Михаил ужаснулся при виде домика, нависшего над трещиной. Меня обвязали веревкой и опустили метров на пять вниз оценить ситуацию заинтересованными глазами. Дом покоился на мощном снежном блоке, уходившем в глубину и плотно прижатом к ледяным бортам. Значит, жить можно, тем более, что сезон таяния заканчивался и снег уже не проседал. Скрепя сердце начальник разрешил продолжать наблюдения на Барьере.
Однажды я предпринял путешествие вниз по ледопаду, причем не в обход трещин, а по твердым перемычкам между ними. Приблизительно в трех километрах ниже домика я вдруг увидел прямо перед собой, на относительно ровном ледяном пятачке, какое-то чуждое глазу нагромождение. Это были не камни, не вытаявшая из-подо льда внутренняя морена, т. е. куча песка, глины, мелкой щебенки, и уж никак не туша зверя. Подойдя ближе, я понял, что наткнулся на остатки лагеря экспедиции Ермолаева 1932–1933 годов.
Ошеломленно взирал я на куски истлевшего брезента былой палатки, на ржавую бочку из-под бензина (у них имелись аэросани, подаренные экспедиции лично Андреем Николаевичем Туполевым), на груду полотняных мешочков, из которых на лед высыпался желтый порошок. Это была взрывчатка, с ее помощью исследователи зондировали верхние слои атмосферы, а чувствительные приборы, установленные в нескольких пунктах Арктики и на Большой земле, фиксировали результаты взрывов. Судя по статьям тридцатых годов, Ермолаев и Вёлькен проводили эти наблюдения в верхней части Барьера Сомнений, примерно там, где стоял мой домик. Иными словами, за четверть века их палатка совершила «плавание» вместе с ледником Шокальского на добрых три километра, со средней скоростью сто двадцать метров в год. Следовательно, и мое жилище рано или поздно спустится к Баренцеву морю, если, конечно, не рухнет по пути в злосчастную трещину!
Чудеса, ей-богу: лежу я в палате, ясно вижу перед глазами свой ледник, и вдруг в пейзаж врывается Наташа, а рядом с нею возникает незнакомый мужчина лет пятидесяти, статный, красивый.
— Зинок! — не в силах скрыть возбуждение, кричит моя жена. — Знаешь, кто это? Михаил Михайлович Ермолаев! Он узнал о том, что у нас произошло, и сегодня специально приехал из Ленинграда.
— Друг мой, — вступил в разговор Михаил Михайлович, — позвольте мне так вас называть, запомните, пожалуйста, что отныне у вас в Ленинграде есть близкий и любящий вас человек.
Мы допоздна разговаривали с ним о Новой Земле, о том, что пережили там, каждый в свое время и по-своему. А утолив «первый голод», стали слушать его рассказ о том, что случилось с ним. Об аресте в 1938 году, когда на его глазах уничтожили готовую докторскую диссертацию под названием «Оледенение Новой Земли»
[1], о тюрьмах, лагерях и ссылке, о небытии продолжительностью восемнадцать лет, о его жене Марии Эммануиловне и трех детях, успевших за те нескончаемые годы сделаться взрослыми, о его старшей сестре Елене Михайловне, принявшей великие муки после ареста и расстрела мужа, знаменитого полярного исследователя Рудольфа Лазаревича Самойловича.
Я подробно рассказал ему о находке остатков его лагеря, на Барьере Сомнений и, естественно, спросил, откуда взялось это название. Все оказалось в высшей степени буднично: люди Ермолаева сомневались, смогут ли их аэросани проскочить на вершину ледопада через лабиринт опасных трещин. На тех санях, между прочим, экспедиция раскатывала по всему ледниковому покрову Северного острова Новой Земли.
Ту ночь я спал сном счастливого человека. И весь следующий день был, к изумлению докторов и даже Наташи, оживлен и благостен. Мне было настолько хорошо и радостно, что я ни к кому не приставал, никого не задевал саркастическими репликами. Но уже на третий день снова впал в тревогу, во всей полноте вернулось стойкое ощущение непоправимого горя.
Мы с Михаилом Фокиным договорились, что я проведу на Барьере июль, август и сентябрь, чтобы засечь нарастание льда на поверхности, измерить толщину стаявшего льда и молодого снежного покрова, основы устойчивого питания любого ледника. Но числа десятого сентября домик стал содрогаться под ударами штормового ветра, завалился флюгерный столб, следом — радиомачта, опрокинулась метеобудка, и все находившиеся в ней приборы вдребезги разбились. Домик, уже утонувший в трещине вместе с просевшим снежным блоком, не разбило, но перекосило, заклинило дверь. Схватив карабин и револьвер, сунув в рюкзак кипу таблиц и журналов с результатами наблюдений, я дунул вниз по леднику, благо ветер был попутный, и часа через четыре уже входил в кают-компанию зимовки.
Встретили меня сердечно и единодушно одобрили мое бегство с ледника. Наташа с сияющей улыбкой вручила радиограмму, в которой сообщалось, что в 1957 году в связи с начинающимся Международным Геофизическим Годом в Русской Гавани будут развернуты крупные научные работы по изучению оледенения Новой Земли силами Академии Наук и ГУСМП. Нам предлагают продлить зимовку еще на один-два года. Мог ли я возражать?!
У нас тем временем происходили события любопытные, завораживающие и грозные. Как-то утром на рейде бухты возник силуэт безымянного минного тральщика с трехзначным номером на носу. Шлюпка доставила на берег лейтенанта и матроса, и корабль был таков. Наш начальник понятия не имел о цели их прибытия, однако все быстро выяснилось: на Новой Земле разворачивались ядерные испытания, и эти двое были то ли первыми ласточками, то ли зловещими буревестниками.
Вспоминаю сейчас свои ощущения, и делается стыдно за собственную дурь. Ведь властям и в голову не приходило по-настоящему позаботиться о нас, подопытных двуногих, а я, идиот, гордился тем, что мне и всему коллективу оказано особое, наивысшее доверие, что мы приобщены к государственным тайнам великой значимости, куем, так сказать, ядерный щит непобедимой Родины! Слабым утешением может служить лишь то обстоятельство, что подобные мысли бродили в голове многих из нас (за ветеранов типа дяди Саши или Ивана Васильевича не поручусь).
Мы ожидали экспериментов над собой «с чувством глубокого удовлетворения», ставшего совсем уж глубоким после того, как из уст товарища Хрущева прозвучало предупреждение «зарвавшимся господам империалистам» (именно так выговаривал первый секретарь ЦК КПСС это полюбившееся ему слово). Так вот, Хрущев объявил на весь мир, что Советский Союз намеревается взорвать водородную бомбу мощностью в сто мегатонн. То, что уже успело вселить ужас в души миллионов людей в Казахстане (и это вынудило специалистов, а в итоге и руководство, перенести испытания в безлюдные арктические районы), приводило нас чуть ли не в восторг!
Собственно, до самих взрывов оставался еще целый год, воины-моряки прибыли пока только для рекогносцировки, оглядеться на местности, измерить радиационный природный фон, разобраться с розой ветров, выделить направление преобладающих воздушных потоков. Какими же мы были остолопами, мы, географы и метеорологи, не говоря уж о радистах, механиках и рабочих: вплоть до начала испытаний не осознавали, что экспериментаторы будут выбирать исключительно такую погоду, чтобы ветер из зоны взрывов в районе пролива Маточкин Шар дул не на юг, не на материк Евразию, а на север, на нас в Русской Гавани и на столь же немногочисленных зимовщиков на мысе Желания!
Так или иначе, и мой сверстник лейтенант Володя, и молоденький матрос Витя откровенно бездельничали на зимовке в ожидании следующего судна, которое увезло бы их на базу Северного флота под Мурманском. Я подружился с матросом Витей Маликовым, двадцатилетним шахтером из города Щекино в Подмосковном угольном бассейне, розовощеким душевным пареньком. От него впервые услышал горняцкое словечко «тормозок» — так называют шахтеры нехитрый завтрак, что берут с собой, спускаясь в шахту.
