Газеты мои позакрывались бы. Как большинство тогдашней интеллигенции, я выживал бы близ Горького, начал бы из деликатности хвалить его сочинения, которые прежде всегда ругал, но он бы меня осаживал, конечно (только для виду, ибо был не шутя тщеславен). Возможно, я переехал бы в ДИСК (Дом искусств, потом кинотеатр «Баррикады», теперь тоже закрывшийся), дружил бы с Пястом, Грину сначала казался бы пошляком, но потом мы бы сошлись на почве общей любви к морю. Наверное, интереснее всего мне было бы с Гумилевым. Один раз я поговорил бы с Блоком, но он ждал бы чего-то, чего я никогда не смог бы сказать. Наверное, я должен был бы объяснить ему, что в «Двенадцати» он все-таки прав, - но вряд ли я смог бы сделать это достаточно убедительно.
Я читал бы лекции, получал пайки, вел кружок вроде серапионовского, чувствуя себя не столько спасителем и пропагандистом старой культуры, сколько крысоловом, растлителем малолетних: хватает и того, что мы живем с этим багажом, им-то зачем навешивать гири на ноги? Ведь они прелестные, веселые молодые люди, они смогут быть тут счастливы! Но тайный голос шептал бы мне, что без культуры никто не будет счастлив в голодном рассыпающемся городе, что только умением цитировать стихи покупается их легкое призрачное счастье. Мандельштам доказывал бы мне, что Вагинов гений. Я бы стихов Вагинова не любил и советовал ему переходить на прозу, что он, впрочем, отлично сделал и без меня.
В гражданскую я ездил бы по деревням менять вещи на хлеб, но эта приживальческая-выживальческая жизнь из милости очень скоро мне надоела бы, и я, что делать, пошел бы сотрудничать с новой властью. Гиппиус в очередной раз перестала бы подавать мне руку, и это убедило бы меня в правильности моего выбора. Все-таки очень многое большевики сделали правильно, а то уж до того все прогнило… До какого-то момента в Петрограде еще можно было ругать Зиновьева, и я ругал бы, потому что он и в самом деле неприлично себя вел. Но потом потребовалась бы уже голая пропаганда, я бы перешел на фельетоны, часто стихотворные, и попытался бы устроить советский «Сатирикон», но тщетно. Во время гражданской войны было еще не до смеху. Все вокруг стремительно бежали бы - кто на юг, к Деникину, кто на восток, к Колчаку. Друзья-сатириконовцы звали бы меня с собой в турне. Я бы съездил в Одессу, увидел дикую пошлость этой искусственной жизни - и никуда не поехал бы с последними пароходами, остался бы там. Женился бы на одесской гимназистке, наверное, - как тогда было принято, без документов, просто так. Перевез бы ее в Питер, в свою холодную квартиру. Устроился бы на совслужбу. Стали бы как-нибудь жить.
Мне, в общем, стало бы кое-что нравиться - футуристический задор ВХУТЕМАСа, московский футуризм, питерские молодые поэты, верящие, что все старое бесповоротно кончилось; наверное, думал бы я, революции другими не бывают, и у нас еще обошлось не так кроваво, как у французов… Доходили бы чудовищные слухи о терроре; я бы предпочитал не верить. Мой бывший приятель, с которым столько было выпито в репортерских забегаловках вдоль Фонтанки, свалил бы в Берлин и клеймил бы меня большевистским наймитом в эмигрантской прессе, подсчитывая, за сколько я продался. Так и вижу его скорбный, в прокуренных усах, ротик скобкой. Возможно, я написал бы ему ответное открытое письмо с обоснованием своей позиции, но ни в чем бы его не убедил: кричать «Продался!» так нравится русской интеллигенции, что отказать себе в этом удовольствии она не может. Оснований для положительной идентификации у нее нет, заслуг ноль, влияния на ситуацию - минус единица, и уважать себя можно только от противного, постоянно упражняясь в национальном спорте «руконеподавание». Впрочем, тут целое троеборье: неподавание, бойкот и «Мы говорили». Все это подробно описано у Горького в «Самгине»: чтобы ущучить типаж, понадобились четыре тома, и тех не хватило. «Говорить» легко, для этого в России ума не надо - все слишком понятно, но даже выбор между петлей и удавкой, заложником которого я оказался бы, кажется мне менее пошлым, чем предсказывать очевидное и горделиво самоустраняться. Меня интересует не правота, а правда, и потому я опять огребал бы с двух сторон: от большевиков - за интеллигентщину, от интеллигентов - за продажность. Я издал бы, наверное, пару повестей о том, как молодежь приспосабливается к мирной жизни после гражданской войны, но по этой части меня быстро забил бы А. Н. Толстой - он умел писать удивительно сочно. Хотя он спер бы у меня сюжеты «Гадюки» и «Голубых городов», меня считали бы его эпигоном.
Я переехал бы в Москву - в Питере слишком многое напоминало о прежней жизни, да и работы было меньше. Москва кипела, бурлила, НЭП стремглав вытеснил бы краткую революционную утопию, сокращения сокращались бы, возвращались бы прежние слова, привычки и развлечения - и это взбесило бы меня окончательно: вы что же, ради этого торгашеского триумфа пять лет морили и расстреливали друг друга?! Тут-то я и подумал бы впервые о том, что русская история слишком механистична, что человеку здесь нет места, что расстреливающие и расстреливаемые ничем не отличаются друг от друга и постоянно меняются местами. Мне даже померещился бы отъезд, но я, как всегда, передумал бы - от противного: съездил бы на месяц в Берлин, увидел бы послевоенную Европу, потерянных и тоскующих наших, того же Шкловского - и в панике прибежал обратно.
Но антинэповскую вещь я все же написал бы; «Комсомольская правда» меня бы проработала, Троцкий бы вызвал к себе для беседы и, увидев во мне оппозиционера, попытался бы завербовать. Я высказал бы опасение насчет того, что Сталин явно его переиграет; это очевидно не только из будущего. «Эта бездарь? Не смешите!» - фыркнул бы Троцкий и тут же перестал считать меня серьезным человеком. К счастью, написать обо мне ничего хвалебного он не успеет, и со временем это меня спасет. Я устроился бы к Кольцову в «Огонек». Там несколько раз пересекся бы с Маяковским, никому уже не хамящим, внутренне потухшим. Это вызвало бы у меня не злорадство, а сочувствие, и я попытался бы его утешить - неумело и неуклюже. Он вскинул бы на меня яростные глаза и промолчал, но при следующей встрече кивнул бы с неожиданной теплотой. Возможно, я бы что-то про него наконец понял, хотя бриковско-аграновский салон внушал бы мне стойкое омерзение. Ничем не лучше гиппиусовского: салоны все одинаковы. Только там хозяйка балдела от близости к Керенскому, а здесь - от близости к Чеке.
Я ездил бы по стройкам, работал в Жургазе, и комсомольская свободная любовь, пролетарская пошлость и крестьянская тайная злоба все больше отвращали бы меня. Я видел бы, что все идет куда-то совсем не туда, и написал бы повесть вроде «Луны с левой стороны» Малашкина или «Игры в любовь» Гумилевского, после чего меня бы окончательно проработали и надолго выгнали из литературы. Что самое интересное, классово близкие братья-эмигранты вроде Адамовича тоже стали бы меня поругивать - за непонимание масштаба перемен, которые им оттуда казались величественными; за пошлость и мелочность претензий, за то, что вместо великих человеческих документов (Адамович как раз тогда по-лефовски боролся за документальность, живые свидетельства, «литературу факта») я интересуюсь самокопанием, а надо собирать, записывать, публиковать! В общем, они оттуда учили бы меня любить Родину. Всем: и ортодоксам, и оппозиционерам, и крестьянам, и перевальцам, и конструктивистам, и обэриутам - всем я был бы чужой, потому что нет в России ничего столь непростительного, как твердое понимание бесчеловечности и имморальности ее истории - и твердый же отказ на этом основании делать безнадежный выбор и тупо держаться его. Идеологические различия вообще не играют тут никакой роли, и последовательный либерал так же глуп, как последовательный консерватор. Оба похожи на людей, пытающихся свернуть с железной дороги. Им угодна прямота, а она закругляется. Дымом паровозным хотела она чихать на их убеждения, ясно вам?
Но ради блаженного ощущения своей правоты и чужой неблагонадежности русский человек вечно жаждет поучаствовать в цепной реакции разделений: левое - правое, русское - нерусское, западное - почвенное. И поскольку в этой дискуссии у меня нет раз и навсегда оформленной позиции - меня одинаково дружно ненавидели бы свои и чужие, и я долго спрашивал бы себя о причинах этой ненависти, и успокаивал бы себя тем, что просто я, наверное, толстый.
В тридцатые до меня бы дошло - быстрей, чем в нулевые, - что никакой реставрации империи, по сути дела, нет. Есть триумф серости, пошлости и трусости. Я еще мог бы поверить, что Тухачевский действительно хотел захватить власть. Но допустить, что виноваты все взятые… В скором времени я задумался бы об эмиграции, да поздно. Пришлось бы поработать учителем и освоить навык письма в стол. Но в тридцать восьмом я все-таки сумел бы бежать. Тихо, без пафоса, отдав проводнику все сбережения, я перешел бы границу - либо в Белоруссии, либо на Украине. Мне почему-то кажется, что я успел бы. Это был бы побег метафизический, прочь от всей этой ложной парадигмы вообще. Страна, в которой быть лояльным позорно, а нелояльным - самоубийственно, наконец обнажила бы передо мной всю свою наготу; я понял бы, что здесь охотятся не за смыслами, а за ощущениями, а самых сильных ощущения два: теплый слитный восторг толпы при виде жертвы и коллективный оргиастический ужас, придающий всему почти невыносимую остроту. Я понял бы, что поддерживать здешние революции так же бессмысленно, как возражать против них. Что ни одна революция тут ничего не меняет. Что ни одна не будет последней. Короче, я обязательно понял бы все это - как поняли многие и тогда, но рассказать никому не успели. Одних взяли, другие боялись. А третьим было слишком страшно признавать бессмысленными свою страну, свою историю и судьбу.
Захар Прилепин
Вы правы. Боже мой, как все вы правы
О тех, кто не успел вскочить на подножку Истории
В октябре страна превратилась в большой перекресток.
Это была сухая осень, было много свободного ветра и мало солнца.
На перекрестках стояли рабочие, крестьяне, гимназисты, поэты. Говорили неуемно много: столько слов в России не произносили, наверное, никогда. Все будто бы обрели речь. Зачастую слова выходили корявыми или плоскими, однако каждое выдохнутое слово прибавляло еще толику энергии и тепла в раскручивающийся вихрь; нет, даже так - вихорь.
Кто- то вскрикивал, кто-то снимал шапку, не решаясь бросить ее вверх или под ноги. Матрос цокал зубом. Казак играл желваками. Розанов ненавидел. Блок слушал гул.
Когда начинается История - все правы.
Ну, вот кадеты. И растворенные среди них монархисты. Вы знаете Василия Шульгина? Кто не знает Василия Шульгина. Его отец, профессор и публицист, однажды завершил свою статью словами «Это край русский, русский, русский!», и сын поверил отцу навсегда.
Сын был таким: доброволец Первой Мировой, раненый в атаке. Антисемит, страстно выступавший против еврейских погромов. Ироничный, едкий, умный, с отличными манерами. О феврале 17-го говорил позже: «Пулеметов - вот чего мне хотелось». Участвовал в переговорах с Николаем II об отречении в пользу брата - Михаила Александровича.
В начале октября уехал в Киев и возглавил «Русский национальный союз». После революции создал организацию «Азбука», которая боролась одновременно и с большевизмом, и с украинским национализмом.
Если бы Василий Шульгин был моим дядей или другом моего отца, я непременно вошел бы в «Русский национальный союз», а потом в «Азбуку».
Когда начинается История, правоты становится непомерно много. Тем более если воздух полон торжества и надежды, и воздуха все больше, и музыка идет волнами.
Кстати, в октябре в Мариинском давали новый балет с Карсавиной - и, вы знаете, были полные залы счастливых людей. В те же дни бывший театральный парикмахер из Мариинского пояснял лобастому человеку, что парик для него будет готовиться не менее двух месяцев.
- Может, у вас готовые есть? - быстро спросил человек, потирая цепкие руки. Ему срочно был нужен парик, чтобы вернуться в Петроград, но не быть схваченным первым же патрулем.
Готовые парики пылились за шторкой. Лобастый выбрал себе парик с сединой. - Помилуйте, - возмутился парикмахер, - вы еще молоды, а в этом парике вам дашь все шестьдесят… - Вам не все равно, какой я парик возьму? - оборвал лобастый. Букву «р» он, конечно, не выговаривал.
Тогда же в Александринском театре была возобновлена драма «Смерть Ивана Грозного». Джон Рид вспоминал, как на этом спектакле воспитанник пажеского корпуса в парадной форме во всех антрактах стоял навытяжку лицом к пустой императорской ложе, с которой были сорваны орлы.
Сердцем я был бы с ним, с воспитанником пажеского корпуса: а что вы хотите - сказалось бы знакомство с монархистами.
Впрочем, позвольте. Был еще один мудрый человек, уже старик, вернувшийся в Россию после тридцати семи лет изгнания и, кстати сказать, тоже, как и другой изгнанник, произнесший речь на Финляндском вокзале, и тоже о революции.
