, всякое в жизни бывает. Конечно, с тех пор, как он закончил универститет, подобного с ним не случалось. И тем не менее, в том, что человек блюет наутро после пьянки, ничего странного он не увидел. Нажав на рычаг сливного бачка, он отправил омерзительное месиво в канализацию, вернулся в комнату, сел за стол и принялся за работу. Самочувствие нормальное. День выдался на редкость ясным и жизнерадостным. Работа спорилась, и ближе к полудню ему захотелось есть.

На обед он съел пару сэндвичей — один с ветчиной, другой с огурцом — и выпил банку пива. Не прошло и получаса, как с ним случился второй приступ рвоты, и оба сэндвича до последней крошки перекочевали в унитаз. Тщательно пережеванные куски хлеба и ветчины плавали на поверхности и никак не хотели тонуть. При этом он не испытывал ни малейшего недомогания. Не чувствовал ничего неприятного. Просто блевал — и все. Сначала показалось, будто что-то застряло в горле; но стоило наклониться над унитазом и откашляться — все, что только было в желудке, принялось выпрыгивать наружу с той же легкостью, с какой кролики, голуби и флаги разных стран мира вылетают из шляпы иллюзиониста. И при этом — никаких неприятных ощущений.

— Я помню, как меня полоскало спьяну в студенчестве. Как на море укачивало, или в автобусе… Но я вам скажу: на этот раз блевалось совсем, совсем по-другому! Не было даже того особого чувства — ну, знаете, точно желудок подымается к горлу… Просто все проглоченное тут же выскакивало обратно. Нигде не задерживаясь и не застревая. И ни тошноты, ни запаха рвоты, ничего!.. Тут-то я и спохватился. Второй раз за день — это уже не шутки! Само собой, испугался — и на всякий случай решил в ближайшее время не пить ни капли спиртного…

Однако уже не следующее утро его вывернуло в третий раз. Жареный угорь, съеденный вечером накануне, и английские блинчики с джемом, которыми он позавтракал только что, вывалились обратно на свет божий.

Отблевавшись, он направился в ванную и начал чистить зубы, когда зазвонил телефон. Он прошел в комнату и взял трубку. Незнакомый мужской голос очень внятно произнес его имя, затем раздался щелчок — и связь оборвалась. Так, будто лишь ради этого и звонили.

— Какой-нибудь ревнивый муж или парень девчонки, с которой ты переспал? — предположил я.

— Как бы не так! — покачал он головой. — Голоса всех своих приятелей я знаю отлично. А тот, в трубке, слышал впервые в жизни. Ох, и мерзкий же голос, должен сказать!.. И вот, представьте: точно такие же идиотские звонки начинают раздаваться в моей квартире буквально каждый день. И продолжается это с пятого июня по четырнадцатое июля… Не улавливаете? Почти идеально совпадает с периодом моей рвоты!

— Что-то я не пойму. Какая связь между телефонным хулиганством и чьей-то рвотой?!

— Вот и я не пойму, — вздохнул он. — И до сих пор, как ни пытаюсь понять, в голове только каша какая-то. Звонки эти звучали всегда одинаково. Какой-то кретин произносил мое имя и сразу же — бац! — бросал трубку. И так — строго раз в сутки. Время, правда, выбирал, как ему вздумается. Иногда звонил поутру, иногда после обеда, а бывало, что и среди ночи. В таких ситуациях, конечно, проще всего — не брать трубку. Но, во-первых, у меня работа без телефона остановится, а во-вторых, в любой момент может дама позвонить — ну, вы же понимаете?

— Да уж, — только и сказал я.

— И вот, я каждый день продолжал блевать. И выблевывал практически все. Только сблюешь — сразу есть хочется страшно, а поешь — тут же все и выблевываешь. Замкнутый круг! Ел я три раза в день — а на ногах держался лишь потому, что хоть один раз из трех желудок что-то там переваривал. Если б не это, боюсь, пришлось бы кормить меня как-нибудь внутривенно, чтобы только Богу душу не отдал…

— А в больницу не ходил?

— К врачу-то? А как же, наведался в местную поликлинику. Весьма приличную, надо заметить! Мне там рентген сделали, анализы взяли. Даже на рак проверили — вероятность, сказали, высокая… И, поверите — никакой, даже самой завалящей болезни! Здоровяк, говорят, каких мало! Думали-думали, да и поставили диагноз: \"Хроническая желудочная дисфункция и общий стресс\"… Надавали таблеток от живота да домой отправили. Только меня не проведешь! Что такое желудочная дисфункция, я знаю. Надо быть форменным ослом, чтобы заработать себе хроническую желудочную дисфункцию — и об этом не подозревать! При дисфункции — тяжесть в желудке, изжога в горле стоит и напрочь аппетит пропадает. А блевать если и тянет, то после того, как все симптомы налицо! У меня же было все наоборот: ТОЛЬКО рвота — и ничего больше! И если не считать, что желудок выворачивало то и дело, в целом — здоровье, как у быка, и самочувствие лучше некуда…

Что же касается стресса, то я даже представить себе не мог, где и когда я мог бы его получить. Конечно, работать иногда приходится много. Но чтобы здоровью вредить — увольте! Вот и в постели с девчонками — всегда все о\'кей. Каждые три дня в бассейн хожу, плаваю в свое удовольствие… Ну, откуда тут взяться стрессу, судите сами?!

— М-да… Действительно, — протянул я.

— Просто блевал, потому что блевалось, и все!..

Две недели подряд его рвало каждый день, и странные звонки продолжали раз в сутки раздаваться в его квартире. На пятнадцатый день он не выдержал, забросил работу и, чтобы избавиться хотя бы от звонков, заказал номер в отеле и переселился туда, решив провести недельку-другую с детективом в руках и телевизором перед носом.

В первый день все шло довольно успешно. На обед он съел ростбиф и салат со спаржей — и организм воспринял проглоченное совершенно спокойно. Смена ли обстановки оказала благотворное действие, неизвестно — но пища спокойно улеглась на дно желудка, как бы обещая перевариться вскорости без особых проблем. В полчетвертого, встретившись, как условлено, в кофейном зале отеля с любимой женщиной своего лучшего друга, он отправил в желудок кусок вишневого пирога и запил кофе без сахара. Как и в прошлый раз — никаких ужасных последствий. Затем он привел ту женщину к себе в номер и переспал с нею. Занимаясь сексом, ни малейших затруднений не испытал. К вечеру он проводил даму и решил поужинать где-нибудь в одиночестве. В миниатюрном ресторанчике по соседству с отелем он съел соевый творог, макрель, жаренную в уксусе «по-киотосски», и чашку риса. При этом, как и прежде, не выпил ни капли спиртного. Когда он закончил ужин, часы показывали половину седьмого.

