Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Густав Эмар

Вождь окасов

ГЛАВА I

Просека

Во время моего последнего пребывания в Америке, случай или, лучше сказать, моя счастливая звезда заставила меня познакомиться с одним из тех охотников или лесных обитателей, которых обессмертил Купер в своем романтическом персонаже: Кожаный Чулок.

Вот при каких странных обстоятельствах Господь свел нас друг с другом.

В конце июля 1855 года я уехал из Гэльвестона, из-за боязни лихорадок, смертельных для европейцев, с намерением осмотреть северо-западную часть Техаса, которая была еще мне незнакома. Есть одна испанская пословица, которая говорит: mas vale andarsoloque mal acompanado – «лучше ехать одному, нежели с дурным товарищем». Как во всех пословицах, и в этой есть доля истины особенно если применить ее к Америке, где каждую минуту подвергаешься встрече с плутами всех мастей, которые, благодаря своей обольстительной наружности, очаровывают вас, овладевают вашим доверием и пользуются им без угрызений совести при первом случае, чтобы ограбить и убить вас.

Я воспользовался советом пословицы и, не видя около себя ни одного человека, который внушал бы мне настолько доверия, чтобы я мог выбрать его в мои спутники, храбро пустился в путь один. Я был в живописном костюме туземцев, вооружен с ног до головы и ехал на превосходной полудикой лошади, которую купил за двадцать пять пиастров; цена огромная для той страны, где лошади стоят безделицу.

Я ехал беззаботно и вообще вел кочующую жизнь, столь исполненную привлекательности; по временам я останавливался в tolderia, иногда ночевал в степи, стрелял по дороге бакланов и все более и более углублялся в неизвестные мне области; таким образом я проехал беспрепятственно Фредериксбург, Лагано, Браунфельс и выехал из Кастровиля в Киги.

Подобно всем испано-американским селениям, Кастровиль представляет собой жалкую кучу разоренных хижин, перерезанную несколькими улицами, заросшими негодной травой и населенными бесчисленным множеством муравьев, разных пресмыкающихся и даже кроликов, очень мелких, которые нередко выскакивают из-под ног малочисленных прохожих. Пуэбло граничит к западу с Мединой, узкой речкой, почти совершенно пересыхающей в сильную жару, а к востоку с лесистыми холмами, темная зелень которых резко, но приятно отделяется на горизонте от бледной синевы небес.

Я взял в Гэльвестоне письмо к одному кастровильскому жителю. Достойный человек жил в этом селении как мышь Лафонтена в голландском сыре. Обрадованный приездом иностранца, который, без сомнения, мог сообщить ему несколько новостей, редко получаемых в таких уединенных местах, он принял меня самым дружеским образом, не зная что придумать, чтобы удержать меня. К несчастью, того немногого, что я видел в Кастровиле, было совершенно достаточно для того, чтобы внушить мне полное отвращение к этому селению, и я торопился только уехать как можно скорее. Хозяин мой приходил в отчаяние, видя, что вся его предупредительность нисколько не помогает и, наконец, согласился отпустить меня продолжать путь.

– Прощайте, если уж вы так хотите ехать, – сказал он, пожимая мне руку со вздохом сожаления, – да поможет вам Бог! Напрасно вы едете так поздно; дорога опасна: индейцы поднялись, и они безжалостно убивают белых, которые попадаются им в руки; берегитесь!..

Я улыбнулся этому предостережению, которое принял за последнее усилие доброго человека удержать меня.

– Ба! – отвечал я весело. – С индейцами я так давно знаком, что мне нечего их опасаться.

Хозяин мой печально покачал головой и возвратился в свою хижину, сделав мне рукой последний прощальный знак. Я уехал.

Действительно было очень поздно. Я пустил свою лошадь галопом, желая проехать до наступления ночи, просеку, которая простиралась в длину более чем на два километра и которой особенно предупреждал меня остерегаться мой хозяин. Это место, пользовавшееся дурной славой, имело зловещий вид. Мескиты, акации и кактусы составляли его скудную растительность. Повсюду побелевшие кости и кресты, воткнутые в землю, обозначали места, на которых совершены были убийства. За просекой расстилался обширный луг, называемый Львицей и населенный животными всякого рода; на этом лугу, поросшем травой, по крайней мере в два фута вышины, изредка росли группы деревьев, на которых щебетали тысячи скворцов с золотистым горлом, кардиналы и голубые птицы.

Я торопился добраться до Львицы, которую уже усматривал издали: но прежде мне надо было проехать просеку. Осмотрев свое оружие, бросив кругом внимательный взгляд и не приметив ничего подозрительного в окрестностях, я пришпорил лошадь, решившись, если встретится опасность, продать мою жизнь как можно дороже. Между тем солнце быстро опускалось за горизонт; красноватое пламя окрашивало своими изменчивыми переливами вершины лесистых холмов: свежий ветерок колебал ветви деревьев с таинственным шелестом. В этой стране, где нет сумерек, ночь скоро должна была окружить меня своим густым мраком. Я проехал почти две трети просеки и уже надеялся достигнуть целым и невредимым Львицы, как вдруг лошадь моя отпрыгнула в сторону, подняв уши и сильно фыркая. Внезапный толчок чуть было не выбил меня из седла. Только с величайшим трудом удалось мне наконец управиться с моей лошадью. Как всегда случается в подобных обстоятельствах, я инстинктивно отыскивал вокруг себя причину панического страха животного.

Скоро мне открылась истина. Холодный пот выступил на моем лице и трепет ужаса пробежал по всему телу при страшном зрелище, представившемся моему взору. В десяти шагах от меня, под деревьями, лежали пять трупов. В числе их находились женщина и молодая девушка лет четырнадцати. Эти пять человек принадлежали к белой расе. По-видимому, они долго и упорно сражались, прежде чем пали. Тела их были в буквальном смысле слова покрыты ранами: длинные стрелы, с извилистыми выемками, выкрашенные красной краской, торчали в убитых. Жертвы были скальпированы. Из груди молодой девушки, разрезанной накрест, было вырвано сердце. Это было дело индейцев, их кровавого бешенства, их закоренелой ненависти к белым. Форма и цвет стрел показывали, что это были апачи, самые жестокие грабители пустыни. Около трупов я заметил обломки повозок и мебели. Несчастные, убитые с этой ужасной утонченностью варварства, без сомнения, были бедные эмигранты, ехавшие в Кастровиль.

При виде этого раздирающего душу зрелища, сердце мое наполнилось состраданием и горестью. Ястребы и коршуны, привлеченные запахом крови, медленно кружили в воздухе над трупами со зловещим криком радости, а в глубине просеки начинали глухо рычать волки и ягуары.

Я осмотрелся. Все было спокойно. По всей вероятности, апачи напали на эмигрантов во время их отдыха. Распоротые тюки лежали еще в некотором порядке, а огонь, возле которого находилась груда сухих сучьев, еще догорал поодаль.

«Нет, – сказал я сам себе, – чтобы ни случилось, я не оставлю христиан без погребения; не дам им сделаться в этой пустыне добычей диких зверей!»

Приняв это решение, я немедленно принялся за дело. Спрыгнув на землю, я спутал ноги моей лошади, дал ей корма и бросил охапку сучьев в костер, который скоро запылал так, что пламя столбом поднялось к небу.

Между вещами, оставленными индейцами, как не имеющими для них никакой цены, находились лопатки, заступы и другие земледельческие инструменты. Я схватил заступ и старательно осмотрев окрестности, чтобы удостовериться, не угрожает ли мне какая-нибудь опасность, начал рыть могилу. Настала ночь, ночь американская, спокойная, безмолвная, исполненная упоительных благоуханий и таинственных мелодий пустыни.