С высочайшего позволения лейтенанта Витя стал сопровождать меня в маршруты, пареньку было интересно лазать по береговым кручам, собирать коллекции камней и скудной тундровой растительности. Однажды мы буквально наткнулись на спящего среди каменных глыб белого медведя, я едва не наступил на него, а он и ухом не повел — видимо, был крайне утомлен дальним заплывом либо долгим походом. Медведь спал, уткнув морду в передние лапы. По неписаным законам Арктики шкура будущего убитого медведя принадлежит тому, кто первым его увидел, а вовсе не тем, кто потом в него стрелял. У меня шкура уже была, и потому я милостиво подарил неубитого медведя Виктору. Тот, естественно, загорелся, и оставался лишь пустяк: убить…
Убить было нелегко. У нас на двоих имелся лишь мой любимый револьвер, и пришлось проявить благоразумие, вернуться на станцию за карабином. Дабы не возник нездоровый охотничий ажиотаж, шепнули о «находке» лишь начальнику, и втроем двинулись обратно. Михаил с легким сердцем согласился на эту вылазку, потому что на станционных складах за лето отнюдь не прибавилось провианта, да и для собак всегда требовалось много корма.
Решили, что на зверя пойдет матрос, уж очень ему не терпелось уложить медведя. Мы с Мишей (и с револьвером) остались в роли зрителей на ближайшем пригорке. Охотнику был дан совет: подкрасться к объекту с подветренной стороны, издать громкий вопль, чтобы тот встрепенулся и вскинул голову, и бить его в эту самую голову, желательно одним выстрелом.
Конечно, Витя мгновенно забыл об этих наставлениях и, нетерпеливо приблизившись к спящему, стал беспорядочно палить по туше. Медведь взвился в воздух и, обезумев от боли, ринулся бежать прочь от стрелка, и помчался почему-то прямо на нас! Мы с Михаилом сорвались с места и побежали вдоль морского берега, окровавленный зверь прыжками мчался за нами, а позади, растерянно опустив оружие, застыл матрос Маликов. Стрелять он не отваживался, чтобы ненароком не перебить нас.
Мы сразу поняли, что убежать не удастся, и начали карабкаться вверх по крутому каменистому склону. Медведь неукоснительно следовал за нами. В какой-то момент Михаил, опередивший меня на несколько метров, крикнул, чтобы я немедленно стрелял. Я глянул вниз и у самого каблука левого сапога увидел оскаленную хрипящую пасть, из которой хлестала кровь. Я выстрелил семь раз подряд прямо в голову медведя, вися на одной руке, но он продолжал жить, скалиться и хрипеть!
Тут, слава богу, появился вышедший из оцепенения Витька, он подобрался к медведю сзади и двумя выстрелами из карабина добил его. Много позже Виктор Маликов прислал мне письмо. Какой-то высокий чин в Североморске, прослышав об охотничьем трофее матроса Краснознаменного Северного флота, угрозами и посулами заставил Витю отдать ему шкуру в обмен на фотоаппарат «Смена». В письмо была вложена сделанная из того аппарата историческая фотография: Н. С. Хрущев выступает перед североморцами в гарнизонном Доме флота.
В середине сентября установилась сносная погода, и я стал собираться на Барьер Сомнений. Нужно было законсервировать до лучших времен ледниковую станцию, забрать оттуда остатки продуктов, уцелевшие приборы, неиспользованные аккумуляторы для рации. Виктор отпросился у своего лейтенанта и отправился вместе со мной, к большому облегчению зимовщиков — им не надо было сопровождать меня в надоевший маршрут. Собак не взяли, а наладили легкие саночки, рассчитав, что без труда увезем на них нехитрый груз из домика. 16 сентября (спокойно пережив на сей раз мое очередное 15 сентября) мы вышли в путь. Благополучно миновав «голубой ужас», как на зимовке называли хаотическое чередование гигантских трещин, мы почти вплотную подошли к цели, но тут на Барьер Сомнений внезапно лег туман. Не стало видимости, двигаться вперед было крайне рискованно — могли промахнуться мимо домика. Пришлось остановиться метрах в двухстах от него на одной из ледяных перемычек.
Мы остолбенело стояли на льду, пытаясь оценить ситуацию. Ни шагу в сторону сделать в таком «молоке» было нельзя из-за трещин. Даже посидеть было не на чем: наши саночки имели, по сути, лишь полозья, фанерный лист предполагалось прикрепить к ним в домике, перед уходом в обратный путь. Мы по очереди стали присаживаться на кобуру от револьвера, брошенную на едва припорошенный снежком влажный, доживающий последние летние дни лед.
Болтали без умолку, чтобы не уснуть, а заодно заглушить лезшие в голову черные мысли. Болтал, правда, в основном, мой матрос. Он вообще вел себя потрясающе спокойно, не позволяя нам обоим впасть в губительную панику. Улыбался, с аппетитом рассказывал разные байки из недавнего шахтерского прошлого. А я оказался не на высоте. Был мрачнее тучи, слушал его, почти не скрывая охватившего меня отчаяния. Словом, выжил тогда исключительно благодаря Вите Маликову, тут сомневаться не приходится.
Сколько времени продолжалось наше пребывание на Барьере? Сейчас мне почему-то мерещится, что трое или четверо суток, хотя, скорее всего, не более одного дня. Кое-что из еды у нас было, но мы к ней не притрагивались, чтобы не распалять жажду, только сосали кусочки голубого льда — этого добра здесь хватало, однако пить все равно хотелось зверски. Поднялся легкий морозный ветерок, в тумане образовались разрывы, и совсем близко мы вдруг увидели домик. Бросились бежать к нему, уже не думая о трещинах, чудом не провалились ни в одну из них и успели забраться вовнутрь жилища прежде, чем Барьер снова закрылся плотной пеленой.
Как мы разместилось там вдвоем — ума не приложу, но разместились и даже отоспались на раскладушке, тесно прижавшись друг к другу. Не бывать бы счастью, да несчастье помогло: поскольку еще раньше повалило антенну, связь с зимовкой, даже односторонняя, отсутствовала, и нам не надо было торопиться в определенный момент выходить в эфир, в противном случае на станции началась бы паника по поводу нашего молчания, Михаил наверняка снарядил бы поисковую партию, и в том тумане с нею бог знает что могло произойти.
Дождавшись приличной погоды, мы уложили груз в санки, впряглись в заплечные лямки и отправились в обратный путь. На станции царило беспокойство, хотя все понимали, что нас задержало ненастье. В награду за пережитое мне сообщили замечательные новости: пароход «Зоя Космодемьянская» держит курс на Русскую Гавань, на борту судна несколько новых зимовщиков, двухгодичный запас провианта, а нам с Наташей — вот сюрприз! — надлежит вернуться в Москву для стажировки в МГУ в связи с предстоящей двухгодичной экспедицией.
Павел Иосифович обещал «разобраться» со мною недели за три. Отпущенный им срок приблизился вплотную, однако я по-прежнему оставался в полном неведении относительно своей судьбы, изо всех сил стараясь сдержать данное самому себе обещание: ни к кому не приставать. Сегодня мне под горячую руку попались тетя Соня и дядя Исай. Я возвысил голос до визга, и кончилось тем, что они, испуганные, унесли ноги из палаты. А вослед им еще долго несся мой крик, я велел передать моей жене, чтобы и она не являлась сюда, пока ее не позовут! Естественно, она не собиралась подчиняться этому распоряжению, на что я, садист, откровенно говоря, и рассчитывал.
А вот Ольга Григорьевна, моя теща, как всегда держалась молодцом. Пришла неторопливая, приветливая, принесла вкусного, покормила зятя с ложечки, протерла спину, почитала вслух газеты и ушла, пообещав прийти завтра, послезавтра и во все последующие дни. Только что-то мне подсказывало — таких дней уже не осталось, вот-вот последует «окончательное решение» вопроса.
