Густав Эмар
Вольные стрелки
Глава I. ОТЕЦ АНТОНИО
Значительная часть Нового Света до сих пор еще покрыта громадными девственными лесами, которые не тронуты рукою человека и в полной неприкосновенности сохраняют лежащую на них со дня создания мира печать величия. Лесные охотники — удивительный кочевой класс людей, выходцев из различных европейских стран и по преимуществу французов — единогласно утверждают, что для каждого, кто желает проникнуть в эти леса, с первых же шагов начинаются почти неодолимые трудности (в дальнейшем они как бы отступают и через некоторое время исчезают совершенно). Кажется, что природа хочет защитить цепью всевозможных препятствий таинственный сумрак этих вековых лесов, в которых совершаются ее неведомые чудеса.
Много раз за время наших странствований по Америке нам приходилось убеждаться в справедливости такого наблюдения. Это странное распределение лесной растительности, при котором опушка заполняется паразитными растениями, переплетающимися друг с другом, вросшими одно в другое и пускающими отростки во все стороны с почти невероятною силой произрастания, всегда казалось нам загадкой, интересной с различных точек зрения, особенно с научной.
Нам думается, что развитию растительности благоприятствует циркуляция воздуха.
Воздух, окружающий огромные пространства, покрытые высокорастущими деревьями, волнуемый различными течениями, проходящими беспрепятственно в верхних слоях атмосферы, проникает до известной глубины в чащу деревьев и дает пищу всевозможным паразитным кустарникам и ползучим растениям. На некоторой глубине воздух уже не так часто обновляется, зародыши низко растущих растений не имеют постоянного притока главной своей пищи — угольной кислоты и за недостатком ее чахнут и погибают.
Насколько это верно, подтверждается тем обстоятельством, что там, где рельеф местности благоприятствует обмену воздуха, например по течению реки или по ущелью, открытому господствующим ветрам, растительность бывает обыкновенно гораздо разнообразнее и пышнее, чем на плоских низменностях или ровных плато.
Можно смело утверждать, что ни одна из тех мыслей, которыми мы начали настоящую главу, не зародилась в уме отца Антонио
1 в то время, когда он неслышно и осторожно пробирался под деревьями, оставив человека, оказавшего ему помощь и, вероятно, спасшего ему жизнь, биться как он мог и умел с шайкой краснокожих, которые на него напали и против которых он вряд ли мог защищаться.
Отца Антонио нельзя было, однако, считать трусом — вовсе нет. Во многих критических обстоятельствах он являл истинную храбрость, но это был человек, которому род его жизни доставлял неисчислимые выгоды и был источником бесконечного наслаждения, жизнь ему казалась прекрасной, и он делал все, что было в его силах, лишь бы проводить ее без забот и среди всякого рода удовольствий. Так, например, идти навстречу опасности казалось ему несовместимым с его положением и правилами благоразумия, но, когда опасность становилась неизбежной, он, как все доведенные до крайности люди, делался грозным и страшным для всех тех, кто так или иначе вызывал в нем взрыв гнева.
В Мексике, как и вообще в латинской Америке, духовенство набирается среди бедных классов населения и состоит из людей, отличающихся грубым невежеством и, по большей части, более чем сомнительной нравственностью. Различные монашеские ордена, составляя почти третью часть населения, живут в полной независимости, вне какого-либо подчинения и контроля. В среду свою они принимают людей всякого рода. Надеваемое ими духовное платье служит покровом, дозволяющим им с полной свободой предаваться своим порокам, из которых наименьшие, без сомнения, леность, любовь к роскоши и пьянство.
Тем не менее они пользуются у индейцев, принявших христианство, громадным авторитетом и уважением, но этот окружающий их ореол святости они самым бессовестным образом употребляют для вымогательства у этих бедных людей денег под самыми пустыми предлогами. В конце концов распутство духовенства в этих несчастных областях, уже состарившихся и клонящихся к упадку, не изведав юношеского развития сил, дошло до такой степени, что, являясь невозможным и святотатственным в глазах европейца, стало казаться обычным для окружающих людей и не привлекало уже ничьего внимания.
Мы далеки, однако, от намерения утверждать, что среди мексиканского духовенства вообще и даже среди монашествующих нет людей вполне достойных своего положения и убежденных в святости своего служения — таких лиц не мало, но, к сожалению, они составляют такое незначительное меньшинство, что на них нужно смотреть как на исключение.
Отец Антонио был не лучший, но и не самый худший из монахов своего ордена. Однако, на его несчастье, судьбе словно понравилось с некоторого времени тешиться над ним и совершенно против его воли ставить его в такие положения, которые не согласовались ни с его характером, ни с его взглядами. Приключения, одно другого неприятнее, омрачали его жизнь, которую он вел до сих пор так вольготно.
Горькое чувство обиды разлилось в душе монаха особенно после того, как Джон Дэвис сделал его жертвою жестокой мистификации. Им овладело угрюмое отчаяние. Точно придавленный какою-то тяжестью, неверной поступью пробирался он через лес. Шум схватки доходил до его ушей и, подгоняемый им, он спешил как мог, боясь, что если краснокожие останутся победителями, то ему не миновать их рук.
Ночь настигла несчастного отца Антонио, а он все еще не мог добраться до опушки. Лес начинал казаться ему нескончаемым.
Не обладая ни малейшей сноровкой, не привыкший к жизни вдали от людского общества, монах почувствовал себя в большом затруднении, когда увидал, что солнце скрылось за горизонтом, потонув в океане золотой зари, и тьма почти тотчас же спустилась на землю.
Без оружия, не имея возможности развести огонь, до полусмерти изнуренный от голода и беспокойства, отец Антонио обвел вокруг себя бессмысленным, полным отчаяния взглядом и с глухим стоном опустился на землю.
Он не знал, какому святому препоручить себя.
Инстинкт самосохранения, однако, скоро взял верх над отчаянием. Страх, дошедший до крайних пределов, вызвал в нем нервное возбуждение. В это время начали уже пробуждаться ночные хищные звери и оглашать своим печальным воем безмолвный лес, как бы приветствуя возвращение желанного для них мрака. У отца Антонио нижняя челюсть стала невольно подрагивать, когда он услыхал этот вой, но, сделав над собой нечеловеческое усилие, он решил воспользоваться последними отблесками зари, пробивавшимися сквозь чащу, чтобы найти себе хоть какое-нибудь убежище на ночь.
Перед ним стоял могучий дуб. Его переплетающиеся сучья и густая листва обещали ему на ночь надежный приют и защиту от нападений кровожадных обитателей леса.