Звали его Георгий Валентинович Плеханов. У него была своя небольшая организация под названием «Единство», собравшаяся вокруг одноименной газеты, которую он выпускал. Руководивший этим малым осколком РСДРП, Плеханов исповедовал консервативный социал-патриотизм, выступал за продолжение войны, и, надо сказать, это мало кому нравилось.
Разве что адмирал Колчак плакал большими, прозрачными слезами в октябре того года на плече у Плеханова, рассказывая о состоянии дел на фронте. «Если надо, я буду служить вам, социалистам-революционерам, лишь бы спасти Россию, - говорил Колчак, и добавлял глухим голосом: - Сознаюсь, социал-демократов я не люблю».
Какая все-таки трогательная и честная позиция в те дни была и у старика-социалиста, и у адмирала, который потом всевозможных социалистов вешал, как собак.
И опять же, как точно и метко ругал Плеханов «Апрельские тезисы» одного лобастого человека как «безумную попытку… посеять анархическую смуту в Русской Земле».
Нет, я был бы с Плехановым. Если бы он был моим дядей или, скажем, другом моего отца. Пришел бы в «Единство», увидел, как плачет Колчак, и сам сморгнул бы молодую слезу, и погладил старика по колену, и боязливо коснулся его плеча.
Впрочем, была еще одна группа: «Новая жизнь». Она тоже получила свое имя от газеты - газету издавал Максим Горький. Группа объединяла нескольких почитателей Горького, несколько рабочих, ну и представителей интеллигенции, конечно, - куда же без них. Она была в чем-то, безусловно, схожа с плехановским кружком, разве что исповедовала интернационализм.
А как можно было не стать поклонником Горького в те времена? Авторитет его был огромен, слава оглушительна, войти в состав «Новой жизни» стало бы большой честью для меня. Ну и пусть интернационализм, что ж такого. Обязательно пришел бы туда. Если б меня, конечно же, не отговорил мой отец; но он ни разу не отговорил меня ни от одной глупости.
Другой вопрос, что Горький не желал и не умел участвовать в реальной политике, вгрызаться в драчки, посягать на места в думах, собраниях и комитетах. И вскоре я понял бы, что нужно искать иную группу, собравшую реальных людей.
«Быть может, настоящие меньшевики?» - задумался бы я.
Ведь были же настоящие меньшевики, уже далекие от Плеханова, настаивавшие на необходимости эволюционного прихода к социализму. Как это тонко: настаивать на эволюции; как это ново.
Но нет, нет, нет - ведь они стремительно теряли свой авторитет, на выборах в Учредительное собрание меньшевикам светило три процента, едва ли к ним могло прибить сквозняком хоть одного стоящего человека.
А стоящие люди были. Скажем, если бы я узнал в те годы Савинкова… О, если бы я познакомился с ним!
Я ведь уже знал к тому времени повесть «Конь бледный». С ледяными руками и остывающим сердцем читал я эту настоящую черную книгу любого мыслящего подростка. Да что там подростка: Валерий Брюсов говорил о сочинении Савинкова как о превосходящем по качеству и замыслу любую вещь Леонида Андреева. А просто Савинков видел в лицо всех бесов, которых вызывал, в то время как Леонид Андреев всего лишь фантазировал.
Вы ведь знаете Савинкова? Да-да, террорист и поэт. Это он придумал, как убить министра внутренних дел Плеве в 1904-м, и великого князя Сергея Александровича годом спустя. Его приговорили к повешению, он сбежал в Румынию. Конечно же, в Первую Мировую воевал во французской армии. После отречения царя вернулся в Россию. У него были жесткие представления о том, что нужно делать: война до победного конца, введение смертной казни в армии за дезертирство и малодушие, и вообще желательно диктатура.
Как это все по-русски. Все, все, все. И монархия, и интернационализм, и диктатура, и эволюция. Как же все были удивительно правы.
Савинков поддержал несостоявшегося диктатора Корнилова, пытался объединить его с Керенским. Ничего не получалось. В итоге разругался с Корниловым, а Керенского он и так не очень уважал.
Все распадалось, ничего не шло им в руки, никому из них не везло.
Мало кто помнит, что 25 октября Савинков пытался освободить Зимний дворец от красногвардейцев. Ах, если бы Савинкову и его веселым казакам повезло, какой, черт возьми, фортель выкинула бы русская история. Какие обильные крови растеклись бы, не хуже, чем при большевиках.
Но было уже поздно. Лобастый к тому времени снял парик.
За несколько дней до савинковской авантюры, стремительным почерком лобастый написал: «…Чтобы отнестись к восстанию по-марксистски, т.е. как к искусству, мы… не теряя ни минуты, должны организовать штаб повстанческих отрядов, распределить силы, двинуть верные полки на самые важные пункты, окружить Александринку, занять Петропавловку, арестовать генеральный штаб и правительство, послать к юнкерам и к „дикой дивизии“ такие отряды, которые способны погибнуть, но не…»
Каков стиль, Боже мой. Поэзия! И сколь неукротима энергия. Если бы он не сорвал свой седой парик, парик загорелся б у него на голове. И даже Савинков на своих бледных конях смотрелся пред ним не более чем шумным и злобным ребенком.
О, зачем твои бледные кони, Савинков? О, закрой свои бледные ноги.
Никто из противников Владимира Ленина не смог совладать с властью в том октябре.
Они так и не сумели найти общий язык - Милюков, Набоков, Шульгин, Родзянко: «мать их за ногу», срифмовал Маяковский. И, кроме того: Корнилов, Керенский, Савинков, Церетели, прочие, прочие, прочие.
А Ленин не искал ни с кем общего языка: он просто уловил ровно то мгновение, когда можно было вскочить на железную подножку проносящегося мимо состава (это была История). Мгновением позже было бы поздно. Но он вспрыгнул, схватился за железное ребро, и оторвать его ледяной руки не смог уже никто.
Состав ворвался в Россию, как раскаленное железо в белые снега, и остались черные, в пепле и крови борозды. Время отпрянуло в стороны. Планета треснула, как арбуз. Голоса на перекрестках смолкли.
В те времена, вновь и вновь говорю я, правы были, наверное, все. Очень многие, очень многие были правы. Но что толку в их правоте, если никто из них не смог потребовать сразу и все: власть, эпоху, нацию, спасибо, сдачи не надо, что у вас там в углу, вон там, да… религия? давайте сюда.
Такая жадность оскорбила многих в самых лучших чувствах.
Следующие три года каждый из оскорбленных требовал себе хоть немного власти, хоть немного славы, хоть немного земли, хоть немного эпохи. Всем дали именно столько, сколько просили: чуть-чуть славы, глоток власти, отсвет эпохи, кусок земли. Господь не обижает никого: дает каждому по запросам.
Вы спросите: а что делали вы, молодые люди Октября? А что было делать нам, растерявшимся на сквозняках?
Гайто Газданов, пятнадцатилетний юноша, в будущем - гениальный писатель, спросил у своего дяди на исходе Гражданской войны:
- Кто прав: красные или белые? - Красные, - ответил дядя.
Гайто пошел воевать за белых: лишь потому, что их части были ближе.
Во времена, когда к нам снисходит настоящая История, выбор не имеет смысла: всякий является творцом общего дела. Всякий своим веселым, злобным, паленым или чистым дыханием усиливает вихрь внутри черной воронки, завертевшей и вознесшей до самых небес несчастную страну.
…Это русская, русская, русская страна…
Я помню только, что в ночь на 25 октября у моей дочери, совсем еще маленькой девочки, начали резаться зубки. Она вскрикивала: «Папа, папа, уско!»
Ей стреляло в ушко. Я прижимал дочку к себе.
В городе была слышна пальба, но далеко от нас, далеко. Мы переждали ночь, и вот уже, успокоенный, проявился за окном лобастый, ярко-розовый с синей жилой поперек, рассвет.
- Папа, чудовище! - выговаривала дочка на одних гласных и свистящих, забыв от ужаса и «д» и «в». - Боюся я, - шептала она, глядя в окно, а я смеялся. - Никого нет, - сказал я. - Все будет хорошо.
И мы заснули.
Александр Храмчихин
Марш маркитантов
Спасение России варварскими методами
Сейчас мы уже не сможем определить, когда российская катастрофа стала неизбежной. Во всяком случае, это произошло гораздо раньше февраля семнадцатого, февраль стал только зримым проявлением катастрофы. Более того, это явно случилось раньше лета четырнадцатого. Ввязавшись в бессмысленную бойню Первой Мировой, Российское государство лишь максимально приблизило сроки катастрофы.
Война четко и ясно показала, что Россия обречена, поскольку общество ее, как выяснилось, полностью разложилось. Армия поначалу воевать вроде бы хотела, но, совершенно очевидно, не могла: тыл сразу начал наживаться на собственной армии, таким образом с редким цинизмом ее убивая. А следовательно, убивая и страну. Какие состояния делались на военных поставках! А солдаты в результате сидели без боеприпасов и хлеба. Это явление стало массовым и обыденным - и нет оснований думать, что такую ситуацию создали большевики.
Армия под влиянием разложения тыла и собственных неудач на фронте тоже разложилась. Совершенно понятно это стало в феврале семнадцатого. Месяцем раньше Владимир Ильич публично плакался о том, что ему, скорее всего, не увидеть уже русской революции. Так что, опять же, не большевики организовали февраль. А именно в феврале окончательно рухнули все моральные устои, и стало слишком заметно: страна превратилась в стадо и стаю одновременно. Солдаты и матросы тысячами убивали своих офицеров, когда Ильич еще ехал в пломбированном вагоне через Германию. Тогда же десятки тысяч солдат драпали с фронта. И уже было видно, что у страны нет шансов на спасение, поскольку общество активно и целенаправленно занялось самоуничтожением. Большевики, как это ни банально, подобрали власть, валявшуюся под ногами. Подобрали именно они - потому, что были самыми жестокими и беспринципными, потому, что выдвинули как раз те лозунги, которые необычайно нравились озверевшей и оскотинившейся стране. До многих довольно быстро дошло, что исполнять свои обещания большевики не собираются, но события развивались необратимо.
Рассуждения о том, как было бы хорошо, если бы Ильича с подельниками замочили до 25 октября, ничего не стоят. Хорошо бы не было. Было бы плохо, только по-другому. Страна просто разъехалась бы на множество (как минимум, несколько десятков) частей, судьба которых была бы крайне плачевной. Это сказано ни в малейшей степени не в оправдание большевистской банды, а исключительно в качестве констатации того факта, что не банда создала катастрофу - она только воспользовалась ею, чтобы потом творить уже другие, новые катастрофы.
Открытым остается вопрос, когда именно Россия превратилась одновременно в стадо и стаю? Война лишь сорвала тормоза, но не она стала причиной падения нравов. Россия уже была такой, это совершенно ясно. Мы, не жившие в то время, конечно, не можем судить, насколько факт моральной деградации общества был очевиден до начала войны. Но предполагать можем. Ведь если человек понимает, что наживаться на смерти своих солдат и офицеров нельзя, он не станет мародерствовать и тогда, когда для мародерства возникнут максимально благоприятные условия. Ответа на вопрос, как уже было сказано, нет. А жаль, потому что сегодня у нас очень похожая ситуация.
Россия и тогда переживала величайший в своей истории экономический бум. Чуть ли не до конца советской власти мы сравнивали экономические показатели с 1913 годом. Юный российский капитализм и тогда пер вверх со страшной силой. Рубль был крепкий, прямо как сейчас. Тогдашняя его конвертируемость не имела никаких принципиальных преимуществ перед нынешней неконвертируемостью. Все было, как и сегодня, замечательно и оптимистично.
Во внутренней устойчивости власти не было никаких сомнений, вертикаль стояла намертво (тогда ее, правда, так не называли). Православие, самодержавие и народность, подобно суверенной демократии, обеспечивали, казалось, счастливое единомыслие населения. А всего через несколько лет народ с наслаждением вытер ноги о престол и с яростью разгромил церкви.
Империя считалась одной из сверхдержав, ее голос звучал громко и уверенно, несмотря на досадную неудачу в войне с Японией. Неудачу сочли случайностью (как показала Первая Мировая, ошибочно). Так же и сейчас наш голос звучит все громче, увереннее, и как бы не имеет значения, что за напористыми интонациями - пустота, нет ни реальных успехов, ни реальных ресурсов. Чрезвычайно все похоже.
Единственная принципиальная разница между ситуациями состоит в том, что у нас сейчас нет войны. Это позволяет нынешней России не только не рушиться, но как бы даже расти и крепнуть. Но с разложением все более или менее понятно и безо всякой войны. В этом смысле войну у нас заменили политические и экономические реформы начала 90-х. Благодаря всесторонней и беспримерной свободе, которую они дали, выяснилось: очень значительная часть населения уверена, что продается и покупается абсолютно все, а быть беспринципным подонком не просто допустимо, но единственно правильно. Эта убежденность проникла во все возрастные и социальные группы - от Кремля до самых до окраин. Ее носители стали достойными наследниками поставщиков Русской Императорской Армии, благодаря которым у нее не было снарядов и хлеба. Как уже было сказано, не война сделала тех поставщиков мерзавцами, она просто позволила им быть таковыми открыто. Соответственно, не реформы сделали негодяями столь многих наших современников. Они были таковыми и до девяносто первого, просто ждали удобной ситуации. Никакие реформы не могут заставить офицера продать солдата в рабство, а врача - отказать больному в помощи, если тот не заплатит. Есть вещи, которых нельзя делать, не зависимо ни от каких внешних обстоятельств.