Вернувшись в номер, он посмотрел по телевизору новости и взялся читать новый роман из серии \"Полицейский Участок 87\". Наступило девять часов, а рвота так и не давала о себе знать — и он, наконец, позволил себе вздохнуть с облегчением. Впервые за две недели он наслаждался ощущением сытости. Уж теперь-то, обрадовался он, все изменится к лучшему, и жизнь вернется в нормальное русло… Захлопнув книгу, он включил телевизор, поиграл кнопками дистанционного управления, переключая каналы, и остановился на старой западной теледраме. Ровно в одиннадцать драма закончилась, и началась заключительная программа новостей. Он просмотрел все новости до конца и выключил телевизор. Страшно хотелось выпить, и он даже подумал, не подняться ли в бар наверху принять немного виски на сон грядущий — но тут же отказался от этой затеи. Что ни говори, а настолько ЧИСТО прожитый день не хотелось замутнять алкоголем. Он погасил торшер у кровати и закутался в одеяло.

Телефон зазвонил среди ночи. Он открыл глаза — на часах 2:25. Спросонья он долго не мог сообразить, какого дьявола в таком месте вообще звонит телефон. Изо всех сил помотав головой, он почти бессознательно поднес к уху трубку.

— Слушаю! — выпалил он.

Хорошо знакомый голос внятно произнес его имя, затем раздался щелчок — и в ухо впился долгий гудок освободившейся линии.

— Но ты же никому не сообщал, где находишься? — удивился я.

— То-то и оно — ни единой душе! Кроме, конечно, той девчонки, с которой спал накануне…

— А она не могла кому-нибудь рассказать? -

— Да зачем же ЕЙ об ЭТОМ кому-то рассказывать?!.

С такой постановкой вопроса было трудно не согласиться.

— А сразу после этого я отправился в туалет — и долго выблевывал то, что съел за прошедшие сутки… И рис, и рыбу, и все остальное… Будто по этому чертову звонку внутри у меня открылись какие-то шлюзы — и все, что копилось и сдерживалось там до сих пор, рвануло наружу…

Проблевавшись, я присел на край ванны и попытался сообразить, что же, черт возьми, происходит. Первое, что приходило в голову: какой-то шутник с садистскими наклонностями долго и с наслаждением издевается надо мной. Как он вычислил, что я остановился именно в этом отеле, — конечно, отдельный вопрос. Но все это — коварный замысел чьей то жестокой фантазии.

Второе возможное объяснение: я страдаю слуховыми галлюцинациями. Хотя сама мысль: \"я — жертва собственных галлюцинаций\" — и казалась бредом, отвергать ее полностью тоже нельзя. То есть, что получается? Сначала мне кажется, будто звонит телефон, и я снимаю трубку — а потом мне мерещится, будто там, в трубке, кто-то произносит мое имя. На самом же деле не происходит ничего… Ведь в принципе такое возможно, правда?

— Н-ну, в общем-то… — протянул я.

— Я тут же позвонил администратору отеля и попросил проверить, не звонил ли мне кто-нибудь в номер в последнее время. Бесполезно. Коммутатор у них устроен так, что регистрировались только исходящие звонки — из отеля в город, но не наоборот! Так что был звонок или нет — неизвестно: никак улик не осталось…

Вы просто не представляете, сколько мыслей я передумал той ночью в отеле! Про рвоту свою, про звонки… Во-первых, я больше не сомневался, что оба эти явления прямо ли, косвенно, но связаны между собой. Во-вторых, стало окончательно ясно, что и та, и другая проблема — гораздо серьезнее, чем казалось вначале…

Проведя в отеле еще одну ночь, я вернулся домой. И рвота, и звонки продолжали донимать меня, как и прежде. Раз-другой, уже чисто в порядке эксперимента, я оставался на ночь в гостях у друзей. Но проклятые звонки и там доставали меня! Причем раздавались они, как по заказу, точно тогда, когда все выходили куда-нибудь на минутку — и я оставался в комнате совсем один! У меня даже волосы на голове шевелиться начали. Появилось четкое ощущение, будто кто-то невидимый стоит у меня за спиной, наблюдает за каждым моим движением, звонит по телефону, точно зная, когда я один, и раз в сутки тычет мне пальцем в желудок забавы ради… А ведь это уже симптомы параноидальной шизофрении, вы не находите?

— Ну, насколько я знаю, параноидальные шизофреники не рассуждают, шизофреники они или нет…

— Совершенно верно! Тем более, что параноидальная шизофрения никогда не сопровождается рвотой. Это мне один психиатр объяснил в больнице при университете. Но вообще эти психиатры со мной возиться не захотели. Сразу сообщили, что за случаи с такими \"размытыми симптомами\", как у меня, они, в принципе, не берутся. Что людей с такими же \"расплывчатыми болезнями\" — от двух до пяти на каждый вагон городского метро. И что, дескать, ни у какой больницы не хватит ни сил, ни времени заниматься каждым в отдельности… Рвота? Идите к терапевту. А с жалобами на телефонных хулиганов обращайтесь в полицию…

Но, как вы, возможно, знаете, на свете есть два вида преступлений, пострадав от которых, вы не добьетесь от полиции большого участия и любви. Первый — телефонное хулиганство, второй — угон велосипеда. И у первого, и у второго количество случаев так велико, а реальный ущерб столь ничтожен, что если каждым делом заниматься всерьез — весь полицейский аппарат страны просто парализует! Так что и меня там выслушали, даже глаз не подняв от бумажек… \"Что у вас? Аноним звонит?.. Ну, и что же он вам говорит?.. Имя ваше произносит? И все?… Так, заполните вот этот бланк, бросите вон в тот ящик. Начнет произносить еще что-нибудь — немедленно сообщайте…\" Вот и весь разговор. Откуда этот тип всегда знал, где я, и прочие странности никому уже не интересны. А будешь упорствовать, еще и за сумасшедшего примут…

В общем, понял я, ни от медицины, ни от полиции мне помощи не дождаться. Кроме как на свои силы, надеяться больше не на что. Когда я окончательно это осознал, шел уже двадцатый день моей телефонно-рвотной эпопеи. И хотя я всегда считал себя человеком довольно крепким — признаюсь, к этому времени и нервы мои, и здоровье стали сдавать…

— Ну, а с той женщиной, любовью твоего друга, все по-прежнему шло нормально?

— С ней-то? О, да! Друг как раз в командировку на Филиппины укатил. Аж на две недели… Помню, мы с ней сла-авно тогда порезвились!..

— Ну, а пока вы… резвились, телефон ни разу не звонил?

— Да, вроде, нет… Можно, конечно, лишний раз в дневнике посмотреть. Но вряд ли. Я же говорю, этот тип звонил, только когда я был совсем один! И рвало меня тоже когда я один. Я ведь тогда и начал задумываться: а как получается, что столько времени в жизни я — совершенно один? Ведь если посчитать, в среднем двадцать четыре часа в сутки я провожу в одиночестве! Жизнь у меня холостяцкая. Работаю дома — с сослуживцами встречаться незачем, а с клиентами все вопросы решаю по телефону… Женщины, с которыми сплю, — вечно чьи-нибудь женщины. Еду мне никто не готовит; выбегу поесть куда-нибудь — и тут же обратно домой… Даже спорт выбрал себе — одиночные заплывы на дальние дистанции! Единственное хобби — пластинки доисторические с музыкой, о которой сегодня никто и не вспоминает. По работе одиночество мне необходимо, чтобы сосредоточиться; новых знакомств поэтому и не завожу, а друзья юности, если какие и остались, в этом возрасте уже все по горло в своих заботах: раз в полгода встретишь случайно на улице — считай, повезло… Да что я рассказываю — вам, небось, и самому такая жизнь хорошо знакома, не так ли?