В ином положении сама мысль взобраться на лесного великана показалась бы отцу Антонио бессмысленной затеей — ствол дерева был страшно толст, нижние ветви начинались высоко от земли, а в отсутствии ловкости у себя он был глубоко убежден.
Но момент был критический, с каждой секундой положение становилось все опаснее, вой приближался чрезвычайно быстро, медлить было нельзя, и отец Антонио решил действовать. Обойдя вокруг дерева два — три раза, чтобы посмотреть, не найдется ли местечка поудобнее, он испустил глубокий вздох: приходилось влезать прямо по стволу. Монах что было силы обхватил руками и ногами глубоко изборожденную, жесткую кору и начал со страшным трудом взбираться на дерево.
Надо сказать, что отец Антонио обладал довольно солидным брюшком, и это еще более затрудняло его попытку. Вскоре он увидел, что задача ему не под силу. Несколько раз с невероятными усилиями ему едва удавалось немного подняться над землей, но тут же силы его оставляли, он срывался и падал на землю. Платье на нем изорвалось, руки покрылись кровью.
Раз десять принимался он за свою попытку с той настойчивостью, которая внушается отчаянием, безо всякой надежды на успех. Пот выступил на его лице, грудь тяжело дышала, злейший враг сжалился бы над ним, увидав его в этом виде.
— Нет, мне никогда не удастся взобраться, — бормотал он. — Но ведь если я останусь здесь, то я погиб, так как и часа не пройдет, как меня съест какой-нибудь ягуар.
Эта последняя мысль, представившаяся монаху во всем своем ужасе, придала ему силы и заставила решиться на новую, решающую попытку. На этот раз он принял некоторые меры: он стал таскать в кучу разбросанные вокруг сучья, валежник и прочее и устраивать таким образом нечто вроде ступенек, по которым можно было бы добраться до самого нижнего сука, залезть на него и провести ночь, при условии, конечно, непрерывного бодрствования, довольно спокойно, не боясь быть съеденным, — перспектива, вовсе не прельщавшая достойного отца Антонио.
Вскоре, благодаря усиленной работе, у подошвы лесного гиганта выросла внушительная куча. Улыбка удовольствия расплылась по широкому лицу отца Антонио, он перевел дух, отер пот с лица и смерил взглядом высоту, которую ему еще оставалось преодолеть.
— Ну, если я и теперь не буду иметь успеха, то, значит, я уже совсем неуклюжий медведь.
Между тем погасли и последние отблески зари, которыми так спешил воспользоваться отец Антонио, и так как звезды еще не появились, то тьма воцарилась страшная, особенно под деревьями. Все очертания слились между собою, в нескольких шагах едва можно было различить на темном фоне ночи совсем черные массы деревьев, да лужи, оставленные пронесшейся недавно бурей с дождем, кое-где выделялись белесоватыми пятнами. Поднимался ночной ветер, и листва шелестела унылым, жалобным шумом.
Страшные хозяева лесной пустыни покинули свои убежища. Слышно было, как под их осторожными шагами хрустели сухие сучья, раздавалось мяуканье ягуара. Окинув местность вокруг себя испытующим взглядом и убедившись, что ему не грозит никакой непосредственной опасности, монах благоговейно сотворил крестное знамение и, быть может, в первый раз искренно и горячо предал себя воле Божьей. После этого он быстро перешел к делу и начал взбираться на нагроможденную им кучу сухих сучьев. В темноте это ему удалось не сразу, но в конце концов он добрался до вершины своей неверной, колебавшейся под ногами лестницы.
Здесь он остановился и перевел дух; он был уже футов на десять над землей. Правда, каждый дикий зверь легко мог бы одолеть такое препятствие и добраться до него, но маленькая удача ободрила его, особенно когда, подняв глаза вверх, он увидел над самой своей головой тот желанный сук, к которому он все время бесплодно простирал руки.
— Adelante!
2 — проговорил он с радостной надеждой.
Он вновь охватил дерево и начал свое трудное восхождение. Случайно ли или собрав все свои последние силы, но в конце концов отец Антонио сумел обхватить сук обеими руками. Оставалось последнее — сесть на сук верхом. Он уже подтянулся на руках, голова его и плечи коснулись сука. Еще одно последнее усилие — и он готов был уцепиться за сук и ногами, как вдруг почувствовал, что чья-то рука словно клещами схватила его за правую ногу.
Ужас охватил монаха, кровь похолодела в его жилах, холодный пот покрыл его виски.
— Voto a Dios!
3 — вскричал он отчаянным голосом. — Я погиб. Господи Иисусе, Матерь Божия, помилуйте меня.
Силы покинули его. Оцепенев от страха, он выпустил спасительный сук и мертвой массой грохнулся на землю.
К счастью для отца Антонио собранная им куча сучьев ослабила силу падения, которое иначе было бы для него смертельно. Но потрясение, испытанное им, было настолько сильно, что он потерял сознание.
Обморок длился долго. Когда отец Антонио пришел в себя, открыл глаза и оглянулся вокруг бессмысленным, ничего не выражавшим взглядом, то ему показалось, что он еще не проснулся и находится во власти страшного кошмара. Он лежал на том же месте, под деревом, на которое он тщетно старался взобраться, но возле него был разложен громадный костер, на котором жарилась половина лани, а вокруг сидели на корточках человек двадцать краснокожих, молча куривших свои трубки. В нескольких шагах от них оседланные лошади жадно щипали нежную, сочную травку, неловко переступая и перепрыгивая спутанными передними ногами.
Отец Антонио несколько раз видал индейцев, ему приходилось даже общаться с ними, и довольно близко, так что он был немного знаком с их обычаями. Сидевшие у костра индейцы были одеты в боевые наряды, по их распущенным волосам и длинным копьям с бороздками в них легко можно было признать апачей.
Это открытие заставило задуматься монаха. Апачи были известны своей жестокостью и вероломством. Бедный отец Антонио из одной беды попал в другую, ему не угрожали теперь дикие звери, но перед ним лежала более чем вероятная опасность — быть замученным краснокожими.
Ожидавшая его мрачная участь вызывала в нем мысли, одни печальнее других. Он с ужасом вспоминал рассказы, некогда услышанные от охотников, о жестоких пытках, которым любят подвергать своих пленников апачи, и об их беспримерном варварстве.
Индейцы продолжали молча курить и, по-видимому, не замечали, что к их пленнику возвратилось сознание. Со своей стороны, и монах тотчас же вновь сомкнул глаза и старался сохранить полную неподвижность.