Жизнь каждодневно и ежечасно предоставляет свидетельства того, что число сторонников концепции продажи и покупки всего постоянно и неуклонно растет. И это не оставляет России никаких шансов.
Точнее, шанс, вроде бы, дает отсутствие войны. Появляется время на то, чтобы как-то вылезти. Однако, судя по истории СССР, страна может разъехаться и без войны. Война - мощнейший катализатор катастрофы, но можно обойтись и без нее. Главное же в том, что вылезти можно только тогда, когда пытаешься вылезти, а если осознанно погружаться все глубже и глубже, то какая разница - есть война или нет? Понятно, что не национальные проекты нас вытащат, а принципиальная смена ментальных установок. Установки, однако, не меняются, а, наоборот, закрепляются, особенно в новых поколениях.
К тому же, в отличие от ситуации девяностолетней давности, сегодня нет той силы, которая хотя бы варварскими методами могла бы скрепить страну. Единственные формальные претенденты на роль такой силы - русские нацисты. Однако дело даже не в их полной разобщенности, а в том, что многонациональную страну они могут не скрепить, а лишь ускоренными темпами развалить, гарантировано и безвозвратно. Одним из факторов успеха большевиков был, безусловно, их интернационализм. Причем это, по-видимому, единственная большевистская декларация, которая хотя бы в какой-то мере выполнялась на практике. Кроме того, Россия, пожалуй, больше не переживет скрепления варварскими методами. Так что спасти страну может только чудо. Но мы его не заслужили. Как тогда, так и сейчас.
Дмитрий Ольшанский
Упрям в вере своей
Ко дню рождения наркомвоенмора
На утро архимарит с братьею пришли и вывели меня; журят мне, что патриарху не покорился, а я от писания ево браню да лаю… У церкви за волосы дерут, и под бока толкают, и за чепь торгают, и в глаза плюют… Побранил их, колко мог, и последнее слово рекл: «Чист есмь аз, и прах прилепший от ног своих отрясаю пред вами…». Так на меня и пуще закричали: «Возьми, возьми его! Всех нас обезчестил!» Да толкать и бить меня стали; и патриархи сами на меня бросились, человек их с сорок, чаю, было, - велико антихристово войско собралося! Ухватил меня Иван Уаров да потащил.
Житие протопопа Аввакума
В стенограмме не указано также, что с трибуны Президиума мне систематически мешали говорить. Не указано, что с этой трибуны брошен был в меня стакан (говорят, что тов. Кубяком). В стенограммах пленума окажется незаписанным тот факт, что член Президиума ЦКК, тов. Ярославский, во время моей речи бросил в меня томом контрольных цифр. Во время речи тов. Бухарина, в ответ на реплику с моей стороны, тов. Шверник также бросил в меня книгу. В стенограмме не указано, что один из участников Объединенного пленума пытался за руку стащить меня с трибуны.
Из письма Троцкого
Председатель Реввоенсовета Республики, нарком по военным и морским делам, вождь Красной Армии и организатор ее победы, профессиональный революционер, родившийся 7 ноября, ближайший сотрудник и наследник Ленина, член Политбюро ЦК ВКП(б) Лев Давидович Троцкий никогда не станет для русской истории разрешенным и уважаемым лицом. Сперва проклятый, а затем и забытый советским каноном большевик номер два так и пребудет для идеологов всех партий воплощенным злодейством, крупным бесом, политическим Мефистофелем. Троцкому не поставят памятник на Арбатской площади, у созданного им Минобороны, его не перезахоронят на Красной площади в рамках лицемерного «примирения и согласия», а имя его если и помянут какие сановники в своих бесконечных речах, то лишь в ругательном смысле. И даже в школьном учебнике, изданном в какие угодно, прошлые и будущие времена, он не будет никем, кроме как палачом, агентом заграничных клик, авантюристом, врагом СССР, России, Свободных Северных Территорий, или как они там еще будут себя называть.
Но вся эта протяжная, на столетия, брань и хула не способна оскорбить его беспокойный и в то же время величественный дух - даже если в тех местах, где он пребывает ныне, земные новости имеют хоть какое-то значение. «Нет существа более отвратительного, чем накопляющий мелкий буржуа», - Лев Давидович более всего не любил торжествующее, победительное мещанство и не ждал от него никаких почестей, тем более посмертных. Почетный караул у его праха, когда бы его выстроили товарищи зюгановы, был бы ему вполне омерзителен. Это запрещенное имя - Троцкий: какое счастье думать, что уж оно-то никогда не сделается казенным, никогда не покроется слоем той официальной кондитерской пошлости, что сопровождала весь двадцатый век его учителя и единственного начальника. Так не вовремя ушедшего покровителя, на похороны которого он так и не успел из своего больничного Сухуми, тем самым безнадежно исключив себя из череды всех грядущих советских царьков - потому что царьки те являлись из похоронных комиссий, в то время как Троцкому из всех ритуалов суждены были только исключение, изгнание и приговор.
Каким его стоило бы помнить теперь, когда все проклятия по троцкистскому поводу потеряли смертельную силу? Какие сцены из мемуарных свидетельств точнее всего передают образ наркомвоенмора во всем великолепии его эпохи, трагически сгинувших двадцатых годов? Например, исключительно красочной кажется мне зарисовка Шаламова:
Седьмого ноября 1924 года я увидел впервые Троцкого на военном параде к 7-летию Октября. Низкорослый, широколобый Троцкий стоял в красноармейской форме, в самом углу, невысоко, блестел только что отлакированный деревянный мавзолей. Я прошел в одной из колонн, пристроившись прямо на тротуаре где-то на Тверской, близ Иверской. Иверская действовала вовсю, восковые свечи горели, старухи в черном, мужчины в монашеских одеждах отбивали бесконечные поклоны.
А где-то рядом, в те же волшебные годы - эпизод, переданный профессором-богословом Волковым:
По людной московской улице марширует комсомольский отряд. Движение экипажей приостановилось. В открытом автомобиле, тоже остановившемся, сидят Троцкий и Флоренский - по своему обыкновению, в рясе, скуфье и с наперсным крестом; они беседуют, не обращая внимания на окружающих. Комсомольцы, поглядывая на них, угрюмо ворчат: «Видно, нами скоро попы командовать будут».
Треск свечей и земные поклоны в рифму с парадами и сиянием красных звезд, мальчики и девочки, со всей отчаянностью возраста уверовавшие в марксизм, мученики полуподпольной тихоновской Церкви, обновленческие проповедники и ортодоксальные политработники - едва ли в истории отечества нашего было время, превосходившее 1920-е в концентрации подлинного религиозного пыла. Всех этих людей, без разбора взглядов и классов, впоследствии уничтожит Лубянка, книги их, ветхие, плохо склеенные, будут разорваны и сожжены, диспуты запрещены, фракции разогнаны, соборы снесены, кружки пересажены в изоляторы, да и сама их уязвимая, романтическая вера в немедленное переустройство мира и человека будет подавлена голодом и медленным умиранием на рабовладельческих «общих работах». Комиссары исчезнут, и каждый, кто существовал неправильно, пропадет. Прошлого не было, и прадед мой, голосовавший за платформу оппозиции в 1923 году, никогда не приходил на собрание, которое тоже не проводилось, потому что вели его люди, заведомо не бывшие на свете, так что и помнить о них невозможно. В Большой Советской Энциклопедии есть «трохофора» и есть «Трошкунай», а между ними никого нет и быть не может, окститесь.
Но верховным, так и не сдавшимся главнокомандующим этой быстро погибшей раннесоветской вселенной так и останется Троцкий. Из всех многочисленных его регалий - что сохранится неприкосновенным во времени, в памяти и на Высшем Суде?
Собственные, исторически достоверные воззрения Троцкого на идеологию, революцию, жизнь и борьбу, к сожалению, практически не пережили их автора. Наивный механический материализм, упования на триумф рабочего класса и «пролетарской демократии», надежда на возрождение партии после «бюрократического засилья», практический марксизм и классовые сражения - все эти громокипящие, торжественные схемы оказались несостоятельными еще до того, как коммунизм как таковой обернулся трухой и пеплом. Мировая революция не состоялась, потому что колониальные державы нашли достаточно средств для замирения своего трудящегося. Революции на окраинах произошли, но двигателем их стал вовсе не мифический «пролетариат», а вполне реальный общинный крестьянин, китайский и латиноамериканский мужик марей. Материализм и научный атеизм провалились, потому что воспитанный без идеальной, божественной перспективы гражданин не хочет всеобщего счастья, а хочет только виллу, «Бриони» и кредитную карточку - и если революционеры происходили из аристократов и поповичей, то из жертв государственной пропаганды безбожия выходят только хищные буржуа, отменные господа средней руки и миноритарные акционеры. «Сталинская бюрократия» была вовсе не «временным вывихом термидора», но единственно возможной формой воцарения освобожденных классов, торжеством плебея, умеющего подчиняться, подворовывать и даже повелевать, но органически лишенного господского чувства социальной справедливости. «Рабочая демократия», за которую погиб Лев Давидович, а вместе с ним и тысячи примкнувших к оппозиции героев советской истории, вывела на сцену какого-нибудь «Николая Ивановича Ежова», этого бутовского маньяка, спасение которого от ига царизма и гнета поповщины и было смыслом самоубийственной работы всех русских революционеров. Наконец, капитализм, на обрушение которого были потрачены жизни, процветает и ныне - просто потому, что дурацкое «обобществление собственности и средств производства» не помогло против алчных и подлых свойств человеческой природы, худшее в людях все равно выжило, и даже умножилось, благодаря тому, что «Бога нет, и никого не жалко, пойду зарежу сторожа и приватизирую цветные металлы с телеграфных столбов». Социализм начинается с того, что душа бессмертна: во времена Троцкого признать это было немыслимо, но погубило эпоху и всех ее трагических протагонистов досадное непризнание этого факта.
Политическая биография наркомвоенмора также ушла в область архивов. Безусловно, теперь уже никто не сможет оспорить того, что именно он возглавлял Октябрьское восстание, именно он выиграл Гражданскую войну - однако революция была торопливо «предана», а классовая война кончилась капитуляцией революционных шашек перед всепобеждающим мебельным гарнитуром. Многолетняя, вначале поддержанная элитой партии, а позже одинокая, горькая борьба Троцкого против Иуды, Каина и Сверх-Борджиа, как он называл своего противника в поздние годы, была обречена с самого начала. Конечно, Николай Иванович Муралов, лучший из троцкистов в армии, мог перестрелять сталинскую шайку еще в декабре 23-го, но ведь ранняя советская история - не политика, а догматика, собор, а не свалка, учение, а не маневр. Троцкисты, вместе с их «Стариком», полагались на «объективные силы общественного развития», а не на пулю, как те, кому эта мрачная русская «объективность» на самом деле была на руку. Собственно, самих троцкистов было в действительности исчезающе мало. Студенты, интеллигенты, едва-едва рабочие - в то время как против них чугунным тараном шла огромная общинная масса, «ленинский призыв» из избы - в райкомовцы, вохровцы и прочие патриотически мордатые корнеплоды. Безусловно, если бы Троцкий считал себя и своих друзей не научными коммунистами, а участниками закрытого ордена вроде иезуитов, им удалось бы не отдать Россию во власть баньки, водки, плетки и балалайки. Но марксисту положено было носиться с «массами» - вот массы и погубили своих не в меру благородных, восторженных благодетелей. Впрочем, намеки на заведомую социальную катастрофу «партийного авангарда» содержались уже в самой теории «перманентной революции», которую Троцкому так и не простили патриоты-корнеплоды. Теория, в частности, гласила: 86%-й русский крестьянин - это тупик, безнадега; прорвав слабое звено в державной цепи, революционеры могут рассчитывать только на помощь восставшего Лондона-Парижа-Берлина. А не будет его - зарастет весь марксизм лопухом и капустой. Так и случилось: заграница не помогла, мировой пожар не зажегся, и, оставленные наедине с лаптями и семечками, все блестящие деятели Коминтерна были буквально прихлопнуты веником, которым приходящие с мороза толстощекие вертухаи обметали свои сапоги. «Давай пристрелим его по-бырому, а, Вась, - так примерно говорили друг другу колымские конвоиры Шаламова, - мы же в кино опоздаем, там „Свинарку и пастуха“ показывают, а эта контра троцкистская еле идет».
