— С чего ты взял? — поинтересовалась Ларка.
Слева и справа – ряды надгробий из белого камня, таких же, как на кладбище в Дюнкерке. На каждом – эмблема вооруженных сил, имя, дата смерти, возраст, воинское звание, личный номер.
— Слышу.
Эмили шла по широкому центральному проходу в самый конец кладбища, к участку № 20. Там, за Крестом жертвоприношения – монументом в неоклассическом стиле, пятиметровым латинским крестом из белого камня, – и находились те семь могил, которые она искала. Семь безымянных могил, в которых, по данным IWGC, были похоронены члены экипажа «Галифакса», сбитого над Рейном 16 января 1945 года после воздушного налета на Магдебург. Это был «Галифакс» ее брата Скотта.
Она нашла эти семь могил. Именно в том месте, которое было обозначено на плане.
— Может, ты прикажешь на цыпочках ходить, пока ты спишь?
Летчик, сражавшийся на войне 1935–1945 годов. 16 января 1945 года (англ.).
— На цыпочках не надо, — усмехнулся Новиков.
— А тебе вообще непонятно чего надо.
Судя по всему, «Галифакс» Скотта был сбит зенитными снарядами, которые попали в фюзеляж и правое крыло. Два смертельных удара, в результате которых четырехмоторный самолет развалился надвое и рухнул. Неизвестно, погибли члены экипажа сразу или пытались выпрыгнуть с парашютом, но попытка не удалась. Этого никто не знает. Известно только, что были найдены семь обгоревших тел, которые невозможно было опознать.
— А тебе понятно чего? — спросил он.
Стоя перед семью безымянными могилами, Эмили читала, forte e risoluto, список членов экипажа.
Скотт Моррис, пилот в звании сержанта. Командир экипажа.
— Мне понятно, — ответила Ларка с вызовом, — Я хочу жить с нормальным мужиком, а не с невротиком. Мне нужны нормальные дети от нормального мужика.
Питер Эванс, второй пилот и бортинженер.
Гарри Паркер, штурман.
…На улице Новиков опять позвонил Лёшке — тот вообще не взял трубку.
Чарли Тейлор, бомбардир.
Джерри Уайт, стрелок-радист.
Долго стоял у ларька с минеральной водой, лимонадом и прочей колой. Вдруг представил, что каждый вид напитка предназначен для допроса отдельного вида подозреваемых. Убийство — это вода с газом. Насильники — это лимонад «Буратино». Межнациональная рознь — что-то нибудь тёмное, вроде «Пепси». На всякую семейную бытовуху идёт дешёвая вода без газа.
Джек Дэвис, стрелок.
Фрэнк Уилсон, стрелок.
В таких вещах надо знать толк.
На каждом из надгробий выгравировано: «Known unto God» – «Имя его известно Богу». Эту фразу Редьярд Киплинг, чей единственный сын Джон пропал без вести в битве при Лоосе в 1915 году, взял из Библии короля Якова
[96]. Прекрасная эпитафия, способная принести облегчение родным пропавших без вести, но сейчас, прочтя имя брата и имена тех, кто погиб вместе с ним, она поняла, что необходимости в таком утешении у нее нет, потому что эти семеро не были семью – они были одним. Она поняла, что не важно, кто из них кто и кто в какой могиле лежит, потому что и сейчас, как и при жизни, они единое целое. Единое и неделимое.
Поняв это, Эмили сняла рюкзак, открыла его и вынула то, что в нем лежало: всю в пятнах засохшей крови книгу «Искусство войны» Сунь-цзы – книгу, которую ее отец начал читать, когда был еще ребенком и, воображая себя одним из рыцарей Круглого стола, скакал на воображаемом коне вокруг маленького Челмсфордского готического собора. Книгу, которая была с ним в тот день, когда он умер в Дюнкерке. Книгу, которую он запачкал своей кровью, когда искал ее в вещмешке, чтобы дать лейтенанту Лахенвицу. Книгу, которую он мечтал передать Скотту.
«Отец сейчас ушёл на работу, дядька тоже, наверняка, ночевать не остался. Мать, может быть, поехала куда-нибудь на рынок», — уговаривал себя Новиков.
Дома хорошо, там можно налить горячую ванную и лежать.
Взглянув на эту книгу в последний раз, она очень осторожно положила ее в металлическую коробку и с помощью садовника, в чьи обязанности входило поддерживать порядок на кладбище, встав на колени, закопала эту коробку у подножия семи могил.
Он долго стоял напротив своего подъезда, вглядываясь в окна. Если б мать появилась — не пошёл бы. Но ни одна штора не дрогнула.
Открыл дверь, прислушиваясь — и тут же, неслышная, вышла мать из его комнаты. Опять, что ли, в наволочках копалась.
Стоя на коленях, она, закрыв глаза, вспоминала Скотта. Вспомнила день, когда брат попросил мистера Фрая, чтобы музыка была боевым конем с длинной гривой. Вспомнила, как они играли вместе, и она была феей, которая прикосновением деревянной ложки превращала Скотта то в лающую собачку, то в мяукающего кота, то в квакающую лягушку… Вспомнила, как они росли рядом с «Гротриан – Штайнвегом», как повзрослели… Вспомнила философско-теолого-музыкальные споры и день, когда ее брат, ощутив себя наследником военных традиций семьи Моррис, записался добровольцем в Королевские ВВС.
— Привет, мам, — сказал Новиков просто.
— Здравствуй, сынок, — ответила мать с тихой радостью.
«Ну, дома мать и дома, — подумал Новиков про мать, — Так даже лучше».
— Завтракать будешь? — спросила мать.