Наконец индейцы перестали курить и, вытряхнув из трубок пепел, заткнули их за пояса. Один краснокожий вытащил из-под углей половину лани, которая к этому времени дожарилась до полной готовности и испускала аппетитный запах, положил ее на листья цветка абанисо перед своими товарищами, и каждый из них, вооружившись ножом, служившим в то же время и для снимания скальпов, приготовился утолить свой голод. Как соблазнительно должен был щекотать вкусный запах дичи ноздри человека, уже целые сутки обреченного на строжайший пост!
В этот момент отец Антонио почувствовал, что тяжелая рука опустилась на его грудь и гортанный голос, не выражавший, однако, никакой угрозы, обратился к нему:
— Отец молитвы может открыть теперь глаза, дичь готова и его часть отделена.
Отец Антонио понял, что его хитрость открыта, и возбужденный вкусным запахом жареной лани решил идти навстречу своей судьбе. Он открыл глаза, поднялся и сел.
— О-о-а! — продолжал тот же голос. — Пусть святой отец утолит голод, довольно спать, так как голод силен.
Отец Антонио попытался было изобразить на лице улыбку, но вместо того вышла страшная гримаса, так как ужас сжимал ему горло. Собачий голод заставил его, однако, последовать примеру индейцев, которые уже принялись за еду, и он стал уничтожать предупредительно положенный перед ним кусок дичи.
Трапеза продолжалась не долго, но настолько ободрила монаха, что он глядел на свое положение уже не так безнадежно и печально, как ранее. В обращении апачей не было ничего неприязненного — напротив, они относились к нему очень внимательно и, как только он съедал один кусок жаркого, предлагали ему другой. Они простерли свою любезность даже до того, что дали ему выпить несколько глотков мескаля, напитка для них драгоценного и до которого они были страшно жадны, ввиду трудности его получения.
Подкрепив свои силы, монах окончательно убедился в дружеских намерениях своих радушных хозяев, увидав, что они вытащили свои длинные трубки и принялись курить. Он также достал из кармана табак и лист маиса, скрутил папироску с тем умением, которое присуще только людям испанской расы, и с наслаждением стал затягиваться и пускать тонкими голубоватыми струйками ароматный дым великолепного гаванского табака коста абайо. Долгое время молчание не прерывалось никем из присутствовавших. Число бодрствовавших краснокожих мало-помалу уменьшалось, они заворачивались в свои одеяла и немедленно засыпали, протянув ноги к огню.
Отец Антонио, потрясенный всем пережитым за день, страшно утомленный, с удовольствием последовал бы примеру индейцев, но не решался сделать этого и с неимоверными усилиями боролся с одолевавшим его сном.
Наконец последний не заснувший еще индеец, по-видимому, понял его положение и сжалился над ним. Он встал, взял попону и, подавая ее монаху, обратился к нему со следующими словами на ломаном испанском языке:
— Пусть отец молитвы возьмет конское покрывало и завернется в него. Ночь холодна, сон клонит, под покрывалом теплее спать. Завтра вождь будет курить с отцом молитвы трубку совета. Голубая Лисица желает вести продолжительную беседу с отцом молитвы бледнолицых.
Отец Антонио с благодарностью взял попону, предложенную ему главарем шайки, молча завернулся в нее и придвинулся к костру, так как ночная свежесть давала себя чувствовать. Тем не менее слова индейца зародили в его душе новое беспокойство.
— Гм! — промычал он про себя и подумал: — Вот она — оборотная сторона медали. О чем это желает говорить со мной этот язычник? Может быть, он будет просить, чтобы я крестил его! Судя по тому, как он называет себя, это едва ли так! Голубая Лисица — прекрасное имя для дикаря! Но Бог не оставит меня, утро вечера мудренее, пора спать!
С этой утешительной мыслью монах смежил свои веки и через две минуты погрузился в такой глубокий сон, как будто бы никогда уже и не имел в виду проснуться.
Голубая Лисица — именно в руки этого вождя так неожиданно попался отец Антонио — всю ночь просидел перед огнем на корточках, погруженный в глубокие думы, один за всех своих товарищей бодрствуя и охраняя общий покой. По временам глаза его со странным выражением останавливались на монахе, который мирно спал со сложенными руками и был, без сомнения, далек от мысли, что апачский воин так неотступно думает о нем.
Когда поднялось солнце, Голубая Лисица еще бодрствовал. Всю ночь он просидел не шевелясь, и сон как будто ни на одно мгновение не отяготил его век.
Глава II. ИНДЕЙСКАЯ ДИПЛОМАТИЯ
Ночь протекла спокойно. Когда солнце осветило землю и навстречу ему полилось оглушительное пение птичек, скрытых в густой листве, Голубая Лисица, который до тех пор оставался неподвижным, протянул свою правую руку к лежавшему возле него монаху и слегка тронул его за плечо. Это прикосновение, как ни было оно легко, пробудило отца Антонио. В жизни бывают положения, когда тело как будто отдыхает, но дух сохраняет всю свойственную ему чуткость восприятия внешних впечатлений. Монах находился именно в таком положении. Дружелюбие, которое проявили к нему в прошедшую ночь апачи, настолько не согласовывалось с их обычным отношением к белым, заклятым их врагам, что отец Антонио, несмотря на все свое благодушие, лежавшее в основе его характера, хорошо понимал, что оно должно иметь какие-либо основательные причины. Эта мысль беспокоила его, и он насторожился, ожидая бури, но не зная, откуда она придет.
Вследствие всего этого, хотя он и воспользовался предложением Голубой Лисицы и заснул, сон его был не беззаботным сном счастливого человека. Он спал, что называется, одним глазом, и так быстро и живо ответил на едва ощутимое прикосновение, что вызвал улыбку даже на суровом лице индейского вождя.
Краснокожие — тонкие физиономисты. Хотя отец Антонио и сохранял спокойствие, но Голубая Лисица тотчас угадал по непреложным для себя признакам, что монаха снедает самое глубокое беспокойство.
— Хорошо ли спал отец мой? — спросил индеец своим хриплым голосом. — Ваконда любит его, он бодрствовал над его сном и отгонял злого духа Ниангу.
— Да, вождь, я крепко спал, я благодарен вам за гостеприимство, которое вы мне оказали.
Улыбка появилась на губах индейца, и он ответил:
— Мой отец — один из отцов молитвы своего народа. Бог бледнолицых могуч и охраняет тех, кто служит Ему.
Такая речь не нуждалась в ответе. Отец Антонио удовлетворился только тем, что наклонил в знак согласия голову. Беспокойство его, однако, росло — за ласковыми словами вождя ему чудилось урчание ягуара, нежащегося и играющего прежде, чем сожрать добычу, трепещущую в его могучих когтях.
Отец Антонио не мог даже притвориться, что не понимает своего ужасного собеседника, так как — как мы уже выше упомянули — он объяснялся на плохом испанском языке, который понимают все индейские племена и, при всем своем отвращении к нему, употребляют при общении с белыми.