Странное дело! Все мои опасения исчезли разом, как бы по волшебству. Я не боялся ничего, хотя был совершенно один в этом зловещем месте, возле этих обезображенных трупов и не думал о том, что, без сомнения, невидимые глаза диких зверей и индейцев подстерегали меня во мраке. Не знаю сам, но какое-то непонятное чувство поддерживало меня и придавало мне силы исполнить священную обязанность, которую я наложил на себя. Вместо того, чтобы думать об опасностях, угрожавших мне со всех сторон, я был погружен в мечтательную меланхолию. Я думал об этих бедных людях, ехавших издалека, с полной надеждой найти в Новом Свете то благосостояние, в котором им отказывала родина и павших в неизвестном уголке пустыни под ударами свирепых врагов. Без сомнения, они оставили в своем отечестве друзей, может статься, родственников, для которых их участь останется навсегда неизвестной и которые долго, с унылым беспокойством, будут считать часы, ожидая невозможного возвращения!

Раза два или три ветер, шумевший в листьях деревьев, заставлял меня останавливаться, но, кроме этого, ничто не мешало мне. Менее чем в три четверти часа я вырыл могилу, довольно глубокую для того, чтобы в ней могли уместиться пять трупов. Вынув стрелы, пронзившие убитых, я отнес их одного за другим и положил рядом на дне могилы. Потом я поспешно закопал могилу и наложил на нее самых больших каменьев, какие только мог найти. Таким образом я надеялся не допустить диких зверей осквернить мертвых.

Исполнив свой долг христианина, я свободно вздохнул и обратился мысленно с молитвой к Тому, Кто может сделать все, за несчастных, которых я похоронил! Когда я поднял голову, я вскрикнул от изумления и испуга и поспешно схватился за револьвер. В четырех шагах от меня стоял человек, опираясь на винтовку, хотя ни малейший шорох не заставил меня подозревать его неожиданного прихода. Две великолепные ньюфаундлендские собаки спокойно лежали у его ног. Увидев мое движение, незнакомец улыбнулся и, протянув мне руку, сказал:

– Не бойтесь ничего: я друг. Вы похоронили этих бедных людей, а я отомстил за них. Убийцы их уже мертвы!

Я молча пожал руку, так доверчиво мне протянутую. Знакомство началось; мы скоро сделались друзьями и друзья до сих пор!

Через несколько минут, усевшись у огня, мы с аппетитом ужинали, между тем, как собаки охраняли нашу безопасность. Товарищ, которого я встретил таким странным образом, был человек лет сорока пяти, хотя на вид ему казалось не более тридцати двух. Его стройный стан, широкие плечи, развитые мускулы рук, все показывало силу и проворство. На нем был живописный костюм охотника: широкий плащ или, скорее, нечто вроде одеяла, стянутого вокруг шеи и падавшего длинными складками сзади, полосатая бумажная фуфайка, широкие кожаные штаны, сшитые волосами, мокасины, украшенные бусами и иглами дикобраза, наконец пестрый шерстяной пояс, на котором висели нож, табачный кисет, пороховница, пистолеты и мешочек с лекарствами. На голове у него была шапка из бобровой шкуры с длинным хвостом. Этот человек напоминал мне тех смелых искателей приключений, которые проходят Америку вдоль и поперек. Это натуры первобытные, ищущие свободы, враждебные нашим понятиям о цивилизации, и по тому самому долженствующие исчезнуть перед водворением трудолюбивых поселенцев, которые обладают такими могущественными средствами завоевания, каковы пар и механические изобретения всякого сорта.

Охотник этот был француз. Его благородное лицо, образная речь, открытое и располагающее обращение, все, несмотря на его продолжительное пребывание в Америке, сохраняло еще отблеск родины, возбуждавший сочувствие и участие. Все страны Нового Света были ему знакомы: он провел более двадцати лет в глубине лесов, в опасных и продолжительных странствованиях посреди лесов индейских племен. Поэтому-то, хотя я сам был неплохо знаком с обычаями краснокожих и хотя большая часть моей жизни протекла в пустыне, я много раз невольно трепетал, слушая рассказы о его приключениях. Во время поездки, предпринятой нами, мы часто сидели на берегу Рио-Джила, и тогда он нередко увлекался своими воспоминаниями, куря индейскую трубку и пересказывал мне увлекательную историю первых лет своего пребывания в Новом Свете.

Один из этих рассказов я передаю ныне. Не смею надеяться, чтобы читатель заинтересовался этим рассказом так же, как я, но пусть помнит он, что я слушал этот рассказ в пустыне, среди грандиозной и могучей природы, неизвестной жителям Старой Европы, и притом от того самого человека, который был его героем.

ГЛАВА II

Молочные братья

31 декабря 1834 года, в одиннадцать часов вечера, человек лет двадцати пяти, с тонкими и благородными чертами, с аристократическими манерами, сидел или, скорее, полулежал в мягком кресле, стоявшем у камина, в котором трещал огонь, необходимый в это время года. Человек этот был граф Максим-Эдуард-Луи де Пребуа-Крансэ.

Лицо его, покрытое смертельной бледностью, резко отделялось от матовой черноты кудрявых волос, падавших в беспорядке на плечи, покрытые шелковым шлафроком с большими цветами. Брови его были нахмурены, а глаза устремлялись с лихорадочным нетерпением на великолепные стенные часы во вкусе Людовика XV, между тем как левая рука небрежно гладила шелковистые уши великолепной ньюфаундлендской собаки, лежавшей возле него.

Кабинет, в котором находился граф, был меблирован со всей возможной роскошью. Стоявший на столе канделябр с четырьмя подсвечниками, в которых горели розовые восковые свечи, проливал печальный и неясный свет. Дождь бил в стекла, ветер стонал, с таинственным ропотом, располагая душу к меланхолии.

Послышался негромкий звук: часы пробили половину. Граф выпрямился, как будто внезапно пробудился ото сна, провел белой и тонкой рукой по своему влажному лбу и сказал глухим голосом:

– Он не придет!..

Но вдруг собака, до сих пор остававшаяся неподвижной, вскочила и бросилась к двери, радостно махая хвостом. Дверь отворилась, и показался человек.

– Наконец-то! – вскричал граф, подходя к пришедшему. – О! Я боялся, что и ты также забыл меня!

– Я не понимаю тебя, брат; но я надеюсь, что ты объяснишься, – отвечал пришедший. – Полно! Полно! – прибавил он, обращаясь к собаке. – Ложись, Цезарь! Я знаю, что ты добрая собака... ложись же, ложись!

И пододвинув кресло к огню, он сел по другую сторону камина, напротив графа, который между тем уже вернулся на свое место. Собака улеглась между ними.

Человек этот, так нетерпеливо ожидаемый графом, представлял резкий контраст ему. Подобно тому, как граф де Пребуа-Крансэ сосредоточивал в себе все качества, отличающие физическое благородство породы, так гость его соединял в себе все живые и энергические силы простолюдина.

Это был человек лет двадцати шести, высокого роста, худощавый и стройный. Его лицо, загоревшее под солнцем, с резкими чертами, голубыми глазами, сверкавшими умом, имело выражение самой симпатичной храбрости, добродушия и благородства. На нем был щегольской костюм квартирмейстера спагов; крест Почетного Легиона блистал у него на груди.

Опершись на правую руку, он задумчиво и внимательно смотрел на своего друга, поглаживая левой свои длинные и шелковистые светло-русые усы. Граф вдруг прервал молчание:

– Как ты долго не являлся на мое приглашение, – сказал он.