— Да, — ответил он, — А то меня что-то не покормили. Только чайником погрозили.
Мать со значением, исподлобья посмотрела на него. Новиков этот взгляд знал и не любил. Мать тут же становилась какой-то чужой и недоброй — не по отношению к нему даже, а по отношению к кому-то третьему.
Этой третьей, естественно, была Ларка.
— Что… долго посидели? — спросил Новиков о том, что его не интересовало вовсе, лишь бы уйти от разговора, который мог случиться. Ничего глупей для мужчины нет — как обсуждать свою женщину с матерью. И женщины-то глупят, когда жалуются матерям на своих дружков, но для мужчины всё это вообще какое-то позорище.
Но мать было уже не становить.
— Что она ещё может, как чайником грозить, — с ходу начала она, игнорируя вопрос, — Ещё и жить-то не начали, а уже…
— Не начали и не начнём, — сказал Новиков, лишь бы отвязаться, чувствуя при этом, что Ларку всё равно предаёт — даже если действительно не собирается с ней жить.
Мать, вместо того, чтоб порадоваться, обернулась, оставив на плите пригорать яичницу.
— А с кем начнём, сынок? — спросила она тихо.
— В смысле? — переспросил Новиков, вспоминая, что это, вовсе не свойственное ему «в смысле» он говорит за последние дни уже не первый раз. Мир, кажется, несколько растерял свою осмысленность.
— Твой Лёшка — он… ты только не беснуйся опять… он вообще, как твой дядька вчера спросил, нормальный?
— Даже если он и ненормальный, — спросил он устало, — Он что, убийца?
— Мне так и сказали, — произнесла мать послабевшим голосом.
Новиков молчал, пытаясь придумать, куда ему придётся сбежать сейчас. В горячую ванную он точно рисковал не попасть.
— Есть разные секты, — начала мать, глядя ровно перед собой, в развешенные над плитою половники и ножи; голос её звучал так, словно она произносила тайную клятву, — Они впутывают разных нормальных людей, замазывают их кровью — и потом от них уже не избавиться, попадаешь под их власть — и несчастные люди подчиняются им, исполняют все их требования…
Новиков вдруг засмеялся. Представил, как исполняет Лёшкины требования, наряженный в кожаную сбрую. Смех звучал диковато, зато искренне.
— Это чёрная капуста тебе сказала? — спросил он.
— Какая «чёрная капуста»? — быстро переспросила мать, и тут же догадалась: — Она не капуста!
— А кто? Свекла? — спросил сын, произнося «свёкла» через «е» и с ударением на последний слог.
— Ты не выпутаешься оттуда, сынок! — вскрикнула мать, — Тебя заманили! Они тебя… изуродуют!
«…она тёмная, неумная, замученная баба — моя мать, — готовый разрыдаться, думал Новиков, — Эти её позорные газеты и брошюры с плохим шрифтом о гаданиях и заговорах… эти её хождения сначала в церковь, а прямо оттуда по каким-то ушлым бабкам, цыганкам, ведуньям…»
Новикову вспомнилась вдруг давняя ссора, когда отец орал, пытаясь ухватить мать рукой за волосы: «Ты зачем эти заговоры на меня наводишь! Ты куда меня приговариваешь? Чего тебе ещё надо от меня? Уймёшься ты со своим безумием?… Отвадила одного мужа у дочки, привадила другого — осчастливила её? Ты же тёмная колода! Ёб вашу мать — ты же в школе училась! Физику проходила, химию, геологию — откуда ты набралась этой пакости?»
Здесь отец вместо того, чтоб схватить напуганную, и одновременно по-собачьи злую мать за волосы, вдруг взял в огромный ком двумя руками ворох газет и брошюр со столика, и с силой бросил. Мать осыпало.
— Тебя там будут использовать! — всё не унималась мать, совершенно ненормальными глазами вглядываясь в Новикова, — И никакая она не капуста! Это ты ни соображаешь ничего! Тебя ещё петух жареный в жопу не клевал, вот ты и…
Последнее предупреждение саму мать чем-то напугало, она, видимо, услышала в своих же словах нехороший намёк, и, быть может, готова была немного отыграть назад, но тут Новиков вдруг закричал:
— И правда колода! Тупая колода! О, какая же ты колода! Гвозди только в такую колоду забивать!
За всем этим криком никто не заметил, как появилась сестра Новикова. Открыла дверь своими ключами и вошла. Вид у неё хоть и напряжённый был, но втайне, — Новиков это приметил, — всё равно довольный.
— Вы чего, с ума посходили? — деловито спросила сестра.
— Колодой мать называет, — ответила мать, падая на стул и бессильно качая головой.
— Тебе мозги-то не отбили там? — спросила сестра у Новикова.
Новиков вскинул глаза на сестру. Хотел напомнить ей, как они с матерью орали друг на друга матом, когда сестра выходила за муж второй, что ли, раз и требовала разделить квартиру, чтоб молодым было где жить. Новикову при этом разделе не доставалось ничего — но когда мать об этом сказала своей доченьке, та, словно была готова к вопросу, ответила: «А он у тебя мужик, или где? Сам пусть всего добивается!» То, что её очередной муж жилплощади пока не добился, не вступало ни в какое противоречие с яростным настроем сестры.
— Вы всегда его любили больше, чем меня, — сказала сестра, ставя себе чайник, но почему-то игнорируя явно подгорающую яичницу, — Вы его баловали, как могли — а я вас предупреждала. Теперь пожинайте плоды.
— Яичница сейчас сгорит, — сказал Новиков и всё-таки ударил изо всех сил по рукоятке сковородки. Крышка со звоном полетела на пол, сковородка куда-то к потолку, а яичница — к столу.