Все, что оставалось бывшему вождю в аду тридцатых - заново переживать несбывшееся, мысленно искать защиты у того, кто уже не мог предложить ему «блок против бюрократии». Как-то раз, в норвежской эмиграции, Троцкому приснился Ленин. «Вы устали, вы больны, вам срочно нужно отдохнуть, посоветуйтесь с врачами», - говорил изгнаннику его мертвый наставник. «Я ответил, что уже много советовался, и начал рассказывать о поездке в Берлин, но, глядя на Ленина, вспомнил, что он уже умер, и тут же стал отгонять эту мысль, чтоб довести беседу до конца. Когда закончил рассказ о лечебной поездке в Берлин, в 1926 г., я хотел прибавить: это было уже после вашей смерти, но остановил себя и сказал: после вашего заболевания…» В последние годы жизни только сила воли принуждала Троцкого продолжать борьбу - все его русские спутники умерли или были убиты. «Раковский был, в сущности, моей последней связью со старым революционным поколением. Теперь не осталось никого. Потребность обменяться мыслями, обсудить вопрос сообща давно уж не находит удовлетворения. Приходится вести диалог с газетами, т. е. через газеты с фактами и мнениями», - печально замечал он в дневнике. Итог известен: политика Троцкого погибла с ним. Впрочем, он был готов к этому: перед самой войной он сказал, что если и победа над Гитлером не принесет мировой революции, то значит, Маркс ошибался, и политэкономическая логика всей прожитой жизни будет перечеркнута. Но и это не остановит его: значит, будет какое-то новое, подчиненное иным законам сражение угнетенных против угнетателей, и он, Троцкий, все равно будет на стороне тех, кто слабее, тех, кому хуже.
Что же до личных качеств предводителя двух Интернационалов - они навряд ли смогут придать его образу дополнительные черты, привлекательные для всех равнодушных к истории коммунизма. Троцкий-полководец, с его децимациями и грозными приказами, был демонстративно, с античным оттенком жесток, Троцкий-нарком, окруженный царскими офицерами, насаждал бонапартистскую, аракчеевскую даже дисциплину, Троцкий-публицист, не уступавший Чуковскому и Дорошевичу, был слишком беспощаден к тем, кого считал бесполезным сором исторического процесса. Да и в частном измерении он всегда был скорее нежелательной для окружающих единицей. По точному замечанию Луначарского, «огромная властность и какое-то неумение или нежелание быть сколько-нибудь ласковым и внимательным к людям, отсутствие того очарования, которое всегда окружало Ленина, осуждали Троцкого на некоторое одиночество». Разве что Троцкий-старик, впервые растерянный и беспомощный, невольно показал свою уязвимость, слабость, человечность. В 1930-х у него были поразительные записи в дневнике. Сначала он неожиданно долго и подробно пишет о расстреле царской семьи, о том, как удивил его тогда Свердлов сообщением, что «Николай? Расстрелян. А семья? Тоже». Спустя почти двадцать лет он убеждает себя, что другого выхода не было, что Романовы пали жертвой династического принципа, что в 1918-м нужно было победить или погибнуть любой ценой. А затем идет другое, как будто не связанное с предыдущими рассуждениями:
О Сереже никаких вестей и, может быть, не скоро придут. Долгое ожидание притупило тревогу первых дней.
Сережа - это сын, расстрелянный в России. Другой сын, Лев, тоже погибнет, как и сестра, как и первая жена, как и муж дочери, как и жена сына, как и старший брат, как и один из внуков.
Но даже и этот невозможный ветхозаветный кошмар когда-то забудется. Во всяком случае, помнить Троцкого следовало бы в связи с совершенно иным, важнейшим, на мой взгляд, обстоятельством.
Лев Давидович, сопротивлявшийся судьбе в несчастном двадцатом веке, живший в условиях светского, секулярного общества, считавшийся главой материалистического, безбожного направления в политике, явил собой, тем не менее, пример несгибаемого, упрямого религиозного подвижника. Никакие предательства, никакие ссылки, тюрьмы и казни, наветы, удары и покушения не смогли сломить его и подчинить. Вопреки времени, вопреки всему политическому миру он провозглашал свое: революция возможна только во всемирном масштабе, сталинская клика ответит перед судом международного пролетариата, и не слушал несущегося в ответ - двурушник! вредитель! обер-шпион! Или, другими словами, «последнее слово ко мне рекли: „что-де ты упрям? вся-де наша Палестина, - и серби, и албанасы, и волохи, и римляне, и ляхи, - все-де трема персты крестятся, один-де ты стоишь во своем упорстве и крестишься пятью персты! - так-де не подобает!“»
Надо сказать, что сам Троцкий, подсознательно, быть может, но все-таки догадывался, кем он на самом деле являлся в той драме, которая виделась ему всего лишь классовой коммунистической войной. В 1935-м он удивительным образом замечает:
По поводу ударов, которые выпали на нашу долю, я как-то на днях напоминал Наташе жизнеописание протопопа Аввакума. Брели они вместе по Сибири, мятежный протопоп и его верная протопопица, увязали в снегу, падала бедная измаявшаяся женщина в сугробы. Аввакум рассказывает: «Я пришел, - на меня, бедная, пеняет, говоря: Долго ли муки сия, протопоп, будет? И я говорю: Марковна, до самыя смерти. Она же, вздохня, отвещала: Добро, Петрович, еще побредем».
* ОБРАЗЫ *
Дмитрий Быков
Броненосец «Легкомысленный»
Неповторимый Луначарский
В воспоминаниях Натальи Розенель - второй жены, посредственной актрисы, иудейской красавицы - содержится эффектная деталь: когда Луначарский умирал, французский врач для стимуляции сердечной деятельности рекомендовал шампанское. Поднесли вино в столовой ложке, Луначарский брезгливо отказался:
- Шампанское я пью только из бокала! Пока искали бокал, он и умер, перед самой смертью сказав: - Не думал, что умирать так больно.
В детстве, при первом чтении розенелевских мемуаров, мне этот эпизод казался свидетельством невыносимого позерства; теперь не кажется. Правильно он все сделал. Жест - великое дело, позерство на одре - высшая форма презрения к гибели, завет наследникам, почти подвиг. Тома его лекций, предисловий, речей и пьес читать неловко, почти все осталось в своем времени, если и мелькнет точная и нестандартная мысль, то немедленно исчезает под ворохом мишуры. Трескотня, склонность к эффектным и поверхностным обобщениям, упоение яркой фразой - все это мгновенно узнаваемые приметы его стиля. И все-таки, при всех этих закидонах, при несомненной ораторской монотонности и страсти к дешевым эффектам, он был лучшим советским министром культуры и просвещения, идеальным наркомпросом. «В белом венчике из роз Луначарский-наркомпрос», дразнил его Маяковский. Вообще только ленивый из числа художников не прохаживался по нему, что в глаза, что за глаза; он все терпел. И при этом отнюдь не был рохлей, линию свою гнул железно, не боялся ставить на место того же Маяка, и бешеные, срывавшиеся на крик споры не мешали им дружески играть на бильярде, причем Луначарский героически старался, хотя играл классом ниже. Маяковский входил в пятерку лучших бильядистов Москвы. Недаром Уткин гордился: «Я плаваю, как Байрон, и играю на бильярде, как Маяковский!», на что Луначарский добродушно поддевал его: «Но стихи-то?!»
Он был вообще человек остроумный, что как-то не особенно заметно в его теоретических работах и почти не отразилось в пьесах, действительно очень дурновкусных. Но срезать умел не хуже Маяка, шутки которого часто портит грубость. (Луначарский на одном из диспутов: «Сейчас Маяковский разделает меня под орех!» - на что Маяковский хмуро басит: «Я не деревообделочник». Это, вообще говоря, хамство, хоть и эффектное.) Наркомпрос действовал тоньше. Допустим, во время пресловутых диспутов с Введенским, послуживших поводом для дюжины анекдотов (типа: диспут Луначарского с митрополитом Введенским на тему «Был ли у Христа-младенца сад?»). Введенский произносит коронную фразу: «Ладно, будем считать, что я создан Господом, а вы, если так настаиваете, произошли от обезьяны». Аплодисменты. Луначарский, спокойно: «Давайте. Но, сравнивая меня с обезьяной, каждый скажет: какой прогресс! А сравнивая вас с Богом? Какой ужасающий регресс!» Овация.
Разговоры о его графоманстве давно набили оскомину, но, по-моему, лучше министр культуры, пишущий графоманские пьесы, нежели не пишущий никаких. Есть что-то провиденциальное, промыслительное, как сказал бы поп, - в том, что первым советским министром культуры и просвещения был человек со всеми писательскими комплексами (самолюбованием, мнительностью, болезненным вниманием к чужим слабостям), но без большого писательского таланта. В силу комплексов он хорошо понимал художников; в силу малой одаренности от его перехода на административную работу ни драматургия, ни критика не пострадали. При этом критик он был как раз ядовитый, не без таланта, чего стоит отзыв о купринском «Поединке», где метко и лихо раздраконен Назанский. Понимая свою высокопарность и часто моветонность, он не щадил и чужой. Потом, почти все отмечали его способность часами говорить без подготовки на любую тему: ему за это доставалось от большинства современников и подавно от потомков, но я и в этом не вижу ничего дурного. Министр просвещения обязан уметь без подготовки сказать красивую речь. Риторика - не последняя наука для государственного деятеля. Выпусти на трибуну с экспромтом любого современного министра, так максимум того, на что они способны - славословия Первого Лица. Луначарский, кстати, не боялся спорить с Лениным, ни в десятые, ни позже.
Он любил публичные дискуссии, диспуты, симпосионы - чем выгодно отличался от всех будущих советских и российских начальников просвещения и культуры. Вообразите публичный диспут Демичева, да хоть бы и Сидорова, да хоть бы и Губенко, с кем бы то ни было! По стилистике, вероятно, к нему ближе всего Швыдкой, недаром оба люди театральные и отлично понимают бесперспективность директив применительно к актерам и прочим сукиным детям. Остальные предпочитали от дебатов воздерживаться, полагая, что знают единственно верные ответы. Не зря у Радзинского в одном рассказе на дом к скульптору является комиссия принимать проект мемориала, осматривает скорбную Родину-мать, открывшую рот в беззвучном крике, и спрашивает:
- Чего это она у вас кричит? А художник отвечает: - Она зовет Луначарского.
Звали, звали, как без этого. Бывало, издевались над ним, но потом отчаянно ностальгировали, ибо он был министром, которого не боялись. Всех боялись, а его нет. Он был, конечно, никакой не начальник. Все знали его слабости: безумную любовь к молодой, красивой, глупой жене, страсть сочинять трагедии с социальным подтекстом, стремление реанимировать в советской элите вкус к «салонам». Ходасевич оставил убийственный очерк «Белый коридор», о том, как в Кремле, в каменевском салоне, Луначарский, ломаясь, читает чужие стихи, и все это с провинциальным актерским нажимом, «с выражением». «Быстро, быстро мчится время в мастерской часовщика». Ирония понятна, чего там, но несимпатична; Владислав наш Фелицианович вообще был мастер подмечать за другими мелкие и смешные черты и выглядеть на таком фоне довольно-таки демонически: «Здесь, на горошине земли, будь или ангел, или демон». Но вопрос о моральном праве на изысканное высокомерие остается открытым: не просто так Горький говаривал, что Ходасевич всю жизнь проходил с крошечным дорожным несессером, более или менее успешно выдавая его за чемодан. Луначарский не ангел и не демон, но человек в ХХ веке был куда большей редкостью. Он, само собой, фигура в высшей степени уязвимая, особенно с точки зрения хорошего тона, но и обаятельная, хотя бы по отсутствию претензий. Он отлично понимал уровень своих сочинений и не претендовал на роль арбитра вкуса. Иногда мне кажется, что он сознательно подставлялся всеми этими декламациями, драматическими опытами и громокипящими статьями. Мог бы руководить культурой, как Троцкий армией: сухо, страшно, директивно. Воли-то ему хватало - вспомним, как он осадил футуристов, когда они попытались отменить все дореволюционное и вообще дофутуристическое искусство. Но он понимал, что палкой в искусстве многого не добьешься, и способность быть смешным, нелепым и уязвимым обеспечивала ему куда больший авторитет, чем Троцкому его хваленая сталь в голосе.
Правда и то, что, по замечанию Чуковского, он обожал подписывать, выписывать, направлять, вообще распоряжаться; чувство восхищения собственной внезапной значимостью было ему в высшей степени знакомо. Он, по его признанию в одном из писем жене, никогда толком не верил, что большевики возьмут власть и безнаказанно удержат ее долее трех дней; однако взяли! Он от радости вприпрыжку носился по коридорам Смольного с криком «Получилось, получилось!» Это так же вошло в анналы, как диспуты с Введенским и прощальное требование насчет бокала: жест и в Смольном не последняя вещь, особенно для человека, «брошенного на культуру». Что до любви к подписаниям, распоряжениям и рекомендательным письмам - это он так играл. Культура при нем была в значительной степени игровой стихией. Недаром его любимым прозаиком был Франс, мастер иронической дистанции; не нужно думать, что Луначарский был глуп. В его тактике было много юродства, что, вероятно, и позволило ему умереть своей смертью. Хотя кто знает, что было бы, доживи он до Большого террора. Ленинская любовь могла не спасти. Правда, он со своим хваленым легкомыслием мог бы и подать голос против махины, и тут уж результат был непредсказуем: кто-кто, а бывший наркомпрос авторитетом пользовался, а храбрость заразительна. Вспоминая тех, кто не дожил до 1937 года, мы говорим о везении, но не допускаем мысли, что кое-что могли бы переломить и они. Луначарский был конформист, конечно. Но трусом не был, понимал, что «с перепуганной душой» много не напишешь; берег не столько себя, сколько творческую способность.
