Тов. Сталин! Не найдя удовлетворительного ответа со стороны комиссии при НКСО на мое ходатайство о назначении мне пожизненной персональной пенсии, а посему в данном случае решил с последней надеждой на удовлетворение моих нужд обратиться к вам со следующим:
В 1920 году будучи членом партии я был мобилизован уездным комитетом партии для проведения продразверстки в одном из районов уезда, куда и был командирован в качестве продуполномоченного с отрядом красноармейцев и прод. инструкторами. В тех условиях где приходилось проводить названную работу перед партийцем, а особенно прод. работником, стояли громадные трудности работы по тем причинам, что район деятельности был расположен по линии боровской полосы, где в то время оперировали банды, державшие связь с сельским кулачеством, питающим надежду на возврат прошлого. В процессе работы ни один раз приходилось сталкиваться с бандитами для того, чтобы очистить район деятельности от угрожающей опасности для продолжения работ. Следовательно, проводя работу в такой обстановке, нельзя было бы быть гарантированным от того, что не придется поплатиться перед бандой своей жизнью, что заставляло в свою очередь ставить в известность уездный партийный комитет, но дело обстояло так: что как борьба с бандой, а также и продработа не могли остаться выигрышем на стороне кулацкой банды, и задание партии безусловно приходилось выполнять, преодолевая всякие трудности.
Работая при таких условиях в 1921 г. при исполнении обязанностей, в одном из подрайона я был захвачен бандой в плен и тут же подвергнут зверским пыткам со стороны бандитов, которые, сделав свое дело и подумав, что я окончательно задушен, бросив, уехали по своему направлению. В результате процесса при некоторых условиях мне пришлось остаться живым, если не считать того, что бандой мне при пытке порубленная левая рука (которая впоследствии ампутирована). Нанесение по моему туловищу несколько ударов штыками благодаря сего и правая рука осталась почти неспособной, а также и значительно повреждена левая нога. Получив ранение, я был отправлен в больницу, где и пролечился 18 месяцев.
Окончив лечение и не желая остаться дармоедом, а главное меня особенно интересовала жизнь всего этого, благодаря чего я опять по соглашению с укомом приступил к работе. Работая последнее время 1926-27 г., зав. одного совхоза, я окончательно заболел, благодаря чего названную работу пришлось оставить. Работая при условиях моего здоровья и чувствуя, что скоро все же таки в силу известных условий придется остаться в рядах сов. нетрудоспособных друзей, а также имея в виду, что данное увечье получено при обстоятельствах общественной работы, а с другой стороны, дабы не остаться впоследствии самому и семейству в условиях нищенского прозябания, я решил собрать материал и через уездный парткомитет просить о назначении мне пожизненной персональной пенсии. Но в результате некоторого времени я получил с отд. по назначению п/п при НКСО уведомление, говорящее за то, что деятельность моя не соответствует заслугам, установленным декретом СНК: от 26.02.23 г. и протоколом комиссии № 43 от 9.ХП.26 г., в пенсии мне отказать.
Отказ мне в просимой пенсии заставил меня еще пересмотреть прожитого мною того времени историю жизни, а с другой стороны заставил меня думать над той трудностью, с которой мне придется столкнуться при условиях общей пенсии 10 с лишним рублей в месяц. Не имея средств к существованию кроме зарплаты, при условии сов. неспособности к работе, и оставаясь на правах общего пенсионера, содержа на своем иждивении еще 3-х нетрудоспособных членов семьи, я и мое семейство должны будем влачить жалкое существование жизни, не считаясь с тем, что условия всего этого есть действительно условия борьбы за право на жизнь трудящихся, и то, что заставляет в данном изложении обращаться непосредственно в ЦК ВКП, так это надежда на право получения средств, для существования, а главное дальнейшего воспитания членов семьи в требуемом направлении.
К сему Голубицкий 15 сентября 1927 г. г. Павлодар.
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 85. Ед. хр. 501. Л. 79
В ЦК ВКП(б) тов. Сталину От б. чл. ВКП(б) с 1915 года был лев. эс-эр, а с 1917 г. по 1924 г. чл. ВКП (б) ныне инвалид труда 2 гр. Воронин В. И.
Заявление Настоящим обращаюсь с товарищеской просьбой и прошу окажите по Вашей возможности на приобретение одежды, т.к. с наступлением осени подходят холода, а я совершенно раздет, купить не в силах потому что на своем иждивении имею 2-х детей от 2 1/2 лет до 5 лет и больную жену, получаю 46 р. 08 коп., подработать совершенно не могу, я страдаю органическим поражением головного мозга, нервно-психиатрическим паралитическим состоянием, прошу не отказать по возможности, привожу ниже свою краткую биографию работы с 1913 года. Я был взят при царизме на военную службу в городе Двинске, я познакомился с некоторыми тов. и по их убеждению я вошел в организацию, сперва выполнял некоторые легкие работы, потом я был арестован за распространение нелегальной литературы, это было в конце 1916 года, просидел я 6 1/2 месяцев, был освобожден, потом 1917 год меня застал в госпитале раненого, потом я был отпущен как инвалид 3 группы и работал в Можайске, после этого я на ж. дор. с тов. организовали ячейку, в ней я поработал немного по воззванию я ушел на красный фронт, где был в конвойной команде пом. начал. в 1919 году я с эшелоном дезертиров на ст. Николаевка попал в плен Мамонтова, где был избит шомполами и приговором в расход все-таки я бежал по возможности в свой полк я заболел и был отпущен в отпуск, прибывши в Можайск меня ячейка выделила в агитпункт при Пуокре, где и работал с 1919 года по 1923 год зав. агитпунктом, по ликвидации агитпункта я был переведен зав. клубом, проработавши год я отправился в Москву, здесь я поработал в коллективе безработных переплетчиков, и меня болезнь взяла, по своей болезни я не мог зарегистрироваться и потерял всю связь с партией и считаюсь снятым с учета, но здесь в Москве и не состоял на учете всю мою работу по агитпункту с 1919 года подтвердят следующие тов. Жданов Сергей Парфенович, чл. ВКП (б) - работает Контрагентство печати и тов. Цуцик работает в правлении Комупра с 1917 года и по 1924 год, еще может подтвердить Насонов, работает на жел. дор. М.Б.Б.ж.д. мастер 1-го уч. прошу не откажите в просьбе окажите помощь на одежду.
К сему Воронин Прошу ответить по сему адресу. Здесь. Москва 15. 3-я ул. Бебеля, д. 10, кв. 4.
РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 85. Ед. хр. 501. Л. 106
Письма предоставлены для публикации Российским Государственным Архивом социально-политической истории. Печатаются с сохранением орфографии и пунктуации оригиналов.
Материал подготовил Евгений Клименко
Конфеты несчастья
Московское «дно» на рубеже веков
С давних времен московские бродяги, нищие, бывшие каторжники и проститутки ютились в дешевых квартирах вокруг Хитрова рынка и улицы Грачевки. Поначалу это не доставляло городу никаких проблем. Но, по мере того как Москва разрасталась, трущобы оказывались все ближе и ближе к фешенебельному центру. Особенную остроту проблема богатых и неимущих москвичей приобрела на рубеже XIX и XX веков. Мы представляем вашему вниманию подборку публикаций о жизни московской бедноты того времени.
М. Вороновов, А. Левитов, «Московские норы и трущобы». СПб, 1866.
Не знаете ли вы, что такое Грачевка?