Сестра что-то взвизгивала ему в след.
«Мать жалкая и слабая дура, — перечислял Новиков, спускаясь в лифте, и считая родственников по кнопкам этажей, чтоб никого не забыть, — Братец её: тут надо ещё разузнать, как он там сам отсидел, что-то он очень взволнованно о петухах говорит. Отец неудачник и особый тип неврастеника, который скрывает свою неврастению, принимая холодный душ, насвистывая и выпивая по литру молока из высокого стакана ежевечерне — при этом проживая в глубокой ненависти к жене, сыну, дочери и коллегам по работе. Сестра моя — плоть от плоти своих родителей… Дура и неврастеничка, но ещё по-молодому самоуверенная. Самоуверенная дура — это самый невыносимый тип дур… А Ларка даже не попросила меня остаться, когда я уходил. А я, как идиот, простоял пятнадцать минут в подъезде».
Родственники кончились, и лифт со скрежетом раскрылся.
* * *
Уже второй день Новиков не мог признаться себе: он боялся остаться один. Унижение, которое Новиков пережил — было невыносимым.
Нет, и в школе, конечно, происходило что-то такое… У всех, ну, почти у всех мужиков — которые теперь ходят с каменными лицами и сидят расставив наглые ляжки — у всех что-нибудь да было подобное. Получали в ухо, плакали потом… старшеклассник отнимал деньги… делали подножку… засовывали мусор в портфель…
В общем, начнёшь вспоминать — и затоскуешь.
Многим долго помнился свой личный мучитель или какой-нибудь другой поганец, так и оставшийся непобитым.
У Новикова этого самого врага звали Гарик.
Когда он пошёл в первый класс — Гарик уже учился в третьем.
Они пересеклись в коридоре спустя, наверное, неделю после первосентябрьской линейки.
Гарик заприметил Новикова и окликнул его. Кажется, причиной по которой Новиков был выделен в толпе, был слишком яркий его портфель. Мама выбрала и была собой очень горда. Проще было вырвать листок из альбома для рисования, написать на нём «чмо» и пришпилить сыну к спине.
— Эй, стой, я сказал! — крикнул Гарик.
Новиков, скособочившись, нёс портфель в руке. Он обернулся, изо всех сил улыбаясь.
За Гариком вослед потянулись его, судя по виду, одноклассники, казавшиеся тогда Новикову огромными. Вся эта, глазастая, со слюнявыми губами свора, явно предчувствовала какое-то развлечение.
Гарик приобнял Новикова. Спустя секунду Новиков оказался на полу. Портфель отлетел куда-то к батарее. Гарик сидел у поверженного на груди, с таким довольным видом, словно Новиков — торт в девять свечей, и Гарику сейчас их надо задуть.
Гарик ничего не делал, просто сидел. Новиков чувствовал то его мягкие ягодицы, то — когда пытался вырваться, а Гарик не давал, упираясь, — его очень твёрдые бедренные кости.
Время от времени Гарик наклонял над Новиковым большое, щекастое, веснушчатое лицо, и делал вид, что хочет плюнуть. Новиков пытался сдвинуть хоть на сантиметр свой подбородок, спрятать глаза. Гарик пересаживался ещё выше, почти на шею, его анатомию можно было почувствовать обонянием. Он зажимал голову Новикова коленями, и снова наклонялся, то выдавливая катушек белой и какой-то замечательно твёрдой слюны, то всасывая катушек снова.
Гарик слез с Новикова только когда прозвенел звонок. Вся форма Новикова была грязна.
Стоя у открытой двери в класс, Новиков долго отряхался, ни о чём не думая.
— У тебя ещё на спине… следы, — брезгливо сказала Новикову одноклассница, обходя его так, чтоб не коснуться. «Следы» она произнесла так, словно в этом слове две «д» — след-ды! — с тех пор буква «д» противно напоминала Новикову отпечаток ботинка на спине, с внятной подошвой и полустёртым каблуком.
Только спустя минуту Новиков заметил, что все ученики, подхихикивая, взирают на него, а учительница, костлявая, с рыжиной дама, иронично смотрит в класс, ничего не говоря.
И, вспоминая брата, она думала о том, как сильно любила его.
С пиджаком в руке Новиков поспешил на своё место, но учительница его остановила.
— Что нужно сказать в случае опоздания? — поинтересовалась она стеклянным и ровным как бутылка голосом.
Эмили открыла глаза и поднялась с колен.
Новиков не знал, что нужно говорить в случае опоздания и продолжал тереть спину пиджака.
Учительница отвернулась и начала урок.
Еще раз прошла мимо семи надгробий, проводя ладонью по каждому. Она представила, как они познакомились в учебном подразделении базы Королевских военно-воздушных сил в Саттон-Бридже. И как стали намного больше, чем просто экипажем. Представила их всех вместе – компанию неразлучных и верных друзей.
Новиков стоял и тёр пиджак. Ладонь от трения стала горячей.
Почему-то ей виделось, как они смеются. Ей казалось, что они все время шутили, и шутки их были веселыми и остроумными. Такими же, как вторая часть концерта для фортепиано с оркестром Клары Вик-Шуман.
Спустя минуту учительница подошла, резко взяла меня ледяными и очень сильными пальцами за ухо и толкнула к моему месту. Новиков сел, оставив пиджак на коленях.
Вторая часть путешествия. Дань уважения семерым, которые были одним целым.
Слёз у него не было.
* * *
Вообще ничего у меня не было в голове, только горячо и пусто, горячо и пусто.