Очень может быть, что Горький во второй редакции очерка о Ленине кое-что присочинял, чтобы защитить тех, кто нуждался в защите: Луначарский переживал не лучшие времена, и отношение Ленина к нему в этом втором варианте стало не в пример теплей. Но Ленин действительно делал исключение для него (и отчасти для Горького), выделяя их из каприйской школы и признавая небезнадежными. Горький, понятно, нужен был ему как источник средств и мировой литературный авторитет, но Луначарского он, кажется, действительно… не скажу «любил», слово не из его лексикона, но относился к нему иронически-благодушно, не без любования. А все потому, что Ленину - цельному, законченному, монолитному, - нравились цельные натуры, и Луначарский в самом деле беспримесный идеалист эпохи раннего русского марксизма. Ленин называл его «Броненосец „Легкомысленный“», и это, как большинство ильичевых кличек, в точку. Луначарский иногда напускал на себя вид броненосца и громовержца, но легкомыслия было не спрятать. «Легкомыслие - от эстетизма у него», - говорил Ленин в очерке Горького (или Горький устами Ленина защищал впавшего в немилость наркома); допустить аутентичность этих слов легко, даже с поправкой на фирменное горьковское тире. Ленину нравились не те, кто думал по-ленински, а те, кому он мог доверять. За это - и тоже за абсолютную цельность характера - он любил Мартова; за масштаб личности прощал несогласия. Луначарского нельзя было заподозрить в двуличии: любуясь собой, богоискательствуя, даже декадентствуя, он был абсолютно искренен, и подозрительнейший Ленин не усомнился в нем ни на секунду. При этом он продолжал издеваться над его вкусами, негодуя на слишком тиражное издание «150 000 000» Маяковского и делая приписку: «А Луначарского сечь за футуризм». Но и сек - отечески, без обычной злобы; он понимал, что эстетские крайности наркомпроса не мешают ему быть преданнейшим сторонником Ленина среди всей большевистской когорты.
Недаром его ненавидел Сталин, враг цельных людей, подозревавший их в самом страшном - в неготовности ломаться и гнуться. Луначарский в самом деле ни в чем не изменился, не превратился в советского чиновника, не сделался держимордой, не выучился топать ногами на писателей и учить кинематографистов строить кадр. Легкомысленный и жизнерадостный Луначарский - Наталья Сац цитирует его совершенно ученическое четверостишие о том, что лучшей школой жизни является счастье, - был новому хозяину не просто враждебен, а противоположен, изначально непонятен. Стиль Луначарского мог быть фальшив, напыщен, смешон, но никогда не был административен. Он был последним советским наркомом - нет, пожалуй, еще Орджоникидзе, - умевшим внушить радость работы, желание что-то делать, азарт переустройства мира, в конце концов. Дальше опять пошли «начальнички» в чистом виде, люди, одним своим видом способные надолго отвадить от любой осмысленной деятельности.
Многие скажут, что Луначарский решал задачу заведомо невыполнимую - придавал революции подобие человечности, натягивал на нее маску «человеческого лица». Это, может быть, в метафизическом отношении не очень хорошо, даже и в нравственном сомнительно. Но для тех, кого он спас, метафизика и хороший вкус были не важней и не актуальней обычного гуманизма. Того самого милосердия, которого было тогда очень мало. Главное же, он явил миру принципиально новый тип политика: творца среди творцов. А что натворил много ерунды, так ведь девяносто процентов литературы Серебряного века были макулатурой и пошлостью, но очарования это не отменяет.
Он был отправлен в почетную ссылку и умер, ни в чем не раскаиваясь, все так же заботясь только о том, чтобы это хорошо выглядело. Высшая добродетель легкомысленных позеров - презрение к смерти. Есть вещи поважнее.
Нам бы сегодня хоть одного такого министра, но для этого нужен как минимум опыт Серебряного века. Плюс то редчайшее сочетание самоубийственности и жизнеспособности, легкомыслия и бронебойности, таланта и моветонности, которое, боюсь, не повторяется на земле дважды.
Михаил Харитонов
Добезцаря
Мифология брежневского обывателя
В тот день у нас не было двух уроков - кажется, рисования и физкультуры. Вместо этого обещали интересное: показать место, где все начиналось. То есть - подпольную типографию, где печатали листовки. Теперь там музей. Там все оставили, как было при царе. Интересно.
Я - октябренок, уже не очень юный: скоро пионерия, а потом и комсомол. В октябрята записывают всех, в пионеры, кажется, тоже. Так что это ничего не значит. Комсомол уже для старших ребят и для взрослых. Хорошее слово - «комсомол», в нем слышится «космос». У Сереги Кочергина есть комсомольский значок, но он его не носит, потому что рано. Зато у него октябрятский значок - классный такой, с маленьким кучерявым Лениным в стеклышке, пластмасска, здоровско. У меня он железный, как у всех, но тоже хорошо.
Я почему- то думал, что в типографию нас поведут рано-рано утром. Утро -очень советское время. Когда теплая весна, и розовая заря, и новостройка из розового кирпича, а над ней встает солнце - тогда советская власть чувствуется как-то очень сильно и чисто. Утро - молодость - коммунизм. Коммунизм - это заря и молодость, румянец мира. Днем уже не то, днем видна грязь, нищета, убожество, недостроенность, то есть уже социализм. А вечером, когда зажигаются фонари, в воздухе разливается что-то буржуйское, капиталистическое. Сразу понимаешь, что буржуи очень любят вечером гулять. Или ночью. У буржуев бывает «ночная жизнь», я читал про это в книжке. Ну, на то они и буржуи, чего с них взять-то.
Но в типографию нас повели все-таки не утром, а днем. И приметы развитого социализма были видны буквально на каждом шагу. То есть трещины на асфальте, грязь, какие-то окурки и прочие родимые пятна. Да, я уже знаю про родимые пятна, которые мы унаследовали от царя и отечества. «Царь» и «отечество» в моей голове склеились, потому что я прочитал какую-то книжку «не по возрасту», как сказала бабушка, книжку у меня отобравшая. Сейчас у нас нет царя и отечества, а есть Родина и Партия, а отечественного у нас есть война и обувь. Война была хорошая, а обувь плохая, и все хотят немецкую или югославскую, только бы не отечественную. Дедушка говорил, что до революции у нас была хорошая обувь, а потом нам не повезло с легкой промышленностью, потому что стали строить тяжелую, а про легкую забыли. А отец Саши говорит, что в революцию убили всех людей, умевших делать хорошую обувь. Это он, наверное, чего-нибудь не понял, потому что в революцию убивали буржуев, а обувь делали рабочие, ведь буржуи не работают.
А еще в революцию убили царя и бога и отменили букву «ять». Царя убили на самом деле, а бога не было, поэтому его… ну, я не знаю, как. Сломали, что ли, чтобы дураки в него не верили. Но потом его немножко разрешили, после Отечественной войны, потому что дуракам тоже нужно во что-то верить, а коммунизм вещь сложная, там нужно читать книжки - Маркса, Ленина и Брежнева, и еще много думать, а думать никто не хочет, и поэтому у нас не все получается, отсюда и родимые пятна. Даже наши руководители, и те Маркса и Ленина не до конца понимают, иначе у нас был бы уже коммунизм и розовые новостройки. А с богом легко: знай себе бейся лбом об пол да причитай - «боженька, боженька». В бога верят только дураки и старые бабки. Я летом в селе спорил с бабкой, которая крестилась, говорил ей, что бога нет, потому что наши космонавты на небо летали и его не видели. А бабка хитренько усмехалась и говорила, что до солнышка космонавты не долетели, а бог может быть и на солнышке. Бабка была глуха на левое ухо и гнала самогон. Тоже, кстати, штука для дураков: зачем взрослые его пьют? - он воняет гадостью и сам гадость, они же это говорят, и все равно пьют. Это как «ять», тоже смешная штука. Зачем-то его писали, учили даже правила, как его писать, а не додумались, что на самом деле «ять» - это обычное «е». Просто ненужная буква, которую давно пора было отменить.
Капитализм тоже что-то вроде буквы «ять» - ненужная вещь, которую отменили большевики. Жаль, что поздно. Нет бы его отменить на два века раньше, у нас уже во всем разобрались бы и построили коммунизм, и не было бы грязи на улицах, и снова научились бы шить обувь, югославы же вот научились, а у них ведь тоже социализм, хотя и неправильный. Почему же у нас не получается?
Тут училка громко сказала: «Мы пришли», а я увидел чудо.
Перед самым носом располагалась невзрачная бурая витрина с грязными стеклами. Но под этими стеклами прямо в деревянных ящиках лежали фрукты.
Нет, вы не поняли. Посреди Москвы. В магазине. Без очереди. Фрукты. Которые можно увидеть только на рынке, и то их прячут, не показывают. А тут они лежали прямо под стеклом. Инжир, чернослив, курага. Яблоки, груши. Виноград. Лимоны. Кажется, бананов не было - но все остальное было. Их было много, фруктов, и они выглядели ужасно аппетитно.
Учительница - опытная, старая, познавшая детскую непосредственность во всех ее проявлениях - сделала паузу, а потом сухо сообщила, что фрукты восковые. И лежат они здесь не для продажи, а для исторической достоверности. И что смотреть мы пришли не на них, а на типографию, где делали листовки и рисковали жизнью ради революции.
И нам показали типографию. Там даже была древняя машина, которая печатала листовки. Нам раздали свежеотпечатанные экземпляры какой-то прокламации, с теми самыми ятями, которые потом отменили. Но запомнились именно эти деревянные ящики. И в них - инжир, яблоки, курага.
***
Великая Октябрьская социалистическая революция занимала в сознании советского человека крайне своеобразное место. Объяснить это нынешнему тинейджеру, который с трудом отличает Ленина от Берии, очень сложно. Хуже того, даже тому же самому советскому человеку, но прожившему последние пятнадцать лет в России, тоже напряжно вспомнить все нюансы этого отношения. Несколько лучше сохранили его старые эмигранты, особенно население Брайтон-Бич: они помнят фактуру. Но не масть: у них все закрашено в свои цвета, а это неправильно. Так что придется делать total recall своими силами, рискуя ошибиться и вляпаться в фальшак и новодел. Надеюсь, читатель поймет, и где надо - сделает скидку.
Прежде всего, о рамках. «Революцией» считался один день - 25 октября (7 ноября по новому стилю) 1917 года. В этот день «матросы взяли Зимний», в котором «заседало Временное правительство». Интересно, что у этого события был прототип, очень тщательно замазанный - а именно, взятие в 1612 году народным ополчением Кремля, где окопались поляки и примкнувшие к ним. Сам образ - народное ополчение штурмом берет цитадель, где сидят предатели и ренегаты - оказался экспроприирован большевиками по полной. Кстати, по одной из версий взятие Кремля войсками Минина и Пожарского имело место как раз 7 ноября. Но этого почему-то тогда никто не помнил, как никто не помнил, зачем и почему на Красной Площади торчат эти самые Минин с Пожарским. Вроде какие-то герои, но что сделали - фиг знает… Революция заслонила все.
Интересно, что установление социализма воспринималось тоже как нечто одномоментное - в том числе и теми, кто видел ее воочию. У Маяковского в «Хорошо!» были строчки о том, как по Троицкому мосту «дули авто и трамы» - утром при капитализме, вечером «уже при социализме». Дальнейшее понималось как «бой нового со старым», но само наличие нового - «социализма» - сомнению не подвергалось. Как и его рождение чудесно и вдруг: никто из настоящих советских людей не понимал до конца того, что в тот самый октябрьский день 1917 года в Петрограде продолжали работать госучреждения, чистая публика ходила в театры на премьеры, и даже частная собственность спокойно себе поживала, а настоящая борьба была впереди.
О масштабе. То, что революция случилась в одном городе - Петрограде, а не по всей стране сразу, знали вроде бы все. Но чувства говорили иное: революция случилась сразу и везде «по всей России». Иначе быть просто не могло. Этому способствовали советские учебники истории, из которых помнили выражение «триумфальное шествие советской власти». К тому времени выражение «советская власть» было полностью тождественно «слава КПСС», и тот факт, что «советское» когда-то не было тождественно «партийному», не укладывался в голове. Революция была везде, да. Исключение делалось разве что для Средней Азии, где пришлось повозиться: об этом историческая память сохранилась, хотя и в очень искаженном виде (плюс к этому хороший фильм «Белое солнце пустыни», первый и единственный советский остерн, фильм о Диком Востоке будил воображение). Но, так или иначе, территориально революция была разовой штукой не только во времени, но и в пространстве.
И об оценке. Революция считалась историческим событием первого разряда. Как бы к ней не относились - даже плохо - но в том, что она делит человеческую историю пополам, не сомневались, кажется, даже отъявленные диссиденты. «До революции» и «после революции» - это были два мира, отличающиеся буквально всем. «После» 07.11.1917 началась нормальная жизнь, «раньше» - было сказочное время, лучше описываемое словечком «добезцаря». Писать и говорить надо слитно, как «послезавтра».
О «добезцаря» мы еще поговорим, а сначала - об участниках революции, как они виделись человеку эпохи развитого со.