В ряду различных характерных закоулков Москвы, известных здесь под скромными именами Щипка, Козихи, Большой и Малой Живодерки, Собачьей площадки, Балканье и пр., Грачевка (Драчевка тож, от церкви Николы на Драчах), как кажется, занимает самое почетное место. Это исконная усыпальница всевозможных бедняков, без различия пола и возраста; это какая-то большая могила, доверху наваленная живыми трупами, заеденными бедностью, развратом и тому подобными бичами немощного человечества. Тип российского мизерабля, во всем его величии, можно встретить только здесь, на Грачевке, потому что нигде в другом месте нет такой поразительной совокупности всевозможных гнусных условий, забивающих русского человека. И - Боже мой! - каким жалким, исключительным людом набита наша Грачевка! Спившиеся с кругу дворовые и иные люди, воры, жулики всевозможных категорий и рангов, дотла промотавшиеся купеческие и чиновничьи дети, погибшие и погибающие женщины, шулера, нищие, старьевщики, тряпичники, шарманщики, собачники, уличные гаеры и пр. Грачевка для каждого свежего смертного должна показаться чем-то вроде обширной картинной галереи, в которой собраны лучшие произведения величайших мировых мастеров - бедности, невежества и безнравственности!
Вот завизжал блок, отворилась кабацкая дверь, на улицу вырвались клубы промозглого теплого воздуха, а вместе с ним Грачевка огласилась пронзительным криком: «Дери с нее карналин!» - и женщина, оборванная, грязная, тяжело рухнулась на землю с криком: «Батюшки, режут!» И опять наступило прежнее однообразное хлясканье и прежний глухой говор.
«Московский листок», 19 апреля 1907 г.
Московский градоначальник, как известно, довольно решительным образом задумал оздоровить и привести в благоприличный вид пресловутую Драчевку.
Как известно, эта милая улица в праздничные и предпраздничные дни совершенно непроходима, так как на обоих тротуарах толпами разгуливают оборванные, погибшие создания самого низшего разбора и ведут себя, как победители в завоеванной местности.
А происходит это оттого, что Драчевка, как ни странно, является филиальным отделением Хитровки. Все ее дома переполнены коечными квартирами, в которых ютится всевозможный сброд.
И для того, чтобы превратить Драчевку в благоприличное место, не напоминающее нынешнюю клоаку, необходимо, прежде всего и главнее всего - выселить этот сброд, которому место никак не в центре города, а исключительно в хитровских крепостях.
Между тем получился курьез. В городскую думу ныне одновременно поданы два прошения от домовладельцев одной и той же Драчевки, и оба прошения взаимно исключают друг друга. В одном прошении домовладельцы одной части Драчевки просят думу выселить с этой улицы лавчонки, торгующие подержанным платьем, так как, по их мнению, в этих лавчонках заключается главное зло, мешающее оздоровлению «зараженной» улицы. А в другом - владельцы домов, в которых эти лавчонки помещаются, хлопочут о том, чтобы их не выселили, так как это выселение обесценит их владения.
«Русское слово», 26 октября 1908 г.
Вчера в Московском университете наблюдалась картина, которая могла бы привести в восторг князя Мещерского.
На стене висело грозное объявление проректора:
«Напоминаю, что последний день взноса платы - 25 октября. Предупреждаю, что никаких отсрочек не может быть дано».
Канцелярия работала вовсю: кто мог, вносил деньги.
Триста человек, протянувших восемь лет гимназической лямки, поступивших в университет, вчера должны были расстаться с мечтой о высшем образовании.
Не так давно один из членов комитета пособия нуждающимся студентам, посещая квартиры обратившихся за помощью, набрел на такую веселенькую картинку:
«Квартирою» студента оказался угол в кухне. Койка, отделенная занавесочкой.
- Имеете какие-нибудь средства к жизни? - спрашивает член комитета.
- Имею.
- Какие же именно?
- Занимаюсь починкой сапог.
Действительно, оказалось, что студент кормится тем, что чинит обувь таким же обитателям углов, как и он сам.
Из года в год приходят два страшных для студенчества дня: 25 октября и 25 марта - дни избиения вифлеемских младенцев.
«Голос Москвы», 24 ноября 1909 г.
Есть в Москве ужасный промысел: это мусорщики и тряпичники.
На задних грязных дворах, в зловонных помойках они находят себе заработок, роясь в нечистотах и добывая оттуда все, что можно так или иначе использовать: склянки, гвозди, тряпки.
Особенно много этих промышленников перед заставами, на зловоннейших свалках. Своими железными крючьями с утра до вечера они разрывают нечистоты и все добытое в грязном виде, нечищенное, немытое, сваливают в огромные мешки и на плечах несут в столицу.
Редкие из них имеют квартиры и углы. Большинство живут по ночлежкам и, главным образом, ютятся в «Кулаковской крепости» и «Румянцевке» на Хитровом рынке. Да едва ли куда и пустят их еще.
- Уж очень они смердят, народ обижается! - аттестуют их съемщики квартир, народ невзыскательный, равно как и квартиранты их.
«Русское слово», 11 декабря 1909 г.
…Предо мной - обыватель «Хитровки». С обрюзглым лицом, не брит, не чесан, одет в рубище, но с умными, выразительными глазами.
- Снедь наша, - рассказывает он мне, - извлекается непосредственно из городских свалок и из помойных ведер ресторанов.
Кто этому поверит? Но то же подтверждают не только «хитровцы», не только потребители этой «снеди», но и лица, занимающие официальное положение, близкие к рынку и хорошо осведомленные.
Из места свалок нечистот добываются рубцы, легкие, ливер, испорченные яйца и фрукты.
Из помойных ведер и ящиков для отбросов извлекаются: так называемая «бульонка» (вываренное мясо), объедки рыбы, кур, обрезки сыра, колбасы, ветчины и т.п.
- Всех лучше по вкусу - это «крошка», - острит сопровождающий меня хитровец.
«Крошка» - это кушанье из тех же продуктов в мелком, искрошенном виде.
«Голос Москвы», 23 декабря 1909 г.
Вчера ночью при обследовании ночлежных домов Хитрова рынка выяснено крайнее переполнение ночлежек. В каждой квартире ночует вдвое, иногда и втрое больше нормального числа. В доме Кулакова при 828 местах ночует 1865 человек, в доме Ярошенко при 642 - 1487, в доме Румянцева при 847 - 1661 человек, в доме Рузской при 305 - 592 человека. Хитровское население, ютящееся в ночлежках, достигает почти 6 тысяч человек, а в ночлежных квартирах всего 2500 мест. Ночлежные дома в других частях города тоже переполнены.
«Газета-копейка», 4 октября 1910 г.
Наступили холодные ночи, а вместе с ними отошло для столичного пролетариата счастье (правда, не особенно завидное) ночевать под открытым небом.
Весной и летом вам приходилось, наверное, видеть у Кремлевской стены, на дальних дорожках Александровского сада, в глухих тупиках несчастных оборванцев обоего пола. Столичный пролетариат предпочитает спать на сырой земле, чем в душных, пропитанных ужасным запахом, ночлежках.
Воздух в них, действительно, таков, что непривычный человек может задохнуться. Нам лично известны два случая, когда студентам Московского университета при групповом осмотре одного ночлежного дома сделалось дурно от невозможного, спертого, проникнутого зловонием воздуха.
«Русские ведомости», 29 июня 1911 г.
Московская беднота - поденные рабочие, безработные, люди, по тем или иным причинам «сбившиеся с пути» и опустившиеся, а также нищие, как известно, питаются в харчевнях, дешевых трактирах, «обжорках» и с лотков. Пища, предлагаемая этому потребителю, в большинстве случаев такова, что есть ее может только совсем оголодавшийся человек.
Уже одна обстановка харчевен способна вызвать чувство брезгливости и у человека, видевшего всякие виды. Обыкновенно под них приспосабливаются дешевые, неудобные для жилья помещения, полутемные и сырые. Стены покрыты клочками изодранных, грязных и заплеванных обоев, за которыми ютятся тысячи тараканов, мокриц и клопов.