— Н-ну, в каком-то смысле… — согласился я.

Он добавил себе еще виски, пальцем разболтал в стакане лед и отпил глоток.

— В общем, я тогда очень крепко задумался. Что же делать и как жить дальше. Что, возможно, я теперь до конца своих дней обречен блевать каждый день в одиночестве да звонки от идиота выслушивать…

— Ну, завел бы себе женщину постоянную, чтобы рядом все время была!

— И об этом я тоже думал. Все-таки уже двадцать семь за плечами — можно и остепениться, и семью завести… Только не могу я так! Сдаться так просто? Да я бы потом всю жизнь себя изводил! Не тот характер, чтобы из-за паршивой рвоты да звонков от придурка привычки свои ломать и жизнь вверх дном переворачивать!.. В общем, собрал я все силы — физические, душевные, какие еще оставались, — и решил противостоять этой гадости до конца…

— Хм-м-м! — протянул я.

— Ну, а вы — как бы ВЫ поступили, господин Мураками?

— Ну, как… Не знаю. Даже примерно не представляю, ей-богу! — ответил я. И в самом деле, я даже примерно не представлял.

— В общем, как я и сказал, с той ночи в отеле и рвота, и звонки продолжались. И еще я начал страшно худеть. Вот погодите, сейчас даже точно скажу… Четвертого июня я весил шестьдесят четыре килограмма. Двадцать первого — шестьдесят один, а десятого июля — пятьдесят восемь… Пятьдесят восемь кило! Это при моем-то росте? Одежда на мне уже болталась, как на вешалке. Штаны на ходу поддерживал, чтобы не потерять…

— Погоди. А ты не пытался тот в голос в трубке на магнитофон записать?

— И тем самым показать ему, что я испугался? Что я паникую и ночами не сплю, думая, как от него избавиться? Ну, нет! Я так решил: посмотрим, кто первый сломается! Или я сдохну — или ему надоест… И со рвотой так же: просто начал считать, будто у меня теперь идеальная, совершенно восхитительная диета. А что? До крайности организм не истощается: живу себе и работаю так же, как и всегда… Даже пить снова начал. Утром пива баночку, вечером — виски, сколько душе угодно. А какая разница? Выпьешь — блюешь, не выпьешь — тоже блюешь. Так лучше уж пить, все душе легче… В общем, снял я приличную сумму в банке, пошел и купил отличный костюм по новой фигуре да две пары брюк. Там же, в магазине, глянул в зеркало, смотрю — а худоба-то мне даже к лицу! Понимаете? Выходило, что ничего особо ужасного в моей рвоте нет! От каких-нибудь геморроя или кариеса люди мучаются гораздо сильнее; а что касается щекотливости темы — так тот же понос обсуждать, согласитесь, куда неудобнее… Пищу организм раз в день, но усваивал, и кроме потенциальной возможности раком заболеть, не о чем беспокоиться до самой старости… Да в Америке таблетки рвотные прописывают желающим похудеть!..

— Ну-ну, и что было дальше? — спросил я. — Четырнадцатого июля и рвота, и звонки прекратились, так?

— Минутку, сейчас уточним… Ага! В последний раз я блевал четырнадцатого июля в девять тридцать утра жареным хлебцем, салатом из помидоров и молоком. А последний анонимный звонок раздался в десять двадцать пять вечера того же числа. В это время я пил совершенно роскошный бренди — «Сигрэм» особой выдержки, клиенты презентовали — и слушал \"Концерт у Моря\" Эррола Гарнера… Вот видите, господин Мураками, как все-таки здорово, когда есть дневник!

— М-да, удобная штука! — поддакнул я. — И что, после этого вообще все прошло?

— В том-то и дело — как рукой сняло! Как в том фильме, «Птицы» Хичкока, помните? — наутро дверь в дом распахивается, а внутри никого, будто и не было всех этих кошмаров… Ни рвота, ни звонки меня больше не донимали. Очень скоро я поправился до своих шестидесяти трех кило, а новые костюм и брюки перекочевали навечно в шкаф. Как сувениры на память о пережитом…

— А этот тип в трубке так ничего нового и не сказал? — спросил я.

Он чуть заметно покачал головой. Но тут же задумался.

— Хотя, впрочем… В последний раз было чуть-чуть по-другому… Вначале он произнес мое имя. Это как всегда. А потом и говорит: \"Вы поняли кто, я такой?\"… Сказал — и молчит. Я тоже не отвечаю, сижу и жду. Так мы молчали с ним секунд пятнадцать. Ну, а потом он трубку повесил: щелк! — и длинный гудок пошел…

— Что, прямо так и сказал? \"Вы поняли, кто я такой\"?

— Именно так, слово в слово. Очень внятно и вежливо. Совершенно незнакомый человек. По крайней мере, за последние пять лет я никого с таким голосом не встречал, это факт. Друзья юности? Представить себе не могу, чтобы кто-то из них мог молчать столько времени, а потом объявиться и мстить непонятно за что. Никому в жизни я, насколько помню, ничего дурного не сделал. Приличный человек, среди коллег и знакомых врагов себе не нажил и дурной славой не пользуюсь. Да и куда уж там, невелика птица… Конечно, по женской части есть свои слабости, что говорить. Это я признаю. Все-таки двадцать семь лет на свете прожил, и ангелочка из себя строить не собираюсь… Но всех, кого я мог бы этим задеть, я знаю как облупленных! По одному голосу сразу бы понял, кто это…

— И все-таки приличный человек не устраивает в постели конвейер из женщин своих друзей! — заметил я.

— Другими словами, — оживился он, — вы, господин Мураками, полагаете, что где-то глубоко в моем сознании — так глубоко, что я и сам не заметил, — поселился некий комплекс ужасной вины, который, не найдя другого выхода, проявлялся в виде рвоты с галлюцинациями? Вы об этом говорите?

— Это не я говорю. Это ты говоришь, — поправил я.

— Хм-м-м!.. — протянул он, отхлебнул виски и уставился в потолок.

— А может, все гораздо проще. Муж или любовник очередной твоей девчонки нанял частного детектива, выследил вас и, чтобы проучить тебя или припугнуть, заставлял сыщика каждый день звонить тебе по телефону. А рвота — обычное недомогание, случайно совпавшее с этим по времени, вот и все…

— А что? Обе версии звучат убедительно! — оживился он снова. — Вот что значит мозги писателя!.. Правда, во втором варианте зависает одна деталь. Спать-то я с той девчонкой все-таки продолжал! Почему же тогда телефон перестал звонить? Неувязка получается.