Глава седьмая
МЕЖДУНАРОДНЫЙ ГЕОФИЗИЧЕСКИЙ
Ранним утром, задолго до всяких мыслимых часов допуска посетителей, ко мне пробрался Миша Фокин. Он только что вернулся из Антарктиды, услыхал о моих делах — и сразу сюда. Как хорошо, что я никогда не мечтал об Антарктиде, иначе наверняка сдох бы от зависти! Хотя завидовать, по совести сказать, абсолютно нечему. Михаил руководил внутриконтинентальной станцией «Комсомольская»: высота свыше трех тысяч метров над уровнем моря, ветры «не хуже», чем на Новой Земле, температура воздуха до минус семидесяти, прямо-таки космически разреженный воздух, дыхание вчетверо чаще обычного. Миша стал с большим юмором рассказывать мне, как они, четыре зимовщика «Комсомольской», синхронно, раз и навсегда бросили курить. Для этого потребовалось всего-то ничего: выпить по рюмке спиртного, сделать пару затяжек сигаретой в занесенном снегом домике — и порядок, больше курить не захочешь, ибо из-за нечеловеческого мороза проветрить помещение невозможно, а задыхаешься так, что рвутся легкие и впору вызывать срочный санитарный рейс из Мирного — нашей антарктической столицы!
Кормили и поили их, участников первых наших антарктических экспедиций, великолепно. Платили тоже хорошо, еще лучше, чем «дрейфунам» на станциях «Северный полюс», работавшим в Ледовитом океане. Да и почету «южанам» выпадало по первости немало, Михаила наградили за Третью антарктическую экспедицию орденом Трудового Красного Знамени. По радио и в газетах то и дело звучали их имена, эстонский писатель-маринист Юхан Смуул (к сожалению, горько пивший и рано умерший) создал о них «Ледовую книгу», заслужившую вскоре Ленинскую премию. Миша притащил мне множество плиток невиданного заморского шоколада («там его у нас были целые чемоданы»), какие-то яркие бутылочки сока. Для Москвы той эпохи все это казалось диковиной. Повспоминали Новую Землю, а также наше былое негодование, когда мы на зимовке слышали о доставленном на Северный полюс шампанском, о елках, которые любовно снаряжают в тресте «Арктикснаб» для участников дрейфующих экспедиций — нам бы, рядовым полярникам, хоть сотую долю тех забот и материальных благ! А теперь вот и сам Миша удостоился чести войти в особый арктическо-антарктический клан, и я мог только радоваться за него, не завидуя и не ворча.
Они с Розой покинули «Русскую Гавань» в 1957 году, и о том, что там происходило и что произошло со мною, знали лишь понаслышке. Я весь день напролет отводил душу, рассказывая ему обо всем, что пережил, и никто не осмелился прервать наше свидание, заткнуть мне рот. Я и Наташу прогнал, несмотря на ее не меньшую дружбу с Михаилом — в те часы я был ненасытен и нуждался именно в нем, знавшем и понимавшем меня как никто другой.
Сменивший Мишу новый начальник «Русской Гавани» Георгий Ефремович Щетинин был немолодым степенным человеком. У нас возникли ровные деловые отношения, он спокойно воспринял ту, не совсем стандартную ситуацию, что подведомственная ему человеко-единица будет работать в соседней экспедиции на недоступной для контроля ледниковой территории.
Крутили как-то в кают-компании полнометражный документальный фильм «376 дней на дрейфующей льдине», о сверхсекретной некогда станции «Северный полюс-2». Она дрейфовала в 1950–1951 годах в Восточной Арктике в обстановке величайшей таинственности. Даже близкие тех, кто работал на льдине, не знали, где именно находятся полярники, посылая письма и радиограммы на адрес безликого почтового ящика — словно во время войны. Впрочем, и тогда шла война, война в Корее, и зимовщики СП-2 имели причины беспокоиться за свою судьбу: в небе над ними то и дело возникал крылатый «американский враг», и начальник льдины Михаил Михайлович Сомов имел предписание взорвать и сжечь все постройки, ликвидировать материалы наблюдений, если иноземцы попробуют высадить здесь десант. Так вот, в первых кадрах фильма мы неожиданно увидели нашего Щетинина, оказалось, он был на той СП радистом, но, видимо, по инерции опасаясь раскрыть государственную тайну, до сих пор об этом не обмолвился! За тот дрейф закрытым Указом Президиума Верховного Совета СССР он был награжден орденом Ленина.
На полярной станции полностью сменились метеорологи и отчасти — радисты. Старшим метеорологом приехал ветеран зимовок, упрямец и законченный холостяк, выходец из деревни, интеллигентный и весьма начитанный Михаил Петрович Яковлев, «Петрович», мой любимец, а порой и острый раздражитель. Вторым метеорологом оказался студент 3-го курса нашего географического факультета Эрланд Коломыц, прервавший обучение ради «производственного опыта», восторженный и очень наивный в быту, но одаренный в науке (в тридцать пять лет стал доктором наук).
Вместо Клавдии Андреевны появился весьма экзотический персонаж, хорошо известная всей Арктике под кличкой «Кармен» разбитная, цыганского облика повариха лет двадцати пяти, которая представилась так:
— Марь Иванна Киреева, а для тех, кого полюблю — Маша. Имею одного ребенка и пять абортов. Зимовала на острове Уединения, но того уединения не выдержала, сошлась с парторгом и была вывезена.
В чеховской «Шведской спичке» действует героиня, удивительно напоминающая нашу полярную Кармен. Своим многочисленным возлюбленным она неизменно говорила одну фразу: «Жила я только с вами, и больше ни с кем». Мария Ивановна Киреева тоже любила повторять подобные признания, хотя не возьму грех на душу и не стану утверждать, будто у нее была на зимовке тьма кавалеров. Более того, за два с лишним года нашего «сожительства» на полярной станции были достоверно зафиксированы только две ее любви, отнюдь не легких, даже драматичных.
Маша была женщиной толковой, озорной, шумной, отходчивой, матерящейся по поводу и без повода, но при этом аккуратной и работящей. А еще она в самом прямом смысле слова была неграмотной, едва умела поставить подпись-закорючку в денежной ведомости! Страшно горд тем, что приобщил ее к чтению. Ребята на зимовке стали даже поругивать меня: вместо того чтобы варить-жарить, Машка усаживалась перед печкой с цыгаркой в зубах и напропалую погружалась в «Графа Монте-Кристо», а со временем и в куда более серьезные книги. Попутно шел «ликбез» и по истории, и по географии.
Наташа совершенно не ревновала, Машка тоже хорошо относилась к ней, но не упускала случая пропеть, лукаво поглядывая на мою жену:
— Брось жену законную — возьми меня, знакомую!
Наташа обожала наблюдать, как я веду урок географии, как Машка, водя пальцем по карте, натыкается на столицу Непала город Катманду и у нее, естественно, возникают самые непристойные ассоциации, причём она обвиняет в этом именно географов: «Надо же такое название придумать!» (Несколько лет спустя, зимуя на другой полярной станции, она вышла замуж за механика по фамилии Беглецов, забеременела, уехала в родную деревню на Брянщину и, счастливая, показывала там всему селу радиограмму, полученную от мужа из Арктики: «Если родится мальчик, назови Фиделем в честь строителя социализма из Южной Америки». Она писала нам в Москву подробнейшие письма, последними словами обзывала деревенского попа, отказавшегося наречь паренька заморским именем, предложив взамен Федора, но она, Машка, сделала, как велел муж, и теперь Фиделику уже четыре года, он хорошо дерется и умеет отчетливо материться.)