Третья часть в ля миноре. Finale: Allegro non troppo – Allegro molto.
Гарик добирался до него не каждый день, но всё-таки часто. Иногда Новиков замечал его движенье по направлению к себе, безуспешно стараясь влипнуть в стену, но тут случалось чудо, и другой дурачок сам закатывался Гарику под ноги, там и оставаясь на ближайшую перемену. В эти минуты Новиков испытывал радость и зачарованность происходящим. Ему не было жаль никого. Он с трепетом наблюдал за страданиями другого существа, стараясь только не попадаться Гарику на глаза, потому что он мог в любую минуту отвлечься.
И вот наконец финал путешествия – место, где все начиналось. Магдебург.
Из школы Гарика выгнали через год.
В этой части две паузы, две остановки.
Скандал по тем временам был шумный. Он пришёл на уроки с самодельной зверской рогаткой, которая била метров на пятьдесят. Засадил мелко нарезанной, согнутой буквой «v» проволокой по заду нескольким первоклахам, в том числе Новикову, синяк был огромен, и удивительным образом не умещался на одной ягодице, но переползал через препятствие на вторую, она тоже на половину была сиреневой, как варение из сирени.
Первая – кладбище в южной части города, на Лейпцигер-штрассе. Там Эмили нашла то самое надгробие из безукоризненно-белого мрамора, о котором ей столько раз рассказывал отец.
Потом Гарик поругался со своей одноклассницей и, натянув тетиву, вогнал свою проволочную подковку ей в левый глаз, который в связи с этим вытек.
У девочки обнаружился папа, который пообещал Гарика убить. В виду того, что Гарик был недалёким соседом Новикова, он мог в течении дня несколько раз наблюдать его реакцию на все эти разнообразные события.
Реакция оказалась незатейлива в своей простоте: Гарику было по фигу.
Лучи полуденного солнца, отражавшиеся от белоснежного камня, на миг ослепили Эмили, и она вынуждена была отвернуться, но, потерев глаза, напрягла зрение и прочитала три имени: Йоханнес Шульце, Ортруда Шульце, Йоханнес Шульце.
Гарик не прятался от отца изуродованной и вовсе не переживал о самой, отныне одноглазой однокласснице. Гарик бодро косячил по двору вдоль и поперёк в поисках очередного веселья. Зенки малолетнего, всегда весёлого злодея щурились, зубы блестели на солнце.
Эти имена были ей почти родными. Отец столько рассказывал о Йоханнесе и Ортруде Шульце, что Эмили, хотя не была с ними знакома лично, относилась к ним как к членам своей семьи. Словно Ортруда была ей второй матерью, а Йоханнес, талантливый музыкант, пропавший на ничейной земле, виртуоз, чье имя тоже было здесь, хотя его самого здесь не было, – братом.
Новиков старался никогда о Гарике не вспоминать, и даже лицо его забыть — и, кажется, добился в этом успеха, но сейчас память сделала странный выверт, и в одно мгновение Новиков поверил, что опер, который его мучил — это и был Гарик.
«Точно, он! — доказывал себе Новиков, — Только веснушки, эти поганые, грязные, отвратительные веснушки куда-то делись… А глаза — это сощуренные звериные глазки, эти уши в пушке, этот кривой какой-то лоб — всё осталось…»
Для Эмили Йоханнес был здесь. Поэтому она вынула из рюкзака еще одну металлическую коробку и открыла ее осторожно и с волнением, словно там лежало сокровище. В коробке была тонкая тетрадка – испачканные кровью ноты «Rêverie» Клода Дебюсси. Та самая тетрадь, которую директор Крель прислал Йоханнесу, когда тот был на фронте, и которую потом Йоханнес подарил отцу Эмили, Райану, во время перемирия, случившегося на Рождество 1914 года. Тетрадь, на титульном листе которой рукой Йоханнеса были написаны его имя и адрес; тетрадь, которую отец Эмили всегда носил с собой и которая была при нем даже в день его смерти. Та самая тетрадь, которую отец испачкал своей кровью, когда доставал из вещмешка, чтобы отдать лейтенанту Лахенвицу. Та, которую отец хотел бы передать Эмили.
Думать о Гарике, в любом его виде, хоть в прошлом, хоть в нынешнем, о катушках его слюны, о его газировке, о его бедренных костях, упиравшихся в самую грудь Новикова, оказалось натуральной мукой.
От этой муки нужно было бежать к людям, как из чёрного леса.
— Лёшка, ну, возьми трубку, — просил он, стоя посреди тротуара.
Она прижала тетрадь к сердцу, потом в последний раз посмотрела на нее. Ей была дорога эта тетрадь и все, что с нею связано, но она не могла оставить ее себе. С той самой минуты, когда Эмили решила отправиться в эту поездку, она точно знала, что должна вернуть тетрадь Йоханнесу, своему немецкому брату.
Лёшка трубку взял.
— Ты где? — поинтересовался Новиков.
Ей пришлось обратиться за помощью к одному из охранников кладбища. Высоченный крепкий немец несколькими точными ударами лопаты в мгновение ока выкопал ямку рядом с могилой.
— На работе, где же, — ответил Лёшка.
Эмили взяла горсть земли – глинистой, пересохшей из-за июньской жары, совсем не такой, как промерзшая земля 24 декабря 1927 года, когда хоронили Ортруду, – с величайшей осторожностью опустила коробку в ямку и засыпала ее этой теплой сухой землей. А потом заставила весь мир замереть и еще раз послушала прекрасную музыку.
Новиков так искренне удивился, что несколько секунд молчал.
«Rêverie». Très doux et très expressif.