***
О том, что в 1917 году произошло «вооруженное восстание», знали все грамотные, а неграмотных в СССР не было. Но мало кто помнил точно, как оно происходило. В головах советских людей отсутствовала четкая картинка. Как оно, собственно, было? Шли бои по всему Петрограду? Горстка матросов вошла в плохо охраняемый Зимний дворец и распугала охрану? Кстати, стреляла ли «Аврора», и если да, то куда? А в Москве что? Тут никакой ясности не было. Зато все помнили, что потом была «гражданка», сопровождавшаяся кровавой резней. Было обидно думать, что все начиналось мирно. В большинстве голов революция была именно «красной от крови». В детстве я даже слышал байку, что красный флаг возник так: сначала у революционеров был флаг белый, но потом убили какого-то матроса, и Ленин окунул белое знамя в кровь, отчего оно и покраснело. Кажется, источником байки был школьный стих про пионерский галстук, обязательный к заучиванию: там были строки - «Пионерский галстук, нет его родней, он от юной крови стал еще красней». Правда, дело портило это «еще» - получается, до того он был красным от чего-то другого. Имелась также неясность с Красной Площадью: многие были уверены, что ее так назвали большевики. В то, что это «просто совпало», верить не хотелось.
Дальше - участники революции. Все знали, что революцию сделал Ленин, но непонятно как. Например, все знали, что он «был главный», но никто не помнил конкретную должность, которую Ильич занимал в постреволюционной структуре соввласти (кстати, кто из читателей, не заглядывая в книжки или интернет, вспомнит название его поста?). Ему мешал Троцкий, который прикидывался другом, а сам был враг. Был еще Дзержинский с чистыми руками и горячим сердцем - вот его должность помнили хорошо, «председатель Чека», не хухры-мухры. Со стороны противников помнили Керенского (который в бабьем платье убежал от матросов, хи-хи) и почему-то Милюкова (от последнего осталась только фамилия и представление о том, что у него был монокль и он был буржуем). Еще были Корнилов и Деникин. О корниловском мятеже никто особенно не помнил - вроде бы какие-то «юнкера» пытались воевать с большевиками, да куда им против матросов и рабочих! Деникин вроде был после, откуда взялся - непонятно. Кажется, его «разбили на Дону», а что было потом - никто не помнил.
Иные герои революции были широко известны по именам, но в биографии их - опять же, в позднесоветской коллективной памяти - зияли досаднейшие пробелы. Например, фамилии «Щорс» или «Буденный» мертво сидели в головах. Но вот что, собственно, сделал Буденный и когда он умер - этого не помнил никто. Вроде, был хороший красный командир. Наверное, погиб в бою. Еще Лазо бросили в топку японские белогвардейцы (мне запомнилось это выражение). VIP-персоной советского восприятия революции был Чапаев - на сегодняшние деньги некрупный полевой командир. Возможно, потому, что его биография и особенно финал были известны точно: родился в бедняцкой семье, утонул в Урале, простреленный белогвардейцем. На фоне обычных биографий революционеров без головы и хвоста - вышел неизвестно откуда, фамилия неизвестна, помер тоже непонятно как - это смотрелось законченно, как античная гемма.
И теперь, наконец, о том, что революционеры сделали. О новой жизни - которую можно было понять только на фоне старой, добезцаревой.
***
Чтобы ощутить разницу между жизнью-как-сейчас и добезцаря, нужно перечувствовать заново позднесоветское отношение к дореволюционным вещам, словам и мыслям. В конце концов, это самое важное, ибо это выражения материи, души и духа, то есть основ всего. Займемся же основами.
Начнем с дореволюционных вещей. В среднеинтеллигентской московской квартире можно было найти два-три артефакта дореволюционной эпохи. Разумеется, это были не драгоценности и даже не книги. То есть бывало и такое, но редко. Но даже в самой зачуханной норе могла сыскаться какая-нибудь скляночка, невесть как уцелевшая в горниле войн и революций, сберегаемся особым образом - с тщанием и некоторой опаской. Тщание объяснялось редкостью, иногда преувеличенной. Мне не раз приходилось видеть «настоящие тарелки кузнецовского фарфора», которые даже неискушенному человеку казались грубым ширпотребом - и, скорее всего, таковыми и были. Опаска же выходила оттого, что вещи эти были неблагонадежные. Не в том смысле, что во владении ими было что-то плохое и антисоветское и кто-то мог настучать в Гебе (этого боялись только политически озабоченные, каковых в те времена, которые я вспоминаю, было все-таки не очень много). Нет, тут возникало другое чувство - примерно как к вещам и мебели покойника, особенно если он ими пользовался перед смертью. Неприятно спать на кровати, на которой кто-то умер. Вроде и суеверие, а все-таки неприятно. Учитывая же, что покойника (то есть старый режим, то есть царя) еще и убили, - и все это прекрасно знали, - старые вещицы где-то в глубине души ощущались как несущие нехорошую ауру. Но по той же самой причине порча дореволюционных вещей переживалась как надругательство над мертвецом.
Тут мы плавно переходим к другой теме - символического наследия старого мира. Старых слов боялись даже больше, чем старых вещей. Например, мания советских переименований, начиная с самых больших - «Советского Союза» на месте «России» и «Ленинграда» вместо «Петербурга» (интересно, что недолго просуществовавший «Петроград» воспринимался примерно как «РСФСР» - то есть как что-то промежуточное, одно во времени, другое в пространстве) и кончая навязчивым стремлением избавиться от слов типа «господин» или даже «сударыня». Например, слово «господин» стало де-факто иностранным: им называли, например, послов не очень дружественных государств. В советском обиходе существовали «товарищ» и «гражданин», последнее было зарезервировано для милицейского обращения с жуликами и всякой швалью, которую называть «товарищами» было западло. За «гражданином» обязательно следовало «пройдемте». Что касается «сударыни», то словцо воспринималось как смешное и опасное одновременно.
Разумеется, это порождало ностальгию по «настоящим царским словам». С каким чувством пелось в пьяной компании - «га-а-аспада афицэры, голубые князья-а-а». Тогда слово «голубой» было вполне невинным, а вот «га-а-аспада» - это было круто. Забегая сильно вперед, вспомню, как это самое запретно-манящее слово начало звучать по телевизору - эффект был таким же, как демонстрация по тому же телевизору мягкого порно: людей колбасило.
Или вот еще - взять слово «кадет». Советские люди почему-то очень нервно на него реагировали, так как оно имело два значения: член какой-то царской партии и какое-то воинское то ли звание, то ли должность, то ли даже титул (тут все путались). Во всяком случае, выражение «кадетские полки» воспринималось как-то очень всерьез. Один мой знакомый, по молодости лет увлекавшийся бренчанием на гитаре, сочинил некогда песню, где «строгий юнкер и бравый кадет» играют в карты «на русскую рулетку» и в конце концов «стреляются оба». У товарища была, конечно, каша в голове, но каша эта была очень для того времени характерная.
Но оставим слова и перейдем к мыслям. Советские люди понимали революцию еще и как нравственный переворот. До нее понятия хорошего и плохого были смещены и перепутаны, и только революция все расставила по местам.
Во- первых, частная собственность. Отношение советских людей к ней было неровным. С одной стороны, они, конечно, хотели иметь «всего и побольше» -мещанство в «совке» было то еще, махровое и застарелое, как простатит. С другой - к натуральной частной собственности на средства производства относились плохо. Хотелось собственности личной, а не частной: дворцов, а не заводов. Ну кому нужен завод, эта обуза? Разве что сумасшедшему. Капиталисты, правда, с тех заводов имели прибыль, это было, наверное, приятно. Но само владение заводом - брр, зачем?
Еще «царизм». Многие советские верили, что царя свергли (и убили) все в тот же самый день 7 ноября 1917 года. Несколько более грамотные помнили, что свергли его раньше, а убили позже, но когда случилось то и это - уже не удерживалось в памяти. Первое «где-то в феврале», второе вообще непонятно когда. В советском сознании по поводу этого обстоятельства была какая-то неловкость: убили и убили, но ведь вроде и семью положили, и детей, а это нехорошо. Отговаривались тем, что «Ленин об этом не знал».
Так же понималась религия - как умственное извращение. Советское общество врало себе во многом, но не в этом - оно и впрямь было атеистическим до глубины дна. «Бог» воспринимался именно как дурацкая идея, нужная, «чтоб обманывать». То, что обман действовал и на самих обманщиков (многие буржуи и помещики ходили в церковь и даже верили в бога), понималось как особая вредность религии - ну, как химическое оружие, которое настолько ядовито, что травит и тех, кто его применяет. «Сами придумали и сами потравились». Советскую идеологию в этом смысле воспринимали как менее вредную - хотя и не столь заводящую. Вместо опиума завезли типа водку, что здоровее.
В конце концов, правда, та водка окончательно выдохлась - отчего произошли известные события конца восьмидесятых. Но это уже совсем другая история.
Дмитрий Данилов
Тошнота
Ульяновский мемориал: слишком много Ленина
В Ульяновске я поступил как образцовый, лояльнейший, дисциплинированный советский турист или командировочный: вышел из поезда, прочитал надпись на здании вокзала «Добро пожаловать в город Великого Ленина!», на такси доехал до гостиницы «Венец», заселился в гостиницу (о, это прекрасное слово «заселился») и пошел в Музей-мемориал Владимира Ильича Ленина.
Мемориал располагается прямо напротив гостиницы, через улицу. Правда, его практически не было видно - в Ульяновске в тот день был просто невероятный туман. Улицу с трамваями, машинами и людьми еще как-то худо-бедно можно было разглядеть, а мемориал лишь смутно маячил впереди тяжелой бледной массой.
Огромное здание, квадратное в плане. Облицованное белым, кажется, мрамором. Напоминает Центральный дом художника. Только поменьше.
Внутри здание состоит из концертного зала и собственно музея. Витрина у входа в концертный зал сплошь заклеена многочисленными афишами певцов, певиц, певческих и танцевальных коллективов, в основном, татарских. Через стеклянную дверь видно, как в холле за «стоячим» высоким столиком стоит балерина в пачке и шерстяных гольфах и пьет что-то типа чая или кофе. В двери концертного зала постоянно входят какие-то люди, около входа курит пара мужичков. Культурная жизнь.
У входа в музей - никого. У гардероба - тишина и спокойствие. Входной билет - 30 рублей. За фотосъемку надо доплатить еще 35 рублей.
Смотрительница, продающая билеты, - верх предупредительности. Вы один? Вот, пожалуйста, начинайте отсюда, осматривайте все последовательно, слева и справа, и продвигайтесь по круговому маршруту.
Экспозиция поражает воображение своими размерами. Очень огромная экспозиция. Состоит она, в основном, из стендов с документами, фотографиями и прочей бумагой. Объемных объектов, предметов быта, макетов - гораздо меньше.
Сначала - семья, родители. Илья Николаевич Ульянов. Документы, формуляры. Фотографии старых домов, пейзажи волжских городов. Приказы о служебных переводах Ильи Николаевича туда, сюда. Указ о присвоении Илье Николаевичу потомственного дворянства за успехи на чиновничьем поприще. Анкета Ильи Николаевича. Великоросс, вероисповедания православного, имения нет.
Нормальный русский чиновник, успешный, честный. Нормальная семья. И на тебе: сначала Саша, потом вообще Володя. Такая злая судьба.
Большая картина маслом Никаса Сафронова «Старый Симбирск».
В экспозиции появляется маленький Ленин. Когда был Ленин маленький с кудрявой головой. Большой карандашный портрет маленького Ленина, каноническое советское изображение. Эдакий симпатичный смышленый малыш, слегка умилительный. Примерно такими изображаются дети на китайских пропагандистских плакатах. Рядом с портретом - нелепо-трогательные ботиночки невозможно маленького размера. Вряд ли эти ботиночки принадлежали крошечному Ленину - наверное, просто где-то откопали дореволюционную детскую обувь и внедрили ее в экспозицию.
Школа. Разнообразные документы, свидетельствующие о феноменальной успеваемости маленького Ленина. Опять фотографии старого Симбирска, домов, где жила семья. Маленькие симпатичные деревянные домики. Патриархальный волжский город.
Вот Ленин постарше. Большая картина маслом советского художника, не запомнил фамилии. Называется «Экзамен» или как-то похоже. Сверхзадача этой картины - показать, что уже в подростковом возрасте у Ленина прослеживались деструктивные наклонности, которые в будущем сделают этого нагловатого отличника величайшим злодеем вселенского масштаба. На картине Ленин-подросток сдает устный экзамен, видимо, по Закону Божьему. Экзамен принимают пожилой протоиерей в рясе и два строгих учителя в штатском. У молодого негодяя чрезвычайно дерзкое выражение лица, подбородок заносчиво задран вверх, правая рука сжата в злобный остренький кулачок. Облик старого протоиерея выражает смущение и страдание, правой рукой он держится за сердце. Кажется, наглый гимназист говорит что-то богохульное, типа «Бога нет» или что-нибудь еще в этом роде. Хотя, наверное, это не более чем фантазия художника - в гимназии Ленин учился примерно и по Закону Божьему имел твердую пятерку.
Фотография брата Александра, несостоявшегося цареубийцы. Мрачный, сосредоточенный молодой человек, не имеющий практически ничего общего с тем романтичным юношей, каким мы его знаем по официальной советской иконографии.
Дальше понеслось. Казанский университет, студенческая сходка, тюрьма, исключение. Первые марксистские кружки. Портреты их организаторов и участников. Дикие, с безумным блеском в глазах, лица людей, причастных к марксистским кружкам.
