Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Для большого же числа людей, для контрвеса преступных инстинктов которых она предназначена и существует, тюрьма далеко не пугало.

У него было много удивительных рассказов - была и сильная военная повесть «Жизнь Василия Курки», о трех днях из жизни маленького неуклюжего солдатика, погибшего в самом конце войны, и замечательный рассказ «Поминки» - о том, как в конечном итоге бессмысленна жизнь даже самых приличных людей, хотя, может, я и не то оттуда вычитывал. Особенно мне нравилась «Повесть о десяти ошибках», изданная незадолго до его смерти, - воспоминания о московской школе-коммуне МОПШКА, напоминавшей мне любимую с первого класса «Республику ШКИД», но гораздо менее веселую и более лирическую. Проще всего сказать, что меня в его текстах подкупала сентиментальность, на которую я и теперь западаю, потому что в мире ничего особенно хорошего, кроме нее, нет: жалость - дело другое, более грубое, она бывает и высокомерна, и снисходительна, а сентиментальность бескорыстна, хотя бывает по-своему жестока, как, например, у Петрушевской. Но в Шарове трогала меня не сентиментальность, а состояние, которое он запечатлевал лучше всех и тоньше всех чувствовал: тоска городского ребенка при виде заката, та невыносимая острота восприятия, с которой еще не знаешь, что делать. Это теперь бывает только во сне. Тогда какой-нибудь зеленый вечер во дворе, когда все идут с работы, мог буквально свести с ума: двор разрыт, в нем, как всегда летом, переукладывают трубы или мало ли что чинят, и в этих окопах происходит игра в войну. Потом всех постепенно разбирают по квартирам, но прежде чем войти в подъезд, оглядываешься на дальние поля (Мосфильмовская тогда была окраиной), на долгостройную новостройку через дорогу, на детский городок, смотришь на небо и на чужие окна - и такая невыносимая тоска тебя буквально переполняет, ища выхода, что врезается все это в память раз и навсегда. Тоска - слово, так сказать, с негативными коннотациями, но есть «божья тоска», как называла это состояние Ахматова (и тут же радостно подхватил Гумилев): это скорей радость, омраченная только сознанием своей невыразимости, и вообще особенно острое понимание собственной временности. То есть все вокруг очень хорошо, но ты не можешь ни этого понять, ни этого выразить, ни среди этого задержаться. Собственно, все человеческие эмоции сводимы к этой, и вся хорошая литература стремится выразить эти же ощущения, но не у всех получается, потому что забываются детские, простые и ясные термины, в которых это тогда выражалось.

Эти люди тюрьмы не боятся, в особенности те из них, которые с нею уже близко знакомы.

Таким образом, тюрьма и в этом смысле не выполняет того назначения, для которого ее предназначают.

Я скажу сейчас вещь не особенно приятную, но к религии, скажем, это чувство не имело никакого отношения; и скажу даже больше - религия скорее паллиатив, попытка рационально обосновать, мифологизировать, объяснить те «непонятные и сильные чувства», от которых в детстве дрожишь, как аксеновская собачка из знаменитой цитаты. Религия помогает смягчить тоску, но вот что интересно: во сне вера не утешает. Это сейчас просыпаешься иногда от мысли о смерти - и первым делом подыскиваешь утешения: да ну, мало ли, вдруг бессмертие. Дети бессмертия не знают, не думают о нем, потому что и смерть для них абстракция: еще слишком велик запас, желточный мешок малька, выданный при рождении; еще так много жизни, что в бессмертии не нуждаешься. Однако острота восприятия в этом самом детстве такова, что невозвратимость каждого мгновения ощущается болезненно и ясно. Шаров - писатель безрелигиозный, как и Трифонов, кстати, и на их примере особенно видно, что вся наша нынешняя религиозность - серьезное упрощение, шаг назад, в утешительную и примитивную архаику. Бывает и другая вера, на пороге которой остановился Серебряный век, но она в России так и не успела сформироваться. У Шарова все происходит в соседстве или, по крайней мере, в присутствии смерти - вот почему в его сказках так много стариков, - и взросление представляется трагедией, и уходить из вечно цветущего мира невыносимо обидно. А он все цветет, и контраст этого цветения и нашей бренности тоже впервые постигаешь лет в шесть.

В виду этой крайней несправедливости во взглядах нашего общества было бы необходимо более гуманное и осторожное отношение судебных властей при возбуждении уголовных дел, а тем более аресте обвиняемых до суда.

При начале каждого следствия и до принятия мер должно бы было быть обращено внимание на то, кем именно совершено преступление: случайным ли преступником или преступником по ремеслу?