— А ты чего не на работе? — поинтересовался Лёшка равнодушно.
Когда отзвучала pianissimo последняя нота «Rêverie», Эмили покинула кладбище и направилась в центр города, где была намечена вторая остановка финальной части.
— Забыл совсем, — признался Новиков, — Я не заметил, как эти два… или три?.. когда это было? В пятницу ведь?.. как эти три дня прошли, не заметил. Как в бреду.
Город лежал в руинах.
— Ты уволился, что ли, из магазина? — спросил Лёшка всё тем же голосом.
Столица земли Саксония, одного из важнейших торговых и промышленных анклавов Германии, была до основания разрушена бомбами, сброшенными теми семью, что были единым целым, и еще более чем тремястами бомбардировщиками 16 января 1945 года.
— Да нет… Сейчас позвоню, отпрошусь… И тебя наберу опять.
Эмили дошла до угла Аугустштрассе и Ораниенштрассе – места, где должен был стоять скромный домик, в котором жили Шульце.
Новиков работал в не самом крупном книжном. Магазин располагался в тихом и ароматном подвальчике. У Новикова был хозяин и напарник. И ещё была кассирша, с которой напарник иногда сближался в подсобном помещении прямо в обеденный перерыв, когда Новиков уходил за салатами в ближайший продуктовый. Они успевали минут за пятнадцать — и по возвращеньи, Новиков долго присматривался к столу и стульям, пытаясь понять как это было, где. Так ничего и не поняв, начинал звонить Ларке. Ну, просто так.
Домика тоже не было. Он исчез вместе со всем городом. Остались одни обломки.
В принципе, напарник мог отработать и один — хотя приходилось носиться туда-сюда непрестанно. То принять товар, то ответить на звонок, то дать кому-то консультацию, да и присматривать, чтоб ничего не своровали, тоже стоило… Короче, когда один — и покурить некогда.
Не было больше дома, где семилетний Йоханнес однажды забрался на банкетку перед пианино и заиграл так, будто это было самым легким делом на свете; где склонялась над шитьем Ортруда, где герр Шмидт создавал музыкальную вселенную…
Новиков набрал напарника, тот первым сказал:
Эмили прокляла войну и все ее ужасы. Прокляла злую судьбу, которая предала ее бедного брата, заставив его разрушить скромный дом под сенью башен собора.
— Я уж понял, понял… Проблемы какие-то?
Она оглянулась.
— Да. Проблемы, — ответил Новиков сипло; получилось очень искренне. Новиков давно заметил, что если говорить правду — получается какая-то ерунда с голосом, будто ты заранее подозреваешь, что тебе не поверят. А когда немного привираешь — голос становится крепче, уверенней, жёстче.
Вот он, величественный готический собор Магдебурга. Израненный бомбами, но все такой же прекрасный и торжественный. Почти единственное уцелевшее здание в центре города. Символ величия и бессмертия, по-прежнему укрывавший под своей сенью всех, кто жил или умирал рядом с ним.
Проблемы у него были, конечно. Но позавчера. А сегодня у него не было проблем. Зато он точно не хотел работать.
Эмили вошла в собор.
— Лёш, я отпросился! — радостно доложился Новиков другу.
Фасад и своды в пробоинах. Орган разбит, витражи тоже… Она прошла мимо купели из розового порфира и под взглядами святого Маврикия и святой Екатерины зашагала по заваленному обломками центральному нефу.
— И? — спросил Лёшка.
Когда она шла мимо гробницы Оттона Великого к главному алтарю, у нее вдруг возникло странное ощущение: ей показалось, что это место ей знакомо, хотя прежде она здесь не бывала.
Новиков уже понимал, что ничем хорошим их разговор не завершится, но принять этого совсем не желал.
Дойдя до главного алтаря, самой большой в христианском мире плиты из богемского мрамора, Эмили застыла в восхищении: какая же она огромная!
— Я к тебе зайду сейчас, я тут недалеко, — сказал Новиков и поскорее отключился.
И само здание было таким огромным! Не сравнить с маленьким собором Челмсфорда. И все же что-то здесь казалось ей знакомым, почему-то она чувствовала себя здесь как дома. Она поняла, в чем дело, когда посмотрела вверх. Дело было в стрельчатых арках. Точно такие же арки были в маленьком англиканском соборе возле дома на Чёрч-стрит, и в церкви Святого Элигия в Дюнкерке, и в церкви Святого Петра в Райнберге. Глядя на своды Магдебургского собора, Эмили поняла, что не важно, как далеко она от Англии, от графства Эссекс или от Челмсфорда, потому что Магдебург, Дюнкерк, Райнберг и вся Европа тоже ее дом – единый общий дом. Дом, где все ее близкие покоятся под стрельчатыми арками.
Радуясь тому, что ей открылся смысл предпринятого ею путешествия, она сыграла последнюю ноту последней части концерта для фортепиано с оркестром Клары Вик-Шуман и вышла на улицу. И с ней случилось то же, что и с Саулом из Тарса: оказавшись в потоке лившегося с небес света, она увидела мир новыми глазами.
* * *
Лёшка вышел на улицу через полчаса, не меньше. Новикова он будто бы не узнал, по крайней мере, лицо его было столь же одушевлённым, как если бы вместо лица вырос локоть.
44
Они даже не протянули друг другу руки поздороваться, и уж тем более не обнялись.
Постояли минуту молча, глядя, как едут машины.
Лёшка, приметил Новиков, не подёргивал плечом, будто его щекотный попугай потерялся.
— Я ничего не хочу, — сказал Лёшка.
Ипсвич, пятница, 10 мая 1946
Дорогая Эмили!