– Вот уже два раза ты делаешь мне этот упрек, Луи! – отвечал унтер-офицер, вынимая из-за пазухи бумагу. – Ты, верно, забыл, что написано в записке, которую твой грум принес мне вчера.

И он приготовился читать.

– Не нужно, – сказал граф, печально улыбаясь, – сознаюсь, что я виноват.

– Что ж это за важное дело, для которого я тебе так нужен? – весело спросил спаг. – Объяснись: женщину что ли надо похитить, или дуэль? Говори...

– Ты ни за что не угадаешь, – перебил граф с горечью, – а потому лучше избавь себя от бесполезных догадок.

– Что же это такое?

– Я хочу застрелиться.

Молодой человек произнес эту фразу с таким твердым и решительным выражением в голосе, что солдат невольно вздрогнул, устремив на него беспокойный взор.

– Ты думаешь, что я сошел с ума, не правда ли? – продолжал граф, угадавший мысль своего друга. – Нет, Валентин! Я еще не сошел с ума, а только упал на дно бездны, из которой могу выйти не иначе как посредством смерти или бесчестия. Я предпочитаю смерть!

Солдат не отвечал. Резким движением отодвинул он свое кресло и начал ходить большими шагами по кабинету. Граф опустил голову на грудь. Наступило продолжительное молчание. Буря неистовствовала за окнами. Наконец Валентин опять сел.

– Вероятно, очень важная причина заставила тебя принять такое решение, – сказал он холодно, – я не буду отговаривать тебя, однако требую, чтобы ты рассказал мне со всеми подробностями обстоятельства, принуждающие тебя посягать на жизнь. Я твой молочный брат, Луи; мы выросли вместе. Наша дружба слишком сильна и слишком искренна для того, чтобы ты отказался исполнить мое желание!

– К чему? – вскричал граф. – Мои горести из числа таких, которые могут быть понятны только тому, кто их испытывает.

– Плохая отговорка, брат, – возразил Валентин суровым голосом, – горести, в которых не смеют признаться, обыкновенно принадлежат к числу таких, которые принуждают краснеть.

– Валентин! – сказал граф с молнией во взоре. – Не хорошо, что ты так говоришь со мной!

– Напротив, очень хорошо! – с живостью возразил молодой человек. – Я люблю тебя и потому обязан говорить тебе правду. Зачем мне тебя обманывать? Ты знаешь мою откровенность, а потому и не надейся, чтобы я оправдал тебя, не зная, в чем дело. Если ты хочешь, чтобы тебе льстили при твоих последних минутах, зачем же ты призвал меня? Не затем ли, чтобы я одобрял тебя в принятом намерении? Если так, то прощай, брат! Я ухожу... мне нечего здесь делать. Вам, знатным вельможам, стоило только родиться; вы вкушаете в жизни только радости, и при первой же тени, который случай набросит на ваше счастье, вы считаете себя погибшими и обращаетесь к этой высочайшей низости, самоубийству!

– Валентин! – вскричал граф с гневом.

– Да! – с энергией продолжал молодой человек. – Это именно высочайшая низость! Человек точно так же не имеет власти оставить жизнь когда ему вздумается, как солдат бежать со своего поста перед неприятелем! Я знаю твои горести!

– Знаешь?.. – спросил граф с удивлением.

– Да!.. Выслушай меня хорошенько, и потом, когда я выскажу тебе все, что думаю, убивай себя, если хочешь. Черт побери! Неужели ты думаешь, будто я не знал, зачем ты зовешь меня? Слишком слабый, чтобы поддерживать борьбу, ты не обороняясь, предался диким зверям того страшного цирка, который называется Парижем, и пал; это должно было случиться! Но подумай, – смерть, в которой ты ищешь избавление, окончательно обесславит тебя в глазах всех, вместо того, чтобы восстановить твою честь и окружить тебя ореолом той ложной славы, которой ты так добиваешься!

– Валентин! Валентин! – вскричал граф, с гневом ударив кулаком. – Кто дал тебе право говорить таким образом?

– Моя дружба, – энергически отвечал солдат, – и положение, в которое ты сам меня поставил, призвав меня к себе. Две причины приводят тебя в отчаяние. Во-первых, любовь твоя к кокетке, к креолке, которая играла твоим сердцем, как пантера ее лесов играет с жертвами, которых приготовляется растерзать... правда ли это?

Молодой человек не отвечал. Опираясь локтями на стол, поддерживая голову руками, он оставался неподвижен и по-видисомти нечувствителен к упрекам своего молочного брата. Валентин продолжал:

– Потом, когда ты, желая блистать в ее глазах, промотал все состояние, которое оставил тебе отец, эта женщина уехала, радуясь злу, которое наделала, и жертвам, павшим на ее пути. Она уехала, оставив тебе и стольким другим отчаяние и стыд. Ты хочешь убить себя не из сожаления о потере твоего состояния, а потому что не имеешь возможности следовать за этой женщиной, единственной причиной всех твоих несчастий. Осмелишься ты утверждать противное?

– Ну, да! Ты прав! Это единственная причина. Какое мне дело до моего состояния... я люблю эту женщину!... я люблю ее до того, что готов перевернуть весь мир, чтобы обладать ей, – вскричал молодой человек. – О! Если бы я мог надеяться!., но надежда бессмысленное слово, выдуманное малодушными!.. Ты видишь, мне остается только умереть!

Валентин посмотрел на него, вдруг взгляд его сверкнул как молния; он положил руку на плечо графа и спросил:

– Стало быть, ты действительно очень любишь эту женщину?

– Да!

– Что ж! – продолжал Валентин, пристально на него глядя. – Я могу возвратить тебе эту женщину!

– Ты?

– Да.

– О! Ты сошел с ума! Она уехала. Кто знает, в какую часть Америки она удалилась!

– Что за беда.

– Я разорен!

– Тем лучше!

– Валентин, остерегайся своих слов! – вскричал молодой человек с горестным выражением в голосе. – Невольно я начинаю тебе верить!

– Надейся, говорю я тебе.

– О! Нет! Нет! Это невозможно!

– Нет ничего невозможного. Это слово выдумано слабаками и трусами. Повторяю тебе, что не только я возвращу тебе эту женщину, но еще она сама, слышишь ли ты, она сама будет бояться, чтобы ты не отверг ее любви!

– О!

– Кто знает, может быть, ты ее отвергнешь!..

– Валентин!

– Чтобы сделать это, я прошу у тебя только два года!

– Так долго?

– А, вот каковы люди! – вскричал солдат с иронической усмешкой. – Минуту назад, ты хотел умереть, потому что слово никогда стояло перед тобою, а теперь ты не чувствуешь себя в силах подождать два года! Что такое два года? Несколько минут человеческой жизни!..

– Но...

– Будь спокоен, брат! Будь спокоен! Если через два года я не исполню обещания, я сам отдам тебе пистолет и тогда...

– Тогда?

– Ты убьешь себя не один, – сказал Валентин с холодностью.

Граф взглянул на него. Валентин преобразился, лицо его имело выражение неукротимой энергии, которой граф до сих пор еще никогда в нем не замечал. Молодой человек признал себя побежденным, взял руку своего молочного брата и крепко пожав ее, сказал:

– Согласен.

– Теперь ты принадлежишь мне?

– И телом и душою...

– Хорошо!

– Но что же ты намерен делать?

– Выслушай меня внимательно, – отвечал солдат, опускаясь на кресло и знаком приглашая своего друга сесть.