— А может, ему действительно надоело! Или, скажем, деньги кончились, чтобы дальше сыщика держать… Да что угодно! Все равно это только версии. Нравится ковыряться в версиях — могу насочинять их тебе хоть сто, хоть двести! Главное — какую из них ты выберешь, чтобы с нею дальше жить. Ну и, конечно, чему ты захочешь у всей этой истории научиться…

— Научиться? — переспросил он удивленно. Затем прижал полупустой стакан к щеке и застыл, размышляя. — Чему же здесь, по-вашему, можно научиться?

— Господи! Да тому, что делать, если все опять повторится! А ну, как в следующий раз одним месяцем не обойдется? Ведь ты не знаешь, почему оно началось, почему закончилось, так? Откуда ж тебе знать, что оно не начнется снова?

— Да ну вас, скажете тоже! — хихикнул он. И тут же помрачнел. — Хм, странно, однако! Пока вы не сказали, мне и в голову не приходило… Ну, что ТАКОЕ может вообще повториться… Вы думаете, оно еще раз случится, да?

— Да откуда я знаю? — пожал я плечами.

Какое-то время он молча потягивал виски, то и дело встряхивая стакан, чтобы скорее растаял лед. Когда же стакан опустел, он со стуком поставил его на стол, достал из пачки салфетку и шумно высморкался в нее несколько раз подряд.

— А что, если… — проговорил он наконец. — Случиться-то оно еще случится, только уже не со мной, а с кем-то другим, а? Вот, хотя бы и с вами, господин Мураками?.. Почему бы и нет? Наверняка ведь и вы, пусть даже известный писатель, — тоже не ангел с крылышками?

Мы до сих пор иногда встречаемся с ним, обмениваемся пластинками — стареньким, «доавангардным» джазом, — пьем виски, болтаем о чем попало. Не так, чтобы очень часто — два или три раза в год. Сам я дневника не веду, и сколько раз мы встречались — сейчас уже не припомню. Знаю одно: после того разговора, слава Богу, ни его, ни меня приступы рвоты и анонимные звонки пока еще не беспокоили.

Авария на Нью-Йоркской шахте

Что же спасатели? Неужели Бросили нас, ушли. Разуверились, не сумели К нам пробиться сквозь толщу земли? Из песни \"Авария на Нью-йоркской шахте\" Группа \"Би джиз\".
Всякий раз как надвигается тайфун и вот-вот хлынет дождь, он направляет стопы в зоопарк. Чудной привычке он подвержен уже лет десять. Человек этот — мой друг. Когда весь честной люд перед ненастьем закрывает ставни и проверяет, на месте ли транзисторы и карманные фонарики, он заворачивается в плащ-накидку, которая досталась ему из запасов американского обмундирования времен вьетнамской войны, рассовывает по карманам банки с пивом и выходит из дому.

Если не повезет, ворота зоопарка окажутся запертыми.

\"Зоопарк закрыт по случаю непогоды\".

В этом, пожалуй, есть резон. Ну кто, в самом деле, явится в такую скверную погоду, да еще под вечер, чтобы поглазеть на зебру или жирафа?

Он принимает это как должное, присаживается на каменную белочку — их изваяния рядком стоят перед воротами, выпивает тепловатое пиво и возвращается домой.

Если повезет, ворота открыты,

Заплатив за билет, он входит внутрь, не без труда раскуривает размокшую сигарету и прилежно, одну за другой, обходит клетки с животными.

Животные ведут себя по-разному: то боязливо наблюдают за дождем из домиков, то, когда ветер крепчает, начинают возбужденно метаться но клетке, если же резко меняется атмосферное давление — впадают в панику или приходят в ярость.

Обычно он устраивается перед клеткой бенгальского тигра — этот больше других негодует на стихию и выпивает здесь баночку пива. Потом еще пару банок в обезьяннике, где помещается горилла. К тайфуну она безразлична, но с неизменным сочувствием наблюдает за странной фигурой — не то человека, не то водяного, — сидящей на цементном полу с банкой пива.

Он говорит: \"Чувствуешь себя так, будто оказался с ней один на один в сломанном лифте\".

Впрочем, если не брать во внимание эти его вечерние прогулки в непогоду, то он в высшей степени серьезный человек.

Служит в одной иностранной торговой фирме, не слишком известной, но с хорошей репутацией; живет холостяком в чистенькой квартирке; каждые полгода меняет подружек. С какой стати он это делает, мне совершенно непонятно. Все они похожи одна на другую, как если бы возникли путем клеточного деления.

Многие почему-то забрали себе в голову, что он заурядный, недалекий тип, однако его самого это, кажется, ничуть не тревожит. У него имеется автомобиль, подержанный, но в хорошем состоянии, полное собрание сочинений Бальзака и костюм для похорон — черный пиджак, черный галстук и черные штиблеты.

Зое Дженни

Комната из цветочной пыльцы

I

Когда мама переехала в другую квартиру неподалеку, я осталась с отцом. Дом, в котором мы жили, пропах сырым камнем. В подвале, рядом со стиральной машиной, стоял печатный станок, на котором отец целыми днями печатал книги. Возвращаясь домой из детского сада, я заходила к нему; мы вместе поднимались в квартиру и готовили обед. Вечерами, перед сном, отец стоял возле моей кровати и тлеющей сигаретой вырисовывал в темноте фигурки. Он приносил мне горячее молоко с медом, потом садился за стол и начинал писать. Под ритмичное бормотание печатной машинки я засыпала, и когда просыпалась, то через открытую дверь видела его затылок – легкий венчик волос в свете настольной лампы – и несметное количество окурков, которые, как солдатики, выстраивались в ряд вдоль края стола.

Поскольку книги моего отца не раскупались, ему приходилось подрабатывать водителем в ночную смену, чтобы днем все так же печатать свои книги, которые заполонили собой сначала подвал и чердак, а потом громоздились по всей квартире.

Ночью я погружалась в беспокойный сон, в котором обрывки сновидений проплывали мимо меня, словно клочки бумаги по бурной реке. Затем дребезжащий звук – и я просыпалась. Смотрела на потолок, покрытый паутиной, и уже знала, что это отец поставил на кухне чайник. Когда вода закипала, из кухни доносился короткий свисток, и было слышно, как отец поспешно снимает чайник с плиты. Вода через фильтр еще капала в термос, а по всем комнатам уже растекался запах кофе. Раздавались быстрые приглушенные звуки, затем – краткое мгновение тишины; мое дыхание учащалось, к горлу подкатывал ком, он постоянно разрастался и достигал предела, когда, лежа в кровати, я видела, как отец, натянув кожаную куртку, тихонько затворял за собой дверь. Едва слышный щелчок – я откидывала одеяло и неслась к окну. Медленно считала: раз, два, три; на счет «семь» я видела, как отец быстрым шагом идет по улице в тусклом свете фонаря; на счет «десять» он всегда оказывался на углу возле ресторана, там он сворачивал. Я внутренне обмирала, задержав дыхание на несколько секунд, пока не раздавался рокот заводившегося мотора. Удаляясь, он становился все тише, пока не затухал совсем. Тогда я вслушивалась в темноту: она, изголодавшийся зверь, медленно выползала изо всех щелей. Я включала на кухне свет, садилась за стол и обхватывала ладонями еще теплую кофейную чашку. Рассматривала засохшие бурые пятна по краю – все, что осталось бы от него, если бы он не вернулся. Постепенно чашка в моих руках остывала, ночь неумолимо надвигалась, расползаясь по квартире. Я осторожно ставила чашку на место и по узкому коридору возвращалась в свою комнату.