Академическую экспедицию, прибывшую в 1957 году исследовать Новоземельские льды по программе Международного геофизического года (МГГ), возглавлял Николай Михайлович Сватков, участник войны, молодой кандидат наук, казавшийся нам почти пожилым человеком, хотя ему едва перевалило за тридцать. В экспедиции было восемнадцать сотрудников, причем половина из них — «научники», остальные — рабочие, водители тракторов, буровики, «кухонный мужик», врач. В эту семью влился, не без наших ходатайств, и дядя Саша Романов. Среди гляциологов преобладали недавние выпускники геофака, в том числе и наши бывшие сокурсники и приятели, окончившие кафедру геоморфологии — Олег Яблонский, Альберт Бажев и его жена Ляля, ставшая после ветеранши-Наташи еще одной дамой в экспедиции. Олег Яблонский уже работал в горах, на Кольском полуострове и в Средней Азии, обожал полевую деятельность, главный интерес для него — снега, льды, лавины. Иван Хмелевской — с кафедры почвоведения, на один курс «моложе» нас, занимался в экспедиции измерениями температуры снежно-ледниковой толщи. Владислав Корякин, он же — Дик (прозванный так за р-р-романтические, жюльверновские пристрастия к морю и приключениям, как Дик Сэнд, пятнадцатилетний капитан), только что окончил Институт геодезии и картографии и должен был вести топосъемку на ледниках. Все они впервые на Севере. А вот Женя Зингер — выпускник нашей кафедры за четыре года до нас с Наташей, был уже настоящим полярным волком, успел позимовать на Чукотке еще до поступления в Университет.
Через несколько месяцев осенним судном прибыли еще двое: актинометрист Валерий Генин из Томска и врач-хирург, уже поработавший на Севере, Валентин Васильевич Землянников. Доктор был очень начитанным и образованным человеком и личностью, по-видимому, чрезвычайно любопытной, но мы с ним общались считанные разы, а самое тесное общение — сугубо медицинское, к сожалению — происходило в последние дни моего пребывания в Русской Гавани…
Состав экспедиции был весьма разношерстным, и почти каждый являл собой характер неординарный. Наиболее колоритным, пожалуй, выглядел поваренок — Женька Дебабов, 17–18-летний балбес, чрезвычайно похожий внешне на… Вана Клиберна! Талантливый художник, творец уникальных по внешнему виду блюд из дичи, салатов, тортов, но лодырь и грязнуля экстра класса. Поехал в Арктику за романтикой и от романтики за все время экспедиции так и не излечился.
В чисто житейском плане мы с Наташей пребывали как бы вне экспедиционного коллектива, поскольку в дни краткого отдыха от работ на леднике обитали на полярной станции и с коллегами-гляциологами общались нечасто.
Экспедиция привезла два трактора, упряжку собак, запасы угля и продовольствия, сборные бревенчатые дома, много научной аппаратуры, в том числе и диковинные для того времени дистанционные электроприборы для измерения температуры льда в скважинах, а сами скважины должна была пробурить специальная установка, смонтированная на одном из тракторов.
Гляциологи разместились в заброшенной фактории на берегу другой бухты залива Русская Гавань, организовали собственные метеонаблюдения, развернули разнообразную аппаратуру и начали разведывательные маршруты на ледник. В первую разведку начальник экспедиции, водитель и я в качестве проводника отправились на тракторе, взяв курс на мой домик. Там, на вершине Барьера Сомнений, предполагалось построить первую научную станцию. Вторую, названную Ледораздельной, решено было заложить на ледниковом щите в сорока километрах от берега Баренцева моря и в тридцати — от Карского, на высоте 800 метров.
Слабенький тракторишка ДТ-54 часто глох на подъемах, разок просел гусеницей в неширокую трещину, замаскированную свежим снегом, но все же самостоятельно выкарабкался из щели. Мы пересекли ледопад и… не нашли домика. Ни домика, ни каких-либо свидетельств моего пребывания здесь менее года тому назад! День, правда, стоял хмурый, а «голубой ужас» вокруг нас не очень-то побуждал раскатывать по окрестностям в поисках былого. Грустно было, однако, думать о том, что могло приключиться с моим ледниковым пристанищем.
Начались интенсивные исследовательские маршруты. Начальство рассчитывало, что они будут «собачьими», т. е. на нартах, влекомых доставленной с материка сучней, но на деле это обернулось изнурительными и опасными пешими походами гляциологов: собаки в подавляющем своем большинстве (а их было около пятнадцати) оказались заурядными архангельскими дворняжками, и близко не напоминающими отборных ездовых лаек.
Снова позналась, в который уже раз, банальнейшая и чреватая сильнейшими потрясениями отнюдь не только в масштабах жизнедеятельности отдельно взятой арктической экспедиции истина: никакая история никогда никого ничему не учит!!! Вспомнить хотя бы провальную в смысле ее организации и претворения в жизнь полюсную экспедицию Георгия Седова 1912–1914 годов — именно тогда обнаружилась полнейшая несостоятельность собранных с миру по нитке беспородных псов с архангельских задворок, однако почти полвека спустя, уже в другую эпоху, была сделана точно та же ошибка.
Мало-помалу на лед стали выползать санно-тракторные поезда. Помимо малыша и слабака ДТ-54, на ледник Шокальского и на ледниковый щит с громоподобным рыком начал подниматься мощный С-80, на буксире у него шли широкие деревянные сани с домиком-балком
[2], смонтированным прямо в санях, а в нем и печка, и двухъярусные нары, и припасы на неделю для трех-четырех человек. Ни дать ни взять механическая улитка с собственным домиком!
Когда же пришла пора перевозить бревна и другие стройматериалы, балок сняли, пожертвовав удобствами ради основного дела. Тут приключений хватало с лихвой. Трактор не раз и не два оказывался на краю гибели, попадая в щели-ловушки, там, где ничто, казалось бы, не говорило об угрозе. Машина внезапно оседала назад, буровая платформа на «корме» уходила в глубь снега, по которому со змеиным шипением начинали разбегаться трещины, капот задирался к небу, надсадный рев двигателя внезапно обрывался, и наступала жуткая тишина.
Хуже всего приходилось водителю Коле Неверову. Он всегда держал дверцу кабины открытой, чтобы успеть выпрыгнуть на лед, если машина начнет неудержимо падать в бездну. Николай вел себя храбро и скромно, никого не винил в ротозействе, всякий раз успевал в последний миг заглушить мотор и тотчас приступал к спасению трактора, остальные поступали в его полное распоряжение. Выбрав в нескольких метрах впереди безопасную площадку, мы закапывали в снег либо зарывали в лед массивное бревно, нашу бесценную «запаску», предварительно приладив к нему толстый металлический трос. Его конец цепляли за передний крюк машины, Коля осторожно включал мотор, и трактор, надрываясь изо всех сил, начинал сантиметр за сантиметром подтягиваться на этом якоре-мертвяке, подобно барону Мюнхгаузену, вытаскивающему себя из болота за косичку парика! В дальнейшем в опасных местах кто-нибудь отправлялся вперед со щупом, хотя и это не всегда гарантировало от коварных трещин.
Международный геофизический вступил в свои права, но одновременно начали разворачиваться события, грозившие не только сорвать исследования, — сам ход нашей повседневной жизни мог быть в любой момент необратимо порушен. Очередной корабль Северного флота доставил на зимовку нового жильца, старшего лейтенанта Запороцкова. Он стал готовить обитателей Русской Гавани к ядерным взрывам.
Новоземельский испытательный полигон, так называемая зона «А», располагался километрах в четырехстах от нас, чуть севернее пролива Маточкин Шар. По слухам, уверенно подтверждаемым нашим новым наставником, там был построен целый город, расставлены по тундре, по горам списанные танки, орудия, самолеты, причалены к берегу корабли-ветераны. Бомбы с водородной начинкой предстояло взрывать и на земле (на каких-то многоэтажных металлических башнях), и в воде, и в воздухе, на различных высотах над поверхностью. Поговаривали, что пилоты, сбросившие очередное «изделие» на парашюте, должны были потом по нескольку раз пролететь с соответствующими приборами на борту сквозь рукотворные грибовидные облака. Разумеется, обычно добавляли знатоки, летчики «огребут» за эти подвиги золотые геройские Звезды. А как же иначе: в те времена, кажется, еще не додумались до свинцовых скафандров и прочих надежных средств защиты от радиации, даже Курчатов и Сахаров, не говоря уже о солдатах и матросах, действовали поистине голыми руками — как не награждать за такое!