В эту минуту часы пробили полночь. Оба выслушали молча и задумчиво двенадцать ударов, раздавшихся в ровных промежутках. Когда отголосок последнего удара замолк, Валентин закурил сигару и обернувшись к Луи, который устремил на него тревожный взор, сказал, выпуская из рта синеватый дым, спиралью поднявшийся к потолку:

– Я начинаю.

ГЛАВА III

Решимость

– Я слушаю! – проговорил Луи. Валентин печально улыбнулся:

– Сегодня 1 января 1835 года, – начал он, – с последним ударом полночи твоя безоблачная жизнь кончилась. С нынешнего дня ты начнешь жизнь испытаний и борьбы, словом, ты сделаешься человеком!

Граф бросил на него вопросительный взгляд.

– Я объяснюсь, – продолжал Валентин, – но для этого ты должен позволить мне рассказать тебе в нескольких словах мою собственную историю.

– Но я ее знаю, – перебил граф с нетерпением.

– Может быть! Во всяком случае, позволь мне говорить; если я ошибусь, ты меня поправишь.

– Делай как хочешь, – отвечал Луи, откидываясь на спинку кресла как человек, которого приличия принуждают выслушать скучный рассказ.

Валентин сделал вид, будто не заметил этого. Он снова закурил погасшую сигару, погладил собаку, огромная голова которой лежала на его коленях, и начал так как будто был убежден, что Луи слушает его с самым серьезным вниманием.

– Твоя история похожа на историю всех людей твоей касты. Твои предки, первое упоминание о которых восходит к временам Крестовых Походов, завещали тебе, когда ты родился, прекрасный титул и сорок тысяч ливров годового дохода. Богатый, не имея нужды употреблять свои способности на приобретение состояния, следовательно, не зная настоящей цены золоту, ты должен был тратить его не считая, в уверенности, что оно неисчерпаемо. Так и случилось; только в один день, в ту минуту, когда ты всего менее ожидал этого, отвратительный призрак разорения явился вдруг перед тобою; ты увидел бедность, то есть труд, и отступил с испугом, отыскивая прибежище в смерти.

– Все это правда, – перебил граф, – но ты забываешь сказать, что прежде чем я принял это намерение, я позаботился заплатить всем моим кредиторам. Стало быть, я имел право располагать своею жизнью.

– Нет! И вот этого-то твое дворянское воспитание никак не могло заставить тебя понять. Твоя жизнь не принадлежит тебе; это капитал, данный тебе Богом взаймы. Следовательно, она только ожидание, переход и по этой-то причине она коротка; но она все-таки должна принести пользу человечеству. Всякий человек, который в оргиях и разврате тратит способности, полученные им от Бога, обкрадывает великую человеческую семью. Вспомни, что мы все должники один другого и обязаны употребить наши способности на пользу общую.

– Пожалуйста, без нравоучений, брат! Эти теории, более или менее оригинальные, могут иметь успех только в известном кругу, но...

– Брат! – перебил Валентин. – Не говори таким образом. Против своей воли гордость твоего происхождения внушает тебе слова, о которых ты скоро пожалеешь. В известном кругу!.. Вот произнесено великое слово! Луи! Как многому должен ты еще научиться!.. Но перестанем говорить об этом... Скажи мне лучше, когда собрал ты свои средства, сколько у тебя осталось?

– Пустяки!.. Сущая безделица...

– Но все-таки?

– Э, Боже мой, тысяч сорок, не более, которые могут дойти до шестидесяти, если продать все эти безделицы, – небрежно сказал граф.

Валентин подпрыгнул на своем кресле.

– Шестьдесят тысяч франков! – вскричал он. – И ты еще отчаивался! И ты решился умереть! Но, несчастный безумец, эти шестьдесят тысяч франков, употребленные благоразумно, настоящее богатство! Они отыщут тебе ту, которую ты любишь. Как много есть бедняков, которые считали бы себя счастливцами, если бы имели такую сумму!..

– Что же ты намерен делать?

– Узнаешь. Как зовут женщину, в которую ты влюблен?

– Дона Розарио дель-Валле.

– Очень хорошо! Ты говоришь, что она уехала в Америку?

– Десять дней тому назад... но я должен тебе признаться, что дона Розарио, которую ты не знаешь, девушка благородная и кроткая, никогда не обращавшая внимания на мою любезность, никогда не замечавшая разорительной роскоши, которую я выказывал, чтобы понравиться ей.

– Это может быть; притом, зачем стараться отнять у тебя твою сладостную мечту? Только я не понимаю, как при таких условиях, ты мог растратить твое состояние, которое было значительно?

– Вот прочти эту записку моего маклера.

– О! – вскричал Валентин, отталкивая записку. – Ты играл на бирже! Теперь все стало мне понятно... бедный голубок, тебя ощипали закулисные коршуны! Ну, брат, тебе надо отыграться.

– О! Я только этого-то и желаю, – сказал молодой человек, нахмурив брови.

– Мы одних лет; моя мать кормила нас обоих: перед Богом мы братья! Я сделаю из тебя человека! Я помогу тебе облечься в ту броню, которая сделает тебя непобедимым. В то время, как под защитою твоего имени и богатства, ты жил беззаботно, срывая в жизни только одни цветы, я, жалкий бедняк, заблудившийся в Париже, вел борьбу, борьбу ежечасную, ежесекундную, в которой победа была для меня куском хлеба и опытностью, дорого купленною, клянусь тебе; потому что, очень часто, когда я открывал дверцы экипажей, продавал контрамарки или служил паяцем в труппе акробатов, наконец когда исполнял тысячу невозможных ремесел бродяги, уныние и отчаяние душили меня; очень часто я чувствовал, как сжимают меня тиски нищеты. Но я сопротивлялся, я боролся с бедствиями и никогда не был побежден. Мужайся, Луи! Теперь мы будем сражаться вместе; ты будешь головой, которая придумывает, а я рукой, которая исполняет! Ты разум, я сила! Теперь борьба будет более эффективной, потому что мы будем поддерживать друг друга. Поверь мне, брат, наступит день, когда успех увенчает наши усилия!

– Я понимаю твою преданность и принимаю ее. Разве я теперь не вещь, принадлежащая тебе? Не бойся, чтобы я стал перечить. Но сказать ли тебе? Я боюсь, что все попытки наши будут напрасны и что рано или поздно мы принуждены будем вернуться к последнему средству, которое ты не позволил мне употребить.

– Маловерный! – вскричал Валентин восторженно. – На том пути, по которому мы пойдем, фортуна будет нашей рабою!

Луи не мог удержаться от улыбки.

– Сначала надо еще иметь удачу в том, что предпринимаешь, – сказал он.

– Удача – утешение глупцов; человек сильный действует наверняка.

– Но что же ты хочешь делать?

– Женщина, которую ты любишь, в Америке, не правда ли?

– Я уж говорил тебе об этом несколько раз.

– Ну! В таком случае нам надо ехать туда...

– Но я не знаю даже, в какой части Америки живет она.

– Что за нужда! Новый Свет – страна золота, обитель искателей приключений! Мы составим себе состояние, отыскивая ее. Разве это так неприятно? Скажи мне... ведь эта женщина родилась же где-нибудь?

– Она родом из Чили.

– Хорошо! Стало быть, она возвратилась в Чили; там-то мы и найдем ее.

Луи взглянул на своего молочного брата с почтительным восторгом.

– Как! Ты серьезно сделаешь это, брат? – сказал он взволнованным голосом.

– Не колеблясь.

– Ты бросишь военную карьеру? Я знаю, что через полгода ты будешь произведен в офицеры...