Перед прямоугольником окна, из которого я еще недавно наблюдала за отцом, сидело, злобно таращась на меня. Насекомое. Я присаживалась на край кровати и старалась не спускать с него глаз. В любой момент оно могло прыгнуть мне в лицо и опутать меня своими узловатыми пульсирующими лапками. Посередине комнаты вокруг горящей лампочки бесновались мошки. В оцепенении я смотрела на свет и на мошек, краем глаза наблюдая за Насекомым, которое скорчилось у окна черным неподвижным пятном.

Постепенно усталость окутывала меня теплым шерстяным одеялом. Из-под отяжелевших век я силилась различить каждую отдельную мошку, но они все плотнее смыкались в сплошной кружащийся рой. Насекомое ехидно хихикало, и я чувствовала, как его лапки осторожно подбираются к моим ногам. Я неслась на кухню и подставляла голову под холодную воду. Набухший мочевой пузырь начинал ныть. Выйти в туалет на другом этаже я боялась, потому что свет на лестнице через некоторое время автоматически выключался. Я ощущала присутствие Насекомого, оно шевелило своими лапками, выжидая момент, чтобы кинуться на меня на темной лестнице. Расхаживая взад-вперед по кухне, я принималась напевать песенки, которые мы разучивали в детском саду. Наизусть я знала лишь немногие, поэтому каждый раз они звучали по-новому. Чем сильнее становилась боль в мочевом пузыре, тем громче звучал мой голос, мне хотелось вылететь вместе с ним из тела наружу. В конце концов я останавливалась у шкафа и писала в банку, зажав ее между ног. Когда через окно кухни начинал пробиваться рассвет. Насекомое уползало обратно в свой далекий мир. Мало-помалу темнота растворялась. Обессилев, я возвращалась к себе и закутывалась в одеяло. В семь часов раздавался телефонный звонок. Это звонил отец, чтобы разбудить меня.



Иногда ночь не забиралась в дом. В прямоугольнике окна отражались головы, раскачивавшиеся в разные стороны под песни Мика Джаггера. Я сидела на коленях у какой-то женщины и помогала ей направить ко рту бутылку с четырьмя розами на этикетке.

Когда она со смехом запрокидывала голову, спиртное тонкими струйками лилось по ее напудренному лицу. Больше всего она веселилась, когда отец, размахивая руками, в бешеном танце кружился на одном месте и спотыкался о кипы бумаг или книг. В приступе смеха ее щеки раздувались, и, не в силах сдерживаться, она прыскала мне в лицо освежающе-прохладным спиртным.

– Хочешь, покажу секрет? – спросила я и отняла бутылку от ее рта.

– Секрет? – булькнула она. Слово перекатилось во рту как леденец.

– Я люблю секреты, – произнесла она и чмокнула в щеку парня, сидевшего рядом.

– Пошли, я покажу тебе кое-что, – сказала я.

Ее рука тепло и безвольно лежала в моей, пока я вела ее по заваленному книгами и бутылками отцовскому кабинету. В моей комнате она плюхнулась на кровать и снова поднесла бутылку ко рту, пока я вытаскивала из-под платяного шкафа рисунки.

– Что это? – большими водянистыми глазами она взирала на черные кляксы.

– Насекомое. Оно приходит по ночам, когда я одна, и съедает мой сон.

– Серьезно? – она смотрела на меня, наморщив лоб.

Я взяла у нее рисунки и запрятала их обратно под шкаф.

– Ты веришь в Бога? – спросила я.

Но когда я к ней повернулась, она уже сползла на пол, в руке пустая бутылка. Я наклонилась и попыталась осторожно ее растрясти. Она не шевельнулась, только розовые веки нервно подрагивали во сне. Из комнаты отца все еще доносилась музыка и громкий смех. Я выключила свет. Сегодня Насекомое не осмелится. И даже если оно явится, перед моей кроватью тяжелой глыбой лежит тело.



Однажды ночью отец попал в аварию. Заснул за рулем и врезался в дерево. У него был шок, и две недели он пролежал с температурой. Я отключила телефон, задернула занавески на окнах, а когда звонили в дверь, мы не открывали. «Все равно за деньгами», – устало говорил отец и переворачивался на другой бок. Он позвонил в детский сад и сказал, что я заболела. «Смотри чтобы тебя никто не увидел», – говорил он мне, когда я отправлялась за сигаретами и сэндвичами в магазин на углу. Я ныряла в ветровку – она была на пару размеров больше чем нужно, вместе с другими вещами ее прислали нам из какого-то благотворительного общества, – натягивала на голову капюшон и неслась в магазин.



Дневной свет просачивался сквозь желтые занавески, и, если на улице ярко светило солнце, на одеяло падали слабые лучи. «Эти лучики проделали долгий путь, – сказал отец, – теперь им нужен отдых». Я взяла Нико и Флориана, моих единственных и самых лучших друзей, и посадила их в луч солнца. «Кажется, они хотят попутешествовать», – заявила я. Нико, изрядно истрепавшаяся от постоянного сосания синяя соска, уселся к отцу на правую ногу, а Флориан, желтая соска, – на левую. В каждой руке по соске, я скакала по кровати, перелетала через горы, моря и долины, которые пролегли в складках одеяла, и приземлялась на голове отца, в лабиринте его темных волос. «Зачем нам выходить на улицу, – говорила я отцу, – у нас и так все есть: солнце и горы, моря и долины». В кухне и у себя в комнате я тоже занавешивала окна. Из комнаты я наблюдала за соседскими детьми, которые копошились во дворе и загоняли разноцветные стеклянные шарики в ямку на крышке чугунного люка. «Иди поиграй вместе с ними», – повторял мне отец, когда сутки напролет я просиживала в подвале на сушилке, наблюдая за тем, как бумага сначала всасывается в станок, а затем, свеженапечатанная, снова выплевывается оттуда. Но я не выходила к детям, а наблюдала за ними из окна. Девочки всегда злорадно хихикали, когда какой-нибудь мальчишка промахивался, шарик выкатывался на улицу и проваливался в решетку водостока. В отместку мальчишки валили девочек на спину и по очереди плевали им сверху в лицо. Когда начинался дождь, все они исчезали за толстой застекленной дверью дома напротив. Серый фасад дома становился черным от дождя. Освещенные окна походили на маленькие мирные островки. Только в такие моменты мне хотелось быть вместе с ними, и я завидовала, что они там, среди этих огней.