В конце сентября 1957 года наш старлей неожиданно, после секретных радио-переговоров с матшаровским командованием, объявил «готовность номер один». Буквально через час гляциологи, имевшие с полярной станцией прямую телефонную связь, в полном составе явились сюда. Мы сосредоточились за приземистым складом фуража, постелили на снег брезент и улеглись в ожидании «действа».
Минут через двадцать до нас докатился рокот взрыва — именно такое время требуется звуку, чтобы пробежать расстояние в четыреста километров. В строениях задребезжали оконные стекла, по сарайчику, за которым мы ютились, прошла крупная дрожь. На лентах приборов-самописцев, регистрирующих атмосферное давление, остались резкие вертикальные линии, отметившие приход взрывной волны (она докатилась и до Диксона, преодолев более семисот километров).
С того дня процедура сделалась привычной и повторялась на протяжении всего октября. Однажды мы увидели далеко-далеко на юге грибовидное облако, в точности такое, каким его рисовали газетные карикатуристы, изображавшие американских агрессоров. Тут, чуть ли не впервые, каждому из нас сделалось не по себе, тем более, что офицер зарегистрировал на своем альфа-бета-гамма-радиометре сильное отклонение стрелки, причем отмечалось оно повсеместно: в домах, на «улице», на снегу, на льду и даже в карманах ватных брюк, основной нашей одежды на зимовке (оставляю читателя догадываться, какие шуточки отпускала Марь Иванна по поводу будущей состоятельности мужской части полярников!).
Старший лейтенант не мог не уловить всеобщей растерянности и произнес чувствительный монолог:
— Не ожидал, братцы-кролики, что вы так перетрусите. Большое дело — стрелка заметалась! Да никакой особенной радиации нет и в помине, все в пределах нормы. Ну, ладно, если вам так уж хочется, вообразите себе, что вы побывали в Цхалтубо и приняли бесплатный курс радоновых ванн. В общем, хватит мандражировать, то ли еще ждет нас в ближайшем будущем!
Тотчас актинометрист Валерка Генин с невинным видом и нескрываемой ехидцей в голосе задал вопрос:
— Товарищ старший лейтенант, а как же нам теперь вести наблюдения по программам МГГ? Все международные соглашения предполагают, что на объекты МГГ имеет право доступа любой иностранный ученый. А вдруг сюда запросится какой-нибудь скандинав либо американ? Его пустят?
Ответ звучал совершенно невоспроизводимо и в переводе на литературный русский язык свидетельствовал лишь об одном: как же не пустить — конечно, пустят, всенепременно пустят под воду, туды его и пере-так, к той маме и к этой! Не только ни один басурман не приблизится к архипелагу ни по морю, ни по воздуху (Новая Земля охраняется с баренцевоморской стороны нашими моряками, а с карской — нашими же непреодолимыми льдами и средствами ПВО), но и вы, кролики вы эдакие, как цуцыки будете по первому сигналу сворачивать ваши высоконаучные наблюдения. Пулей будете мчаться на берег, задрав портки, воздушные шампиньоны страсть как не любят, когда на них просто так глазеют!
Всю осень 1957-го, всю весну и осень 1958-го над Новой Землёй плавали эти страшные облака. Они успевали в значительной степени рассеяться, рассосаться, пока добирались до нас из зоны «А», однако большого облегчения это не приносило. Напротив, было особенно тревожно осознавать, что над тобой, вокруг тебя, в толще снега и льда (а мы жили на том снегу и льду, пили этот субстрат, мылись им, чистили зубы) витает, либо таится до поры невидимая, неосязаемая, без вкуса и запаха радиационная смерть. А мы месяцами ходили по этой пропитанной ядом бело-голубой материи, взрыхляя ее валенками и унтами, вдыхая ноздрями гибельную пыль…
Всякий раз, когда готовился взрыв, старший лейтенант «сдергивал» нас с ледника. Испытания проводились в светлое время, и нам удавалось беспрепятственно добраться до побережья, чаще всего на тракторе, который заботливо собирал всех. Валерка Генин разошелся настолько, что занес в официальный журнал наблюдений фразу: «Работы прекращаем. Завтра ожидается очередной взрыв водородной бомбы». Всех почему-то испугала крамола, исходившая от члена нашего коллектива: «Да как же так вот, в открытую, можно? А что если враг, как говорится, именно сейчас и не дремлет? А вдруг компетентные органы случайно тоже бодрствуют, а?!» Но Валерка быстрехонько успокоил всех законопослушных и верноподданных:
— Болваны вы, кореша! Неужели не слыхали, что «Голос Америки» исправно оповещает весь мир о каждом взрыве? Это для нашего народа тайна, а для ихнего-то… Вон на днях шведы объявили, что в Западной Арктике, предположительно на одном из островов Новой Земли, произведён восьмой, начиная с осени 1957 года, взрыв водородного оружия. Скандинавская общественность крайне озабочена очередным злодеянием советской военщины, особенно потому, что частота и мощность испытаний все время возрастают, а количество радиации, попадающей в атмосферу, опасно увеличивается. Видите, их общественность озабочена…
Поздней осенью 1957 года почти одновременно вступили в строй «Барьер Сомнений» и «Ледораздел». Оба дома, построенные «по типовому проекту», были, не в пример моей прошлогодней конуре, просторные, с русскими печками, с четырьмя двухэтажными нарами, обеденными столами, рабочими столиками, многочисленными полками-этажерками. На отдельных постаментах покоились (именно покоились, поскольку почти не работали!) новейшие по тем временам радиотелефонные станции «Урожай». Их широко применяли в колхозно-совхозной полосе страны, однако в Арктике «Урожаи» оказались практически бесполезными — особенности полярного эфира не гарантировали устойчивой связи. Она была в лучшем случае односторонняя: берег нас слышал, мы его — нет.
Жизнь на леднике много тяжелее, чем на побережье. Температура воздуха здесь заметно ниже, ветры на Барьере ничуть не слабее, а наблюдения куда насыщеннее и многообразнее. На станции Ледораздел ветры, правда, потише, но после каждой пурги дверь намертво перекрывало заносами, приходилось выбираться наружу через люк в крыше либо проделывать лазы в снегу. Последний вариант действовал на станции Ледораздел два года подряд. Дом на станции Барьер Сомнений, напротив, за две зимы ни разу не занесло полностью, хотя твердые, как мрамор, сугробы частенько забивали входную дверь.
В темное время года в домах круглосуточно горели свечи и керосиновые лампы, но ламповые стекла часто лопались из-за перепадов температуры (жилище быстро выстуживалось, едва переставала топиться печь), да и запас свечей катастрофически убывал. А в дом на Ледоразделе дневной свет вообще не проникал на протяжении почти всего года, потому что вплоть до июля строение целиком покоилось в снегу, который немного отступал лишь на месяц-полтора, чтобы уже в конце августа вновь занести дом по самую крышу. Иногда, по весне, пользуясь погожими днями, обитатели станции Ледораздел выходили на «воскресник» и оттаскивали центнеры снега от единственного окошка. Но ближайшая легкая поземка за считанные минуты сводила на нет все усилия, и дом вновь погружался во тьму.
Начальник экспедиции так расписал вахты, что на обеих ледниковых станциях постоянно дежурила пара-тройка наблюдателей. В светлое время в домах толклись «пришлые», те, кто ходил по ледникам с маршрутными исследованиями, бурил скважины, рыл в снегу шурфы. Мы же с Наташей, а также Женя Зингер, Валера Генин и Ваня Хмелевской отвечали за весь набор гидрометеорологических измерений, наблюдали за таянием и намерзанием снега и льда, за температурой в скважинах, за метелевым переносом снега. Время от времени, чтобы не закиснуть, наши группы менялись местами.
День у нас делился так. Наташа вставала в пять тридцать утра, шла на наблюдения на метеоплощадку, метров за сорок от дома, потом, вернувшись, делала первичную обработку результатов, растапливала печку, готовила еду и будила меня. В полдень мы вдвоем «брали» наиболее трудоемкий срок наблюдений. Затем наступала очередь восемнадцатичасового срока, после чего, поужинав, поболтав со мной и немного почитав, Наташа отправлялась спать, а на мне оставались еще полуночные наблюдения.