Самая сильная, самая знаменитая сказка Шарова - даже экранизированная, есть кукольный мульт «Мальчик-одуванчик и три ключика». Это сказка в духе Андрея Платонова, шаровского друга и частого собутыльника; кстати уж об алкогольной теме, чтобы с ней покончить. Шаров много пил. Есть воспоминания Чуковской - она сидит в гостях у Габбе, и та ей со своего балкона показывает, как долговязый Шаров крадется в кухню к холодильнику, к заветной чекушке, обманывая бдительность семьи. Пил он в основном с Платоновым и Гроссманом, а когда они умерли - в одиночку. Но думаю, что при такой остроте восприятия, в самом деле невыносимой, у него был один способ как-то притупить постоянную лирическую тоску и отогнать мысль о неизбежном конце всего, о загадке, которую мы не разгадаем, о мире, который никогда не станет до конца нашим, «своим»: тут запьешь, пожалуй. Сказки Платонова, думаю я, самое грустное детское чтение, которое вообще существует на свете: «Разноцветная бабочка» с ее невыносимым рефреном - «Ты опять заигрался, ты опять забегался, и ты забыл про меня» - иного нынешнего ребенка, может, не тронет вовсе, а на нас она действовала гипнотически, над ней нельзя было не заплакать. Вы ее помните, вероятно, а если не помните, там про мальчика Тимошу, который жил со своей матерью около Кавказских гор, побежал за разноцветной бабочкой, и упал в пропасть, и оказался за каменной стеной, «и заплакал от разлуки с матерью». Дальше он вырубал в скале пещеру, и пока вырубал, стал стариком, но мать все ждала и ждала его, и наконец к ней вышел седой старик, который только и мог сказать: «Мама, я забыл, кто я». И тогда она умерла и отдала ему последнее свое дыхание, и он опять стал мальчиком Тимошей. Не знаю, кем надо быть, чтобы написать такую сказку, и не собираюсь расшифровывать ее, знаю только, что все платоновские сказки - в том числе и вовсе уж невыносимая, слезная «Восьмушка» - пронизаны такой тоской по матери, такой нежностью к ней, что ничего подобного я во всей мировой литературе не встретил. Советская литература была во многих отношениях ужасна, но в одном прилична: семья в ней была святыней, мать - доброй хозяйкой мира, и этот культ матери, ненавистный воинственным апологетам державности, причудливым образом сохранился даже и в почвенничестве. (Заметим кстати, что в современной молодой литературе родители как бы отсутствуют вообще или только мешают - это и есть лучший показатель нашего озверения.) Эта мать из сказок Платонова и Шарова не имеет, конечно, ничего общего с суровой Родиной-матерью, она ей скорее из последних сил противостоит, защищая свое дитя. У Шарова в «Одуванчике» все еще горше - там мальчика в одиночку растит бабушка, старая черепаха. Интересно, что меня в детстве совершенно не заботил вопрос, как это у черепахи родился человеческий внук и где, собственно, его родители. Сына моего эта проблема тоже не занимает. У Шарова все органично - старушка похожа на черепаху, он взял и оживил метафору, и все работает. Черепаха растит мальчика, а потом настает волшебная ночь, единственная во всем году, когда мальчику предстоит увидеть всю свою будущую судьбу и пройти через три испытания. Эти испытания, в общем, довольно примитивны, Шаров вообще не слишком изобретателен по части сюжетов, он берет прямотой и интонацией, поэтической, тяготеющей уже к верлибру, - и в сказках у него много такой, говоря по-кабышевски, «стихопрозы». Вот мальчику вручаются три ключика, выкованных гномами, и он пускается в путь. Зеленый ключик - от волшебного леса, в котором для него поют зяблики и течет ручей с вкусной водой (там замечательно, как белка ударила хвостом по кочке - ударила «чуть-чуть, чтобы кочке не было больно»). Но мальчик видит сундук с зелеными камнями и бежит открыть его первым, зеленым ключиком, хотя мог бы открыть им лес и остаться там, в союзе с белками, кочками и зябликами. А в зеленом замке у него ключ сломался, и все исчезло. Дальше он встретил девочку с красным замочком на шее, мог открыть этот замочек, но предпочел сундук с красными камнями. А потом - вот здесь настоящий Шаров - он увидел… но тут уж надо цитировать.

Это-то подразделение обвиняемых и должно было бы служить, главным образом, для применения той или другой меры.

«Кругом росла одна лишь жесткая, сухая трава. И в небе горела белая звезда.

Профессиональных преступников, конечно, щадить не должно, тем более, что удаление таких людей из общества приносит несомненную пользу уже тем, что лишает их возможности приводить в исполнение другие преступления, в то время, когда они находятся под стражей.

Подняв голову, Мальчик Одуванчик увидел под звездой длинную - без конца и края - высокую белую стену, сплошь оплетенную колючей проволокой. Посреди стены сверкали так, что было больно смотреть, алмазные ворота, закрытые алмазным замком. Изнутри на стену вскарабкивались старики, женщины и дети; они молили:

Но можно ли сравнивать и относиться одинаково к человеку, совершившему преступление случайно, или только заподозренному, часто при роковом даже сцеплении улик, как было в деле Дмитрия Павловича Сиротинина, в совершенном преступлении, и к человеку, сделавшему из преступления ремесло?

- Открой ворота, чужестранец. Ведь у тебя есть алмазный ключ. Мы уже много лет погибаем без воды и без хлеба. Открой.

Вообще, предварительное заключение зачастую является великою несправедливостью, и особенно в России, где общество не разбирает тюрьмы от тюрьмы и где это предварительное заключение идет не в счет наказания, как это принято во всех странах Европы.

Рядом с воротами стоял прозрачный сундук, доверху наполненный невиданно прекрасными алмазами и бриллиантами.

Недаром в Англии и Швейцарии заключение до суда зависит не от следователей и прокуроров, а от присяжных, пред которыми должен предстать каждый обвиняемый не позже восьми дней по его аресте.

- Открой! - повторяли одно это слово женщины, старики и дети, карабкаясь на стену. Они срывались со стены и снова карабкались. Они были изранены, из ран текла кровь - ведь стену, всю сплошь, опутывала колючая проволока. - Открой!

Этих присяжных бывает обыкновенно шесть человек.