Как-то раз днем я решила отправиться с Нико и Флорианом в морское путешествие. «Мы поплывем на таком же корабле, на котором плавал Синдбад-мореход», – заявила я отцу. Притащила все имеющиеся в доме подушки и одеяла, соорудила на отцовской кровати небольшой холмик и взгромоздилась прямо посередине. Отец, огромный осьминог, распластал на холме свои щупальца, и корабль поплыл вверх-вниз по волнам, пока в бушующий шторм не потерпел крушение и мы не оказались на полу, рядом с беспорядочно разбросанными подушками и одеялами. Мы снова и снова одолевали шторм. Едва он утих, в дверь позвонили. Рыжеватая женщина, цокая каблучками, поднялась по лестнице, вошла в нашу квартиру и удалилась с отцом на кухню.

Я собрала с пола подушки и одеяла, наш разбитый штормом корабль, и стала прислушиваться к чужому громкому голосу за закрытой кухонной дверью.

* * *

Вскоре отец снял для женщины пустовавшую комнату на верхнем этаже. На полу, рядом с матрасом, она разложила книжки со звездными картами. Она водила пальцем по блестящей черной странице. «Это – Большая Медведица, а это – созвездие Дракона», – объясняла она мне; но вместо дракона и медведицы я видела лишь рассыпанные на темном фоне белые точки. Если ее не оказывалось на матрасе со скрещенными ногами и закрытыми глазами, значит, она ошивалась на кухне и курила там с мужчинами, которые внимательно слушали ее скрежетания. Элиан не смеялась – она скрежетала, и при этом лицо ее багровело. Я ненавидела эти ее посиделки на кухне, да и мужчин тоже: они тащили меня к себе и дотрагивались до моих длинных волос.

– Прямо как спагетти, – говорили они и ухмылялись.

– Не лапай мои волосы, козел, – шипела я в ответ и вырывалась.

– И где это она только нахваталась таких слов? – притворно удивлялись они и снова гоготали, глазея на пунцовое лицо Элиан. Мне больше нравилось, когда она тихо сидела на матрасе в своей комнате.

– Когда медитируешь, забываешь всё вокруг и ни о чем не думаешь, – объясняла она мне.

– Не помнишь даже, как тебя зовут?

– Нет, вообще ничего, не помнишь даже, где ты.

– И где же тогда находишься?

– В пустоте, – серьезно говорила она.

– А что там, в пустоте?

– Каждый должен понять сам.

Когда я вошла в комнату, она была похожа на статую. Обычно красноватая кожа, обтягивавшая ее скулы, была бледной и словно восковой. Рот замкнут и неприступен, я чуть не испугалась. Однако нервно подрагивавшие ресницы ее выдавали. Я поднесла ладонь к ее ноздрям и ощутила замедленное боязливое дыхание.

– Я знаю, что ты знаешь, что я здесь, – сказала я.

Ее глаза распахнулись, губы вытянулись, образовав посередине крохотное темное отверстие, она влепила мне пощечину и выставила за дверь. С тех пор дверь в ее комнату всегда запиралась.

Когда отец в конце концов на ней женился, ее посиделки на кухне участились. Я видела, как она чистила апельсины, курила, поедала горы орехов. На столе возвышались холмики ореховой скорлупы, между ними стояли стаканы и набитые до краев огромные пепельницы. Случалось, эти пепельницы перелетали в комнату отца. Тогда Элиан, мотая своей рыжей головой, остервенело носилась по квартире. После одного из таких «приступов», как тактично именовал эти припадки бешенства отец, он подарил ей карманную компьютерную игру: пожарник, вооружившись шлангом с водой, должен был войти в горящий дом и продержаться в нем, ловкими прыжками увертываясь от падающих сверху балок. За этой игрой Элиан могла сутками безмятежно сидеть на кухне. Я забывала о ней, и в какой-то момент она исчезла. От нее остались трусики в голубой цветочек и высохший дезодорант, который я обнаружила под холодильником, когда делала уборку. Через год пришла открытка – белый песчаный пляж и склонившиеся пальмы: «Привет из солнечной Испании. Элиан». Мне представилось, как она, скрестив ноги, сидит под одной из этих пальм и воображает, что ее там нет.



Воскресенья я проводила у мамы. По вечерам, подобрав волосы, она стояла перед большим зеркалом и, орудуя карандашами и губками, колдовала над своим лицом. Я подавала ей баночки и бутылочки, стоявшие на подоконнике, откручивала у флаконов с духами крышечки в форме редчайших цветов и застывших капель. Когда приходила няня, мама распускала волосы, которые падали ей на спину темным ароматным веером, и исчезала в ночь. Глубокой ночью я просыпалась от жалобных стонов и в темноте на ощупь пробиралась к ее кровати. Она лежала под ярким цветастым одеялом, сотрясаемая загадочными, непостижимыми для меня муками.

Вместо лица был виден лишь треугольник из кончика носа и рта, все остальное было погребено под белыми руками. Через какое-то время она откидывала одеяло, и я забиралась к ней в теплую, солоноватую постель.



Раз в неделю она встречала меня после школы. Издали завидев ее у железных ворот, я со всех ног неслась к ней по школьному двору. Она брала меня за руку, и мы вместе отправлялись в город. В примерочных, пахнувших потом и пластмассой, некоторые вещи она запихивала в большую сумку, другие возвращала на полку. Заплатив в кассе за пару носков или за одну футболку, она принималась гладить меня по голове, как гладят новорожденных котят, и продавщицы, провожавшие нас взглядами, в умилении хлопали в ладоши. В такие дни всегда были горы шоколадных пирожных, а мамино лицо казалось довольным и мягким. В ресторане я потягивала через соломинку фруктовый сироп, а мама снова и снова опускала руку в карман, за дозой; ее рот был слегка приоткрыт, в расширившихся зрачках застыла невыносимая мука, и я знала – она была счастлива. Дома она срезала с одежды ценники, бережно развешивала ее на роликовой вешалке и медленно катила ее в комнату, гордо подняв голову, с видом королевы, шествующей перед своими подданными.

После уроков я часами ждала ее у железных ворот школы. Но она больше не приходила. Я спросила папу, не случилось ли с ней что-нибудь, но он только молча покачал головой.