Я засиживался до глубокой ночи. Обрабатывал метеотаблицы, читал книги, припадал сквозь шумы и трески к «Голосу Америки» — так мы узнавали новости о… водородных взрывах над Новой Землей! Военные вконец «обнаглели», они перестали скликать всех на побережье, и лишь приглядываясь к лентам самописцев-барографов, находя на них зловещие вертикальные чёрточки, мы могли с уверенностью подтвердить то, о чем уже вещали чужие «голоса»: снова взорвано «изделие».
Наташе доставалось крепко. Помимо солидной доли наблюдений, на ней лежало все домашнее хозяйство. Спасибо Машке, снабдившей ее закваской для выпечки хлеба — он очень скрашивал наш быт. А каково было Наташе лазать на Ледоразделе через верхний люк! Ведь там, на заснеженной крыше, вполне мог затаиться медведь с поднятой для удара когтистой лапой — именно в такой позе зверь обычно сидит на морском льду в ожидании неосторожно высунувшего голову из лунки тюленя. Положа руку на сердце, должен признать, что «медвежий» страх был свойственен только мне, но не моей жене: я-то дважды был напуган, ее пока бог миловал.
Она вообще демонстрировала порой недюжинную смелость. Как-то ей пришлось в одиночку добираться на лыжах от Барьера Сомнений до полярной станции. Ожидался взрыв, и я отослал ее загодя, а сам остался на два дня продолжать наблюдения — заканчивался календарный месяц, и грех было обрывать цепочку измерений. Наташа категорически отказалась взять в дорогу карабин:
— Все равно я плохо стреляю, так что мне только в тягость. Хватит ракетницы, чтобы пугнуть его в случае чего.
Когда на Барьере Сомнений задувала метель, снег начинал проникать сквозь микроскопические зазоры внутрь дома, и в крохотном тамбурочке вырастали высокие остроконечные сугробы. Я неожиданно изобрел необычный метод борьбы со снегом, стал «промазывать» им с внутренней стороны дверь и косяки, как бы законопачивать все щели и поры, что обеспечивало полнейшую непроницаемость двери (естественно, до очередного выхода из дома, после чего операцию следовало повторить).
Когда разыгрывалась настоящая свирепая пурга, приходилось идти на наблюдения вдвоем, иногда связываясь веревкой. Цепляясь друг за друга руками, мы подолгу добирались до метеоплощадки и там торопливо запоминали показания приборов — из-за ураганного ветра записать цифры на гладкую фанерку было невозможно.
Однажды в январе на Барьере, когда с нами был Женя Зингер, во время пурги мы все едва не погибли. Поход на площадку и домой отобрал у нас с Наташей много сил. Мы законопатили снегом дверь и стали наслаждаться теплом и уютом нашего жилища, стараясь не думать о том, что через шесть часов снова предстоит выход на «природу». Вдруг все трое одновременно почувствовали нарастающий с каждой секундой угарный запах, а еще через минуту комната наполнилась сизым дымом, и Наташа, оседая на пол, потеряла сознание…
Уже потом оказалось, что печную трубу на крыше запрессовало заледеневшим снегом, и угарный газ нашел себе выход прямо в комнату. На «улице», как назло, бушевало такое, что распахнуть дверь и проветрить домик было абсолютно невозможно, нас бы заживо погребло под сугробом! Женя принялся выбрасывать из печки тлеющие угли, вышвыривать их в тамбур, топить в снегу, отчего дыма становилось все больше и больше. Я хватал снег, пригоршню за пригоршней, и яростно оттирал им Наташины виски. Наконец она стала приходить в сознание, порозовела, начала что-то шептать. Долго еще наша обитель была пропитана ужасающими запахами, не раз к горлу подступала рвота, и только когда шторм утих, удалось взобраться на крышу и ломом пробить возникшую в трубе пробку. Жизнь вошла в свою обычную колею.
Метель и ветер, ветер и ночь — вот, наверное, как можно коротко охарактеризовать самую суть природы Новой Земли. А еще — снега и льды, медведи и птицы, тюлени и песцы. И все же, если сказать совсем кратко, я бы выделил именно ветер. Как-то я нашел в библиотеке полярной станции любимую с детских лет повесть Льва Кассиля «Дорогие мои мальчишки» и, раскрыв ее наугад, наткнулся на поразительно точное с научной точки зрения описание фантастического «Съезда ветров» при дворе короля Фанфарона: «Вот ворвался бурный, очень взвинченный, туго закрутив на себе плащ, Циклон. Глаза его метали стрелы молний. Укутанный в меха, красноносый, с длинной белой развевающейся бородой, вторгся Норд-Ост. Раскосый, с пиратской серьгой в ухе, раздув смуглые щеки, со свистом дыша сквозь редкие зубы, рассекая воздух самурайским мечом, ворвался Тайфун. За ним, звеня шпорами на мокасинах, в широкой ковбойской шляпе сомбреро, бешено вертя над головой свистящим лассо, пронесся Торнадо. Примчался полуголый Фён, жгучий брюнет с огненными глазами и тонким сухим ртом…» В той многокрасочной картине нашлось место и Сирокко, и Самуму, а вот одному единственному, до ужаса лютому Ветру, не повезло, в реестре он не значится. Имя его — Бора.
Оно восходит к Борею, северному ветру греческой мифологии. Бору знают на побережьях Адриатического и Черного морей, на Каспии и на Байкале (сарма), особенно хорошо — в нашем южном Новороссийске. Сюда, в город и порт, она приходит с Мархотского перевала, обрушивается на людей, на дома, на стоящие в бухте суда, и немало душераздирающих историй, абсолютно правдивых, сложено о южной боре. А на Новой Земле прописана ее родная сестра. Арктическая родственница столь же коварна, своенравна и жестока.
При этом гораздо более сурова — ведь она злодействует в полярных ледяных широтах и наибольшую активность проявляет под покровом многомесячной ночи.
Еще в первый год зимовки я свел с нею самое непосредственное знакомство: ходил во время урагана «на срок», как и мои друзья-метеорологи, осязая болезненные удары ветра. А еще я целыми месяцами перелистывал архивы «Русской Гавани», начиная с эпохи Ермолаева, и выписывал всевозможные сведения о боре, делал статистические выкладки. Даже первую свою научную статью я написал о боре.
Прогнозировать бору удается далеко не во всех случаях, тут — «все не как у людей»! Например, во всех без исключения широтах Земли атмосферное давление перед началом любого мало-мальски серьёзного ветра (шторма, урагана, тайфуна) резко падает — перед борой оно частенько растет. Нестандартно ведет себя влажность воздуха, над головой ходят «не те» облака, да попробуй еще разглядеть облачность, важнейший для синоптиков параметр, в ночи и в метели! В Русской Гавани бора случается в любое время года и любое время дня. Чаще всего с ноября по март, когда она продолжается в среднем двое-трое суток, однако нередко и по шесть-восемь и даже десять-одиннадцать суток подряд!
Скорость ветра, как правило, превышает двадцать метров в секунду. Против такого потока воздуха еще можно двигаться уверенно, слегка наклонив туловище вперед. Когда скорость достигает тридцати-тридцати пяти метров в секунду (а это метеорологи уже величают ураганом), отдельные порывы могут сбить человека с ног. А во время боры скоростью сорок метров в секунду и более ты становишься совершенно беспомощным! Температура же при этом опускается на двадцать, тридцать и сорок градусов ниже нуля.
Морской лед в заливах и бухтах, который примерзает, «припаивается» к суше, так называемый припай, нередко в осенне-зимнее время не успевает окрепнуть, и его отрывает и уносит в открытое море бора. И весной под действием все той же боры баренцево-морское побережье очень рано освобождается от припая.
Бора зарождается в самом центре оледенения, но ее скорость здесь еще минимальная. Свою истинную личину она приобретает на пути к Барьеру Сомнений, с максимальной яростью нападая на побережье. Но уже в десяти-пятнадцати километрах от берега она быстро выбивается из сил и затухает — суда, идущие в открытом Баренцевом море вдоль новоземельского побережья, ее не ощущают.