Мальчик Одуванчик шагнул к воротам. Конечно же, он шагнул к воротам.

Перед ними не разбирается дело по существу, а только выясняются причины задержания обвиняемого, вескость улик и положение его в обществе, что главным образом и руководит присяжными при принятии этой или другой меры пресечения обвиняемому способов уклоняться от суда и следствия.

Но в это время к сундуку бросились стражники с алебардами. И мальчик подумал: «Утащат сундук, а там ищи-свищи… Нет уж…»

Это вмешательство присяжных, то есть людей беспристрастных, не профессиональных юристов, в участь обвиняемого с самого начала возбуждения уголовного дела — бесспорно, самое правильное и гуманное применение суда совести.

Так вот, оказывается, почему он не открыл алмазные ворота в бесконечной белой стене.

Всякий юрист, а тем более следователь, — человек ремесла, и его взгляды бывают всегда односторонни, он видит все в черном цвете и всякий обвиняемый ему кажется преступником.

- Потерпите! - кричал он, торопливо открывая сундук. - Пожалуйста, потерпите немного.

Вследствие этой-то односторонности во взглядах судебной бюрократии всех стран, чрезвычайно благотворным является введение в суде и даже в следственном производстве нейтрального, без юридической озлобленности, элемента — присяжных.

Он так торопился, что, конечно, сломал ключ - тот, алмазный.

Эти представители общества смотрят на людей и жизнь общежитейскими беспристрастными глазами, а это уже огромный шаг вперед в деле правосудия. Будь у нас в России такое учреждение, Дмитрий Павлович Сиротинин не был бы, быть может, прийдя утром в контору честным человеком, к вечеру уже заключенным под стражу преступником.

А когда он поднял крышку сундука - устало и почти нехотя - он увидел, что там не бриллианты, а очень красивые и блестящие, да, очень красивые капли росы.

Да и мало ли в нашей судебной практике таких Дмитриев Павловичей!

И звезда на небе погасла.

А над сухой травой слабо раздавался крик: «Открой! Открой!»«

Это не бином Ньютона, конечно - хотя для 1974 года опубликовать сказку про колючую проволоку и стражников с алебардами уже и так не самая простая задача; но дело ведь не в каком-нибудь там протесте против тоталитаризма, и даже не в той редкой взрослой серьезности, с которой Шаров рассказывает свои сказки. Дело в том, как бесстрашно он заставляет ребенка испытать действительно сильные и трагические чувства - и не дарит ему никакого, даже иллюзорного утешения. Дальше-то мальчик возвращается к доброй бабушке-черепахе, возвращается стариком, как платоновский Тимоша, и она поит его теплым молоком и укладывает спать, а рассказчик провожает в путь собственного сына, потому что опять пришла та самая весенняя ночь, когда даже крот видит весну. И у рассказчика нет никакой уверенности, что его мальчик сделает правильный выбор.

XXIII

СЕМЕЙНЫЙ СОВЕТ

А я вам, друзья мои, скажу больше - я далеко не уверен, что этот правильный выбор существует и что ключики у мальчика-одуванчика не сломались бы в трех правильных замках. Девочка вызывает особенные сомнения. Шаров не силен в морализаторстве, он не сулит победы, и даже правильные, высокоморальные поступки - какие, например, совершает Лида в упомянутой повести, - далеко не всегда ведут ко благу. Шарову важны не убеждения, а побуждения: сострадание, умиление, жажда понимания. И все это у него подсвечено не скепсисом (скепсис безэмоционален, бледен), а жарким детским отчаянием. Все напрасно, у нас никогда ничего не получится. Гномы так же будут ковать свои ключи, одна весенняя ночь будет сменять другую, а мы не откроем ни одного замка, и все, что можно с нами сделать, - это над нами поплакать.

Неожиданный арест Дмитрия Павловича Сиротинина, как гром поразивший его, и особенно его старуху мать, произошел как раз во время отсутствия в Петербурге Елизаветы Петровны Дубянской.

За несколько дней до катастрофы в банкирской конторе «Алфимов с сыном» она уехала в Москву вместе с Сергеем Аркадьевичем Селезневым и Сергеем Павловичем Долинским.

Пресловутая сентиментальность советской детской литературы (и музыки, и кинематографии) высмеивалась многократно и желчно: вот, стояла империя зла, а детей в ней пичкали сутеевскими белочками-зайчиками. У нас вообще в девяностые господствовал такой дискурс, что вроде как культура при такой-то нашей жизни не только не спасительна, но даже оскорбительна. Типа сидеть в навозе и нюхать розу. Очень скоро, однако, выяснилось, что весь наш выбор - это либо сидеть в навозе с розой, либо делать то же самое без нее. Сентиментальность, культ матери, культ сострадания - пусть даже не имевший отношения к реальности - был лучшим, что вообще имелось в СССР, это было оплачено всей его предшествующей железностью, в этом была поздняя старческая мудрость и справедливость, и все это погибло первым, а СССР благополучно возродился. Сказки Шарова - явление старческой культуры, признак заката эпохи, которая уже может позволить себе быть милосердной; наверное, эта культура в самом деле - сделаем видимую уступку всякого рода мерзавцам - не особенно мобилизовывала детей и даже, если вы настаиваете, растлевала их. Ведь им предстояла реальная жизнь, борьба за существование, а им беззубо внушали, что надо быть добрым и любить маму. Тогда как культ мамы и вообще культ женственности плодит неправильных мужчин (подобную мысль я нашел как-то даже у Лимонова, и готов был уже поверить - но потом прочел его дивный рассказ «Mothers? day» и убедился, что он любит мать, как все нормальные люди). Я не буду со всем этим спорить - скажу лишь, что архаика никого никогда не спасет, что нежность и сентиментальность суть проявления высокоразвитого сознания, что инфантилизм лучше раннего цинизма, а книжные дети приносят Отечеству больше пользы, чем культивируемые этим Отечеством малолетние преступники. Даже и атеизм Шарова - или по крайней мере отсутствие Бога в его мире - представляется мне свойством все той же высокоразвитой культуры: тонкие и поэтичные шаровские сказки не нуждаются в сказках государственных, навязываемых. А к христианству читатель Шарова приходит и так - только личной, а не церковной дорогой; и не думаю, что этот результат хуже.