Не знаю, когда ты прочтешь это письмо. Полагаю, что это случится после твоего возвращения из поездки по Европе. Если так, то я всем сердцем надеюсь, что тебе удалось найти во Франции и Германии то, что ты так хотела отыскать, – могилы твоих погибших родственников и те места, где началась история рояля, о котором ты мне так часто рассказывала в те годы, что мы провели в Колчестере.
Встретиться нам не удалось. А мне так хотелось оказаться в твоем доме в Челмсфорде и снова увидеть тебя! Я мечтала об этой встрече. Я обвела 4 ноября в моем календаре красным карандашом, но за пару дней до назначенной даты получила письмо, в котором ты писала о неожиданном визите немецкого лейтенанта. Ты писала, что после всего, что узнала о своем отце, тебе просто необходимо поехать в Европу и что тебе нужно время для подготовки. Признаюсь, сначала я очень огорчилась, но потом подумала, что если для тебя это так важно, то и для меня это тоже должно быть важно. И я, как ни было мне грустно, решила ждать.
Несколько месяцев от тебя не было вестей.
Полагаю, что я отошла на второй план, – ты была слишком занята этим путешествием, которое хотела совершить одна, а потому даже не предложила мне сопровождать тебя.
Так или иначе, писем от тебя не было. Я не жаловалась. Я понимала, я запаслась терпением и была готова ждать, сколько потребуется.
Но, пока я ждала, случилось кое-что, о чем ты должна знать.
Ты помнишь Джеймса Палланта? Солдата, который попал к нам летом 1944-го после ранения, полученного во время операции «Эпсом» в Нормандии? Красавчика, моего земляка из Ипсвича? Он еще всегда шутил и поддразнивал нас? Конечно, ты его помнишь: мы о нем часто говорили.
Так вот, когда война закончилась, он вернулся в Ипсвич. Мы с ним соседи, так что иногда случайно сталкивались в городе. Но потом – этого очень хотели мои родители – наши встречи перестали быть случайными. Со временем они происходили все чаще, и в конце концов две недели назад он сделал мне предложение.
Что тебе сказать? Я растерялась. Я не знала, что ему ответить. Он такой добрый и такой милый… Любая женщина на моем месте тут же сказала бы «да», но… я люблю тебя! Что мне было делать? Принять его предложение и жить той жизнью, какой желает для меня моя семья, или остаться с тобой и всю жизнь прятаться от людей?
Я не спала несколько ночей, я несколько дней ничего не ела, я не могла думать ни о чем другом. Я спорила сама с собой, я не могла сделать выбор. Если бы я не любила тебя так сильно, мне было бы намного легче.
Я приняла его предложение, хотя это решение далось мне с трудом. Я уже говорила, что он хороший человек, безумно в меня влюблен, и я надеюсь, что когда-нибудь научусь любить его.
Мои родители, родственники, друзья – все уговаривали меня согласиться, но я хочу, чтобы ты знала: что бы они мне ни говорили и как ни пытались бы повлиять на меня, последнее слово оставалось за мной и решение я приняла сама. Хотя я влюблена не в него, а в тебя, я уверена, что он будет мне хорошим другом и рядом с ним я буду жить, ни от кого не прячась.
Наша с тобой любовь – это лучшее, что было в моей жизни. И я знаю, что всегда буду любить тебя. Но в то же время я понимаю: пришла пора расстаться. И я прощаюсь с тобой и обещаю, что всегда буду вспоминать о тебе с уважением и благодарностью.
Я все решила: я выйду за Джеймса, позволю ему любить меня, научусь любить его. У нас родятся дети, и мы будем счастливы. Я знаю, что должна пойти по этому пути и все у меня получится.
Очень надеюсь, что ты нашла в Европе то, что искала. Очень надеюсь, что ты тоже найдешь свой путь.
Спасибо за то, что ты была в моей жизни!
Я никогда тебя не забуду!
Оливия Тёрнер
— Почему? — спросил Новиков.
— Как ты себе это представляешь, — сказал Лёшка, — Я буду рассказывать, что кричал «Адвокат! Адвокат!» — а в это время… меня…
Как Оливия и предполагала, Эмили получила это письмо, когда вернулась из поездки в Европу.
Лёшка долго молчал.
Открыла дверь дома на Чёрч-стрит, внесла чемоданы – и увидела его. Бросив все, вскрыла конверт, предчувствуя, что это письмо может оказаться совсем не таким, какого она ждала.
— Я просто буду жить дальше, словно этого не было, — сказал он.
— Тогда я тебе помеха, — сказал Новиков, — Потому что я — был.
Путешествие по Европе настолько захватило ее, что она надолго оставила Оливию без новостей. Сама виновата. Она начала читать, все еще надеясь, что ошибается, что ничего не изменилось, что это еще одно письмо любви и в нем предлагается новая дата встречи.
Новиков направился во дворы, подальше от людей: откуда-то пришло странное чувство, будто его могут узнать со всем тем позором, что он нёс внутри. Даже не понятно, кто именно узнает, — какие-то прохожие, любые: «Смотрите, это тот, которого лупили бутылкой по лицу… У которого ботинок буквой „Д“ на спине…»
Дочитала.
Если Новиков видел кого-то — тут же отворачивался, делал вид, что читает объявление на заборе… или садился, расправлял штанину, терзал шнурки. Так часто завязывал, что оборвал один. Пришлось уже всерьёз рваные остатки шнурка связывать между собой.
На мгновение задумалась.
В виду того, что человек ходит по родному городу одними и теми же маршрутами, Новиков вскоре понял, что он направляется точно к себе на работу, куда вовсе не собирался.