Лето 1958 года. Мы с Наташей на «Барьере Сомнений», проводим обычные наблюдения. Почти все сотрудники экспедиции сосредоточились на «Ледоразделе» — за короткое лето надо успеть вырыть многометровый шурф, соорудить в толще ледника холодную лабораторию, пробурить скважины, проложить новые снегомерные створы, расставить дополнительные дорожные вехи на тракторном пути.
Рация, как полагается, работает только от нас, никакой информацией о внешнем мире мы не располагаем. Закончился июль, и вот в первых числах августа на пороге дома неожиданно возникла рослая фигура дяди Саши Романова. Мы обнялись, он начал выкладывать новости, доставая из рюкзака всевозможные лакомства — конфеты, печенье, шпроты, лимоны с побывавшего в бухте судна-снабженца. Основательно, по-архангельски (а это, доложу вам, куда колоритнее, чем по-московски!) попил чайку, затем помог нам по хозяйству, укрепил вытаивающие изо льда «ноги» метеобудок и вдруг вспомнил:
— Да, Олега-от схоронили третьего дня. Хорошо схоронили, салют давали, я сам могильный столб ладил, без креста, правда, обрешили, комсомолец-от потому что. А вы чего это, неужли не ведали? Ой, я и дурак старый, ляпнул не подумавши, прям безо всякого — разве возьмешь в толк, кто чего знает, кто не знает с «Урожаем» этим!
…Олег работал вместе со всеми на Ледоразделе, изучая свойства снега и фирна (тот же снег, только многолетний, переходящий постепенно в голубой глетчерный лед). Ему было велено не позднее конца июля спуститься на берег и доставить туда результаты наблюдений со станции Ледораздел — ожидался пароход, на нем отбывали на материк материалы наших работ за год.
Олег вышел с Ледораздела в середине июля, его вызвался немного проводить поваренок Женька, обожавший ходить в маршруты. Договорились, что они расстанутся у Второго Барьера (ставшего отныне Барьером Яблонского), такого же грозного ледопада, как и наш Барьер. Дальше Олегу предстояло около тридцати километров идти одному. Погода установилась приличная, с хорошей видимостью, трещины открылись, особого риска в таком одиночном походе никто не видел. Олег был парень крепкий, да еще с альпинистской закалкой, он уже успел нашагать один по новоземельским ледникам сотни, если не тысячи километров. К вечеру того же дня Женька возвратился на станцию, сказал, что Олег Анатольевич помахал ему на прощанье рукой и потопал дальше вниз, а он, Женька, двинулся вверх.
Дальше дядя Саша рассказал нам, как на берегу начали беспокоиться за Олега, как чудом удалось докричаться по «Урожаю» до Ледораздела и узнать о том, что он давным-давно ушел вниз. Поскольку мы со своего Барьера Сомнений не сообщили на берег о появлении Олега, всем стало ясно — что-то случилось. Группа из нескольких человек вышла на поиск с Ледораздела, поваренок указал место, где они с Олегом расстались, и вскоре ребята обнаружили на ледяном берегу выброшенное потоком безжизненное тело. Очевидно, Олег, неосторожно ступив ногой на снежный мост, сорвался в трещину, по дну которой бешено мчала река талой воды, с водоворотами и стремниной.
Олег лежал на спине, в аккуратно пригнанной, успевшей давно просохнуть одежде, на заплечных лямках висели изломанные водоворотом санки с распотрошенной поклажей. Карабина нигде не было, вероятно, он ушел на дно. В рюкзаке в целости и сохранности лежали обернутые в прочную бумагу результаты научных наблюдений. Судя по всему, Олег захлебнулся сразу, даже не осознав, что погибает. Ребята по кратчайшему пути, минуя нашу станцию, доставили тело на базу. А потом были похороны…
С Олегом мы много лет дружили, со времени учебы в МГУ, а за два месяца до того, как он упал в трещину, поругались в пух и прах и расстались, не сказав друг другу ни «до свиданья», ни «прощай». Как оказалось — навсегда.
Нашу последнюю новоземельскую зимовку мы с Наташей провели на станции Ледораздел. Она была рекордной по продолжительности: вдвоем мы проработали там с октября 1958-го по март 1959-го, более пяти месяцев, без пересменок, праздников и выходных. По предварительной договоренности не позднее января за нами должен был прийти трактор, но с ним начались нелады, вылетело несколько траков (а запчастей, конечно, не хватало), лопнул вентиляторный ремень — словом, наша эвакуация откладывалась.
Чуда со связью, увы, не случилось. Мы по-прежнему продолжали жить в полном неведении о собственном ближайшем будущем, исправно сообщая на берег (а значит, и на материк, родным и близким), что в общем живы и в целом здоровы, и это было сущей правдой. Двадцатого марта мы вдруг услышали в своем впрессованном в снег домике рычание мотора, оно отчетливо доносилось через печную трубу на крыше. Мы откинули крышку люка и увидели в нескольких шагах от нас улыбающиеся лица Коли Неверова и еще двоих ребят за стеклом кабины. Меньше чем через сутки нас уже встречали на берегу.
Исследования по программе МГГ завершались, первое же судно в ту навигацию стало бы «нашим», оно увезло бы экспедицию на Большую землю. Надо было просто терпеливо ждать его, а чтобы ожидание не сделалось мучительным, мы по уши погрузились в обработку данных. Вернее сказать, собирались погрузиться — да не успели…
Экспедиционное начальство пригласило нас на базу, чтобы послушать рассказ о пятимесячной зимовке. Отчитались перед «академиками», получили желанную порцию похвал, не отказались, естественно, от обеда в неплохом Женькином исполнении и двинулись обратно на полярную станцию. Мела легкая попутная поземка, и в последний момент Женя Зингер, опасаясь, что начнется метель, дал Наташе великолепную защитную маску для лица, кожаную снаружи, меховую изнутри. Я давно поглядывал на нее с вожделением, однако та маска принадлежала лично Зингеру, «жила» на берегу и, по сути, всегда оказывалась невостребованной — мы все довольствовались полукустарными матерчатыми «намордниками», слабо предохранявшими лицо от мороза, но все же так или иначе смягчавшими ярость ветра.
На третий день после возвращения с Ледораздела начальник «Русской Гавани» Георгий Ефремович Щетинин зазвал меня после обеда к себе и, явно смущаясь, стал просить помочь гидрологу Толе Афанасьеву. Надо было выйти с ним на морской лед километра за три от зимовки и провести там, в заранее установленной палатке, цикл наблюдений — так называемую суточную гидрологическую станцию (суточные наблюдения следовало непрерывно вести на протяжении двадцати шести часов, ни минутой меньше).
— Понимаешь, Зиновий, — жалобно начал Щетинин, — положение аховое. Гидролог прибыл к нам в канун зимы и до сих пор не отнаблюдал ни одной станции, а надо чуть ли не три в сезон. То темно было, то мала мощность морского льда, то бора задувала, а теперь вроде бы и погода установилась, давление ползет вверх, светло чуть ли не ночью — только и брать сейчас суточную станцию. Уважь, прошу, мою просьбу, сходи с ним на лед. Остальные именно сейчас так заняты, что приказать работать еще и на «общественных началах» просто не могу. Конечно, Русская Гавань для таких дел плохо оборудована: нет ни специального гидрологического балка, ни рации, ни лодки, все это тысячу раз запрашивал у Диксона, ты сам знаешь. Устал ты, что и говорить, одно только скажу: это в последний раз — близится лето, работы на льду будем прекращать. Поможешь, да? Вот и умничек, спасибо тебе, знал, что не откажешь. Иди сразу к гидрологу, договаривайся, чтобы, значит, прямо с утречка и…
Я согласился, даже без особых колебаний или нежелания. Настроение после зимовки на леднике было приподнятым, двадцать шесть предстоящих часов вовсе не пугали и не удручали.