Случилось это таким образом.

Когда обнаружилось бегство Любовь Аркадьевны, Екатерина Николаевна Селезнева, если припомнит читатель, тотчас же обвинила в увозе своей дочери Долинского, случайно в то время, не имея понятия о происшедшем в доме, сидевшего у Сергея Аркадьевича.

Еще Андерсен показал, что сказка обязана быть грустной и, пожалуй, даже страшной: не то чтобы ребенка с его жизнелюбием и детской жестокостью надо было нарочно «прошибать» чем-то ужасным, но просто ребенок чувствует ярко и сильно, а потому и искусство, с которым он имеет дело, должно быть сильным, как фильмы Ролана Быкова с их прямотой, как сказки Платонова и Шарова, как детские стихи Некрасова. Шаров действительно сочинял очень грустные истории. Но помимо этой грусти и милосердия, помимо тех безусловно тонких и высоких чувств, которые он внушал, - в его детской и взрослой прозе жило чувство непостижимости и необъяснимости бытия, бесплодности всех усилий, неизбежности общей участи. Была у него прелестная сказка «Необыкновенный мальчик и обыкновенные слова» - о том, как мальчик поклялся не говорить больше обычных и скучных слов, а только какие-нибудь исключительные, еще небывалые. Скажем, при виде падучей звезды он кричал: «Ауалоно муэло!» Но потом оказалось, что для всего на свете уже подобраны обычные слова, и если вслушаться в них - они прекрасны. Больше того: слов мальчика никто не понимал, а обычные слова позволяли людям худо-бедно преодолевать кошмар одиночества. И тогда он заговорил простыми словами, и нашел в них немало увлекательного; не думаю, что с этим выводом стоит согласиться (в конце концов, это еще и отличная метафора русского футуризма и прочей прекрасной зауми), но что здесь точно описан путь всякой плоти - грех сомневаться. Все именно так и есть. Порывы к тому, «чего не бывает», плохо кончаются, и рано или поздно приходится смириться с тем, что есть; но тот, кто не знал этих порывов, не вырастет человеком.

На замечание в этом смысле горничной Маши, Екатерина Николаевна не ответила ничего, но, видимо, сконфуженная, через несколько минут спросила:

— С кем же она, наконец, могла бежать?

Я все думаю - почему его простые слова так действовали? И отвечаю себе: потому что он точно знал, повоевав и всякого навидавшись, какова бывает жизнь; в его сказках нет сказочных превращений, и добро не побеждает зла, а если побеждает, то временно. У него была удивительная фантастическая повесть «После перезаписи», в которой молодой ученый научился считывать чужие мысли с помощью хитрой машинки; вот он считывает мысли щуки, совсем молодой, почти малька. «Я хочу съесть карася!» - думает щука. Вот она постарше, поопытнее: «Я хочу съесть карася!!!» А вот роскошная зрелость мощной особи: «ЯХОЧУСЪЕСТЬКАРАСЯЯХОЧУСЪЕСТЬКАРАСЯЯХОЧУСЪЕСТЬКАРАСЯ…» Не надо иллюзий, щука останется щукой. У нее не появится никаких других мыслей. Мир таков, каков есть, он состоит из данностей. Единственное, что может сделать в нем человек, - это посильно разгонять, протаивать своим теплым дыханием ледяную толщу; и пренебрегать этой возможностью - сказать человеческое слово, рассказать чувствительную сказку, утешить ближнего и поплакать над его участью - ни в коем случае не следует, потому что никаких других чудес нет и не предвидится.

— С Нееловым… — твердо и уверенно ответила Елизавета Петровна.

Я понимаю, что такие сказки возможны только на закатах империй. Но переиздавать их надо, потому что и на руинах империй рождаются хорошие дети.

— С Нееловым? — повторила уже совершенно растерявшаяся Селезнева. — Но ведь она же не протестовала, когда ему было отказано в ее руке.

Тем же, кто посмеется над шаровскими нежностями, как всегда смеются плохие дети над хорошими, маскируя свой страх перед ними, - я могу сказать только одно… а пожалуй, что не скажу и этого. «Арбузио огурецио», как заканчивал Шаров свои сказки, когда ему лень было прописывать в финале слишком очевидные вещи.

— Может быть, чувство развилось впоследствии…

Захар Прилепин

— Он так редко бывал в доме… Но почему вы это утверждаете?

Леонов

Елизавета Петровна рассказала о том, что она видела Машу вчера на улице, беседующею с Владимиром Игнатьевичем.

Фрагменты из книги

— Почему же вы мне не сказали об этом вчера?