Полы грязные, покрыты сором и заплеваны; столы, за которыми едят посетители, только для вида стираются мочалкой и не очищаются от наросшей на них толстым слоем грязи, причем в трещины забиваются остатки пищи, разлагаются, издают неприятный запах. Кухни же харчевен еще грязнее и зловоннее помещения для посетителей «столовой»; здесь пар оседает на стены, на потолок, течет по ним грязными струйками, падает каплями, попадая в пищу; сотни тараканов-пруссаков ползают по стенам, столам, полкам и десятками попадают в кастрюли, котлы с пищей.
Обыкновенное «меню» харчевен: щи, каша, «жаркое», студень; бывает жареная и вареная рыба. Щи приготавливаются из небольшого количества дешевой, а потому часто провонявшей капусты, забалтываются мукой. Щи напоминают помои. Мясо к ним подается по желанию, за особую плату; оно черное, сухое и безвкусное, потому что питательные вещества его давно уже успели вывариться. Для «жаркого» употребляется мясо, начавшее издавать «душок». Покупается мясо для харчевен из остатков самых низких сортов; знатоки уверяют, что в некоторых харчевнях не редкость и мясо павших животных. Рыба появляется в харчевнях только в тех случаях, когда она приобретается по очень дешевой цене, т.е. более чем сомнительной свежести; ее варят, жарят, сдабривая крепкими приправами, отбивающими неприятный запах. Студень представляет из себя подозрительную серовато-сырую массу, в которой попадаются и колбасная шелуха, и кусочки рыбы, и мясо непонятного происхождения, и тараканы.
Однако, несмотря часто на явную недоброкачественность этих кушаний, продаются они недешево: рабочему, чтобы наесться досыта, приходиться затратить 20-25 копеек, что при случайном заработке в 80 копеек (в летнее время) является большим расходом; к тому же, после этой пищи потребитель сплошь и рядом страдает расстройством пищеварительных органов, особенно в летнее время, когда такие пищевые продукты, как мясо и рыба, подвергаются быстрой порче. Поэтому-то большинство рабочих летом предпочитает питаться всухомятку - таранью, луком и хлебом; хотя это и не так сытно, зато уже не противно.
Но кушанья харчевен еще хороши в сравнении с теми «рубцами», «требушкой», «голубцами», «печенкой» и т. д., которые продаются бабами с лотков на Хитровке: недаром же местный потребитель дал этой снеди такие характерные названия, как, например, «собачья радость», «чертова отрава», «антихристова печаль» и т. д. Но и все эти «радости» и «отравы» при содействии «мерзавчика», «жулика» (полусотки водки) уничтожаются потребителями в общем в большом количестве. Без «мерзавчика» же эти кушанья может есть только очень, очень голодный человек.
«Газета-копейка», 1 января 1913 г.
Вчера с 8 час. утра на улицах Москвы началась продажа конфетки с надписью: «Новогоднее счастье».
Продажу организовало общество попечения о беспризорных детях при управлении московского градоначальства. Общество в настоящее время имеет приют, в котором содержатся брошенные на улицу, на произвол судьбы, дети. За четыре года своего существования общество подобрало с улицы 1656 детей. Им дали приют, пищу и одежду и тем спасли от голода и преступлений.
В обращение пущено 1000 кружек. Конфеток заготовлено более миллиона. Синие ленты продавщиц и кружки снабжены надписью: «Не забудьте к Новому году беспризорных детей, и это принесет вам счастье».
Ирина Глущенко
Мясо
Советская микояновская многотиражка
Несколько лет назад, собирая материалы по истории советской кухни, я оказалась в архиве Микояновского мясокомбината. Это предприятие было флагманом советской пищевой индустрии, любимым детищем наркома Микояна.
Не знаю, витает ли здесь дух наркома, но дух эпохи - несомненно. В музее хранятся очки наркома, есть несколько его фотографий. В холле административного здания висит картина художника И. Блохина 1938 года, изображающая Микояна на комбинате. Группа из четырех человек в белых халатах (Микоян в черных начищенных сапогах) напряженно беседует. На заднем плане застыла работница в белом халате и платочке, вытянув руки по швам. Двое рабочих возятся в кутерах - фаршемешалках. Изображена и тележка для подвоза фарша.
Но не в этих деталях, а в самом здании комбината, его подавляющей мощи чувствуется дыхание 30-х годов - суровое, немного зловещее. Невероятная машина, запущенная когда-то, работает по сей день.
Как у всякого уважающего себя советского предприятия, у микояновского комбината была своя газета. Называлась она «За мясную индустрию!» Издание начало выходить в 1934 году, в первый год работы комбината.
Круг тем довольно обширен: строительство яслей, условия жизни в бараках, претензии к столовой, рассказы о стахановцах, критика отдельных работников, порядков, ответы на эту критику. Интересно бывает проследить какую-то историю. На первой странице, как правило, перепечатаны передовицы из «Правды». Надо сказать, что ситуация в стране не обходит стороной заводскую многотиражку. Здесь и материалы по процессу «троцкистско-зиновьевской банды», и обсуждение новой сталинской Конституции.
А вот дискуссия о новом законе, запрещающем аборты и обязывающем мужчин платить алименты. «Есть еще негодяи, которые смотрят на девушку не как на товарища-человека, а как на объект удовольствия».
Появление алиментов воодушевляет женщин:
«Я знаю, что тысячи женщин, девушек и детей, миллионы трудящихся благодарят партию и правительство за этот закон сталинской заботы о людях. Теперь уже молодые люди, прежде чем строить совместную жизнь, дважды проверят друг друга, чтобы не сделать ошибок, которые раньше имела молодежь. Возьмем пример с меня. Я сдуру вышла замуж за Тараканова - заместителя начальника ливерно-паштетного отделения. Только потом я узнала, что он до меня был женат, имеет ребенка. Все это он скрыл от меня. Теперь этот пошляк гуляет уже с третьей девушкой. Заверяет ее, что он „молодой человек“, скрывает от нее, что у него есть второй сын, на содержание которого он платит мне 100 руб. Алименты платит по суду, а до суда не давал на ребенка ни копейки, пьянствовал. Теперь после нового закона „молодым человечкам“ типа Тараканова трудно будет обидеть девушку».
Есть тексты, понятные лишь профессионалам:
«Мастер подготовительного отделения кишечного цеха тов. Фокерман небрежно относится к своей работе. 15 марта она для мюнхенской колбасы отправила говяжью череву, а кудрявку и гузенку оставила в цехе… 16 марта Фокерман не приготовила кудрявки для мюнхенской колбасы и предложила мастеру Ширяеву взамен баранью синюгу. РАБОЧИЙ».
Газета полна специфических терминов тридцатых годов - «халатность, головотяпство и разгильдяйство», «обезличка».
Характерно сочетание советского официозного стиля с очень личной, почти интимной нотой. Так, например, целая полоса посвящена тому, что у стахановца Сергея Шведова родился сын. Сначала идет рассказ самого Шведова: «У меня родился сын - первенец. Назвали его в честь Владимира Ильича Ленина - Владилен. Я устроил обед в честь новорожденного. У меня присутствовали: Аркадий Михайлович Юрисов (директор комбината, расстрелянный в 1937 году - И. Г.), Тимофей Ильич Карасев, Рудаков и другие. Гости принесли подарки. Аркадий Михайлович принес моему маленькому сыну 10 отличных апельсинов (очень характерно - фрукты исчисляли не килограммами, а штуками. Гость мог принести ребенку один апельсин, одно яблоко. Это было нормально. Неудивительно, что десять апельсинов так потрясли Шведова - И. Г.), хороший торт и коробку шоколада. Тов. Рудаков принес детский „конверт“… Это было на Новый год. Провели вечер хорошо. Он надолго останется в моей памяти. Я буду заботиться о своем сыне». Затем взволнованные строки матери - Фени Шведовой. И, наконец, поздравления коллег. «Поздравляю с новорожденным. Пусть он вырастет хорошим большевиком и строителем веселой зажиточной жизни. Мастер отделения крупскота Чепнов».