Утро было чудное, окропленные росой листья, казалось, стали свежее и зеленее, с земли поднимался легкий туман, чувствовалась бодрящая свежесть, лес проникался утренними лучами солнца, которые с минуты на минуту становились теплее.
Остальные индейцы еще спали, бодрствовали только монах и вождь.
Помолчав немного, Голубая Лисица начал так:
— Слушай, отец мой, что будет говорить вождь и сахем
4. Да, Голубая Лисица — сахем, язык его не раздвоен, слова, исходящие из груди его, внушены ему Великим Духом.
— Я слушаю, — ответил отец Антонио.
— Голубая Лисица не апач, хотя он носит их одежду и ведет по тропе войны одно из самых сильных племен апачей. Голубая Лисица — из племени пауни-змей, племя его так многочисленно, как песчинки на берегу Великого Моря. Много лун тому назад Голубая Лисица безвозвратно покинул земли, на которых охотятся люди его племени, и стал приемным сыном апачей. Зачем Голубая Лисица сделал это?..
Здесь вождь умолк.
Отец Антонио приготовился было ответить, что он не знает этого, да и вовсе не интересуется этим вопросом, но минута размышления показала ему всю несообразность подобного ответа такому суровому и легко раздражающемуся человеку, с которым он вел беседу.
— Братья вождя были неблагодарны к нему, — отвечал монах с притворным участием, — и вождь покинул их, отряся прах от своих мокасин при входе в их селение.
Вождь отрицательно покачал головой.
— Нет, — отвечал он, — братья Голубой Лисицы его любили, они еще оплакивают его отсутствие, но вождь опечален — его покинул друг и унес с собой его сердце.
— Я ничего тут не понимаю, — отвечал монах.
— Да, — продолжал индеец, — Голубая Лисица не мог перенести, что его покинул друг, и он оставил своих братьев, чтобы следовать за ним.
— Что ж, это — прекрасное самоотвержение, вождь. Конечно, вы нашли своего друга?
— Долго Голубая Лисица искал его, но не получал никаких известий. Наконец в один прекрасный день он нашел его.
— Отлично, ну и теперь вы живете вместе?
— Мой отец ничего не понимает, — сухо сказал индеец.
Последнее было справедливо, монах не понимал ничего из того, что говорил ему индеец. Его нелепые речи мало интересовали Антонио и, пока тот говорил, он искал объяснения подобной откровенности, так что слова индейского вождя только касались его ушей, но не вызывали у него никакого отклика. Решительный тон, который зазвучал в голосе Голубой Лисицы при последних словах, заставил его словно проснуться и припомнить свое настоящее положение, при котором невнимание к словам говорившего могло быть опасным.
— Простите меня, вождь, — с живостью отвечал он, — напротив, я вас понимаю очень хорошо, на меня что-то нашло, но совершенно против моей воли, и потому прошу простить мою рассеянность. Повторяю, она возникает у меня совершенно невольно.
— Понимаю, отец мой. Как все отцы молитвы бледнолицых, мысли его непрестанно обращены к Ваконде.
— Ваша правда, вождь, — вскричал монах, обрадованный таким счастливым объяснением его рассеянности, — продолжайте, прошу вас, ваш рассказ, теперь все прошло, я весь — внимание.
— Хорошо! Отец мой постоянно ходит по прериям бледнолицых?
— Да, меня обязывает к тому мой сан…
Голубая Лисица живо перебил его:
— Отец мой знает бледнолицых охотников в этих прериях?
— Почти всех.
— Хорошо. Один из этих охотников и есть тот друг, о котором так скорбит Голубая Лисица.
— Кто же это такой? — спросил монах.
Индеец словно не слыхал этого вопроса и продолжал:
— Как часто краснокожий воин, увлеченный охотой, бывал близко от своего друга, но никогда не приходилось ему подходить настолько близко, чтобы увидеть его.
— Это плохо.
— Вождь хотел бы выкурить трубку дружбы, сидеть у костра согласия, беседовать о прошлых днях и о времени, когда оба они, дети одного и того же племени, ходили по тропинкам земель, где охотится племя вождя.
— Этот охотник, значит, индеец?
— Нет, он бледнолицый, но, если кожа его и белая, Великий Дух вложил в грудь его сердце индейца.
— Но почему же, если вождь знает, где его друг, он не пойдет и не отыщет его? Вероятно, друг его обрадовался бы, увидав его.
При этих словах, произнесенных без всякого намерения, брови вождя нахмурились и словно облако на несколько секунд заволокло его лицо. Но монах был слишком плохим наблюдателем и не заметил этого. Он задал этот вопрос, как и все остальные, чтобы показать, что он внимательно слушает.
Скоро, однако, краснокожий вновь принял тот бесстрастный вид, который так редко теряют люди его расы, разве уж, если невзначай их поразит что-либо совершенно необычайное, и продолжал так:
— Голубая Лисица не идет к своему другу, так как он не один и так как вокруг него враги вождя.
— Это другое дело. Я понимаю теперь, что заставляет вас быть осторожным.
— Хорошо, — продолжал индеец с ядовитой улыбкой, — мудрость говорит устами отца моего, истинно, мой отец — отец молитвы, уста его испускают чистейший мед.
Отец Антонио приосанился, его беспокойство начало проходить.
Хотя он и не мог понять, в чем дело, но видел, что краснокожий желает о чем-то просить его, одним словом, что он нуждается в нем. Мысль эта ободрила его, он решил дополнить впечатление, произведенное им на своего хитроумного собеседника.
— Чего не может сделать мой брат, то могу сделать за него я, — начал он вкрадчивым голосом.
Апач окинул его проницательным взглядом и спросил:
— А знает ли отец мой друга вождя?
— Как же вы хотите, чтобы я знал его, если не сказали мне его имени.
— Это правда, но мой отец добр и простит вождя. Так, значит, мой отец не знает белого охотника?
— Я его знаю, быть может, но до сих пор я не догадываюсь, о ком говорит вождь.
— Голубая Лисица богат, у него много лошадей, он может собрать под своим тотемом сто воинов и десять раз столько и двадцать раз столько. Хочет ли отец мой услужить вождю? Вождь будет благодарен.
— От всей души желаю сделать вам что-либо приятное, вождь, если это только в моей власти, но вы должны объяснить мне, чего вы хотите, иначе я могу ошибиться.
— Хорошо, вождь объяснит все моему отцу.
— Ну, тогда все будет очень просто.
— Отец мой так считает?
— Да, конечно, я не могу предположить, чтобы что-либо могло помешать мне.