— Я бросилась прямо к комнате Любовь Аркадьевны, но она уже спала, по крайней мере, Маша…

И влияние Леонова, и пристальное внимание к нему можно обнаружить у литераторов следующего поколения: Алексея Варламова и Дмитрия Быкова.

Елизавета Петровна хотела взглянуть на последнюю, но ее уже при первых словах рассказа компаньонки простыл и след.

Оба авторы любопытных эссе о Леонове, оба почитают его за одного из крупнейших писателей прошлого века.

— Что же Маша? — раздражительно переспросила Селезнева.

Уважение к Леонову в обоих случаях представляется нам достойным некоторого удивления в силу того, что творчество его порой вступает в серьезные противоречия с убеждениями и Быкова, и Варламова.

— Показала мне, приотворив дверь, фигуру лежащей на постели девушки… Быть может, это было просто устроено чучело…

Последний является писателем православным, уверенным в том, что «… русская литература всегда была по натуре христианкой»: в то время, как до «Русского леса» Леонов был писателем, как минимум, антиклерикальным, а «Пирамида» - так это просто рассадник ересей, в том числе и антихристианских; о чем Варламов отлично осведомлен.

— Несомненно, что эта негодяйка была с ней в заговоре… Но почему же вы-то меня не предупредили?

— Я только вчера в этом сама окончательно убедилась.

Что до Быкова, то он автор известной теории о варягах и хазарах, поочередно угнетающих коренное население России: в этой градации, памятуя о тех признаках, которыми Дмитрий Львович наделяет «угнетателей», Леонов является безусловным варягом (надо пояснить, что ни варяги, ни хазары Быкову не милы). Внечеловечность Леонова, и мрачность его, и ледяные космические сквозняки, пронизывающие его мировоззрение - тому порукой… Не говоря о достаточно серьезном (и тоже варяжском) отношении Леонова к Сталину, в которое Быков, если верить его эссе, последовательно не желает верить.

— О, позор, о, срам! — воскликнула вместо продолжения разговора Екатерина Николаевна, но в этом восклицании уже не было таких отчаянных нот, быть может потому, что Екатерина Николаевна считала фамилию Нееловых старинной дворянской фамилией.

В любом случае очевидно, что Варламова и Быкова можно отнести к ключевым фигурам современной литературы, и в этом смысле интерес их к Леонову знаменателен.

С письмом дочери в руках Екатерина Николаевна вместе с Елизаветой Петровной вышла в гостиную, куда вскоре вошли Сергей Аркадьевич с Долинским, а спустя четверть часа и вернувшийся домой Аркадий Семенович.

И Варламова, и Быкова так или иначе волнует тема конца времен, истончения всех истин, взаимоотношений человека и Бога (смотрите, к примеру, романы «11 сентября» Варламова и «Списанные» Быкова).

Все они были ошеломлены известием о бегстве Любовь Аркадьевны.

Леонов схожим образом (но раньше) сформулировал идею цикличности русской истории, к которой Быков неустанно возвращается и в своей прозе, и в стихах, и в публицистике.

— Надо заявить… Поезжай к градоначальнику… Пусть телеграфируют и задержат… — волновалась Екатерина Николаевна.

В «Пирамиде», прочитанной и не раз перечитанной Быковым самым внимательным образом, есть такой фрагмент, касающийся одного из героев - Вадима Лоскутова: «Тут Вадим выдал на-гора достойную поповского отпрыска самодельную теорийку о вращательном, при ленивой внешности, состоянии русского мужика на железной оси его исторической судьбы. Оное состоянье диктуется якобы географическим местонахождением России, тангенциально закручиваемой с обеих сторон евразийскими сквозняками, так что получается волчок чередующихся, всякий раз с еретическим перехватом, супротивных крайностей - от староверского затворничества и сектантского богоискательства с ножовым, по живому мясу, отсечением плотских радостей до маньякальной решимости вывести род людской напролом, сквозь любую пылающую неизбежность, из ямы социальных грехов и грязи в лоно вечного благоденствия, причем спин коловращения может достигнуть критической частоты, достаточной вымахнуть ее из гнезда и полмира разнести в клочья.

Аркадий Семенович чуть ли не в первый раз в жизни осмелился противоречить своей супруге.



— Огласка, душа моя, только увеличит скандал, да и как в этом случае догнать беглецов и вернуть их… Это, конечно, можно, но благоразумно ли… Похищение девушки относится к тому исключительному разряду похищений, где необходимо укрепить законное право похитителя на похищенную… Я не решаюсь думать, что Неелов похитил мою дочь иначе, как с целью на ней жениться…

«…»

— Это несомненно! — заметил и Сергей Аркадьевич.



— Я не хочу этого… Этому надо помешать… — не унималась Селезнева.

… Географическая громадность продиктовала и незамысловатый, ко всякой случайности приспособленный житейский обиход применительно к утрудненной русской действительности с вечной нехваткой чего-нибудь в силу физической невозможности ни поспеть всюду при наших баснословных расстояниях, ни докричаться до царя земного, как и небесного, сквозь такие даль и высоту. С их головокружительных вершин, потребных для обозрения подвластного хозяйства, дни благоденствия и печали распознаются разве только по отсутствию или наличию дымов, застилающих горизонт, людишки же внизу как бы подразумеваются. Отсюда недоделка всего нашего обихода: сразу в красный угол из-под топора. Отсюда каждые два века роковой прыжок через очередной исторический ров и полвека лежки потом с поломатою ногой«.