– Я уже не солдат с нынешнего утра; я нашел человека, который заменит меня.

– О! Это невозможно!

– Однако это так.

– Но твоя старая мать, моя кормилица, которой ты единственная опора?

– Из того, что осталось у тебя, мы дадим ей несколько тысяч франков; в соединении с той пенсией, на которую дает мне право крест, этих денег ей будет достаточно на пропитание во время нашего отсутствия.

– О! – вскричал молодой человек. – Я не могу принять такой жертвы, честь запрещает мне это!

– К несчастию, брат, – возразил Валентин тоном, заставившим графа замолчать, – ты не вправе отказать: действуя таким образом, я исполняю священный долг.

– Я тебя не понимаю...

– К чему объяснять?

– Я требую!

– Хорошо! Впрочем, может, это к лучшему. Слушай же: когда, вскормив, мать моя возвратила тебя семье, мой отец вдруг занемог и умер после восьмимесячной болезни, оставив мою мать и меня в глубокой нищете. То немногое, что у нас было, пошло на покупку лекарств и оплату докторов. Мы, конечно, могли бы обратиться к твоему семейству, которое наверно не оставило бы нас; но матушка никак не хотела решиться на это. «Граф де Пребуа-Крансэ сделал для нас более, нежели следовало, – повторяла она, – не надо беспокоить его».

– Напрасно, – сказал Луи.

– Знаю, – сказал Валентин. – Однако голод дал себя знать. Тогда-то ухватился я за разные ремесла, о которых говорил тебе. Однажды на Каирской площади, проглатывая сабли и зажженную паклю при шумных рукоплесканиях толпы, я собирал деньги, как вдруг очутился перед офицером африканских егерей, который глядел на меня с видом добродушия и сожаления, растрогавшим мое сердце. Он увел меня, заставил рассказать мою историю и потребовал, чтобы я сводил его на чердак, в котором жил вместе с матерью. При виде нашей нищеты, старый солдат заплакал; слезы, которые он и не думал удерживать, катились по его загорелым щекам. Луи, этот офицер был твой отец.

– Мой благородный и добрый отец! – вскричал граф, пожимая руку своего молочного брата.

– О! Да, именно благородный и добрый! Он назначил моей матери ежегодное содержание, достаточное для ее пропитания, а меня определил в свой полк. Два года тому назад отец твой был ранен пулею в грудь и умер через два часа, называя меня своим сыном.

– Да, – сказал молодой человек со слезами в голосе, – я это знаю!

– Но ты не знаешь, Луи, что отец твой, умирая, сказал мне. После раны, полученной им, я не оставлял его.

Луи молча пожал руку Валентина. Тот продолжал:

«Валентин, – сказал мне отец твой слабым голосом, прерывавшимся от предсмертного хрипения, потому что агония уже начиналась, – сын мой остается один, он очень молод ; у него нет никого, кроме тебя, его молочного брата. Заботься о нем, не оставляй его никогда! Кто знает, что хранит для него будущее! Могу ли я положиться на твое обещание?» Я стал на колени возле твоего отца и, почтительно взяв руку, которую он протянул ко мне, сказал ему:

«Умирайте с миром... в час несчастия я всегда буду возле Луи». Две слезы выкатились из глаз твоего отца; это были слезы радости в последний час жизни. Растроганным голосом сказал он мне:

«Господь принял твою клятву» и тихо скончался, стараясь пожать мне руку в последний раз и прошептав твое имя. Луи! Я обязан твоему отцу благосостоянием, которым пользуется моя добрая матушка, я обязан твоему отцу чувствами, которые сделали из меня человека и этим крестом, который блестит на моей груди. Понимаешь ли ты теперь, зачем я говорил с тобою таким образом? Пока ты был еще в силе, я держался в стороне, но ныне, когда настал час исполнить мою клятву, никакое человеческое могущество не может помешать мне.

Наступила минута молчания между молодыми людьми. Наконец Луи спрятал свою голову на груди солдата и сказал, залившись слезами:

– Когда же мы едем, брат? Тот взглянул на него и спросил:

– Точно ли без тайной мысли хочешь ты начать новую жизнь?

– Да, – отвечал Луи твердым голосом.

– Ты не оставляешь за собою никакого сожаления?

– Никакого.

– И готов мужественно переносить все испытания, которые тебя ожидают?

– Да.

– Хорошо, брат! Таким-то я и хочу тебя видеть. Мы поедем тотчас как только разочтемся с твоей прошлой жизнью. Свободным от препятствий и горьких воспоминаний, должен ты вступить в новую жизнь, которая раскроется перед тобою.

2 февраля 1835 года пакетбот заатлантической компании выехал из Гавра в Вальпараисо. В числе пассажиров находились граф де Пребуа-Крансэ, Валентин Гиллуа, его молочный брат, и Цезарь, ньюфаундлендская собака, с которой они не хотели расстаться.

На пристани стояла женщина лет шестидесяти, с глазами, полными слез; она провожала корабль. Когда наконец он исчез на горизонте, старушка медленными шагами отправилась к дому, который находился неподалеку от берега.

– Делай что должно, а будет что можно!.. – прошептала она голосом, заглушаемым горестью.

Эта женщина была мать Валентина Гиллуа. Она была достойна сожаления: она оставалась одна...

ГЛАВА IV

Казнь

В 1450 году территория Чили была захвачена принцем Синхирокой, впоследствии Инкой, овладевшим долиной Мапохо, называвшейся в то время Промокачесом, то есть Местом плясок и веселья. Однако перуанское правительство никогда не имело прочных позиций в этой стране по причине вооруженной оппозиции промочианов, тогда расположившихся станом между реками Ранелем и Маулэ.

Хотя историк Гарчилассо делла-Вега определяет границы области, завоеванной инками, на реке Маулэ, но все доказывает, что они были на Ранеле, потому что при слиянии рек Качапоаля и Тингиририки, из которых последняя в этом месте принимает название Ранеля, находятся развалины древней перуанской крепости, построенной совершенно одинаково с крепостями Каллой и Ассуайей, в провинции Квито. Эти крепости обозначают границы.

Испанский завоеватель дон-Педро Вальдивия, основал 24 февраля 1541 года город Сантьяго в очаровательном месте, на левом берегу реки Манохо, при входе в долину, простирающуюся до реки П у рагу эля и подножья горы Эль-Пардо, которая возвышается тысячи на четыре футов.

Сантьяго, сделавшийся впоследствии столицей Чили, один из прекраснейших городов испанской Америки. Улицы широки, прямы, дома, выстроенные только в один этаж по причине частых землетрясений, обширны и хорошо расположены. В Сантьяго есть очень много памятников, из которых самые замечательные – Каменный мост на пяти арках и Тахама или плотина, сделанная из двух кирпичных стен, пространство между которыми заполнено землей, и служащая к защите жителей от наводнений. Кордильерские горы, с вершинами, увенчанными вечными снегами, хотя и отдалены от города на восемьдесят километров, но как будто парят над ним и представляют величественнейшее зрелище.

5 мая 1835 года, в десять часов вечера, удушливый зной тяготел над городом; в воздухе не было ни малейшего ветерка, на небе ни одного облачка. Сантьяго, город обыкновенно такой шумный и веселый, казалось, был погружен в мрачную печаль. На балконах и в окнах, правда, видны были мужские и женские лица, но выражение их было серьезно, взоры всех были задумчивы и тревожны.

Повсюду, на улицах или у дверей, стояли многочисленные группы, разговаривавшие шепотом и с живостью. Из дворца беспрестанно выходили ординарцы и скакали по различным направлениям. Отряды солдат выходили из казарм и с барабанным боем отправлялись на Большую Площадь, где становились в ряды, безмолвно проходя посреди смущенных жителей.