— Так пусть отец мой слушает внимательно.
— Говори.
— Между бледнолицыми охотниками, следы мокасин которых ведут по траве прерий во всех направлениях, есть один самый храбрый, более других наводящий страх. Оцелоты и ягуары бегут при его приближении, и даже сами индейские воины боятся мериться с ним силой и ловкостью. Охотник этот не изнеженный гачупин
5, и их кровь не течет в жилах охотника. Он — сын холодной земли, и его предки долгое время сражались против Длинных Ножей.
— Из слов моего брата я заключаю, что человек, о котором он говорит, — канадец.
— Да, так, кажется, называют племя, к которому принадлежит бледнолицый охотник.
— Но среди всех охотников, которых я знаю, есть только один канадец.
— О-о-а! — радостно воскликнул индеец. — Только один?
— Да, его зовут, кажется, Транкиль, он живет на асиенде дель-Меските.
— О-о-а! Об этом человеке и хочет говорить вождь. Так отец мой знает его?!
— Не очень близко, сказать по правде, но все же настолько, что я могу прийти к нему.
— Отлично.
— Только я должен предупредить вас, что этот человек, как и все, подобные ему, ведет бродячий образ жизни: сегодня он здесь, завтра там, так что я немного затрудняюсь предположить, где его найти.
— О-о-а! Пусть не заботится об этом отец мой, вождь проведет его в места, где бледнолицый охотится за ягуарами.
— Ну, это хорошо, остальное я беру на себя.
— Пусть отец мой сохранит в сердце слова Голубой Лисицы. Воины пробуждаются, воины не должны знать ничего. Придет час, вождь скажет, что делать отцу моему.
— Я в вашем распоряжении, вождь.
На этом разговор прекратился.
Индейцы действительно начали пробуждаться, и тихий до этой минуты бивак вдруг зашумел как улей, когда пчелы приготовляются на утренней заре отправляться за взятком.
По знаку вождя hachesto
6 взобрался на упавшее дерево и, поднявшись над толпой, испустил пронзительный крик, который повторил два раза.
Услышав призыв, все воины, даже и те, которые еще лежали на земле, стали спешно подниматься и становиться в ряд за своим вождем. На несколько секунд воцарилось глубокое молчание. Все индейцы скрестили руки на груди, лицом обратились к солнцу и сосредоточено ждали, что будет делать их вождь.
Сахем взял поданный hachesto кувшин, полный воды, в которую был опущен пучок полыни. Затем он окропил водой все четыре стороны и громко воскликнул:
— Ваконда! Ваконда! Дух неведомый и всемогущий, храм которого есть мир, Владыка Жизни Человеческой, охрани и защити детей своих.
— Владыка Жизни Человеческой, охрани и защити детей своих, — хором повторили, благоговейно склонившись, апачи.
— Творец великой Священной Черепахи, щитом своим поддерживающей мир, отгони от нас Ниангу, злого духа, передай нам в руки врагов наших, отдай нам их скальпы. Ваконда! Ваконда! Защити детей своих.
— Ваконда! Ваконда! Защити детей своих, — подхватили воины.
Сахем поклонился солнцу, вылил по направлению к нему все содержимое сосуда и возгласил:
— И ты, светило великое, прообраз непобедимого всемогущего творца, продолжай изливать животворное тепло на земли, где охотятся твои краснокожие дети, заступись за них пред Владыкой Жизни. Да будет приятна тебе эта чистая вода, которую я лью тебе! Ваконда! Ваконда! Защити детей своих.
— Ваконда! Ваконда! Защити детей своих, — повторили апачи и склонились на колени по примеру своего вождя. Hachesto подал ему в это время врачевательное копье
7, и тот потряс им несколько раз над головой и громко закричал:
— Нианга, злой дух, возмутившийся против Владыки Жизни! Воины не боятся тебя, воины презирают силу Нианги, так как Ваконда защищает своих воинов.
Все присутствующие испустили ужасный крик и поднялись с колен.
Утренняя молитва на этом окончилась, обычай был соблюден, и каждый принялся за свои обыденные занятия.
Отец Антонио с удивлением следил за этой священной и трогательной по своей простоте церемонией. Подробности ее были, однако, недоступны для него, так как возгласы произносились на родном языке индейцев, который был совершенно незнаком ему. Тем не менее он испытал некоторую радость, убедившись, что эти люди, которых он считал абсолютными варварами, не лишены религиозного чувства.
Потухший ночной костер был снова разведен для приготовления утреннего завтрака. Разведчики разошлись во все стороны, чтобы узнать, свободен ли путь и не подстерегает ли где враг.
Отец Антонио, вполне успокоившись относительно собственной жизни, начал осваиваться со своим новым положением. С большим аппетитом он проглотил предложенный ему кусок жаркого, по окончании еды легко влез на предназначенную ему лошадь, и по сигналу тронулся со всеми в путь.
Отец Антонио начал находить дикарей, которые ему рисовались в таких мрачных красках, не столь злыми, он стал открывать в них добрые стороны, решив, что многое, о них говорящееся, — чистейшая клевета.
Действительно, их предупредительное обращение с ним ни на минуту не давало повода думать о какой-либо хитрости, задней мысли — напротив, они старались во всем как будто угодить ему, насколько это было в их силах.
Весь отряд двигался в течение нескольких часов, пробираясь по тропинкам, проложенным дикими зверями. Вследствие чрезвычайной узости пути приходилось ехать гуськом, то есть одному всаднику за другим. Отец Антонио заметил старания, с которыми Голубая Лисица старался держаться возле него, но, помятуя их утренний разговор, это его не удивляло.
Незадолго до полудня был сделан привал на берегу речки, осененной большими деревьями. Тучный отец Антонио обрадовался, что ему можно будет немного отдохнуть, растянувшись в тени. Во время остановки Голубая Лисица не заговаривал с ним, да и монах не особенно был бы рад этому, предпочитая спокойное пребывание в тени выслушиванию требующих самого тонкого внимания туманных и непонятных речей вождя апачей.
Часов около четырех, когда жара спала, отряд вновь сел на коней, но вместо того, чтобы ехать шагом, как было утром, пустился в галоп.
Индейцы знают только два лошадиных хода — шаг и галоп, рыси они не признают, и, сказать по правде, мы также вполне придерживаемся их взгляда.
Галопом ехали долго, уже прошло по крайней мере два часа с тех пор, как солнце зашло за горизонт, а апачи все неслись с головокружительной быстротой. Наконец, по знаку вождя, они остановились.
Голубая Лисица подошел к монаху и, отведя его в сторону, сказал:
— Здесь мой отец и апачи расстанутся, апачам неблагоразумно идти далее, мой отец будет продолжать путь один.