Разумеется, никуда не деться от идеологии. Многие публикации повествуют о преимуществах социалистического строя. Это, как правило, рассказы самих рабочих о том, как они жили раньше, и о том, как живут теперь. Рассказы эти похожи: «работал на хозяина по 14 часов в день», «получал гроши», «обращались грубо», «жил в чудовищных условиях», «был неграмотен», «не имел возможности учиться», «единственное развлечение - пойти в какой-нибудь грязный трактир». Затем - сравнение с нынешней жизнью. Семичасовой рабочий день. Путевки в санатории и дома отдыха. Дети учатся в школе. Маленькие - ходят в ясли. Есть возможность повышать свой уровень, учиться, покупать разные товары, культурно проводить досуг. «В комнате чисто и пахнет сосной. Шторы, цветы и абажуры дышат свежестью, на красных столах лежат шашки, домино. Газеты и журналы. Несколько веселых парней под громкоговоритель отстукивают каблуками такт матросского танца „Яблочко“. Еще уютней бывает в комнате барака вечером, когда тени от абажуров падают на стены и все предметы принимают мягкие очертания. Кто-либо из собравшихся в уголке ребят играет на домре или гитаре. Закрепленные за секциями слушатели военно-инженерной академии проводят политбеседы. „Светло, тепло и уютно, а главное - весело, - говорят жильцы этого барака, оборудованного к 17 съезду партии“». (Тот самый съезд, большая часть делегатов которого была впоследствии расстреляна.)
Но в каком-то письме рабочего прорывается: «А как заниматься, если на весь барак одна тусклая лампочка?» Чем больше статей, тем больше сюжетов, находящихся в прямом противоречии с этой идиллией.
«В 7-й секции первого барака живет около 50 человек. Там живут семейные и холостые. Получаются постоянные разногласия. Известно, что семейные люди более склонны к спокойной жизни. Другого склада молодежь. Те более склонны к веселью. Вот и получается. Приходит в общежитие глава семьи, ложится спать, а некоторые из молодежи в это время выпивать вздумают. Выпьют… Начинается обычная ругань. Правда, вся молодежь, живущая в этой секции, татары, и ругаются они на своем языке, но из всей этой ругани вдруг начинает прорываться самый настоящий „расейский“ мат», -сетует неизвестный автор.
В бараках - грязь, постельное белье не выдают, или выдают очень редко, нет тумбочек, в результате некуда даже положить хлеб и его приходится держать под подушкой, на пять бараков - один кипятильник, так что попить вечером чаю почти невозможно, где-то нельзя пользоваться раковиной - протекает, и никто не собирается чинить. Тут течет крыша, не вставлены стекла в окна, там нет возможности пользоваться газовой плитой. С культурным досугом тоже нелады. В красных уголках нет шашек, патефон сломан, пластинки достать невозможно. Где-то есть биллиардный стол, но нет шаров. Радио есть, но оно испорчено.
О жизни в бараках много писали и в других изданиях того времени. И мы снова и снова наталкиваемся на одни и те же противоречия. Так, например, журнал «Культура и быт» начала тридцатых годов публикует заметку «Квартира ударницы»: «На стенах - новенькие плакаты. Печка чисто побелена. Скромная обстановка аккуратно расставлена. Нигде ни пылинки. Чисто. Постелены половики. На столике лежат свежие газеты. Чуть поодаль алеет переплет ленинского шеститомника. На полке много и других книг. Это - квартира работницы Бондарчук - имеет все шансы получить одну из премий на интересном конкурсе на лучшую рабочую квартиру и общежитие, объявленном в Подольске…»
А вот еще один пример «должного», правильного быта, который представляется в качестве нормы. «Барак номер 2 - лучший - премирован железными койками с полными постельными принадлежностями. Для рабочих открыта баня. Во всех общежитиях установлены радиоприемники. Всюду развешаны плакаты, портреты вождей». Это - отрывок из статьи Э. Шапировского «За культурный советский барак». «Премированы железными койками» - на чем же спали до того? Ответ я нашла в следующей статье - на деревянных топчанах (подозреваю, кишевших клопами).
И опять проблемы повседневности прорываются на страницы журнала, создавая куда менее радостную картину. «В бараках тесно, грязно, темно и холодно. В грязи и темноте рождается хулиганство, процветает пьянство. В результате классовый враг находит благоприятную почву для агитации». И все же, надеется Шапировский, «каждый барак можно сделать очагом культуры». Была проведена воспитательная работа. Прошло несколько месяцев. «… В бараке стало тихо, - пишет автор. - После выселения шинкарей прекратились пьянки и драки. У рабочих появилась тяга к учебе».
Еще в одной статье рассказывалось о «перекличке квартир» - разновидности конкурса на лучшее жилье. Были отдельные примеры для подражания, но все же общая картина оставалась нерадостной: «В просторных комнатах огромных корпусов грязно, на балконах висят грязные тряпки, лестницы украшены мусорными ведрами. Вонь на лестницах, вонь в квартирах, грязные стены, грязная утварь - вот в какой обстановке живет немало пролетариев „Красного богатыря“».
Этот отрывок напомнил мне другой текст, написанный в 1846 году: «Зато уж про черную (лестницу) и не спрашивайте: винтовая, сырая, грязная, ступеньки поломаны, и стены такие жирные, что рука прилипает, когда на них опираешься. На каждой площадке стоят сундуки, стулья и шкафы поломанные, ветошки развешаны, окна повыбиты; лоханки стоят со всякою нечистью, с грязью, с сором, с яичною скорлупою да с рыбьими пузырями; запах дурной… одним словом, нехорошо» (Достоевский, «Бедные люди»).
Условия быта были тяжелыми, но и условия труда, судя по публикациям заводской газеты, не лучше: халатов не выдают, в раздевалках пропадают вещи, в цехах грязь, нет полотенец. Особенно доставалось начальнику отдела снабжения т. Рабиновичу. Здесь он не отреагировал на критику, там чего-то не выдал, тут пообещал и не сделал. «Я просил серые брюки, а мне выдали белые. На что мне белые брюки, если я вожусь с навозом?» - жалуется один из рабочих. А другой констатирует: «Месяц назад т. Гутовский дал т. Рабиновичу распоряжение купить для нас плащи. Но этого распоряжения Рабинович до сих пор не выполнил».
А уж столовая номер 17 - просто притча во языцех: огромные очереди, грязь, вместо восьми блюд, указанных в меню, всего два: суп непонятно из чего и знаменитый гуляш из хрящей и костей (и это на комбинате, где полно мяса!). А на все замечания сотрудники столовой отвечают: «Не нравится? Идите в столовую номер один».
Или вот - прекрасное начинание - бесплатное бритье рабочих комбината в специальной парикмахерской. Но, видимо, неудачное: всего два мастера, большие очереди, и, кроме того, бесплатно они брить не хотят. То есть, может, и побреют (раньше бритье стоило 75 копеек), но потом освежат одеколоном за 95 копеек. А кто не хочет освежаться, того отказываются брить.
Интересна заметка заведующей библиотекой о том, что читают рабочие. Одна работница берет в основном французскую литературу: Мопассана, Флобера, Ромена Роллана. Другие выбирают русскую классику: Толстой, Чехов, Пушкин. Читают и советскую литературу, и учебники по истории партии.
По отношению к литературе сотрудники комбината выступают не только как потребители, но и как требовательные критики. Рабочие комбината обсуждали роман «Мясо» Беляева и Пильняка, который был опубликован в журнале «Новый мир» в 1936 году. «Роман, естественно, возбудил большой интерес на нашем предприятии, так как книга написана на знакомую, близкую нам тему». Впрочем, роман разругали в пух и прах.
Некоторые рабочие и сами сочиняли - вот, например, стихотворение мастера убойно-разделочного цеха Георгия Резвова «Дырки»:
Федотыч домой пришел и лег
В мозгу паутиной мысли:
Пять дырок - пять порченых шкур с коров
Пред воображением висли.