— И, матушка, помешать можно, но потом как бы не пришлось просить его же об этом как о милости.

Всякий, кто с творчеством Быкова знаком, определенное созвучие здесь услышит.

— Ты думаешь? — уставилась на него Екатерина Николаевна. Она только теперь поняла смысл слов ее мужа и замолчала.

Хотя, признаем, в деталях у Быкова сама идея круговорота истории (или даже отсутствия оной) осмыслена шире и расписана куда более подробно.

— Надо узнать, куда они скрылись, и написать, что мы согласны на брак и признать, если он уже совершен… — продолжал Аркадий Семенович.

В качестве непроверенного предположения о взаимоотношениях Леонова и Быкова сделаем еще одну замету.

— О, ужас!.. — снова стала восклицать Екатерина Николаевна.

Есть в «Пирамиде» потрясающая сцена возвращения в отчий дом из сталинских лагерей упомянутого выше героя Вадима Лоскутова. Отец и мать, брат и сестра его видят, что с Вадимом что-то не так, но в чем именно дело понять не могут.

— Маша должна об этом знать… Она была с ними в уговоре, — заметила Елизавета Петровна.

Он спит на чердаке, и родитель его - о. Матвей - решается ночью пойти и с улицы посмотреть на сына. Цепляясь за доску карниза, он подбирается к слуховому окошку.

Позвали Машу.

Приникнув к квадратному отверстию, о. Матвей неожиданно вплотную видит лицо сына.

Та явилась с плачем и рыданием и повинилась во всем, рассказала о свиданиях барышни с Владимиром Игнатьевичем, продолжавшихся по несколько часов, свиданиях, не оставлявших в уме присутствующих сомнения, что Аркадий Семенович был прав, говоря, что возвращать домой дочь поздно.

«Исключительная сила впечатления, - пишет Леонов в романе, - в том и заключалась, что до подобного маневра изнутри последнему (т. е. Вадиму. - З. П.) потребовалась бы минимум пара, друг на дружке, ящиков фруктово-тарного типа, коим на пустом чердаке взяться было неоткуда. В таком положении батюшке выгоднее показалось для здоровья сделать вид, будто ничего особенного не приметил. Все же по миновании некоторого, буквально нос к носу оцепенения длительностью чуть ли не полвека, лишь тогда опомнившийся Матвей довольно резво, с элементами акробатики, спустился наземь, чтобы тем же кружным путем воротиться восвояси».

— Куда же они бежали? — спросил Аркадий Семенович.

Пересказывая наутро этот страшный ночной эпизод своей супруге, о. Матвей делает несколько неожиданный вывод из произошедшего: «Ропщем на усатого-то… а разве подобную вещь выдержать без закалки?»

— Это уж, барин-батюшка, как перед Истинным, не могу знать…

То есть, он предполагает, что в сталинских лагерях из людей обычных делают сверхлюдей: в том и есть смысл заключения.

— Но как же они поехали?

Тут мы должны вспомнить первый (и, пожалуй, лучший) роман Дмитрия Быкова «Оправдание», 2001 года, на этом предположении и построенный: что часть арестованных в годы репрессий не были убиты, но, напротив, после подготовки их использовали при проведении спецопераций. Так, в романе Быкова, уже после войны в гости к Эренбургу приходит живой и невредимый Бабель.

— В коляске, четверкой.

— Когда?

К финалу быковского романа становится ясным, что все это авторские предположения, т. н. реконструкции… и Бабель на самом деле мертв.

— Сегодня ночью…

Как и Вадим Лоскутов - он тоже был уже неживой, и приходил в семью шестимесячным мертвецом.

— И тебе барышня не говорила, куда они намерены ехать?

Мы ведем к тому, что одна фраза о. Матвея могла послужить импульсом к написанию Дмитрием Быковым романа (точнее, одной из его сюжетных линий).

— Венчаться…

***

— Но где?

Прямое и, как нам кажется, вполне осмысленное отношение к Леонову, а верней, к двум его сочинениям - «Унтиловск» и «Пирамида» - имеет последний роман Алексея Варламова «Купол».

— Не могу знать.

Больше от Маши не добились ничего.

В самом названии варламовского романа слышится антитеза «Пирамиде». То есть, Варламов берется описать не гигантское надгробие человечеству (пирамиду), а возможность хоть какой-то защиты если не всего человечества, то хотя бы его части (купол).

— В случае, если мы получим от них уведомление, я сам, конечно, не поеду, но попрошу съездить вас, Сергей Павлович, по старой дружбе, и Елизавету Петровну.

Оба сочинения можно назвать романами-наваждениями (как известно, «Пирамида» имеет подзаголовок «роман-наваждение»). Вослед за Леоновым Варламов использует приемы смещения и размывания реальности, когда автор нарочно запутывает читателя, не давая осознать, описывает ли он имевшее место в действительности или некий сон, морок.

Долинский был печален.

Недаром, как нам кажется, в «Куполе» символически упомянуты «клочья тумана» - это одно из важнейших определений Леонова, называвшего своих героев «ожившими клочьями тумана».

Видимо, побег любимой им девушки тяжело отозвался в его сердце, но он поборол в себе свое «горе отвергнутого» и почти спокойным тоном сказал:

В романе своем Варламов описывает историю Унтиловска (он же Няндорск, он же Пораженск), но уже на исходе столетия: теперь эта черная дыра истории, всероссийская гибельная провинция называется Чугодай.

— Я всегда рад быть полезным всей вашей семье.