— Я! Один?! — воскликнул изумленный монах. — Вы шутите, вождь, я лучше останусь с вами.
— Это невозможно, — решительно возразил индеец.
— Куда же я пойду в это время, когда не видно ни зги?
— Пусть мой отец посмотрит туда, — отвечал вождь, протягивая руку на юго-запад. — Видит ли мой отец это красноватое зарево, вон там вдали?
Отец Антонио внимательно устремил свой взор в указанном направлении.
— Да, — сказал он через минуту, — вижу.
— Отлично. Это зарево от костра бледнолицых.
— А!
— Пусть отец мой даст волю коню, конь принесет отца моего к костру. Там находится Тигреро.
— Вы в этом уверены?
— Да. Пусть отец мой слушает: бледнолицые примут отца моего хорошо.
— Понимаю, и я передам Транкилю, что друг его, Голубая Лисица, желает говорить с ним, я покажу ему, где вы, и…
— Сорока болтлива, глупа, трещит, как старая баба, — грубо прервал его вождь. — Мой отец не должен говорить ничего.
— А! — мог только произнести сбитый с толку монах.
— Пусть отец мой делает то, что говорит Голубая Лисица, иначе его высушенный скальп украсит копье вождя.
При этой угрозе отец Антонио затрепетал.
— Клянусь вам, вождь… — начал он.
— Муж не клянется, — вновь резко прервал его Голубая Лисица, — он говорит «да» или «нет». Мой отец в лагере белых не будет говорить об апачах. Но когда белые уснут, мой отец выйдет из лагеря белых и даст знать Голубой Лисице.
— Но где же найду я вас? — с горечью вопросил отец Антонио, поняв, наконец, что предназначен служить шпионом краснокожих для какого-то их дьявольского замысла.
— Пусть мой отец не заботится о том, чтобы искать Голубую Лисицу, Голубая Лисица сам найдет его,
— Хорошо.
— Все ли понял отец мой?
— Да.
— Сделает ли он так, как хочет вождь?
— Да, сделаю.
— Отлично. Если отец мой будет верен слову, Голубая Лисица даст золотого песка, сколько поместится в шкуре бизона, если нет — пусть не думает мой отец ускользнуть: апачи хитры, и скальп отца молитвы бледнолицых закачается на копье сахема. Так говорит сахем.
— Что же, мне отправляться прямо сейчас?
— Да.
— Больше вы мне ничего не скажете?
— Нет.
— Тогда прощайте.
— Мой отец хотел сказать «до свидания», — насмешливо заметил краснокожий.
Отец Антонио ничего не отвечал, глубоко вздохнул и тронулся по направлению к зареву.
Чем ближе подъезжал он к месту стоянки белых, тем труднее казалось ему исполнить ужасное поручение, данное вождем апачей. Два — три раза у него появлялась мысль бежать, но куда направиться? Да, кроме того, едва ли индейцы вполне доверяют ему и, несомненно, следят за ним в ночной темноте.
Наконец перед изумленными взорами монаха открылась лесная поляна. Возвращаться назад уже было нельзя, охотники, конечно, заметили его, и он решился выступить вперед, пробормотав с отчаянием:
— Да будет воля Твоя!
Глава III. НАД СТРЕМНИНОЙ
Романист и рассказчик-повествователь имеют громадное преимущество перед историком: они не обязаны ограничиваться общим обзором течения жизни и не связаны историческими документами. Они опираются на предания, их область — запутанный клубок мельчайших событий из жизни отдельных людей, который ему приходится распутывать и который холодный и осторожный историк обходит с презрением, отмечая лишь выдающиеся явления и не опускаясь до тех зачастую ничтожнейших причин, которые не только подготавливают их, но иногда и непосредственно вызывают их появление.
Часто усталый от долгой дороги спутник, утомленный громадными, непрестанно открывающимися перед его глазами пейзажами, обвеянный резким, свежим ветром высот, на которых ему приходилось держаться, опускает свои взоры в долину и с невыразимым наслаждением останавливает их на самом скромном сельском пейзаже, который в другое время, быть может, и не возбудил бы в нем ничего, кроме презрения. Также и романист с удовольствием останавливается на мелких эпизодах великой поэмы и слушает бесхитростные повествования старинных авторов о событиях, вскользь упоминаемых в истории, повествования, дополняющие сухой и суровый рассказ о царствах и войнах.
Правда, в этих повествованиях нет широты взгляда, нередко заметно пристрастие, но зато в них видна жизнь, так как, если люди и не точно освещают события, происходившие с ними, то, по крайней мере, откровенно говорят о том, что они чувствовали, что видели, что слышали, и ошибки, которые они при этом допускают, не могут считаться ложью, но — в известном смысле — правдой, и дело романиста отвести им надлежащее место.
Нам много раз приходилось бывать в том узком ущелье, где шайка пограничных техасских охотников, возмутившихся против мексиканского правительства, и мексиканский отряд, сопровождавший караван с серебром, вступили в битву, о которой было сказано в предыдущей нашей повести. Склонившись над крутизной и устремив глаза в развернувшуюся под ногами бездну, мы не раз слушали рассказ о всех перипетиях этой удивительной борьбы, и если бы мы не были уверены в безусловной правдивости рассказчика, то мы не только усомнились бы, но даже сочли бы и вовсе невозможными некоторые факты, имевшие тем не менее место на самом деле. О них-то мы и хотим поведать читателю.
Пограничные бродяги — как презрительно назвали восставших техасцев приверженцы правительства — испустили крик ужаса, увидав двух людей, которые, переплетясь в клубок подобно двум змеям, катились в бездну. Отблески пожара, начинавшего уже за недостатком топлива потухать, освещали по временам неверным красным светом эту сцену, придавая ей какой-то адский оттенок.
Когда первый момент оцепенения прошел, Джон Дэвис, с трудом подавив свое волнение, постарался влить в этих людей, пораженных постигшим их горем, если не надежду, то хоть некоторую бодрость.
Американец справедливо пользовался большим уважением среди своих товарищей. Всем известна была тесная дружба, которая связывала его с их вожаком. Во многих критических обстоятельствах он доказал свое хладнокровие и благоразумие, которые снискали ему уважение и преданность этих людей. Нет ничего удивительного, что при данных обстоятельствах они немедленно собрались на его зов и окружили его, храня молчание. Каждый инстинктивно чувствовал, что среди них только один достоин быть преемником Ягуара, и этот один есть американец, пришелец с Севера.