Но где же причина? Причина где?
В чем гвоздь вопроса? Как догадаться?
Туманные мысли сейчас в голове
Толпятся, толпятся, толпятся.
Федотыч в причины, как в пропасть, глядел
И видел средь тайного мрака:
Он самый первый в цеху бракодел -
Дал сорок процентов брака.
Осознание вины материализуется в виде сюрреалистического кошмара:
Пять тысяч коров, овец, поросят
Со злобой в лицо смеются.
Во сне герой понял свою ошибку и сообразил, что надо делать, чтобы не портить шкуры.
Федотыч глаза протер. У окна
От солнца лучи - на конвейер похожи,
И встала пред ним молодая страна,
Которая требует кожи.
И вот счастливый конец:
Конвейеры все от нагрузки дрожат,
И ролики будто бы в мыле.
Зеркальные шкуры из-под ножа
У старика выходили.
Стихотворение «Дырки» знал весь комбинат.
Сон Федотыча явно не случаен. Если внимательно прочитать газету, обнаружишь, что значительная часть материалов посвящена животным. Это вполне закономерно: для мясокомбината нужен скот, свиньи и коровы должны быть в хорошей форме, чтобы из них могла получиться вкусная колбаса.
И животные, и люди вовлечены в Систему. Границы между ними довольно условны. И те, и другие выполняют определенные функции в процессе производства: разница лишь в том, что одни, в конце концов, съедают других, но это, возможно, и не конец цикла. Система вполне может пожирать людей.
Образы очеловеченных животных в заводской прессе встречаются не реже, чем в заводской поэзии. Вот, например, удивительная статья с почти басенным заголовком «Овцы в гостях у свиней»:
«Сплошь и рядом можно видеть, как рабочие ходят, предположим, по клеткам свиней и выгоняют из них залезших туда овец. Не всегда эти переходы животных из одной клетки в другую кончаются благополучно. Овцы, например, более слабые, чем свиньи, немало терпят от них преследований. Но хорошо еще, что овца отделывается до прихода рабочего двумя-тремя укусами. Иногда случается хуже. Часто животные, перелезая из клетки в клетку, застревают между брусьями. На глазах у бригады одна свинья, пролезая между брусьями кормушки, безнадежно застряла и могла быть задушенной».
Дальше идет целый рассказ о том, как рабочие тащили эту несчастную свинью, сначала за голову, потом за ноги, Тем временем прибежали еще две свиньи, и рабочие едва смогли от них отбиться…
Газета Микояновского комбината была далеко не одинока. Те же темы, те же образы мы можем найти и в других изданиях. Например, журнал «Культура и быт» опубликовал примерно тогда же такую заметку:
«В свое время заводские организации построили свинарник. Но свинарник - заброшен, свиньи дохнут чудовищными темпами. Из 212 свиней, прошедших через свинарник, только 76 штук вынесли царящий в нем режим. 78 свиней сняли с откорма, 44 свиньи заболели, 3 пали „по неизвестным причинам“».
Здесь тоже свиньи персонифицированы, ведь с ними обращаются как с людьми, и чувства у них такие же. Люди, описывая жизнь животных, зачастую переносили на них свои собственные ощущения и даже свой протест, который они не могли не только выразить, но даже и сформулировать.
В августе 1945 года Джордж Оруэлл опубликовал роман «Звероферма» (Animal Farm), где, повествуя об очеловеченных животных, пытался рассказать историю вырождения революционного режима. Политическая сказка Оруэлла воспринималась как аллегория, но поразительным образом персонажи английского писателя оказываются литературным продолжением реальных героев советской жизни 1930-х годов, ее удивительной и зловещей стихии.
Роман Оруэлла заканчивался сценой всеобщего примирения, в которой похожие на свиней капиталисты договариваются о сотрудничестве с очеловечившимися свиньями, составляющими бюрократическую элиту Зверофермы. Этому пророчеству предстояло сбыться гораздо позднее.
Искусствовед в революции
Воспоминания Владимира Вейдле
Когда в Париже готовилась к печати книга «Эмбриология поэзии» - сборник статей выдающегося литературного критика, эмигранта первой волны Владимира Васильевича Вейдле - предисловие к ней написал эмигрант третьей волны Ефим Григорьевич Эткинд. Перед отправкой в печать он прочитал свое напутствие старому и уже хворому коллеге по телефону. Эткинд произносил ласкающие слух слова о том, что Вейдле прожил удивительно счастливую жизнь, побывал во всех тех странах, о которых думал и писал, прочел тысячи книг, не сидел в тюрьме, не подвергался обыскам и арестам, не ходил под пули против фашистов. А советским коллегам Владимира Васильевича, его сверстникам, досталась худшая доля: они и воевали, и сидели, и ни о каких странах, которые всю жизнь изучали, и подумать не могли, и трудов западных искусствоведов часто не могли прочесть даже в спецхранах.
А потом Ефим Григорьевич сказал, что не знает, кто же все-таки прожил более счастливую жизнь - Вейдле или его запертые за железным занавесом соотечественники. Дело в том, что у них у всех были ученики - благодарные слушатели и последователи, была ни с чем не сравнимая научная среда, полная споров и страстей. Они оставили память о себе в молодом поколении.
И тут Вейдле не выдержал: он заплакал. Прожив долгую и счастливую жизнь, он не познал одного счастья - иметь учеников. Эткинд попал в самое больное место.
И эти слова об учениках в предисловие к книге не вошли.
Публикуемая беседа была записана в 1965 году в Париже историком Алексеем Малышевым для проекта «Устная история». Небольшой фрагмент беседы прозвучал тогда же на волнах Радио Свобода.
Владимир Васильевич рассказывает и о революции, и о 1920-х годах, и в конце - о своих поздних занятиях. Все желающие могут прочесть большие воспоминания Вейдле во втором номере альманаха «Диаспора» (публикация Ильи Доронченкова).
- Я родился в Петербурге в 1895 году, так что, когда началась революция, мне было 22 года. За несколько месяцев до того я женился, а в самый момент революции был болен. Я заболел еще на Рождество очень тяжелой болезнью, стрептококковым заражением крови, и когда началась Февральская революция, я еще лежал в постели. Но уже поправлялся. И помню, выглядывая из окна, видел, как по Каменноостровскому, где мы жили, проезжало много автомобилей с солдатами, которые висели на подножке или лежали на крыше автомобиля с винтовками. Это была единственная картина революции, которую я помню. Но меня тогда уже удивляли разговоры, очень скоро ставшие готовой формулой, что это бескровная революция. Все-таки кровь кое-какая пролилась. Главным образом это была кровь городовых, полицейских, которых, как известно, Протопопов посадил на крыши домов. Их потом с крыши снимали выстрелами, и мне рассказывал мой близкий знакомый, что он видел, как на льду Невы лежали сложенные, как дрова, трупы этих городовых. Городовые, по-моему, люди, так что совсем бескровной революцию назвать нельзя. И потом, бывали всем тогда известные случаи, как с офицеров срывали погоны на улицах, оскорбляли их, иногда и убивали.
- Наверное, семья влияла на ваше восприятие революции?