Большая Площадь в этот вечер представляла необыкновенное зрелище. Факелы в руках людей бросали красноватые отблески на собравшихся, ожидавших важного происшествия. Изредка поднимался какой-то странный ропот, как будто шум моря перед бурей, шепот целого встревоженного народа, выражение грозы, собиравшейся во всех этих стесненных сердцах.

Десять часов медленно пробило на соборной колокольне. Тотчас же в рядах солдат послышались голоса офицеров, отдававших приказания, и в одно мгновение толпа, раздвинутая во все стороны, с криками и ругательствами, сопровождаемыми ударами ружейных прикладов, разделилась на две почти равные части, оставив посреди площади обширное свободное пространство. В ту же минуту вдали раздалось погребальное пение, тихое и однообразное, и длинная процессия монахов потянулась по площади. Монахи эти принадлежали к ордену братьев милосердия. Они шли медленно, – по два в ряд, с опущенными на лицо капюшонами, потупив головы, скрестив руки на груди и напевая De procundis. Посреди них десять кающихся несли каждый по открытому гробу.

Позади монахов ехал кавалерийский эскадрон, а за ним шел батальон милиции, посреди которого десять человек, с обнаженными головами, с руками связанными за спиной, ехали на ослах, лицом к хвосту. Каждого из ослов вел за узду монах; отряд копьеносцев замыкал эту печальную процессию.

При крике: «Стой!», произнесенном командиром войск, расположенных на площади, монахи раздались направо и налево, не прерывая своего погребального пения, и осужденные остались одни посреди площади на месте, приготовленном для них. Эти люди принадлежали к знатнейшим фамилиям страны. Занявшись некстати политикой, они должны были поплатиться за это жизнью. Жители Сантьяго с мрачным отчаянием смотрели на приговоренных к казни, которых считали мучениками. Вероятно, в их пользу произошло бы восстание, если бы генерал дон Панчо Бустаменте, военный министр, не послал на площадь войско, которое могло устрашить самых отважных и принудить их молча присутствовать при расстреле тех, кого они не могли спасти.

Осужденные сошли на землю, набожно стали на колени и исповедовались монахам, которые остались возле них, между тем как отряд из пятидесяти солдат занял позицию в десяти шагах. Когда исповедь была закончена, осужденные поднялись с колен и, взявшись за руки, мужественно стали в один ряд перед солдатами, которые должны были расстрелять их.

Между тем, несмотря на значительность войск, собранных на площади, в народе поднялся глухой ропот. Толпа волновалась; зловещий говор и проклятия, произносимые вслух в адрес Бустаменте, заставляли агентов правительства поскорее кончить свое дело, из опасения, чтобы народ не вырвал у них несчастных жертв.

Генерал Бустаменте, спокойно и бесстрастно присутствовавший при страшной церемонии, презрительно улыбнулся этому выражению народного неодобрения. Он поднял шпагу над головой и скомандовал перемену фронта, которая была исполнена с быстротою молнии. Войска встали лицом к толпе; первые ряды прицелились в граждан, столпившихся перед ними, между тем как другие направили ружья на окна и балконы, откуда смотрели тесные группы любопытных. Тогда на площади вдруг воцарилась мертвая тишина, позволившая расслышать каждое слово приговора, громко прочитанного экзекутором и присуждавшего патриотов к расстрелянию. Осужденные выслушали этот приговор с совершенным бесстрастием. Генерал сделал знак. Ружейный залп раздался как громовой удар, и десять человек упали на землю. Войска с распущенными знаменами и музыкой прошли мимо трупов и отправились в свои казармы.

Когда генерал исчез со своей свитой, и все войска оставили площадь, толпа тоже мало-помалу разошлась, последние факелы угасли и это место, на котором еще так недавно разыгралась ужасная драма, совершенно опустело.

Прошло довольно долгое время и ни малейший шум не нарушил торжественного безмолвия, царившего над Большой Площадью. Вдруг глубокий вздох вырвался из груды трупов и один из них, бледный, облитый кровью и запачканный грязью, медленно приподнялся, с усилием отодвигая тела, закрывавшие его. Несчастный, каким-то чудом оставшийся в живых, бросил вокруг себя беспокойный взгляд и проведя рукою по лбу, орошенному холодным потом, прошептал с тоской:

– Боже мой! Боже мой! Дай мне силу дожить до того, чтобы я мог отомстить!

Затем этот человек, слишком ослабевший от потери крови, которая и теперь еще лилась из его ран, не будучи в состоянии встать на ноги и убежать, пополз, оставляя позади себя длинный и влажный след. Едва отполз он на двадцать метров от середины площади, и то с неимоверным затруднением, как вдруг из улицы, находившейся напротив него, вышли два человека, поспешно направлявшиеся прямо к нему.

– О! – вскричал несчастный с отчаянием. – Я погиб! И он лишился чувств. Два незнакомца, подойдя к нему, наклонились над его телом и старательно его осмотрели.

– Ну?.. – спросил один через несколько секунд.

– Жив еще... – отвечал другой тоном убеждения. Не произнеся ни слова более, они завернули раненого в плащ, взвалили его на плечи и исчезли в мрачной глубине улицы, по которой пришли и которая вела к предместью Канадилла.

ГЛАВА V

Переезд

Продолжительно путешествие из Гавра в Чили! Для человека, привыкшего к суматохе и упоительному вихрю парижской атмосферы, жизнь на корабле, обыкновенно такая спокойная и регулярная, кажется очень скучной и однообразной! Грустно, тяжело ему оставаться целые месяцы заключенным в маленькой каюте, без солнца, почти без света; имея возможность прохаживаться только по узкой палубе, видя только бурное или спокойное море, всегда и везде одно море! Такой переход слишком резок. Парижанин, привыкший к шуму и движению большого города, не может понять чудной поэзии жизни на море, которая ему неизвестна; для него недоступны ее высокие наслаждения и ее едкое сладострастие, которыми упиваются моряки, эти люди с гранитным сердцем, беспрерывно ведущие борьбу со стихиями; насмехающиеся над бурей, пренебрегающие ураганом, эти герои, которые раз по двадцати в минуту видят смерть лицом к лицу и до того успевают освоиться с нею, что наконец презирают ее, даже перестают верить в ее существование. Для пассажира, стремящегося к земле, каждый час кажется днем, а день целым веком. Постоянно устремив глаза в бесконечную даль моря, несчастный невольно впадает в мрачную тоску, которую может рассеять только вид столь желанной гавани.

Граф де Пребуа-Крансэ и Валентин Гиллуа также испытали все разочарование и всю скуку жизни на корабле. В первые дни они питались еще смутными воспоминаниями о той, другой жизни, с которой они покончили навсегда. Они разговаривали об изумлении, какое причинит в высшем обществе внезапное исчезновение графа, который уехал, не предупредив никого и не оставив после себя никаких признаков, которые могли бы навести на его след. Мысленно они перелетали расстояние, отделявшее их от Америки, и долго разговаривали о неизвестных наслаждениях, ожидавших их на этой золотоносной почве, на этой обетованной земле искателей приключений, которая, увы! часто готовит для того, кто стремится к ней с надеждой легко разбогатеть, столько неприятностей и разочарований!