Начала читать сначала. Медленно. Намного медленнее, чем в первый раз.
Развернулся и пошёл в другую сторону.
Это, конечно же, было письмо любви. Пусть и не той, которой она ждала, но все же любви – любви, которая говорит «прощай».
Он вдруг понял, с кого стоит спросить. С неё всё началось. Это она ткнула в него пальцем из-за угла. В него и в Лёшку.
Через сорок минут Новиков стоял всё в том же дворе, где случилось убийство.
Возможно, прощания не случилось бы, если бы Эмили не отправилась в долгую поездку или если бы закон не вынуждал их с Оливией скрывать свои чувства и выбирать между нормальной жизнью и жизнью, осуждаемой всеми и вынуждающей прятаться ото всех.
«Это ведь та же самая тётка, что увидела нас тогда… Когда мы с Лёхой сюда зашли вечером пьяные… Наверняка, она нас опознала. Из-за неё нас пытали!»
Но по какой бы причине – первой, второй или обеим сразу – ни произошло расставание, оно произошло. И это было главное.
Новиков зачем-то поискал глазами чайник, которым они кидали тогда друг в друга. Так бы он и валялся здесь же.
Ей стало грустно. Но грустила она недолго: теперь у нее был новый взгляд на мир – тот, что появился, когда она вышла из собора в Магдебурге, – и она понимала, что сейчас не время жаловаться. Пришло время Любви с большой буквы, всеобъемлющей любви, которую она заново открыла для себя во время поездки по Европе; той любви, что целых пять лет была у них с Оливией в Колчестере; той, которой дышало последнее письмо Оливии. Эта любовь рождается из всего, хочет всего и стремится ко всему. Полная колода: черви, бубны, трефы и пики. Она больше, чем увлечение или страсть. Это любовь на расстоянии, которая не лжет и не лицемерит: не говорит «Я тебя люблю» вместо «Я тебя хочу». Она всегда говорит правду, потому что правда не может причинить вреда. Это любовь, которая, даже прощаясь, делает это с благодарностью и уважением.
Она подошла к стоявшему на небольшом свободном пространстве между столовой и гостиной роялю, подняла клап и поставила письмо на пюпитр – в трудные минуты «Гротриан – Штайнвег» всегда был лучшим союзником.
Подошёл к окну, из которого тогда выглянула перепуганная возможностью нового смертоубийства женщина.
Села на банкетку и задумалась: что сыграть?
Минуту стоял, вроде бы вглядываясь меж занавесок, но на самом деле рассматривая своё отражение. Так что когда занавески раскрылись, Новиков всерьёз испугался, отшатнувшись.
Может быть, «Rêverie» Дебюсси, тетрадь с нотами которой покоится теперь под белым мраморным надгробием семьи Шульце? Но нет. Не сейчас.
— Вы чего здесь делаете? — спросила женщина.
Голос звучал глухо, но расслышать слова было можно. Рама в окне стояла одна и старая.
У женщины были длинные серьги в ушах, морщинистая, бледная кожа, сильно накрашенные губы.
«Ей лет семьдесят, не меньше», — решил с неприязнью Новиков.
Пьесу выбрал за нее рояль: ей вдруг почему-то захотелось сыграть Второй ноктюрн ми-бемоль мажор, оп. 9 Шопена.
— Это вы меня опознали? — спросил он, — Меня и моего друга?
Как если бы письмо было нотами, она снова начала читать его и заиграла andante. Рояль был вконец расстроен, но Эмили не обращала на это внимания.
Женщина стояла недвижимо, только серьги её раскачивались как ходики. Такое ощущение, что в голове женщины было огромное внутреннее напряжение, заставляющее серьги двигаться.
Как ни было ей больно, она радовалась за Оливию, которая выбрала свой путь. Она не позволила грусти, обиде или горечи завладеть ее сердцем: в этом сердце была только любовь. Потому что она знала: Оливия, хотя и выбрала нормальную жизнь, до самого конца будет любить только ее, Эмили.
— Вы знаете, что со мной было из-за того, что вы не носите очков? — спросил Новиков, — Меня били минералкой по лицу!
Потому и ноктюрн она доиграла до самого конца, до самого последнего аккорда. Ведь она была последней из Моррисов, последним звеном истории, начавшейся в Магдебурге, – истории одного рояля фабрики «Гротриан – Штайнвег». Истории о музыке, стрельчатых арках и любви. Не просто любви, а Любви с большой буквы. Любви, над которой не властны ни расстояния, ни расставания, любви, которая будет жить, пока она, Эмили, не перестанет играть.
— Каким образом? — спросила женщина, и серьги, кстати, вдруг остановились.
— Вы не носите очков, потому что они вас старят! — закричал Новиков, — Старая слепая проститутка!
45
На этих словах серьги снова начали раскачиваться, только ещё сильнее.
Воскресенье, 8 сентября 1946 года.
— Если б ты носила очки — ты б не стала в меня тыкать пальцем из-за угла! Зачем ты в меня тыкала пальцем? Ты бы лучше тыкала пальцем в себя!
10:40.
— Идите вон! — вдруг неистово заорала тётка, — Вон! Кышь!
Она вышла из дома, пересекла Чёрч-стрит и вступила в маленький собор Челмсфорда.
— Я идите вон? — заорал в ответ Новиков, — Это ты идите вон!
Хотя здание было повреждено не так сильно, как здание собора в Магдебурге, все же сразу было заметно, что оно пережило войну.
Женщина стремительно вскрыла засовы на окне, — а может, оно и было открыто, — и распахнула створки, сделав столь резкий выпад в сторону Новикова, что едва не выпала. Судя по всему, она хотела ухватить его за волосы обеими руками.