- Моя семья была средне-зажиточной. У моего отца было два дома в Петербурге. Когда-то у него было коммерческое предприятие, но оно закрылось еще до моего рождения. У нас была дача в Финляндии. Политикой в нашей семье никто особенно не интересовался. Отец читал «Новое время», но я, с тех пор как стал студентом, читал «Речь», не потому, что больше сочувствовал политическому направлению «Речи», а потому, что в «Речи» литературный отдел был гораздо лучше, и в целом это газета была более культурная. Но большого сочувствия тому режиму, который у нас был до революции, большой к нему привязанности я никогда не испытывал. Но и революция меня не очаровала. Я не испытал того увлечения Февральской революцией, которое вокруг меня испытывали многие. Даже люди, казалось бы, совершенно неподходящие для этого, которым полагалось бы быть консервативными, они все-таки восторгались, были большими оптимистами, считали, что дальше все пойдет очень хорошо, воевать будем гораздо лучше, чем при царском режиме. Так я не думал. И вообще я был крайне удивлен, что Временное правительство не заключает сепаратного мира. Я подумал, что если вы хотите теперь устраивать Учредительное собрание, строить совершенно новую внутреннюю политику, то как же при этом еще и вести войну? Но большинство вокруг меня таким взглядам совершенно не сочувствовало.
- А какие у вас и у тех людей, которых вы знали, были претензии к старому режиму?
- Недовольство, я думаю, было главным образом вызвано историей с Распутиным и военными неудачами, которые, конечно, очень многих тревожили и вообще как-то оскорбляли национальное самолюбие. Мой отец, хотя был немецкого происхождения, родился в России, был русским патриотом; его это очень беспокоило. Но, с другой стороны, убийство Распутина произошло при таких обстоятельствах, которые вызвали тревогу. Отец моей первой жены Иосиф Иосифович Новицкий был когда-то товарищем министра - сперва Витте, которого он в высшей степени почитал, а потом Коковцева. К моменту революции он был членом Государственного совета. И вот он переживал очень сильно убийство Распутина, как раз к началу революции он заболел, и в первые дни Февральской революции он умер. У него, правда, было не очень здоровое сердце, но возможно, что кончина была ускорена его волнением, что теперь будет, и так далее.
- Где вы учились?
- В немецкой школе. В Петербурге было четыре немецких школы, я учился в Реформаторском училище, где было очень много русских, но там все преподавалось на немецком языке, кроме русской истории, Закона Божьего и русской литературы. Поэтому я лет в 15-16 очень хорошо знал немецкий. Дома у нас всегда говорили по-русски, и первый мой иностранный язык был не немецкий, а французский, которому я научился еще до школы.
В 1912 году я поступил в Петербургский университет на историко-филологический факультет, историческое отделение, которое окончил в 1916 году и был сразу оставлен при университете по кафедре всеобщей истории Иваном Михайловичем Гревсом. Поэтому я не попал на войну, меня не призвали. Сперва потому, что я был студент третьего курса и единственный сын, а потом потому, что я был оставлен при университете.
- Какие настроения царили в то время в студенческой среде, как там относились к войне, монархии, Февральской революции?
- Студенческие настроения были очень разные, но я мало что могу об этом сказать. В политической жизни студенчества я никакого участия не принимал. Но уверен, что война на всех произвела сильное впечатление; на меня лично очень сильное. Я думал, что эта война будет затяжная. Хотя много было и оптимистов. Один приятель моего отца решил отращивать себе бороду и сбрить ее только когда русские войска войдут в Берлин. Этого он не дождался. Но другой человек, которого я хорошо знал, - мой старший друг Николай Петрович Отокар, доцент Петербургского университета, потом профессор во Флоренции, - он в 1914 году вернулся из итальянской командировки в самом отчаянном настроении, ему казалось совершенно очевидным, что теперь начинается для всей Европы катастрофическая пора. Он всю первую военную зиму 1914-1915 года не выходил из дому, никого не желал видеть, был погружен в совершеннейший мрак.
- А как для вас протекло время между Февральской и Октябрьской революциями? Не могли бы вы рассказать о тех настроениях, с которыми сталкивались?
- В феврале и марте еще, кажется, верили, что Временное правительство сумеет твердо себя поставить, устроить Учредительное собрание или какие бы то ни было выборы в кратчайший срок. Я думаю, как и многие, что ошибкой было непременно устроить эти выборы по каким-то самым усовершенствованным правилам, от этого они очень отсрочились. Второй период такого прилива оптимизма был, когда Керенский пришел к власти, и когда казалось, что он сумеет заставить своим красноречием наших солдат опять воевать. Я был не очень оптимистичен ни в первом случае, ни во втором, но вокруг меня многие - несомненно.
- А кроме Керенского кто еще был героем того времени?
- Было много популярных людей. Родзянко, например, Милюков, хотя к нему всегда отношение было смешанное, вероятно, вызывавшееся отчасти просто человеческими его чертами. Он был человек скорее холодный и рассудочный, и это многих от него отталкивало.
- А когда в первый раз вы услыхали фамилию Ленина и вообще почувствовали, что есть большевики с какой-то программой?
- Я думаю, что это случилось для меня не раньше мая 1917 года. Но это - по моему политическому невежеству. Но вообще я думаю следующее. Теперь в Советском Союзе изображается дело так, что роль партии большевистской и социал-демократической партии была всем очень заметна, начиная с 1905 года. Это совершенно неверно. Я помню очень хорошо, что имени Ленина никогда не слышал до 17-го года. Потом его стали преследовать, тогда об этом везде писали, но осведомленность моя лично была очень слабая во всех этих делах.
- А что вы можете рассказать про лето 1917 года? У вас остались в памяти какие-то картинки, разговоры?
- После моей болезни мы поехали с женой в Крым, в Симеиз, и там прожили два с половиной месяца. А потом, в начале лета, вернулись в Петербург и сразу отправились в Финляндию, где была дача моих родителей, и там прожили все лето, а после этого осенью, как раз накануне Октябрьского переворота, я откомандировался в Пермский университет, потому что тогда уже начались некоторые затруднения с продовольствием. И я решил, что в Перми, во вновь основанном университете, где как раз были мои друзья, в том числе тот самый профессор Отокар, - что там можно будет спокойно заниматься, готовиться к магистерским экзаменам. А что будет дальше - одному Богу известно.
В Перми революция произошла так же, как и во всех других местах, но Октябрьский переворот там пережили довольно мягко. Не было никаких особенных арестов, не говоря уж о расстрелах, и, собственно, город жил очень патриархальной, провинциальной жизнью еще и следующий год, и еще год, пока во время гражданской войны не наступил голод, а потом Колчак пришел и занял Пермь. Но не надолго, на полгода, потом он стал отступать. Причем тогда Пермский университет был, по распоряжению его правительства, эвакуирован и отправился в Томск, где я прожил с лета 19-го года до марта 20-го. После чего вернулся в Пермь. Съездил в 20-м году осенью в Петербург и застал там уже кончающийся голод. Мне рассказывали тогда, что, например, знаменитый востоковед Тураев, лекции которого я слушал, просто за эту зиму умер с голоду. А академик Шахматов тоже умер, но не от голода, а от того, что таскал дрова на пятый этаж дома, где он жил.
- Вы сказали, что в Пермь Октябрьская революция пришла с запозданием. Какой она вам запомнилась?
- Я это очень смутно помню именно потому, что это произошло как-то тихо и без особенных потрясений, и только постепенно тамошний отдел ЧК начал совершать разные расследования. Но я думаю, что это было в 18-м - в начале 19-го года. Тогда подвергся обыску мой друг профессор Отокар, потому что он писал книгу по истории старо-французских городов, которые, как известно, назывались коммунами, и вот когда в рукописи его люди из ЧК, которые совершали обыск, увидели слово «коммуна», это им показалось крайне подозрительным, они решили, что это какое-то контрреволюционное сочинение, и он просидел в тюрьме недели две, пока они это разбирали.
- Какие воспоминания у вас остались о преподавательской деятельности того времени?
- Я начал читать лекции в Пермском университете, преподавал средневековую историю, а также историю искусства. Потом, когда я вернулся в Петербург, в 21-м году стал преподавать в Институте истории искусств, который основал граф Зубов, ныне здравствующий в Париже. Позднее я начал преподавать и в университете. Продолжалось это почти до самого моего отъезда, до весны 24-го года. Преподавал без малейшего марксизма, совершенно для меня нормальным способом. Это было еще возможно.