Да, русская литература богата на описания подобных мест, огромные лужи на главной площади украшают малые городки еще у Гоголя, ничего не изменялось и далее: хоть у Салтыкова-Щедрина, хоть у Горького в повести «Городок Окуров», хоть в «Уездном» Замятина.

Елизавета Петровна тоже поспешила дать свое согласие, тем более, что внутренне сознавала себя виновницей, хотя и совершенно пассивной, бегства Любовь Аркадьевны.

Поездка с Долинским, защитником Алферова, не особенно улыбалась ей, хотя за последнее время она несколько примирилась с молодым человеком, и инстинктивная ненависть к нему, как к адвокату, спасшему, как она думала, от заслуженного наказания убийцу ее отца, потеряла свой прежний острый характер.

Но нам очевидно и то, что именно у Леонова «унтиловщина» получила наполнение апокалиптическое, и то, что Варламов ориентировался в первую очередь на него.

Изысканное уважение, оказываемое ей Сергеем Павловичем при всяком удобном случае, сделало свое дело над сердцем женщины.

Сходство содержится уже на уровне сюжета. Главный герой повести Леонова «Унтиловск» (и одноименной пьесы) - ссыльный Буслов. Он, надо сказать, не единственный политический страдалец в своем провинциальном городке - в пьесе «Унтиловск» наличествует еще и ссыльный Гуга; «жук, ублюдок жука» - так именует его Леонов.

Она додумалась, и надо заметить, весьма основательно, что нельзя же отождествлять адвоката, исполнившего свое профессиональное назначение, с защищаемым им преступником, и стала относиться к Долинскому почти дружелюбно.

Варламовский Мясоедов тоже ссыльный, «диссида». Порой он в своих попытках преодолеть «унтиловщину» (она же - «чагодайщина») пытается подняться до бусловской страсти; но куда чаще это ничтожное человеческое отребье хочется назвать «ублюдком жука».

— И я тоже поеду, — выразил желание Сергей Аркадьевич.

«Диссида» Мясоедов, как и «социалист» Буслов, общаются с небольшим кругом знакомых. Как в «Унтиловске», в «Куполе» среди этих знакомых - местный батюшка.

Решили таким образом, что при первом полученном известии о местожительстве беглецов депутация из этих трех лиц с письмом Аркадия Семеновича отправится к ним для переговоров.

Не только Леонов, но и Варламов, от которого подобных жестов ожидать было сложнее, описывает служителя веры с откровенной иронией, если не сказать с сарказмом (отдельно стоит заметить банные сцены в леоновской повести и в варламовском романе, где главные герой и поп оказываются в одной парилке; другое совпадение - пристрастие героев к азартным играм, у Леонова это шашки, у Варламова - карты).

— А пока не надо поднимать шуму — и так много будет разговоров.

И в «Унтиловске» и в «Куполе» присутствует схожий конфликт: на смену монархии, сославшей Буслова, в первом сочинении, и на смену коммунизму, сославшему Мясоедова, во втором, приходят еще более чудовищные и стыдные времена. Но «унтиловское» дно всерьез не способны изменить никакие перемены… Кроме, разве что, Страшного Суда, который мы вполне заслужили.

— Машку уволить, — вставила Екатерина Николаевна, в первый тоже раз в своей жизни согласившаяся со своим мужем, хотя внутренно негодовавшая, что Долинский и Дубянская примут участие в ее семейном деле.

Чтобы снять любые сомнения в прямой апелляции к Леонову, Варламов несколько раз пишет о «порче людской породы», о прямых «претензиях к Творцу» главного героя, упоминает в своем романе наиважнейшие для Леонова символы, например, Вавилонскую башню, и такие понятия, как «чудо» и «западня» (имеется в виду, естественно, чудо божественное, а западня - бесовская).

«Адвокат и наемница», — презрительно думала бывшая княжна, но не высказала этого вслух, даже намеком.

— Машку, конечно, уволить, и тотчас же, — согласился с женою Аркадий Семенович.

Наконец, Варламов использует излюбленный леоновский прием, когда помимо рассказчика в романе присутствует еще некий герой-сочинитель, который одновременно пишет о том же самом роман (помимо романа «Вор» у Леонова схожая конструкция наличествует и в «Дороге на Океан», и в «Русском лесе», и в «Пирамиде», где отдельные герои пытаются по-своему реконструировать те или иные события).

Прошло три дня, когда по почте было получено письмо от Любовь Аркадьевны.

Но, безусловно, сам классический леоновский сюжет об «унтиловщине» Варламов преподносит совершенно по-новому.

По штемпелю оно пришло из Москвы, но адреса своего она не сообщила, и кроме того, в нем была приписка Неелова, которая нагнала на старика Селезнева скорбное раздумье.

Здесь стоит вспомнить, что в мае 1999 года, к столетию Леонова, Варламов опубликовал в «Литературной газете» статью о нем. Там писалось о завидном даре Леонова вычерпать самую сложную тему до дна. В частности Леонов так глубоко и разносторонне подал в «Пирамиде» версии о конце времен, что, по мнению Варламова, не оставил другим писателям права на работу в этой тематике.

«Между вашей дочерью и мною не существует тайн, — писал он между прочим, — то, что вы предпримите относительно меня, то, значит, предпримите и относительно ее».

Комплимент продуманный, имеющий в случае Леонова основания быть озвученным; но вообще мы ведь все знаем, что никакую тему закрыть нельзя никогда. Иначе сама литература не появилась бы вообще: все темы были открыты и закрыты еще в Новом Завете.