Фотографии старой Казани - Университет, шахматный клуб (исключенный из Университета Ленин одно время увлеченно резался в шахматы). Фотография тюрьмы предварительного заключения рядом с Казанским Кремлем, в которой Ленин провел два дня. В этом здании сейчас онкологическая больница.
Арест, ссылка в Шушенское. Фотография 25-летнего Ленина, сделанная в Охранном отделении после ареста. Очень характерная, непохожая на другие. Кажется, что камера тюремного фотографа запечатлела Ленина в переломный момент его жизни. На снимке мы видим человека, сознательно сделавшего свой выбор в пользу служения злу. Он уже давно занимался всякими революционными пакостями, но, видимо, окончательный перелом приходится именно на этот возраст.
У 25- летнего Ленина очень неприятное лицо. В нем есть что-то бешено-крысиное, странное сочетание злобного азарта и растерянности, даже испуга (последнее понятно -все-таки арест). Молодой, но уже сформировавшийся душегуб.
Дальше начинается лихорадочная социал-демократическая свистопляска. Масса каких-то чудовищных листовок, газет. Фотография ветхой приземистой избы в Минске, в которой проходил I съезд РСДРП. Масса материалов, посвященных II съезду РСДРП. Лица делегатов, на которые невозможно смотреть без содрогания.
Лист с заметками Ленина о прениях на втором съезде. Множество отрывочных, практически нечитаемых записей мелким почерком. Почему-то среди фрагментов текста несколько крупных надписей печатными буквами «БЕРЕЗА». В другом месте другая крупная надпись - «ВРЕД!»
Карикатура П. Лепешинского о внутрипартийной борьбе на съезде, большого формата - фактически целый комикс. Называется «Как мыши кота хоронили». Много текста и несколько картинок. На картинках в разных конфигурациях изображены группа мышей и кот. Мыши символизируют противников Ленина на съезде, кот - самого Ленина. Кот изображен с туловищем кота и головой Ленина. Сначала мыши куда-то тащат кота с головой Ленина, кажется, бездыханного. Потом с котом-Лениным происходят некоторые эволюции, в результате которых он оживает и становится страшно могущественным. В финале комикса ленинокот одерживает над деморализованными мышами полную и безоговорочную победу.
Светлым пятном - фотография молодой Крупской. Оказывается, в период своего знакомства с Лениным она была довольно симпатичной.
Лондон, Брюссель, Женева, французские, бельгийские товарищи, вся эта эмигрантская хренотень, Лонжюмо ты мое, Лонжюмо. Эмигрантская газета «Соцiальдемократъ».
Первая Мировая, карты театра военных действий. Все летит в тартарары. Та сложная и содержательная жизнь из первой части экспозиции (где про детство-отрочество) стремительно разрушается сознательными усилиями главного героя экспозиции. Последние мирные годы доживают патриархальные волжские города с их купеческими домиками, баржами и спусками к реке.
Ленин тут, Ленин там. Ленин едет туда, Ленин выступает здесь. Среди экспозиции замелькали красные тряпки с белыми орущими буквами. Листовки, прокламации. Целый стенд, сплошь увешанный листовками, от которых рябит в глазах.
Ленин выступает, Ленин говорит, Ленин организует, Ленин, Ленин, Ленин… Портреты Ленина, фотографии Ленина, бесчисленные.
В какой- то момент я почувствовал почти физическую тошноту. Не могу больше смотреть на эти портреты, не могу видеть буквосочетание «Ленин», не могу видеть это лицо с хитрым прищуром, эти «добрые» свирепые оледенелые глаза. И физиономии соратников Ленина не могу видеть. И красные тряпки с античеловеческими белыми буквами. И броневики. И матросов.
А еще я вдруг почувствовал себя на экскурсии по аду. По тому кругу ада, где, может быть, томятся революционеры. Ад революционеров - это место, где вечно длится революционная борьба. Революционеры вечно дискутируют на вечно-втором съезде РСДРП, вечно печатают в подполье вечные «Искру» и «Соцiальдемократъ», веками изучают «Манифест коммунистической партии» и «Капитал», выступают перед адскими рабочими на вечном адском заводе Михельсона, и неподвижная адская «Аврора» светит им своим вечным прожекторным мертвенным лучом.
Дверь, ведущая в прилегающий к экспозиции конференц-зал, открылась, и из нее вышла небольшая толпа людей разного возраста. Судя по всему, это были участники конференции лениноведов, которая как раз проходила в это время. Мимо меня прошли два пожилых дядьки. Один говорил другому что-то о Ленине, о его личных качествах: да вы поймите, он был абсолютно открытым человеком, честным, никогда ничего не скрывал от товарищей по борьбе, ему было нечего скрывать, абсолютно чистый и честный человек. Дядьки, как и остальные участники конференции, спешили на обед в столовую, и окончание рассказа о личных качествах Ленина растворилось в гулких объемах мемориала.
Потом Ленин умер, и экспозиция заметно посвежела. Тошнота отошла куда-то на задний план, хотя ее приступы иногда возвращались. На смерти Ленина экспозиция и не думала заканчиваться, впереди была еще страшная масса стендов и экспонатов. Устроители мемориала, судя по всему, хотели донести до посетителей идею о том, что Ленин даже после смерти все равно продолжает незримо управлять советским государством со своих революционных багровых небес. Чуть что - опять Ленин, опять его портреты. Колхозники колхоза имени Ленина вырастили невиданный урожай зерновых и зернобобовых. А совхозники совхоза имени Ленина достигли каких-то сверхчеловеческих надоев молока. А рабочие завода имени Ленина в рекордно короткие сроки соорудили колоссальных размеров механическую железяку, крупнейшую в Европе. А ученые института имени Ленина открыли такое вещество, которым можно уморить всех насекомых в Солнечной системе.
Великая Отечественная война. Казалось бы, какой уж тут Ленин. Тут Сталин должен преобладать. Ан нет, все равно преобладает Ленин. Все-таки это мемориал Ленина, а не Сталина. Дивизия имени Ленина. Эскадрилья имени Ленина. На флаге нарисован Ленин. На ордене нарисован Ленин.
Ну и потом - мирное хозяйство. Опять под сенью Ленина. Никуда не деться от Ленина.
Наконец возвращаюсь к исходному пункту - столу смотрительницы, продающей билеты. Ой, как вы быстро. Вы внимательно все посмотрели? Я вот заметила, вы совершенно не обратили внимания на последний зал, где собраны подарки нашему мемориалу со всего мира. Давайте я вам покажу. Вот видите, портрет Ленина на бивне мамонта. А вот один слесарь сделал портрет из металлических пластинок. Встаньте вот сюда. Видите - Карл Маркс. А вот теперь сюда - смотрите, уже Ленин, а если сюда отойдете, то увидите Энгельса, вот такой удивительный портрет, а вот этот ковер нам прислали из Ирана, а вот эта ваза от чехословацких коммунистов.
Простая такая ваза, цилиндрической формы. Ни портрета Ленина, ни надписи - просто ваза. Молодцы чехословацкие коммунисты.
А не хотите литературу приобрести, буклетики? Вот, смотрите, эту брошюру написал наш земляк, ульяновец, исследователь жизни Ленина. Он брал за основу только проверенные факты, знаете ведь, как у нас иногда очерняют Владимира Ильича, все же нельзя ведь так очернять великого человека.
Очерняют, значит, Владимира Ильича. Очерняют великого человека. Вот оно как. Надо же. Как это у них получается? Как его можно очернить?
На следующий день побывал в казанском музее Ленина. Это небольшой деревянный домик, сохранившийся со второй половины XIX века. Здесь жила семья Ульяновых после смерти Ильи Николаевича. В том числе и молодой Ленин, изгнанный из университета. Приветливая дама-экскурсовод провела для меня, единственного на тот момент посетителя, прекрасную, подробную экскурсию. Здесь уже совсем другое ощущение, чем в ульяновском мемориале. Понимаешь, что этот упырь был, как ни странно, просто человеком, у него были мать, сестры, он лежал на кровати, сидел на стуле за столом, читал книжки, ел первые и вторые блюда, пил чай с сахаром, гулял по казанским улочкам, ходил в шахматный клуб, ходил в театр на премьеры.
В конце экскурсии экскурсовод сказала, что Ленин, хоть и не был верующим, на практике реализовал главные идеалы всех религий - свободу, равенство и братство. Возражать я не стал.
После музея я пошел гулять по Казани. В городе повсюду свирепствует и торжествует точечная застройка. Старая Казань сносится целыми кварталами, и на их месте строится что-то кричаще-помпезное, а-ля Лужков. Я вдруг подумал, что точечная застройка - это не так уж плохо. Вернее, плохо, но есть одно место, где она была бы чрезвычайно уместна. Это Ульяновск, высокий берег Волги, место, где раньше была Стрелецкая улица, а сейчас стоит Музей-мемориал Владимира Ильича Ленина. Я подумал, что было бы неплохо сровнять с землей этот мемориал вместе со стоящими рядом мемориальными деревянными домиками, в которых жила семья Ульяновых. Уничтожить это дикое капище. И построить на этом месте что-нибудь жизнеутверждающее. Например, элитное жилье. Или бизнес-центр. Или торгово-развлекательный комплекс. Или все это вместе. Или ничего не построить, так оставить.
И переименовать Ульяновск обратно в Симбирск.
Евгения Пищикова
Красная звезда
Будни астрологии
Начало мира
Астрология не то что бы как-то особенно популярна в России - она стала частью повседневности, бытового мировоззрения.
Русский человек верит, что астрология «работает». «Неизвестно почему, но работает». Какой-такой русский человек? Обыкновенный. Тридцать два процента населения страны - верит.
Исследование «бытового мировоззрения» - одна из самых непаханых и самых увлекательных областей социопсихологии. Что это за мировоззрение? Это самодельная картина мира; модель вселенной, построенная «обыкновенным» человеком по законам обыденной жизни.
В прошлом году американцы вывезли на необитаемый остров пятьдесят юношей и девушек, скромных выпускников неименитых колледжей, и предложили им вообразить, будто бы они единственные люди, выжившие после ядерной катастрофы. Что из культурного и технического багажа человечества они смогут восстановить по памяти? Книг испытуемым не дали, зато строительных материалов, в том числе самых изощренных, было предостаточно. Юноши чуть ли не в два часа собрали компьютер, но не смогли вспомнить, как выглядит электрический движок. Большинство из них призналось, что они не знают, отчего летают самолеты. Ни одну пьесу Шекспира полностью по памяти восстановить не получилось, и волонтеры написали Шекспира заново. Очень залихватски. Из Библии удалось припомнить Нагорную проповедь и кое-что из Ветхого Завета. Более ничего, хотя молодые люди часто и горячо молились о ниспослании им крепкой памяти. Они научились добывать огонь, вырыли колодец, построили лодку и вспомнили, как ориентироваться по звездам. Мир вернулся к началу. Это значит, что картина мира пятидесяти образованных американских юнцов включала в себя большое количество прекрасных, полезных, таинственных вещей, которые «непонятно почему, но работают» (как то - холодильник, самолет, электрический генератор, Библия) и несколько понятных, древних предметов. Что ж, колодец, маяк, лодка и Полярная звезда - давние гости культуры.
Ну, и как тут не верить в астрологию, когда вся история цивилизации началась с запрокинутой головы? Дорога и календарь, время и пространство были открыты под ночным небом - и этот опыт, видимо, незабываем.
Удивительные вещи могут уживаться в бытовом сознании обыкновенного человека (с самодельным мировоззрением).
Живет, скажем, спокойный мужчина, ходит на работу, любит помидоры, вздыхает: «многого все-таки официальная наука не умеет объяснить», а в голове у него - дымные бездны. Там в ноосфере Вернадского качается люстра Чижевского и колыбель планетарного разума Циолковского; тут же висит петля времени. В углу стоит энергетическая банка Новикова. Витают рассеянные сущности. Сядет наш спокойный мужчина вечером на диван, возьмет в руку газету - что бы почитать? Ба, да вот ведь гороскоп! Что-то нам завтра звезды сулят?
Редкая газета по нынешним временам позволит себе выйти без гороскопа на последней странице; молодым людям, собирающимся вступить в брак, в ЗАГСах предлагают услугу - проверку гороскопов «на совместимость»; кадровые агентства советуют соискателям указывать в резюме свои зодиакальные знаки.
Астрология вошла в бытовой уклад - в самое сердце нации.
Герои
Кто же они?
В последние десять-пятнадцать лет общество увлекалось то одним, то другим астрологическим гением. Павел и Тамара Глоба, безусловно, самые запомнившиеся медийные фигуры. Сколько лет прошло, как распался их союз, а рутина известности все не отпускает супругов. Уж известность идет не на пользу: не то что бы супруги исписались - их адепты исчитались. Последние из прогнозов Павла Глобы касаются Москвы - он так или иначе видит угасание столичной гордыни: «Москва останется бизнес-центром России, но правительство будет перенесено в какой-то другой город, может быть, Клин или Тверь».
«Новый системный кризис в России случится в 2012 году. До 2019 года нам придется затянуть пояса, вытаскивать Россию из кризиса будет глубинка. Сразу после кризиса столицу перенесут из Москвы в Нижний Новгород или Самару, и только после этого население России начнет снова расти». Обидела чем-то Москва великого человека.