— Вот как! — обрадовался Новиков.
С 1939 года собор находился в ведении Министерства продовольствия, превратившего собор сначала в госпиталь, а затем в центр нормирования продуктов питания. Карточную систему не отменили до сих пор.
Он отбежал к мусорным бакам, не глядя, нашарил там что-то обеими руками — благо, контейнер был завален до верху, — и вернулся к окну с пакетом, полным какой-то влажной требухи в левой, и коробкой из-под обуви в правой. В коробке почему-то оказались луковые очистки.
Собор был полон. Служба уже началась, и пел хор в сопровождении органа.
— Держи, слепая блядина! — ликовал Новиков, зашвыривая всё это в квартиру.
Kyrie eleison.Christe eleison.Kyrie eleison.
Женщина попыталась было закрыть окно, однако Новиков вовремя ухватился за створку.
Эмили нашла свободный стул в последнем ряду.
Едва женщина отбежала куда-то в комнату, Новиков вернулся к мусорным бакам, и вернулся с попавшей в жуткую аварию крупной детской машинкой и безжалостно расстрелянным в гордую грудь ржавым тазом.
Все было грязным. Центральный неф был заставлен вещами, оставшимися после пребывания здесь Министерства продовольствия. Многие витражи разбиты от взрывов вражеских авиабомб, как и в Магдебурге.
— Око за око! — кричал Новиков, подпрыгивая и забрасывая в комнату тазик и авто, — Зуб за зуб!
Служба между тем продолжалась.
Он сделал ещё несколько ходок, и только когда из разорванного мешка на него высыпалось несколько кило гнилого картофеля, замоченного, судя по всему, в кошачьей моче, Новиков, наконец, успокоился.
За словом Божьим последовали сбор пожертвований, чтения, Евангелие, проповедь, Никейский Символ веры, молитвы…
На ходу отряхиваясь и деловито потирая руки, Новиков поспешил прочь.
В нужных местах все собравшиеся в церкви дружно подхватывали: «Аминь». Все, кроме Эмили: она пришла не молиться, а слушать орган, тоже пострадавший во время войны. А точнее, она хотела познакомиться с новым органистом, заменившим мистера Фрая. Ей нужно было с ним поговорить.
Люди Новикова сторонились, однако настроение его было почему-то весёлым и возбуждённым. Новиков уже знал, куда ему надо идти теперь.
…покаяние, приношение даров, благодарение…
По дороге брюки Новикова подсохли; правда, рукам было пренеприятно — кожа ссохлась, словно состарилась лет на сорок, ладони зудели, пальцы саднили и чесались. Новиков иногда плевал на руки и подолгу тёр их, а иногда бежал — раскрылившись и пугая прохожих — он надеялся, что мириады микробов, поселившихся на нём, унесёт ветром.
«Господь Иисус в ту ночь, в которую предан был, взял хлеб и, возблагодарив, преломил и сказал: „Приимите, ядите, сие есть Тело Мое, за вас ломимое; сие творите в Мое воспоминание“»
[97].
Если б Новиков поднял глаза и посмотрел на это тяжёлое, как домна здание, он расхотел бы туда входить. Однако он шёл, опустив глаза, и сначала видел асфальт, потом ступени, потом заметил двери и с силой толкнул их.
Хотя она пришла в собор слушать орган, а не мессу, она не могла не услышать этих слов: «В ночь, в которую предан был…»
— Мне надо к оперу, который меня бил! — громко сказал Новиков, обращаясь к полицейскому в окошечке контрольно-пропускного пункта.
Полицейский пожевал губами и ничего не ответил, но, показалось, принюхался.
Ее охватила жалость к Иисусу из Назарета, она глубоко сострадала ему, потому что хорошо его понимала. Ее тоже предали. Ее не понимали служители церкви, которую она вместе с семьей посещала с раннего детства. Она не могла бы в этой церкви показать свою истинную природу, потому что, если бы она это сделала, служители, наделившие себя правом толковать Божий закон, отвергли и заклеймили бы ее.
Назарянина – она была в этом уверена – нисколько не волновали бы ее сексуальные предпочтения. Он полюбил бы и принял ее такой, какая она есть.
— Слышите, нет? — спросил Новиков, нагнув голову к окошечку, но руки убрав за спину: от них пахло сильнее всего.
Эта мысль успокоила ее. И она занялась тем, ради чего пришла в собор: стала слушать орган.
— Вы пьяны? — спросил полицейский таким тоном, словно Новиков был участником социологического опроса, — От вас ужасно пахнет. Отойдите от КПП.
Bread of heaven! on thee I feed,For thy flesh is meat indeed.Ever may my soul be fedWith this true and living bread:Day by day with strength suppliedThrough the life of him who died[98].
Moderato.
— А то что? — спросил Новиков, — А то вам придётся вызвать полицию? — захохотал он.
Прихожане причащались под звуки гимна Маклагана на стихи Джосайи Кондера, который Эмили множество раз слышала в исполнении мистера Фрая. Сейчас этот гимн играл новый органист.
Несколько человек в гражданском, прошли через КПП Новикову навстречу. Каждый из них прикасался специальной карточкой к мигающему квадрату — и железные поручни раскрывались.
Vine of heaven! thy blood suppliesThis blest cup of sacrifice;‘Tis thy wounds my healing give;To thy cross I look and live.Thou my life! O let me be Rooted,grafted, built on thee![99]
— Меня не пустят? — спросил он у полицейского.
После второй строфы гимна – благословение и прощание.
Отойдя в сторонку, она ждала, пока собор опустеет.