В переводе это значило:

Вот и сам Варламов в романе «Купол» заново использует возможность осмыслить тему конца времен.

«Если вы не предложите таких условий, какие мне понравятся, то дочери вам не видать. Я держу ее в руках, и без моей воли она ни на что не решится».

Разбор того, как он это делает, выходит за рамки нашего повествования, достаточно сказать, что Варламов пытается наделить само существование Унтиловска, верней, Чагодая, почти неуловимым смыслом, исключающем изначальную и непобедимую греховность этих черных дыр.

«Кто знает, замужем ли она за ним», — думал с горечью Аркадий Семенович.

В письме дочь ничего не говорила о браке, и подписано оно было просто: «Люба».

В финале «Купола» главный герой рассказывает о книге одного русского священника, которую ему прислали: «… в ней говорилось о том, что в конечном итоге мы потерпим поражение, но не надо бояться того, что мы отдадим нашу землю, потому что на этой земле мы все равно странники. «…» Я знаю, что он прав, я верю, что так и будет, даже если этой новой родины не увижу, а провалюсь в ту пропасть, что разверзлась посреди Чагодая. Но иногда во мне что-то протестует против этих по-человечески холодных, бессердечных, хотя по-своему абсолютно верных рассуждений, и мне делается безумно жаль моей далекой страны, ее больших и малых городов, один из которых мне дороже всего…»

Содержание его исчерпывалось объяснением ее поступка и просьбой пощадить ее и простить.

Нам кажется, что под упомянутой «книгой священника» Варламов не имеет в виду какую-то конкретную книгу, одну. Но в числе нескольких подобных книг, и, может быть, в первую очередь, имеется в виду жизнеописание священника о. Матвея - роман «Пирамида».

По совещанию с Екатериной Николаевной, Аркадий Семенович дал знать Долинскому, который не замедлил явиться.

С его в чем-то холодными, в чем-то бессердечными и такими верными выводами, о которых мы еще поговорим ниже…

Снова собрался совет из отца, матери, брата, Елизаветы Петровны и Долинского.



— Они, несомненно, в Москве, или под Москвой… — сказал Сергей Павлович.

Книга Захара Прилепина о Леониде Леонове готовится к выходу в серии ЖЗЛ издательства «Молодая гвардия»

— Вы судите по штемпелю письма?



— Нет, нисколько, письмо они могли опустить в Москве и уехать дальше…

This file was created

— Почему же вы говорите так уверенно?

with BookDesigner program

— А потому, что оказывается, Неелов недавно купил именье у графа Вельского, которое расположено под Москвой… Несомненно, они туда и укрылись.

bookdesigner@the-ebook.org

— Это весьма вероятно, — согласился старик Селезнев.

12.01.2012

— И хорошее именье? — не утерпела не спросить Екатерина Николаевна.

— Говорят, что несмотря на то, что граф продал его очень дешево, именье великолепное и стоит вдесятеро дороже, — отвечал Долинский.

— Сколько же мог Неелов заплатить?

— Сорок тысяч.

— Однако, значит у него есть средства, — задумчиво проговорила Селезнева, видимо, окончательно примирившаяся с выбором дочери.

— Вероятно, — равнодушно ответил Сергей Павлович.

— В таком случае, поезжайте в Москву, — заговорил снова Аркадий Семенович, — я сегодня же заготовлю письмо Любе. Эх, сколько ты причинила мне горя, злая девчонка! — воскликнул старик, и из глаз его выкатились две слезы.

Это был первый взрыв его отчаяния при посторонних. Что он переживал со дня бегства дочери в кабинете, знали только стены этой комнаты.

— Когда же мы поедем? — спросил Сергей Аркадьевич.

— Завтра, с курьерским поездом, — отвечал старик Селезнев. — Вам удобно? — обратился он к Долинскому.

— Я всегда к вашим услугам…

Аркадий Семенович пристально посмотрел на молодого человека и только теперь понял, сколько и он пережил за это время.

Человек так устроен, что поглощенный своим горем, никогда не замечает горя ближних.

— Благодарю вас, — с чувством пожал Селезнев руку Сергею Павловичу.

Отъезд на завтра был решен.

В этот же вечер Аркадий Семенович пригласил Елизавету Петровну в свой кабинет и заставил ее пересказать те наблюдения, которые она сделала за период пребывания в доме над Любой.

Дубянская повиновалась, хотя ей было очень тяжело сообщать свои теперь осуществившиеся подозрения.

В настоящее время ей казались они настолько выясненными, что она мысленно жестоко укоряла себя, что не последовала совету Анны Александровны Сиротининой и не сообщила их родителям Любовь Аркадьевны.

«Любящую девушку трудно удержать…» — припомнилась ей в виде некоторого утешения фраза той же Сиротининой.

— Это были все лишь одни мои предположения, — закончила свой рассказ Елизавета Петровна, — до встречи господина Неелова, беседующего с Машей, я не могла точно доказать их и боялась оскорбить Любовь Аркадьевну необоснованным обвинением…

— Я понимаю вас, — пожал ей руку Аркадий Семенович, — у вас прекрасная душа и доброе сердце… Я думал, что у моей девочки тоже доброе сердце… Я ошибся…

— Она полюбила… и не могла совладать со своей любовью. Все, Бог даст, устроится, и она будет счастлива… — заметила Дубянская в утешение огорченному отцу.