Джон Дэвис разгадал чувства охотников, но не выдал этого, он был бледен и сумрачен. Внимательным взглядом обвел он всех. Все это были люди с мужественными, загорелыми лицами. Они стояли опершись на карабины, устремив на него свои еще полные печали глаза и, по-видимому, молча признавали за ним ту власть, которую он собирался, как они предполагали, возложить на себя.
Предположение их, однако, не оправдалось, по крайней мере в тот момент. Дэвис не имел в виду провозгласить себя вождем, его полностью поглощала мысль об участи несчастного друга, и все остальное исчезало перед этим.
— Друзья, — начал он прочувственным голосом, — нас поразило ужасное горе. Мы должны собрать всю нашу волю, всю силу нашего духа. Женщины плачут, мужчины мстят. Смерть Ягуара — невосполнимая потеря не только для нас всех, но и для того дела, которое мы поклялись защищать и преданность которому он доказал всей своей жизнью. Но прежде чем оплакивать вождя, во всех отношениях достойного сожаления, испытываемого нами, мы должны исполнить один долг, и если мы пренебрежем этим долгом, то нас будут мучить, к сожалению запоздалые, упреки раскаяния.
— Говори! Говори, Джон Дэвис, мы готовы сделать все, что ты прикажешь! — воскликнуло в один голос собрание.
— Благодарю вас, друзья, — вновь начал американец, — за ваше единодушие. Я не хочу думать, что великая душа и благородное сердце, какие были у нашего любимого вождя, умерли. Бог не допустит этого! Я верю, не разобьется душа того дела, за которое мы так долго, с такой отвагой и самоотверженностью бьемся. Бог сотворит чудо для нашего вожака, мы увидим его среди нас целым и невредимым! Но, что бы ни случилось с нами, если мы будем лишены и этой последней надежды, по крайней мере, не оставим ее, как трусы, и попытаемся спасти того, кто много раз сам готов был идти на смерть за каждого из нас. Что до меня, то клянусь всем святым для меня в мире, что я не уйду отсюда, не убедившись вполне, действительно ли Ягуар умер или он еще жив.
При этих словах по рядам присутствующих пробежал шум одобрения.
Джон Дэвис продолжал:
— Кто знает, быть может, наш несчастный вождь не разбился совсем, но еще дышит на дне этой проклятой бездны. Не пошлет ли он нам упрека, если мы трусливо покинем его!
Пограничные бродяги испустили крик и дали общую торжественную клятву найти вожака живого или мертвого.
— Хорошо, друзья, — воскликнул американец, — если, к великому несчастью, он мертв, мы предадим тело его земле и не оставим его на растерзание диким зверям. Но, повторяю вам, предчувствие, одно из тех, которые никогда не обманывают, так как исходят от Бога, говорит мне, что он жив.
— Да услышит тебя небо, Джон Дэвис, — воскликнули пограничные бродяги, — и вернет нам нашего вожака.
— Я спущусь с этой кручи, — сказал американец, — и осмотрю все ее самые ничтожные выступы, и еще до восхода солнца мы будем знать, чего нам бояться и на что надеяться.
Предложение Дэвиса принято было, как и следовало ожидать, с выражением самого живого энтузиазма.
Когда вызванное им волнение немного улеглось, американец приготовился привести свой план в исполнение.
— Позвольте мне сказать слово, — вдруг заговорил один старый траппер, много исходивший на своем веку по прериям.
— Говори, Руперто, что ты хочешь сказать? — отвечал Дэвис.
— Место, где мы находимся, мне хорошо знакомо с давних пор, я часто охотился здесь за ланью и антилопой.
— К делу, мой друг, к делу.
— А дело вот в чем. Принимай, Джон Дэвис, как хочешь то, что я скажу тебе. Если проехать отсюда мили три и повернуть направо, то можно обогнуть холмы, и тогда то, что является здесь отвесной крутизной, становится там склоном, правда, еще довольно крутым, но все же таким, по которому можно спуститься верхом.
— Гм! Что из этого следует? — спросил задумчиво Дэвис.
— Я думаю, сказать по правде, что лучше было бы сесть на лошадь и объехать холмы.
— Что ж, это хорошая мысль, и мы воспользуемся ею. Возьми с собой человек двадцать, Руперто, и поезжай скорей к тому спуску, о котором ты говоришь. Не надо пренебрегать ничем. Остальные пусть останутся здесь и наблюдают за окрестностями, пока я буду спускаться прямо с кручи.
— Ты остаешься, значит, при своем?
— Непременно.
— Как хочешь… как хочешь, Джон Дэвис, но ты рискуешь разбиться в такую темную ночь.
— Пусть будет воля Божья! Надеюсь, что Бог защитит меня.
— Я также надеюсь за тебя, но я отправляюсь. Желаю успеха.
— Благодарю, и тебе также.
Старик Руперто поехал вместе с двадцатью всадниками, которые вызвались сопровождать его, и быстро исчез во мраке. Спуск, к которому готовился Джон Дэвис, был не из легких. За время своих странствований по лесам он пережил много разнообразнейших приключений и понимал это, а потому принял всевозможные предосторожности. За пояс он заткнул рядом со своим ножом широкий крепкий топор. Затем он опоясал себя веревкой, к которой охотники привязывали одну за другой еще несколько. Конец этой длинной веревки взяли три человека и, обернув его вокруг ствола дерева и крепко упершись в землю, приготовились спускать американца.
Ввиду последней предосторожности был зажжен сук дерева окота, чтобы хоть немного осветить спуск, так как тьма была такая, что в двух шагах нельзя было ничего разобрать.
Отдав последние распоряжения с характерным для людей его расы хладнокровием, американец пожал протянутые ему руки, попытался несколькими теплыми словами вдохнуть в товарищей бодрость и, встав на колени на самом краю пропасти, подал знак спускать себя.
Трудно представить себе, как некоторые места меняют свой вид при различном освещении. Уголок пейзажа, уютный и милый, когда на него льются теплые лучи солнца, становится таинственным, фантастическим, когда его освещает красноватый свет факелов, и может смутить даже самого решительного человека.
Конечно, отвага Джона Дэвиса стояла вне всякого сомнения, жизнь его была непрерывной борьбой, из которой он выходил победителем лишь благодаря своей энергии и силе воли, но, когда он начал спуск с обрыва, холод охватил его члены и что-то похожее на страх зародилось в его сердце. Но это было одно мгновение, он подавил этот невольный инстинктивный порыв самосохранения, который есть и у труса, и у самого храброго человека, и продолжал спускаться.