Спустя пару недель она пришла снова, поцеловала меня в голову и посадила в машину. На сей раз мы не поехали в город, и я была рада. Она поставила машину у лесной дороги. Я принялась перепрыгивать через углубления, оставленные гусеницами трактора в потрескавшейся от жары земле. Мамино светлое платье облаком охватывало ее, и мне казалось, что сейчас она скажет что-то очень важное. Но она молчала, все время молчала. Следы от трактора уже почти исчезли, и мы подошли к лугу. Мама легла, я опустилась возле нее на высохшую землю, чувствуя рядом с собой ее гладкую шею с пульсирующей жилкой. Она сказала, что встретила мужчину, Алоиса, что она его любит, как раньше любила моего отца, что она уезжает с ним, навсегда. Везде, куда ни кинь взгляд, были эти желтые и красные цветы, источавшие запах, который усыплял и дурманил. Я повернулась на бок; прижав ухо к земле, я услышала гудение и шебуршание, будто там, глубоко под землей, кто-то шевелился, пока я рассматривала ее далекие, что-то произносившие губы и глаза, смотревшие в синее небо, которое проплывало над нами, такое близкое, что до него можно было дотянуться рукой.

II

В полуденное время на чисто вылизанных жарой улочках изредка встречаются только изможденные кошки, с шипением дерущиеся за брошенные отходы. Между домов ветер разносит запах подогретой солнцем мочи, смешанный с запахами дезинфекции и томатного соуса, которыми тянет из открытых кухонных окон. На столы с дребезгом швыряют тарелки, из парадной слышится детский голос.

За зданием банка есть парк. Там на скамейках сидят мамаши с термосами и бутербродами и присматривают за играющими в песочнице детьми. Сегодня парк пуст, и я, как всегда, иду к музыкальному павильону, в котором, наверное, никогда не звучит музыка, даже по воскресеньям, – ведь окна павильона наглухо заколочены досками. Я присаживаюсь на скамейку и жду, когда придет время встречать Люси.

Каждое утро мы ездим на автобусе в город, я провожаю ее к доктору Альберти, потом прихожу сюда и жду, когда истекут эти пятьдесят минут. Столько времени длится прием у терапевта; «Маловато», – пожаловалась однажды Люси, ведь она «расходится только под конец». Я все время пыталась представить себе, о чем же она говорит, когда разойдется, но мысленно вижу только, как она сидит в кресле, руки свисают с подлокотников, глаза смотрят в стену, губы сжаты. Не с вызовом или неприятием, а вполне естественно закрыты, как створки морской раковины. Губы немой. Или она ему все рассказывает, а мне ничего? Все рассказывает этому доктору Альберти, такому, должно быть, маленькому, толстому человеку с порослью темных волос на руках, выгравировавшему имя и титул на медной дощечке и называющему себя «целителем душ». Я рассмеялась, когда Люси в первый раз произнесла эти два слова, и спросила у нее, можно ли вообще исцелить душу, как, например, сломанную ногу.



По площади проносится стайка скейтбордистов, их футболки полощутся вокруг ног, когда они резко сворачивают за угол павильона; две девочки со школьными ранцами из желтого нейлона садятся рядом со мной на скамейку, вытаскивают компьютерную игру и начинают играть на спор. Из коробочки слышится треск и шипение, и та девочка, что держит в руках коробочку, покусывает нижнюю губу, другая в это время смотрит на маленький прямоугольный экран и возбужденно кричит: «Ну стреляй же, стреляй!»

Дорога в приемную доктора Альберти через Старый город приводит к церкви, вот уже несколько лет закрытой, потому что, как выразилась Люси, она нуждается в ремонте. Ко входу ведет массивная лестница; стянутая железным, поблескивающим на солнце каркасом, церковь напоминает мумию. На ступеньках лестницы сидит молодежь – ест, спит или безучастно смотрит вниз на площадь. Пройдя мимо дорогих магазинов и банка, я дохожу до эскалатора, который везет меня вниз, в Подземный город. Он разделяет верхний город на две части и служит пешеходным переходом. Недавно здесь откопали древние скелеты, и с тех пор Подземный город стал развлечением для туристов. Я быстро иду по тускло освещенной узкой улочке. Здесь внизу пахнет мерзлым камнем и всегда сыро, даже в самый разгар лета. В полу под стеклом выставлен один из найденных скелетов; череп, кости таза и осколки голени тщательно прилажены друг к другу. Предположительно, восьмилетний мальчик, сообщает табличка. Перед ограждением шепчутся туристы. В темных нишах тусуются наркоманы. Они зажигают свечи, чтобы легче найти вены. Изредка в мерцающем свете можно разглядеть их истощенные лица или же увидеть каменные стены, утыканные огарками свечей, не замеченными бригадами уборщиков, которые ежевечерне совершают обход Подземного города. В Подземном городе раздается непрекращающийся стук: здесь все еще роют.



С другой стороны улочки эскалатор снова выносит меня на поверхность земли. Яркий свет и жара бьют по мне, да так, что в какой-то момент мне хочется вернуться назад, вниз. Первое, что я вижу, поднявшись наверх, – это конная статуя. Чуждой и нереальной кажется она рядом с забитой машинами дорогой. За статуей к синеве неба тянутся трубы и башни новостроек. Перед памятником сидит девушка и играет на виолончели. Звуки виолончели слышны только тогда, когда загорается красный свет и машины останавливаются. На девушке синие велосипедки и черные сапоги на шнуровке. Светлые крашеные волосы небрежно заколоты кверху. Очки с огромными оранжевыми стеклами закрывают половину лица. Я вспоминаю, что видела ее на этом месте и в прошлый раз, и в позапрошлый, и вообще всякий раз, когда проходила здесь. Такое впечатление, что ей больше нечем заняться. Ее образ не выходит у меня из головы до тех пор, пока я не подхожу к приемной Альберти. Нервно хожу перед домом туда-сюда. У меня всегда такое чувство, будто я уже давно не видела Люси, потому что, как ни пытаюсь, не могу вспомнить ее лицо. Когда она появляется в дверях, мы скованно здороваемся и молча идем рядом по улице к ресторану.

В большом, почти всегда пустом зале с зеркалами на стенах сидит пожилая пара с собакой, примостившейся под столом, и трое мужчин, которые, прервав беседу, бросают на нас быстрый взгляд и продолжают разговор, только когда мы садимся за столик. Длинные волосы Люси зачесаны назад и собраны в узел. Она закуривает и выдыхает дым в сторону.

– Сегодня был последний раз. Не пойду больше туда. Хватит.

– Ты чувствуешь себя лучше?

– Да, черт возьми, лучше. И не надо меня жалеть. К тому же твоя жалость мне никогда и не требовалась, – говорит она раздраженно.

– Я тебя не жалею. Но в последнее время все было как-то… просто не хочу, чтобы ты с собой что-нибудь сделала.

К столику подходит официантка и приносит два меню.

Свое Люси откладывает в сторону и наклоняется ко мне.

– Ты боялась, что я покончу с собой?

Я киваю, Люси откидывает назад голову и начинает хохотать. Один из трех мужчин за соседним столиком поднимает глаза и смотрит, как она смеется. Люси снова наклоняется над столиком.

– Моя дорогая Йо, – говорит она, – три месяца назад я невольно оказалась близко, очень близко к смерти. И ты думаешь, что после такого я захочу умереть? Да у тебя просто безумные идеи, моя дорогая.