Так как всякий предмет разговора, как бы ни был он интересен, наконец надоедает, молодые люди, чтобы избавиться от утомительного однообразия, задумали устроить свою жизнь таким образом, чтобы скука овладевала ими менее, нежели другими пассажирами. Два раза в день, утром и вечером, граф, прекрасно говоривший по-испански, учил своего молочного брата, и тот так хорошо воспользовался этими уроками, что через два месяца мог поддерживать разговор. В последние недели переезда, молодые люди нарочно старались говорить не иначе как на этом языке и между собою, и с некоторыми пассажирами. Результатом этого было именно то, чего они ожидали, то есть Валентин в короткое время научился говорить по-испански так же бегло, как по-французски. Иногда Валентин становился учителем в свою очередь. Он заставлял Луи делать гимнастические упражнения, чтобы развить его мышцы, приучить тело к усталости и сделать его способным переносить тяжелые физические нагрузки.

Мы опишем здесь характер Валентина Гиллуа, так как судя по разговору и по поступкам молодого человека, читатель может составить себе о нем совершенно ложное понятие. Нравственно Валентин Гиллуа сам не знал себя; это был беззаботный весельчак и насмешник, натура которого, несколько испорченная чтением без разбора, в своем основании была чрезвычайно мягкая и добрая. Он сосредоточивал в себе привычки и мнения тех людей, которые, никогда не выезжая из родной страны, знают свет только по романам или драмам Тампльского бульвара. Он вырос как гриб на парижской мостовой и для поддержания своего жалкого существования хватался за самые оригинальные ремесла. Сделавшись солдатом, он жил беспечно, был счастлив настоящим и нисколько не думал о будущем, зная, что оно не существует для него. Однако в сердце этого беззаботного малого скоро зародилось новое чувство, в несколько дней пустившее глубокие корни. Это чувство – преданность к человеку, который протянул ему руку, сжалился над его матерью, внушил ему сознание собственного достоинства и вытащил его из грязи, в которой бедный молодой человек находился.

Смерть благодетеля поразила его как удар грома. Он понял всю важность поручения, возложенного на него умершим полковником, и поклялся с твердой решимостью сдержать свое слово во что бы то ни стало, заботясь о сыне того, кто сделал из него человека.

Выдающимися чертами его характера были энергия, которую препятствия только увеличивали, а не уменьшали, и железная воля. С этими двумя качествами человек может совершить великие вещи и, если смерть не застанет его на пути, непременно достигнет своей цели, какова бы она ни была.

В нынешних обстоятельствах этот человек был настоящей находкой для графа де Пребуа Крансэ, натуры мечтательной и поэтической, совершенно незнакомой с трудностями самостоятельной жизни.

Как случается всегда, когда сходятся двое людей, одаренных такими различными характерами, Валентин скоро приобрел над своим молочным братом огромное влияние; и он пользовался этим влиянием с необыкновенным тактом, никогда не давая его чувствовать своему товарищу, волю которого он, казалось, исполнял, тогда как на самом деле заставлял его следовать своей воле. Таким образом, эти двое людей, чрезвычайно любившие друг друга, дополняли один другого.

Резкость, с которою Валентин говорил с графом в первых главах этого рассказа, вовсе не была ему присуща и поистине удивила его самого. Обсудив намерение молодого человека, которого он хотел спасти от отчаяния, Валентин понял, с той понятливостью сердца, которою он был наделен от природы, что не следует расстраиваться несчастием, так неожиданно поразившим его молочного брата, а напротив должно стараться возвратить ему утраченное мужество. Поэтому-то он нашел в своем сердце такие убедительные доказательства, что граф согласился жить и следовать его советам.

Валентин не колебался. Отъезд донны Розарио доставил ему желаемый предлог вытащить своего молочного брата из парижской бездны, которая, потопив его состояние, угрожала поглотить и его самого. Сознав необходимость увезти Луи в другую страну, он убедил его поехать за любимой им женщиной в Америку. И вот они оба отправились в Новый Свет, без сожаления оставив отечество, которое оказалось в отношении их таким неблагодарным.

Во время переезда мужество графа часто ослабевало и вера в будущее почти оставляла его, когда он начинал думать о тягостной, сопряженной с лишениями, жизни, ожидавшей его в Америке. Но Валентин, благодаря своей неисчерпаемой веселости, своему изумительному красноречию и беспрерывным шуткам, всегда успевал подбодрить своего товарища, который подчинялся его влиянию и делался совсем другим человеком.

Вот в каком положении находились оба наших действующих лица, когда пакетбот бросил якорь в Вальпараисо. Валентин ни в чем не сомневался. Он был убежден, что люди, с которыми он будет иметь дело, гораздо ниже его по уму, и что ему нетрудно будет достигнуть двойной цели, к которой он стремился. Граф верил, что Валентин отыщет женщину, которую он любил и за которой приехал. О том же, чтобы обогатиться, он и не думал.

Вальпараисо – Райская Долина – назван этим именем как бы в насмешку, потому что это самый грязный и самый безобразный из всех городов испанской Америки, служит местом отдыха для иностранцев, которых торговые интересы не призывают в Чили.

Молодые люди пробыли в этом городе очень недолго, а именно столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы одеться по тамошней моде, то есть купить панамские шляпы, poncho и polenas. Потом, вооружившись каждый парой двуствольных пистолетов, карабином и длинным ножом, они выехали на превосходных лошадях в Сантьяго, накануне того дня, в который происходила казнь, описанная нами в предыдущей главе. Погода была великолепная. От лучей солнца камешки на дороге сверкали как золотые блестки.

– Ах! – вскричал Валентин со вздохом удовольствия, как только они выехали на прекрасную дорогу, которая ведет в Сантьяго. – Как отрадно дышать воздухом земли. Вот мы наконец и в этой хваленой Америке! Теперь нам остается только загребать золото двумя руками!

– А донна Розарио? – сказал граф меланхолическим голосом.

– Не пройдет и недели как мы найдем ее, – отвечал Валентин с изумительной самоуверенностью.

После этих слов он пришпорил лошадь, и молодые люди скоро исчезли в извилинах дороги.

ГЛАВА VI

Красавица

Ночь была темная. Ни одна звезда не сияла на небе; луна, полузакрытая облаками, проливала тусклый свет. Улицы были пусты, только время от времени раздавались шаги караульных, которые одни не спали в этот час.

Двое незнакомцев, которые, как мы сказали, подняли на Большой Площади раненого, долго шли со своей странной ношей, останавливаясь при малейшем подозрительном шуме и скрываясь в углублениях дверей или за углами улиц. После раскрытия заговора дан был приказ, чтобы с одиннадцати часов вечера все граждане оставались дома. После бесчисленных поворотов, незнакомцы остановились на улице Эль-Меркадо, одной из самых уединенных и узких в целом Сантьяго. Вдруг в одном из домов отворилась дверь и женщина в белом платье, со свечой, которую она прикрывала левой рукой, показалась на пороге. Незнакомцы остановились. Один из них тотчас же вынул из кармана огниво и кремень и высек несколько искр. При этом сигнале, женщина погасила свою свечу, сказав громко:

– Да защитит Бог Чили!

– Бог защитил ее! – отвечал человек, высекавший огонь.

Женщина вскрикнула от радости, но тотчас же осмотрелась из осторожности и сказала вполголоса:

– Идите! Идите!

В одну минуту незнакомцы были возле нее.

– Он жив? – спросила женщина с беспокойством.

– Жив, – отвечал один из незнакомцев.

– Войдите же скорее, именем неба! – вскричала она.

Носильщики пошли за женщиной, которая опять зажгла свою свечу, и дверь дома немедленно затворилась за ними.