Яркой звездою взлетел легендарный Алексей Фролов, петербургский астролог, предсказавший за год до 11 сентября американскую трагедию. Утверждают, что он не только предупреждал о возможности нападения, но именно назвал объекты атаки - здания Пентагона и Всемирного торгового центра.
Интернет - великое хранилище бесполезной информации, но информация полезная ему, ей-богу, не дается. Не достается. Великий прогноз Фролова уже не сыщешь - подтверждением победы служит лишь тот немаловажный факт, что работает Алексей нынче в Вашингтоне. Что же он говорит о российских делах? «В ближайшие годы Валентина Матвиенко с успехом окончит начатые проекты и войдет в историю города как один из лучших губернаторов столетия, но после ухода ее политическая звезда закатится. Возможно, она уедет жить в Грецию, в страну, где прошла ее молодость, где по-человечески Матвиенко была счастлива. Не исключено, что в православной Греции она обретет душевный покой, а в 2013 или 2015 году уйдет в монастырь. Ближайшим преемником на посту питерского губернатора будет нападающий „Зенита“ Андрей Аршавин. Президентом России в 2008 году станет Медведев. Он легко выиграет выборы и займет кресло Путина. Тем не менее, в 2011 году, на пике успеха, сложит свои полномочия раньше окончания срока, по личным соображениям». Ну что тут можно сказать? Боже, храни Америку!
Астролог Марина Бай не столько прославилась, сколько запомнилась своей любопытнейшей попыткой призвать к суду NASA (Национальное аэрокосмическое агентство США). Она потребовала возмещения морального ущерба в размере 310 миллионов долларов в связи с бомбардировкой кометы Tempel-1, ибо эта акция «посягала на систему ее духовных и жизненных ценностей, а также на природную жизнь космоса и нарушала естественный баланс сил во Вселенной».
Можно ли не упомянуть о бытовании Школы научной астрологии Культурного Центра Вооруженных сил РФ (единственной в России астрологической школы «на базе государственного учреждения федерального уровня»)?
Гороскоп Кока-колы, созданный одним из основателей школы, Сергеем Дмитриевичем Безбородным, - потрясающее чтение. Кока-Кола (покровитель - Плутон), главный напиток 20 века, символ эпохи демократического, протестантского потребления, уходит; в двадцать первом веке должен появиться новый фаворит. Которому, разумеется, суждено философию и атмосферу потребления перевернуть. От того, будет ли этот напиток алкогольным или безалкогольным, зависит судьба века.
А генерал-майор Георгий Рогозин? Имеем ли мы право не вспомнить о нем? Легендарная фигура. Исполин. Первый заместитель начальника Службы безопасности президента до 1996-го года, двигающий взглядом дубовые столы. Дело прошлое, однако в астрологическом сообществе принято считать, что именно он спас президентские выборы летом 1996-го года: день проведения перенесли с воскресенья на среду, потому как та среда была единственным (на все лето) благоприятным днем в гороскопе Ельцина.
Наконец, Татьяна Борщ, одна из лучших астропсихологов и газетных прогнозистов (12 астрологических календарей, публикации в «Совершенно секретно», «Версии», «Большом городе») предсказала финансовый кризис 1998 года, бегство Березовского, политические волнения в республике Кыргызстан, новую любовь Наташи Королевой…
Алданов писал: «Известны имена не менее как пяти женщин, на руках которых скончался Шопен». Исполнившиеся предсказания - важная часть портфолио каждого астролога. Татьяна-то Борщ как раз из угадчиков, а вот видели бы вы послужные листы ее менее удачливых коллег.
Игорь Фрадкин, например, предсказал все. Все содрогания Ойкумены. Даже смерть президентской собачки.
В последние годы окончательно определились астрологические специальности - практическая или бытовая астрология, астропсихология, финансовая, политическая и прогностическая астрологии.
«Человека могут „завлечь“ к астрологу четыре причины - повседневное любопытство, желание получить бизнес-прогноз, беда и тайна. Причины-желания перечислены по восходящей, - говорил мне прогнозист Григорий Мамонов. - Поэтому мы разделились по специальностям, чтобы не упустить ни одного клиента».
Повседневность, бизнес, беда, тайна
Проще всего начать с любопытства. Оно удовлетворяется самым простым способом - посредством чтения газет и журналов. Из всех усвоенных мною гороскопов больше всего мне понравился «автомобильный», дышащий святой серьезностью: «Близнецы! - было написано в нем. - Начнется эта неделя, без сомнения, за здравие. Чтобы она не закончилась за упокой, достаточно соблюдать рядность и не превышать скоростной режим».
Решив хотя бы десять дней подряд сверять свои будни с сокровищницей астрологического предвидения, я задумала маленький, но забавный журналистский эксперимент. Решила руководствоваться сразу всеми гороскопами, какие только сумею отыскать. Мне казалось, если я попытаюсь следовать десяти, если не двадцати прогнозам одновременно, неизбежна путаница, неразбериха, комедия положений, веселье, бурлеск.
И что же? Никакого шутовства не получилось. Бытовые газетные гороскопы - это очень мягкое, очень рекомендательное, очень добродушное чтение, практически исключающее интригу несовпадения: добрых советов много не бывает.
«Одинокие люди могут опять наступить на те же грабли, что и в феврале этого года» - лукаво, неопределенно, мило; «устройте разгрузочный день на отварном рисе» - дело повсеместно полезное. И противоречий такому безупречному совету не сыщешь: уж мы давно выучили, что главный враг человека - обсыпной эклер, а день следует начинать с чистого листа салата.
И ведь нигде, ну нигде не напишут: «А сегодня, дорогие Близнецы, съешьте килограмм жирной свинины и выпейте бутылку водки в одну калитку». Жалость какая… Зияет над твоей головой звездная бездна, нависают крупные небесные тела, клубится материя - и что там в бриллиантовом ковше? Ложка вареного риса. Звезды вообще строго следят за порядком: «Выкройте время, чтобы заняться давно отложенными бытовыми делами - зашейте брюки, почините выключатель». Следует ли понимать совет таким образом, что обыкновенно Близнецы проводят свои досуги в дырявых штанах и кромешной тьме? Марс его знает! «Женщина в ярких бусах даст ценный совет». Симпатично, почти как у Довлатова: «Бойтесь дамы с вишенкой на шляпе». «Вспомните, когда вы занимались сексом в течение полуночи»; «Помогите своему организму справиться со стрессом - проведите очистные процедуры». «Течение полуночи» и «очистные процедуры» - это что-то такое же занимательное, как и знаменитое «остекленение балконов»; сопротивляется космос русского языка носителям модной профессии. Что там дальше, в гороскопах-то? «Возможно, партнер или родители предоставят вам полную свободу». Тут сразу и не сообразишь, чего именно тебе наобещали. Потому что когда папа и мама предоставляют полную свободу отроковице - девушка рада без памяти, а вот когда муж предоставляет полную свободу сорокалетней растерянной матроне - это, как любят говорить практикующие психологи, тревожный звоночек. Перед нами пример настоящего мастерства - в одном нейтральнейшем предложении благая весть совмещена со зловещим предостережением. В науке примирения противоречий составительницы гороскопов достигли горних высот.
Порукой тому «домашний гороскоп» из журнала «Лиза» (журналы «Лиза» и «Отдохни» каждый год выпускают по специальному нарядному приложению с гороскопами; хлопотунья Лиза не отдыхает): «Если при обустройстве дома вы будете учитывать законы астрологии, вы создадите по-настоящему уютное гнездышко». Какие же законы нужно учитывать?
«Кухня - это территория Огня, который ассоциируется с Марсом - планетой бурных страстей. С Марсом соотносятся красные и оранжевые оттенки. Антиподом Марса выступает нежная Венера, значит, стоит добавить ее любимые тона - розовый и голубой». Это что же у нас выйдет - красные стены, голубые шкафчики, и оранжевые занавески в розовый цветочек? Это что, уютное гнездышко? Это памятник бесстыдному конформизму.
Куда как честнее популярные «мобильные» гороскопы. Перед нами симпатичный пример чистого и вполне невинного вранья: «Чем темнее и мрачнее цвет вашего телефона, тем более удачным для вас будет сегодняшний день». Или: «Ваш мобильный нуждается во внимании, чаще берите свой телефон в руки»; «Вашему мобильнику сегодня будет необходим уют. Приложите все усилия к тому, чтобы обеспечить его этой малостью».
До чего же уютная, сентиментальная понесуха - телефон как маленький друг. Дружок. Телефон - тамагочи. Малыш-смартфончик снес эсэмеску. Честертон писал, что человечество не изобретает ничего нового, кроме новых друзей и новых врагов.
Итак, газетные гороскопы в большинстве случаев - «чтение для развлечения», дамское рукомесло, собрание милых безделушек и изящных сувениров. Только одним своим свойством газетные прогнозы могут оказаться полезными внимательному читателю: небесные тела в гороскопах ведут себя совершенно как офисные интриганы. Имитируют все тонкости служебной игры, бывают расположены и не расположены; благоволят, покровительствуют, сулят, предостерегают, отторгают, входят в противофазу, затмевают друг друга.
И уж если так случается, что офис действительно становится подобен небесному своду, на помощь призываются астрологи следующих по списку специальностей - асторопсихологи и финансовые астрологи. Хотите поговорить об этом?
Григорий Мамонов так описывает один из своих «вызовов»: «Когда я зашел в офис, на меня пахнуло такой обреченностью банкротства, что невооруженным взглядом было видно - требуется психолог, астролог или любой другой представитель хелперской профессии». Прекрасно сказано! Астрологи работают как лайф-коучи (профессиональные советчики) и считают себя более успешными работниками, нежели «простые» психологи, ибо могут составить астральные карты всех членов коллектива, астрологическую карту офиса, гороскоп конфликта - и осветить перспективу.
- Людям кажется, что выхода нет, - бодро говорит Мамонов, - а я-то вижу, что тут транзит Урана по натальному Солнышку, и все можно будет пережить. Я вот не очень люблю давать прогнозы на финансовые сделки - эманация денег мне как-то не дается. Я знаю, многие астрологи, работающие с финансистами, составляют карту на вопрос, а я всегда составляю карту на деньги. Нет, с людьми работать значительно легче!
Татьяна Борщ составляет карту «на вопрос». - Я не смогу вам объяснить, как это делается, - говорит она мне, - это слишком сложно. Мне задают вопросы: вернутся ли деньги, удачна ли будет сделка, и даже - выиграет ли любимая команда, я составляю астрологическую карту на время заданного вопроса - и считываю ответ.
Татьяна - искренний человек. Она написала книжку «Записки астролога», и честное слово - это искренняя, интересная книга, много дающая любознательному скептику.
Смотрите, как чисто написано: «Я хорошо помню свои первые консультации и первых клиентов, и, наверное, не забуду их никогда. Дебют астролога невероятно сложен, поскольку здесь требуются знания, ответственность, умение слушать и понимать, да еще и определенная толика веры в себя. Мне повезло (сейчас, по прошествии двенадцати лет я четко понимаю это) - мои прогнозы сбывались, и мои клиенты радовались этому вместе со мной. Выглядело это совершенно по-детски - я помню случай, когда женщину уволили с работы, а она появилась с радостным, даже счастливым лицом: «Вы были правы! Меня действительно уволили!» - «Господи! Чему же вы так рады?» - «А как же, вы же сказали, что у меня будет другая работа, там я встречу свою любовь, выйду замуж - значит, все это действительно состоится!»
О знаменитой гадалке г-же Ленорман писали: «По-видимому, ее пророческий дар терял силу на бирже: она потеряла на спекуляциях значительную часть того, что заработала на человеческом легковерии». А Татьяна Борщ, принимая меня в своей крайне недурной квартире (в одном из домов Донстроя), сказала: «Одно время я увлекалась биржевыми прогнозами. И вот - заработала на квартиру… Потом остыла». То есть для нее астрология, безусловно, «работает». Накоплен опыт закономерностей: «Когда у мужчины появляется женщина, рожденная под тем же знаком, что и жена, это почти всегда приводит к разводу»; «Если в гороскопе есть указание на несколько браков, то они обязательно состоятся»; «Изменить будущее можно только меняя себя, а это самая тяжелая работа на Земле».
Григорий Мамонов не согласен: «О, я не думаю, что можно что-то изменить. Я люблю в астрологии математическую предрешенность. Моя самая любимая клиентка подарила мне на день рождения открытку с прекрасными словами: „Можно подумать, что в миг моего рождения планеты нарочно выстроились таким образом, чтобы в небесах сложилось мерцающее слово „жопа“».
«Бездны черные, бездны чужие, звезды - капли сверкающих слез… Где просторы пустынь ледяные, там теперь задымил паровоз». Это шуточные стихи из романа братьев Стругацких «Страна багровых туч» - и как, однако, велика провидческая правда добротного литературного текста! Ох, как бодро дымит астрологический паровоз; как споро кипит работа, сколько словесной руды перетаскивает он с какой-нибудь венерианской орбиты в московские банки и офисы. Таскать - не перетаскать; и никогда не убудет клиентов у астрологов, пока существует главная астрологическая приманка, главная тайна - «работа с будущим».
* ЛИЦА *