Хотя, как мы сказали выше, он был опоясан веревкой, но это мало помогало ему. Отовсюду торчали острые камни, приходилось ползти змеей, хватаясь за каждый выступ, за каждый кустик. Сильный ветер, не чувствовавшийся у подошвы и мало заметный на верхнем плато, со страшной силой обрушивался на отвесную стену кручи, яростно рвал одежду и раскачивал самого Джона Дэвиса, грозя разбить его о каждый острый выступ,
Особенно ужасны для смелого охотника были первые минуты, пока ноги и руки еще не освоились со страшной работой, выпавшей на их долю, и лишь понемногу привыкли почти инстинктивно отыскивать для себя точки опоры. Это определение — инстинктивно — быть может, покажется неверным тем, кого судьба не заставляла испытывать чего-либо подобного. Тот же, кто хоть когда-либо путешествовал и бывал вынужден подниматься или спускаться с крутых гор, вполне оценит справедливость его. Через несколько минут после того, как начат опасный спуск, сознание свыкается с необычной обстановкой, тело само начинает принимать должное равновесие, ноги отыскивают сами надежные точки опоры, а руки не колеблясь берутся за те корни и кусты, которые могут дать им надежную опору.
Спустившись на десять — двадцать футов, Джон Дэвис почувствовал, что находится на выступе, достаточно широком и покрытом кустарником. До этого выступа спуск продвигался достаточно быстро,
Подняв свой факел, американец осветил им площадку, имевшую не более двенадцати футов в окружности. Осмотрев ее внимательно, он заметил, что наиболее выдававшийся край ее носит следы свежего излома, как будто тяжелое тело упало на него сверху и отломило его.
Так как Джон Дэвис начал спуск как раз в том месте, где исчезли Ягуар и его соперник, то он решил, что край площадки отломился от их падения на нее. Это обстоятельство возродило в нем надежду: свалившись в пропасть, оба врага не могли так скоро лишиться жизни, задохнувшись от быстрого падения; быстрота его должна была несомненно здесь замедлиться, и, так как они могли время от времени встречать на своем пути подобные задерживающие их выступы, то нет ничего невероятного, если они достигли дна пропасти избитые, в бессознательном состоянии, но живые.
Джон Дэвис продолжал спускаться. С каждым футом крутизна становилась все более отлогой, стали попадаться высокие деревья, группами по пять — шесть штук. Следов падавших людей, однако, более не встречалось, и сердце его вновь сжалось как от боли. Он стал бояться, что оба они, упав на упругие кусты первого выступа, были отброшены от поверхности склона и не могли попасть на следующие выступы.
Мысль эта показалась американцу настолько правдоподобной, что им овладело полное отчаяние и он, потеряв всякую бодрость и надежду, оставался несколько мгновений без движения, бессильно опустившись на землю.
Но Джон Дэвис был человеком с закаленной волей, бессилие и безнадежность не могли надолго овладеть им. Скоро он поднялся и осмотрелся вокруг уверенным взглядом.
— Ну, вперед! — тихо проговорил он.
Но едва он приготовился дернуть за веревку, чтобы его продолжали спускать, как невольно из уст его вырвалось восклицание крайнего изумления, и он быстро бросился к темной массе, на которую до сих пор почти не обращал внимания.
Мы вновь предупреждаем читателя, что все последующее будет казаться неправдоподобным, но опять повторяем: мы не объясняем, мы рассказываем — и рассказываем правду, не вдаваясь в рассуждения о том, как могло то или другое случиться. Еще раз подтвердим: каким бы необычайным ни казалось рассказываемое здесь, тем не менее оно происходило на самом деле.
Белоголовый орел, самый могучий и умный из всех пернатых, обыкновенно вьет свое гнездо на отвесных крутизнах, на вершинах деревьев, разветвляющихся на значительной высоте, на скалах же его никогда нельзя найти.
Гнездо это очень прочно. Оно составляется из толстых прямых сучьев по три — пять футов длиною, проконопаченных бородой испанца, ковылем и дерном. Такое гнездо имеет до двадцати футов в окружности и представляет иногда весьма значительную массу, так как служит в течение многих лет и ежегодно надстраивается. Вследствие своей тяжести оно располагается обыкновенно у ствола дерева в том месте, где оно разветвляется на несколько толстых сучьев.
При помощи своего факела Джон Дэвис убедился, что футах в тридцати от него и почти на уровне того места, где он стоял, находилось именно подобное гнездо белоголового орла, устроенное на вершине громадного дерева, ствол которого уходил вниз, в темную бесконечную глубину.
Два тела лежали распростертыми поперек этого гнезда. Одного взгляда оказалось достаточно, чтобы признать, что это были Ягуар и мексиканский капитан.
Оба они лежали совершенно неподвижно и продолжали сжимать друг друга в объятиях. Достигнуть этого гнезда, словно висевшего в беспредельной тьме на расстоянии тридцати футов от площадки, на которой стоял Джон Дэвис, было делом не из легких. Дэвис, однако, не колебался. Найдя тело своего друга, он решил во что бы то ни стало узнать, жив он или мертв. Но как узнать это?
Как достигнуть дерева, с громким скрипом раскачивавшегося при каждом порыве ветра?
После долгого раздумья он пришел к выводу, что один он тут ничего не сделает, и, приложив поэтому руки к губам, крикнул товарищам, чтобы они тащили его наверх.
Веревка тотчас же потянулась кверху и через полчаса страшных усилий Дэвис вновь увидел себя окруженным охотниками. Они теснились вокруг него, стремясь поскорее услышать, к чему привел его опасный спуск. Дэвис поспешил удовлетворить их нетерпение.
Здесь сполна выразилась та безграничная любовь и преданность, которую эти люди питали к своему вожаку. Не говоря ни слова, все они как один человек, повинуясь одному и тому же внушению, зажгли факелы и решили спуститься в бездну.
Благодаря тому, что множество факелов распространяли вокруг довольно значительный свет, а также и тому, что эти люди с детства приобрели замечательную ловкость в лазании по деревьям, скалам и крутизнам, этот второй спуск обошелся без несчастных происшествий, и скоро на том выступе, откуда американец увидел гнездо белоголового орла, собралось столько охотников, сколько могло поместиться на нем. Те, кто остался наверху, наблюдали за тем, чтобы неприятель не устроил нечаянного нападения.
В гнезде все оставалось по-прежнему. Оба тела лежали неподвижно и сжимали друг друга в объятиях.
— Умерли ли они?
— Быть может, они без чувств?
Таковы были вопросы и замечания, которыми обменивались охотники в страшном беспокойстве, вопросы, на которые никто не был в состоянии ответить.
В это время снизу раздался шум, и в глубине пропасти засветились факелы. Это был Руперто со своими всадниками.
Увидев огни, казалось, висевшие в вышине, Руперто решил, что это оставшиеся охотники и остановился. Скоро он узнал, в чем дело, и увидал гнездо.