Все дома Сантьяго похожи между собою по внутреннему устройству. Обыкновенно широкие ворота, с двумя столбами по сторонам, ведут на большой двор, в глубине которого прямо против входа находится главная комната, почти всегда служащая столовой. По сторонам расположены спальная, гостиная и кабинет. Позади этих комнат находится сад, украшенный фонтанами и засаженный померанцевыми, лимонными и гранатовыми деревьями, липами, кедрами и пальмами, которые разрастаются с неимоверной быстротой. За садом выстроена обширная загородка для лошадей и экипажей.

Дом, в который мы ввели читателя, отличался от других только роскошным убранством, которое доказывало, что хозяин человек важный.

Незнакомцы, следуя за женщиной, которая указывала им дорогу, вошли в гостиную, окна которой выходили в сад. Они положили раненого на диван и ушли, не говоря ни слова, только почтительно поклонившись. Женщина оставалась с минуту неподвижной и как будто прислушивалась к шуму удалявшихся шагов. Когда все смолкло, она бросилась к двери и заперла ее с лихорадочным трепетом; потом встала перед раненым, который не обнаруживал никаких признаков жизни, и устремила на него долгий и печальный взор.

Этой женщине было тридцать пять лет, но на вид казалось ей не более двадцати. Она была одарена красотой изумительной, но странной, производившей отталкивающее впечатление. Несмотря на ее прекрасную фигуру, на изящество ее походки, на роскошь ее движений, исполненных сладострастия; несмотря на чистоту линий ее лица, отличавшегося матовой белизной, слегка позлащенной жгучими лучами американского солнца, лица восхитительно обрамленного великолепными косами черных волос с синеватым отливом; несмотря на ее большие голубые глаза с бархатистыми длинными ресницами и бровями, проведенными совершеннейшей дугою; несмотря на ее прямой нос, с подвижными розовыми ноздрями, крошечный рот, коралловые губы которого чудно отделялись от белого жемчуга зубов, в этом великолепном создании было что-то страшное, холодное. Глубина ее взгляда, ее ироническая улыбка, едва заметная морщинка на лбу, все в ней, даже ее мелодический голос, несколько резкий, внушало какое-то инстинктивное подозрение.

Одна в этой комнате, едва освещенной мерцающим светом свечи, в эту спокойную и безмолвную ночь, перед этим бледным и окровавленным человеком, на которого она смотрела, нахмурив брови, эта женщина походила на одну из фессалийских прорицательниц, приготовляющуюся совершать какое-нибудь таинственное и ужасное колдовство.

Раненый был мужчина лет сорока пяти, высокого роста. Черты его были прекрасны, лоб благородный, а выражение лица гордое, решительное и прямодушное.

Женщина долго оставалась погруженной в безмолвное созерцание. Грудь ее высоко вздымалась, брови нахмуривались все более и более; она, казалось, подстрекала медленное возвращение к жизни человека, лежащего перед ней.

Наконец она прошептала голосом тихим и прерывистым:

– Вот он!.. На этот раз он в моей власти!.. Согласится ли он отвечать мне? О! Может быть, я сделала бы лучше, если б дала ему умереть!

Она остановилась и вздохнула, но почти сразу же продолжала:

– Дочь моя!.. Этот человек овладел моей дочерью!.. Дочь моя!.. Он должен возвратить мне ее! Я этого хочу! И он должен сделать по-моему, хотя бы мне пришлось снова предать его палачам, у которых я похитила их добычу! Эти раны ничего не значат: потеря крови причина его обморока!.. Но время идет! Могут заметить мое отсутствие. Узнаем, чего я могу ждать от него. Может быть, мои слезы и мольбы тронут его, хотя скорее можно умолить самого неумолимого индейца!.. А он!.. Он будет смеяться над моим горем; он будет отвечать сарказмом на мои отчаянные крики! О! Горе, горе ему тогда!

Она смотрела еще с минуту на раненого, все так же неподвижного, потом прибавила решительно:

– Попробуем!

Она взяла со столика хрустальный флакон, приподняла голову раненого и дала ему понюхать. Наступила минута ожидания. Женщина жадно следила за судорожными движениями раненого, которые были предвестниками возвращения жизни. Наконец он глубоко вздохнул и медленно раскрыл глаза.

– Где я? – прошептал он слабым голосом и снова закрыл глаза.

– В безопасном месте, – отвечала женщина.

При звуке этого голоса раненый встрепенулся. Он с усилием приподнялся и, осмотревшись вокруг с отвращением, к которому примешивались ужас и гнев, сказал глухим голосом:

– Кто это говорил?

– Я! – гордо отвечала женщина, становясь перед ним.

– А! – возразил он, опять опускаясь на диван. – Опять она!

– Да, опять я! Опять я, дон Тадео! Я, воля которой, несмотря на ваше презрение и вашу ненависть, никогда не ослабевала! Я, помощь которой вы всегда упорно отвергали и которая наконец насильно спасла вас!

– О! Для вас это было легко! – отвечал раненый презрительно. – Ведь вы находитесь в самых коротких отношениях с моими палачами!

При этом оскорбительном ответе, женщина не могла удержаться от гневного движения. Внезапный румянец покрыл ее лицо.

– Пожалуйста, без оскорблений, дон Тадео де Леон! – сказала она, топнув ногою. – Я спасла вас, я женщина и вы у меня в доме!

– Это правда! – отвечал дон Тадео, приподнимаясь и кланяясь с насмешкой. – Я и не подумал о том, что я у вас в доме; будьте же так добры, укажите мне дорогу, чтобы я мог выйти отсюда как можно скорее.

– Не торопитесь, дон Тадео. Ваши силы еще не достаточно окрепли. Вы не в состоянии идти и, пожалуй, упадете в нескольких шагах отсюда... может быть, вас поднимут агенты правительства, которые, поверьте мне, теперь уж не выпустят вас из своих рук.

– Быть может, для меня легче подвергнуться еще раз казни, нежели оставаться с вами.

Наступила минута молчания, во время которой собеседники внимательно наблюдали друг за другом. Наконец женщина сказала:

– Выслушайте меня, дон Тадео! Несмотря на все ваши усилия, судьба снова свела нас. Если вы еще живы, если вы получили только легкие раны, так это потому, что я подкупила солдат, которым поручено было расстрелять вас; я хотела принудить вас к объяснению, которого давно прошу у вас и в котором вы всегда мне отказывали... но теперь... теперь вы уже не можете избегнуть этого объяснения. Не изъявляя прав на вашу признательность, я все-таки скажу, что вы обязаны мне жизнью... Хотя бы за эту услугу вы должны выслушать меня.

– Неужели вы думаете, что я считаю услугой то, что вы сделали? По какому праву вы спасли мне жизнь? Вы плохо меня знаете, если думаете, что меня тронут ваши слезы. О, нет!.. Слишком долго был я вашим рабом, вашей игрушкой! Слава Богу, теперь я вас знаю, и Красавица, любовница генерала Бустаменте, тирана моей родины, палача моего и моих братьев, ничего не должна ждать от меня. Все что вы скажете, все что вы сделаете, будет бесполезно. Я не стану вам отвечать. Не трудитесь принимать на себя вид этой притворной кротости, которая вовсе вам несвойственна. Я безумно любил вас, целомудренную и добродетельную молодую девушку, когда в доме вашего достойного отца, которого вы впоследствии убили своим развратным поведением, вас еще звали Марией. В то время, я с радостью пожертвовал бы для вас жизнью и моим счастьем, вы это знаете не хуже меня, но Красавицу, бесстыдную куртизанку, женщину, отмеченную клеймом бесчестия, презренную тварь – я не знаю. Прочь! Между вами и мной нет ничего общего!

И повелительным жестом дон Тадео принудил ее отойти.