Затем она берет меню и листает его. У официантки, скользящей между столиками, лицо того же цвета увядшей розы, что и одежда, и скатерти на столах, стены и ковер, полукругом покоричневевший у входа. Мужчина, наблюдавший за Люси, когда она смеялась, стал говорить громче, и я вижу, что Люси пытается вслушаться в его слова, но они тонут в гуле работающего над нами вентилятора. Мужчина постоянно косит глазами в нашу сторону. Когда официантка наклоняется, чтобы поднять упавшую на пол салфетку, взгляды мужчины и Люси встречаются над ее спиной. Я рассказываю что-то о цветах, роскошных цветах, увиденных мною в каком-то магазине, но Люси больше не слушает. Она резко отодвигает тарелку и заявляет, что после ресторана не поедет со мной домой. Она хочет в город. В конце концов, сегодня ведь особенный день: она обо всем рассказала Альберти, всё закончилось, Алоис умер и всё. Она окончательно справилась с этим. Из ресторана я выхожу с чувством, будто меня предали.

Люси лжет. Эти два слова всплывают и лопаются, как пузыри на воде, затем оседают снова и, приобретая все более четкие очертания, прочно утрамбовываются в голове. Доктор Альберти ничего не знает. Люси лгала ему на каждом приеме. И вот когда она сама поверила в собственную ложь, он ей больше не нужен. Подобное испытываешь, когда случайно на пару секунд заглядываешь в неприбранную комнату, хозяин которой забыл закрыть дверь. Но тот факт, что Люси солгала, не отдаляет ее от меня, нет, она еще крепче зацепилась за крючок, закинутый мной еще год назад, как только я приехала сюда.

Вместе со мной на автобусной остановке стоит пожилая пара из ресторана. Старики разговаривают с небольшим черным псом, который сидит перед ними, от изнуряющей жары высунув язык. Когда подходит автобус, они помогают друг другу взобраться на ступеньки, бормочут что-то подбадривающее; их ноги описывают нерешительные круги в воздухе, прежде чем опуститься на нижнюю ступеньку, и там, в полной безопасности, на некоторое время будто приклеиваются к ней. Я бы могла помочь старикам подняться и, чтобы ускорить процесс, поддержать их сзади, но вместо этого я смотрю на их жидкие седые волосенки и вдыхаю их кисловатый запах. Не выношу стариков. Я сажусь к окну как можно дальше от них.

Еще ни разу я не возвращалась одна из города в дом Люси. Прошло всего несколько недель с тех пор, как я вытащила ее из комнаты из цветочной пыльцы. Иногда меня будят шорохи в саду, и я наблюдаю за тем, как на рассвете, когда вокруг еще тихо, Люси подходит к цветам и, зажав между пальцами головки цветов, вдыхает их запах. Ногтями она соскабливает с тычинок пыльцу и собирает ее в ладонь. Затем она идет в комнату из цветочной пыльцы и стряхивает ее там. Пыльца уже повсюду: на полу, на подоконниках больших подвальных окон. Матрас, накрытый простыней, – единственный предмет в этой комнате – лежит на полу между опорными столбами. На этом матрасе Люси пролежала после того, как умер Алоис. Утром после похорон из окна столовой я видела, как к дому подъехал мусорный фургон и как Люси и еще несколько мужчин бросили в контейнер все вещи Алоиса. Картины, которые туда не помещались, один из мужчин разрубил топором на мелкие кусочки. Как только уехала машина, Люси ушла. Поздно вечером она вернулась с целой корзиной свежих цветочных головок. Несколько дней подряд она собирала пыльцу и за все это время не ответила мне ни на один вопрос, не произнесла ни единого слова. Когда пол в опустевшем ателье Алоиса покрылся цветочной пыльцой, она заперлась там. В тяжелую железную дверь, ведущую в ателье, Алоис встроил маленькое окошко, чтобы Люси могла видеть, чем он занимается – рисует или лежит в гамаке, подвешенном между столбами. Если лежит, то ей позволялось войти. Через это маленькое круглое окошко из плексигласа я снова и снова звала Люси. Поначалу я махала ей обеими руками, но от этого скоро пришлось отказаться, потому что она никогда не поворачивала голову к окошку. Я пыталась выманить ее из ателье всеми возможными предложениями. Сначала это были небольшие прогулки, потом длительные поездки в другие страны. Потом я стала развивать планы кругосветного путешествия. Я начертила на бумаге маршрут и прикрепила его к окошку, чтобы она могла его увидеть и обдумать это предложение. На следующий день я крикнула ей: «Ну что, мы едем?»

Она не шевелилась. Я надавила на дверь; дверь не поддалась, даже когда я с ругательствами, разбежавшись, навалилась на нее. Комочек моей мамы, на который я смотрела через небольшое окно, лежал и молчал. Единственным признаком жизни было едва заметное неровное колебание тела при дыхании. Я просила ее подать хотя бы знак, что она меня слышит, но она не двигалась. Под конец я уже стальным голосом угрожала, что вызову врачей из психиатрической клиники и после того, как ее увезут, подожгу дом. Она лежала молча, без движения, зарыв лицо в простыню. В порыве злости я выбежала в сад, схватила лопату, прислоненную к стене, и на мелкие кусочки расколотила окна подвала. Звон бьющегося стекла на долгие секунды повис в воздухе. Только когда были разбиты все пять окон, я отбросила лопату и спрыгнула в подвал. Люси тем временем приподнялась, но я даже не взглянула на нее, а направилась прямо к двери, чтобы открыть ее изнутри. Маленькими шажками Люси пошла за мной на кухню. Там она стала плакать. Вся энергия выплеснулась из меня, мне казалось, будто мое тело состоит не из костей и мышц, а из мягкой, податливой массы. Люси сидела за столом и плакала, а я ожесточенно, с дрожью в коленях резала на ужин хлеб.

Автобус проносится вверх по холму в деревню. Конечная станция, но старики не встают, и, проходя мимо них, я вижу, что они заснули, притулившись друг к другу. Раньше я думала, что если кто-то покидает дом, то в нем появляется пустота. Но после смерти Алоиса пустоты не ощущается; исчезли только его картины, висевшие на стенах, не стало его вещей, нет библиотеки. Люси накупила ваз, коробок и корзин, заставила ими пустые углы. В моей комнате ничего не изменилось. На столе книги, которые я привезла, но до сих пор не прочитала. Рядом с книгами лежат открытки, на которые я уже наклеила марки, но потом так и не придумала, кому бы их послать.

Раз в месяц я получаю письмо от отца. Его письма всегда приходят в продолговатом конверте и никогда не бывают больше одной страницы. Вообще-то, мне следовало бы вскрывать конверт ножом для писем, медленно и спокойно. Но я с ходу разрываю конверт, читаю, поднимаясь к себе по лестнице, и успеваю прочесть письмо до конца, еще не дойдя до своей комнаты. Отец всегда передает привет Люси, но я еще ни разу не говорила ей об этом. Не хочу увидеть, как она лишь отмахнется и ни о чем не спросит. Люси еще ни разу ни о чем не спрашивала.