Но это перестало быть возможным весной 24-го года, когда народное образование возглавил Покровский. Он провел очень суровые меры по чистке университетов. Также был принят закон, по которому дипломы об окончании высшего учебного заведения могли получить только выходцы из семей рабочих и крестьян. От чего для многих произошли очень большие неприятности. Именно после всего этого я понял, что теперь мне уже нельзя будет так читать лекции, как я читал до сих пор, и окончательно решил из России уехать. В 22-м году я уже уезжал на четыре с половиной месяца в Финляндию и в Германию. Но вернулся назад, правда, отчасти с наивной мыслью, что если мне захочется потом опять уехать, то меня отпустят легче, раз я таким паинькой вернулся обратно. Но на самом деле так не случилось, и второй раз мне было уехать гораздо труднее, потому что университет отказывался давать мне командировку, а давал только бумагу, что нет препятствий для моей командировки. И такую же бумагу мне дал Наркомпрос в Москве, куда я специально для этого ездил. Так что я был в полном недоумении, только один служащий петербургского ЧК (взятку я ему давать не решался) почему-то надоумил меня просто получить какую бы то ни было подпись в университете под бумагой, что меня командируют. И один из профессоров, который был не то деканом, не то помощником декана, поставил эту подпись, в результате чего я получил визу и смог в июле месяце 24-го года уехать окончательно из России.
- Вы мне рассказывали как-то очень интересный случай, который произошел, когда Покровский начал реорганизовывать жизнь студентов-медиков.
- Весной 24-го студенты-медики последнего курса Московского университета подали петицию на имя правительства, в которой просили дать им все-таки возможность (хотя они не могли быть причислены к сыновьям ни крестьян, ни рабочих) окончить университет, раз они уже сдали все экзамены и прошли все практические работы. Или чтобы им разрешили поехать за границу, чтобы там закончить свое медицинское образование. Когда они получили отказ, то несколько десятков человек заперлись в аудитории, и один из студентов перестрелял других и сам застрелился. Этого, конечно, в газетах не было, тщательно скрывалось, но слухи распространились, по-видимому, не только в Москве, весть об этом дошла и до Петербурга. Всем стало все ясно после того, как Покровский начал расправляться с разными профессорами, главным образом с историками, потому что он сам был историк России, но ему не давали хода при старом режиме. И он сейчас же отставил от кафедры Платонова, который получил сперва место в архивах, а потом был сослан куда-то в провинциальный город, где и умер. На других тоже распространялись эти гонения, и все в университете поняли, что теперь надо во всех науках проводить принципы марксизма-ленинизма.
Еще могу вам рассказать один случай, который тоже касается перемен 24-го года. Я познакомился в это время с профессором Дмитрием Константиновичем Петровым, который был специалистом по испанской литературе по кафедре романской филологии. Он весьма бодро держался, читал лекции, устраивал различные доклады в своем семинаре. Но весной 24-го он впал в большой мрак, и когда я уехал, скоро после этого, кто-то приехал в Париж и рассказывал мне, что Дмитрий Константинович заболел, слег в постель и не встает, и уверяет, что у него рак и он должен умереть. Он действительно вскоре умер. И потом мне рассказывали, что, по-видимому, дело было так: он просто решил себя уморить голодом, лежал в постели и отказывался от еды.
- Когда вы покинули Россию?
- В июле 24-го года. Я поехал сперва в Финляндию, а потом 20 октября отправился в Париж, где и поселился.
- Перед отъездом за границу вы могли как-то обменять рубли на валюту, или университет вам предоставлял какие-то средства?
- Нет, университет мне никаких денег не давал. Это было бы и не совсем добросовестно с моей стороны брать у них деньги, потому что командировка была фиктивная. На первую поездку средства у меня были: я продал за совершенно ничтожную сумму один из домов моего отца какому-то спекулянту, и деньги эти мне выплатили в Финляндии по его распоряжению. Я приехал к матери в Финляндию, получил эти деньги и на них смог несколько месяцев пожить в Германии, поездить по немецким музеям и вернуться назад.
А второй раз у меня никаких денег не было, я выехал совсем без всяких средств в Финляндию, где жила моя мать, а потом приехал в Париж. Уже надо было деньги как-то зарабатывать.
- А когда вы впервые подумали, что настанет такой момент, когда семейное имущество нельзя будет продать, что его просто отберут, и все на этом кончится?
- Что касается домов, то они немедленно были отобраны. Продажа дома - это была совершенно незаконная сделка, которая совершалась только в расчете на то, что падет правительство. Но в качестве доцента университета я все-таки получал жалованье, на которое более или менее можно было жить как в Перми, так потом и в Петербурге. И утрата этой недвижимости, полученной от отца, меня в то время сравнительно мало беспокоила. Один дом был на Каменноостровском - тот представлял большую ценность, а другой был на Литейном. Вот его-то я и продал за ничтожную сумму.
- После Октябрьской революции в течение долгого времени большинству казалось, что советское правительство не удержится у власти. Когда вы лично осознали, что оно пришло надолго?
- Я, собственно, никогда большим оптимистом не был, в отличие от моего отца, который еще в 17-м году - правда, до прихода к власти большевиков, до Октябрьской революции - заплатил налоги на недвижимость. Очень высокие налоги: для того, чтобы заплатить, ему пришлось заложить бриллиантовое колье моей матери. А затем, когда совершился Октябрьский переворот, то, конечно, он уехал в Финляндию, как и все, у кого там были дачи, и там вскоре умер. Умер он, когда я был в Томске. Конечно, очень многие в то время думали, что это все вопрос нескольких месяцев. Кто надеялся на разные белые движения, на их успех в гражданской войне, кто на то, что власть сама рухнет из-за голода и разрухи. Но я не очень на это рассчитывал. Не помню уж точно, что именно я думал, но помню очень хорошо, что когда Колчак распорядился Пермский университет эвакуировать в Томск, я считал, что эта мера излишняя. Потому что если ему приходится отступать обратно в Сибирь, он все равно не продержится. Это вопрос месяцев, года, может быть, но не больше. И вообще в успех белых движений я не очень верил.
- А почему вам казалось, что у них нет больших шансов на победу?
- Потому что советская власть сумела к тому времени организовать свою армию - я думаю, что Троцкий сыграл в этом очень важную роль и, вероятно, проявил большие организаторские таланты. Все-таки ряд старых военных, компетентных в военном деле людей, перешли на их сторону. Было ясно, что союзники по-настоящему белым войскам не помогают. Конечно, если бы они оказали настоящую помощь Юденичу, Деникину или Колчаку, тогда другое дело, они могли бы тогда сломить сопротивление советской власти и прикончить революцию. Это несомненно.
- А после того, как вы в 24-м году выехали из России, чем Вы занимались?
- Я прожил всю жизнь в Париже. Уже в России я немножко писал в качестве критика. Во Франции стал сотрудничать в эмигрантской периодической печати и, кроме того, стал писать по-французски. Потом я стал профессором в Богословском институте в Париже в 32-м году и преподавал там 20 лет. Потом наступил период, пять лет, когда я, хотя и сохранил свою парижскую квартиру, но жил в Мюнхене, потому что работал на Радиостанции «Освобождение», а потом опять вернулся в Париж, где живу и сейчас.
Предисловие и публикация Ивана Толстого
Алексей Митрофанов
Органическое свойство
Саратов: торг здесь неизбежен
Перед самым Новым годом, а точнее, 19 декабря депутаты Саратовской городской думы на заседании комиссии по промышленности, транспорту, связи и торговле города приняли волевое решение - одобрить предложение законодательных органов об ограничении уличной торговли. Слово «ограничение» не стоит понимать слишком буквально. Речь идет о запрете уличной торговли вообще. За исключением специально отведенных для этой цели мест - типа рынков без крыши.
I.
Город Саратов - поволжский, торговый. Сколько он помнит себя - жил с коммерции. Именно купля-продажа служила основой городской экономике, базисом городской культуре и объектом самого пристального внимания путешественников, журналистов и писателей.
Основой торговых основ была, разумеется, пристань. Журнал «Московский наблюдатель» в 1835 году сообщал: «Мало городов в России, которые совокупляли столько торговых выгод по местоположению, как Саратов… Рынок Саратова завален товарами из Сибири, лесом из Вятки, птицею от немцев, скотом, салом и шерстью от киргизов и калмыков. Прибавьте к этому благодеяние природы: всякого рода рыбу, доставленную Волгою, и соль из заволжских соляных озер. Многие жители разводят сады, и город окружен богатейшими садами России».
Спустя полвека пристань восхвалял «Саратовский дневник»: «Торговля Саратова на пристани вообще так значительна, что городской берег Волги, который растянулся на 6 верст, бывает иногда не в состоянии вместить в себя всего количества скопляющихся у Саратова судов. Навигационная пора - это целый лес мачт, между которыми мелькают там и сям дымящиеся пароходные трубы, а на берегу - толпы рабочих, занятых погрузкой и разгрузкой судов».
Газета же «Саратовский листок» в 1898 году описывала пристань таким образом: «Берег Волги. Полдень. Солнце палит немилосердно. В воздухе висит сухой туман, заволакивающий Заволжье почти непроницаемой пеленой. По набережной от езды, точно от движения каких-нибудь полчищ, носятся целые тучи мелкой, едкой пыли. На реке - мертвая гладь. С разгружаемых судов от времени до времени доносится ожесточенная брань, возникающая на почве отношения „труда к капиталу“ и наоборот».
Палящее солнце - не помеха для дела. А добрый матерок - ему лишь в помощь.
II.
Но это, так сказать, оптовая торговля. С розницей, однако, тоже было все в порядке. Особенно на главной улице - Немецкой, ныне проспект Кирова: «Разнообразные магазины идут от ее начала и до конца. Тут сгруппировалось все: магазины белья, портные, фотографы, сапожники, чайные и колониальные магазины, ювелиры, магазины мод, перчаточные, парфюмерные; тут же рестораны, большая гостиница бр. Гудковых, «Зимний сад» М. Корнеева, редакции и типографии двух газет, и проч. и проч.
Здесь постоянное движение экипажей и праздного люда. Особенно оживлена Немецкая улица после 4-х часов пополудни, когда обычная публика умножается любителями прогулки и катания. Вечером окна магазинов сияют огнями и сверкают своими блестящими выставками на окнах - и в это время улица действительно красива«.
Реклама здешних заведений была красочной, безудержной и бесподобной. Вот, например, как, по словам здешних дореволюционных копирайтеров, выглядел магазин некоего Иванова: «Снабжен всевозможными гастрономическими закусками, как-то: страсбургские паштеты, икра свежая и паюсная, сардины, анчоусы, омары, балыки осетровые и белужьи, соусы английские, горчицы французские. Большой выбор сыров и колбас. Кондитерские и бакалейные товары… Гаванские сигары».
А по соседству находилась булочная самого Филиппова: «Всегда громадный выбор ежедневно свежих конфет, шоколада, пастилы, мармелада, тянучки, паты, помадки, тортов, карамели, пирожных, монпансье, печенья. Сухари всевозможных сортов. Принимаются заказы на мороженое, крем, пломбир, джем, кулебяки».
Прямо хоть сию секунду вскакивай с дивана, включай интернет и разыскивай на «Яндекс-маркете» машину времени с доставкой на дом - чтобы незамедлительно в путь.
III.
Предприниматели Саратова все время шли в авангарде. В частности, в 1910 году, когда синематограф только-только совершал свое вхождение в быт и культуру россиян, управляющий садом «Ренессанс» г-н Ломакин выписал из-за границы так называемый «синематограф-автомобиль», который может в перерывах между рейсами трансформироваться в кинозал на 800 мест.
А спустя год, когда автомобиль еще был редкостью неописуемой, некие Иванов и Соколов открыли в городе «автомобильное депо», которое занималось продажей, ремонтом и сдачей в аренду машин. Эти предприниматели-миссионеры завлекали клиентов: «Всегда имеются на складе разных заводов автомобили, мотоциклетки, велосипеды, шины и автомобильный материал: масло „ойль вакуум“ компании всех сортов, отпуск бензина, масла, карбида во всякое время дня и ночи. Отпускаются автомобили напрокат».
IV.
При всем при том предприниматели Саратова были, что называется, на выдумку горазды. В частности, в городе славился так называемый «Народный трактир» Константина Каспаровича Деттерера. Над входом у него висела надпись: «Не дай себя надуть в другом месте. Входи сюда». Время от времени хозяин устраивал тут выставку картин или же выступление какого-нибудь музыканта. Кроме того, у Деттерера в зале сидел попугай, который знал две фразы. Когда к очередному гостю подходил официант, тот попугай со скрипом говорил: «Пьешь сам - угости хозяина». Когда же посетитель уходил, все тот же попугайский голос напоминал ему: «Ты заплатил деньги?»
V.
Прошли десятилетия. Можно сказать, столетие прошло. Что изменилось в этом плане? Ровным счетом ничего. Саратов все так же торгует - правда, порт свое значение утратил, а железная дорога, наоборот, приобрела. А отношения между продавцом и покупателем все так же отличаются трогательной свойскостью.
Вызываю такси в аэропорт. Сажусь. Едем.
Спрашиваю:
- Сколько стоит?
- Двести рублей.
- Чего так дорого-то? Аэропорт недалеко.
- Ну, ладно, так и быть. Сто пятьдесят дадите?
- Хорошо. Сто пятьдесят дам.
VI.
Заселяюсь в гостиницу. Гостиница - загляденье. Широкий коридор, можно сказать, что холл. Просторный номер. Высоченный потолок. Санузел тоже далеко не тесный. Душевая кабина объемистая, стенок не задеваешь.
Правда, унитаз - практически под раковиной. Очень модно сейчас экономить пространство. Здесь его сэкономили так. Но ничего - приспособился.
А так все замечательно. Даже зонт фирменный висит в прихожей на крюке. В дождь постояльцы гостиницы узнают друг друга издалека.
День живу, два живу. «Давайте, - говорю, - я заплачу за проживание». «Да ладно, - отвечают, - как-нибудь потом».
В конце концов у меня согласились деньги взять. И называют неожиданно большую сумму. Оказывается, когда бронировали номер, у меня с администратором произошло некое взаимонедопонимание, и меня поселили пусть и в самый дешевый номер, но зато в самом дорогом корпусе. А я рассчитывал на дешевый номер в дешевом корпусе.
- Что же делать? - спрашиваю.
- Не волнуйтесь, не волнуйтесь. Сейчас я позвоню управляющему, и мы быстренько решим этот вопрос.
Позвонила. И действительно - вопрос решился быстренько. Мне оформили сколько-то-там-процентную скидку - чтобы стоимость номера стала именно той, на которую я изначально рассчитывал.
- У нас все для клиента, у нас все для клиента. Все для того, чтобы вам здесь понравилось, чтобы вы приезжали еще.
VII.
Два часа ночи. Хочу купить себе в номер воды или соку какого-нибудь. Вижу - над тротуаром огромная вывеска: «24 часа». Оказалось - парфюмерный магазин. Купил шариковый дезодорант и мыло. Правда, и соку купил - он здесь на всякий случай тоже продается. Видимо, не я один такой охотник до ночного сока - вот они и смекнули, оборудовали в углу витриночку и холодильничек. Зачем же доход упускать?
Расплачиваюсь:
- Если можно - без сдачи, пожалуйста.
Отдаю все десятки. Всю мелочь. Не хватает рубля. Начинаю копейки считать.
Продавщица:
- Ну хотя бы десятюльничками.