Анатолий Афанасьев приехал на зимовку поздним октябрьским пароходом, уже после того, как мы с Наташей отбыли на ледник. Поэтому я познакомился с ним лишь несколько дней назад, очутившись на берегу. Он был года на три старше, окончил в Ленинграде Высшее Арктическое училище имени адмирала Макарова и пять лет отзимовал на полярных станциях Карского моря и моря Лаптевых. Невысокого роста, молчаливый, застенчивый, он, по словам ребят, был «чудиком». Не пил ни водки, ни вина (между прочим, кажется, в этом качестве я мало чем уступал ему!), не любил шумных компаний, «ненормативной лексики», мужских пересудов о женщинах. Был холост, однако всезнайки-радисты, грубо нарушая тайну личной переписки, уже раззвонили по зимовке, что по возвращении на материк Анатолий женится на сверстнице-землячке со станции Окуловка Новгородской области.
Мы быстро договорились о завтрашнем выходе на работу. Неожиданно возник спор вокруг карабина, гидролог ни в какую не соглашался брать с собой оружие. Дескать, с нами будет десяток псов, ни один медведь и не сунется, а лишний вес в любом случае ни к чему. Я стал горячиться, рассказывать ему о «своих» медведях, он в ответ — о своих, убитых им и на зимовках (белых), и в новгородских лесах (бурых). Добавил почему-то, что сегодня же сбреет бороду и усы, которые любовно выращивал не один месяц. Мой же стаж «бородатости» исчислялся уже годами, и неудивительно, что я начал с жаром уговаривать его не бриться, на что Толя резонно заявил:
— Я ведь на материк не тороплюсь, мне еще полтора года жить здесь, тысячу раз успею отрастить. А сейчас мне бороденка просто надоела. И вот еще что, Щетинин навязывает нам спирт «для сугреву», и я, если не возражаешь, отказался — ни тебе, ни мне он не нужен, обойдемся чайком.
Так мы не взяли ни карабина, ни спирта. Господи, страшно подумать, что произошло бы, если бы не Толино железное упрямство!..
Ранним утром 24 марта я вышел из дома. Анатолий уже нетерпеливо топтался возле упряжки. На нартах лежали ящики и футляры с гидрологическими приборами, ручная лебедка, уголь для чугунной печурки, загодя установленной в палатке на льду, продукты на трое суток, разная мелочь. На нас были ватные костюмы, на ногах собачьи унты, у каждого имелось по паре теплых рукавиц, по две пары шерстяных перчаток. Когда упряжка тяжело тронулась с места, на крыльцо выбежала Наташа и протянула мне защитную маску для лица, которую ей накануне дал Женя Зингер. Я сунул маску в карман, пусть там и остается, пусть прокатится с нами до палатки и обратно, не надевать же ее в такую погоду!
Погода и впрямь была редкостная для Русской Гавани. Голубое небо, полнейший штиль, мороз под тридцать, абсолютно не ощущаемый нашими задубелыми физиономиями и надежно укутанными в шерсть и меха конечностями. Псы резво тащили нарты по льду бухты, мы столь же резво двигались рядом и уже через сорок-пятьдесят минут достигли палатки. Оставили собак у входа, покормили их, не распрягая, и дали им отдых до завтрашнего обратного рейса. Растопили печку, над пробитой во льду майной (широкой сквозной лункой) установили лебедку с тросом, к тросу прикрепили батометры для взятия образцов воды и приборы для измерения ее температуры на разных глубинах, направления и скорости морского течения.
Так началась суточная станция. Мы монотонно вращали барабан ручной лебедки, опуская и поднимая эту научную «арматуру», разливали по бутылочкам воду, добытую с разных глубин, для последующего гидрохимического анализа, разносили по таблицам цифровые результаты измерений. Все время поддерживали огонь в печи, и вовсе не ради собственного уюта — нам и без того было тепло у лебедки! — а для того, чтобы не заледенела майна, не покрылись инеем чувствительные приборы.
Раза два-три вкусно поели, Марь Иванна снарядила нас великолепно. К вечеру основательно навалилась усталость, ведь трос с тяжелым грузом на конце, облепленный довольно весомыми приборами, приходилось опускать до морского дна, метров на шестьдесят, а потом, естественно, поднимать, и так без единого перерыва, час за часом. Стали по очереди прикладываться к раскладушке, не забираясь вовнутрь спального мешка, только такое подремывание на какие-то тридцать-сорок минут не шло на пользу, да и слишком большая нагрузка ложилась на бодрствующего.
К девяти часам утра следующего дня двадцатишестичасовая вахта завершалась. Толя великодушно позволил мне забыться на полчасика, сказав, что сам обмоет приборы и уложит все снаряжение. Я мгновенно провалился в сон, но уже, как мне померещилось, через секунду проснулся от громкого Толиного крика:
— Зиновий! Беда!!
На нас обрушилась бора.
Глава восьмая
25–26 марта 1959 года
В палате занималось утро. Наступило 20 апреля, завтра заканчивались обещанные мне Павлом Иосифовичем «недельки три». А вот и он, легок на помине. Сел ко мне на кровать, чего никогда себе не позволял, и молвил одно единственное слово:
— Завтра.
Я бы ни за что не поверил сам себе, что сумел в тот миг удержаться от расспросов, однако сумел. Поинтересовался лишь тем, что должен сегодня делать я и что — моя жена. Оказалось, ровным счетом ничего. Днем пообедаю, вечером получу клизму, даже две. На ночь мне дадут легкое снотворное, чтобы «ни о чем таком не думал». Профессор поднялся с моей кровати и впервые за все три недели нежно погладил меня по щеке. Тут я едва не впал в истерику.
Наташа, конечно, все знала, вошла в палату фальшиво-спокойная:
— Значит, завтра, Зиночек? Ну и хорошо, верно? «Не страшен нам смерти решительный час — страшны ожиданья минуты», да? Павел Иосифович сам будет оперировать, Мария Абрамовна ассистировать. Сегодня я у тебя побуду до отбоя, а завтра приеду сразу после двенадцати, они сказали, что раньше все равно бесполезно, это продлится часа два с половиной.
Я заплакал, она охотно поддержала меня. День, похоже, предстоял мучительный, надо было поискать выход.
— Натик, — начал я нерешительно. — Пощади меня, уезжай после обеда, покорми и уезжай, а то мы оба сорвемся. Я стану интересоваться, не бросишь ли ты меня послезавтра, поняла? Обещай исчезнуть прямо после компота.
И она ушла. Поцеловать себя я не позволил. И снотворную таблетку вечером выплюнул, я не желал впадать в забытье. Этой ночью я собирался прожить самые последние сутки всей моей прошлой жизни. Подумать только, она оборвалась меньше месяца назад!
Внезапно, словно меня постигло озарение, я увидел сцену трехлетней давности. Мы сидим в кают-компании, вбегает кто-то из метеорологов и кричит:
— Там пес где-то воет, у дальнего мыска. Не иначе — под медведя попал!
Мы высыпали на улицу, и я сразу различил голос моего Туриста. Он даже не выл, а плакал, причитал, жаловался надрывно, безнадежно, не замолкая ни на секунду. Дядя Саша внимательно прислушался и вынес мне безжалостный приговор:
— Кажись, в капкан угодил Туристик. Сей год-от, Зиновий Михайлович, вы где капканы на песцей ладили? И на мыске тоже ваш будет? А давно ль наведывались по капканам? Давненько, надо б почашше. Вот он и влез заместо песца-от, Турист ваш. Надо бечь выручать, покеда лапы-те не поморозил в клешшах железных. Песец, тот, быват, попадет в капкан и лапу себе откусывает, чтобы жизнь, значит, спасти. Такой ценой, видишь.
Мы ударились «бечь» и поспели вовремя. Не без труда разжали могучий стальной охват, аккуратно высвободили песью лапу, и он заскулил, благодарно протягивая каждому помятую до крови конечность.
Я содрогнулся, ощутив себя сейчас застрявшим в капкане.
…Студентом-первокурсником, еще не повидав Севера, а только мечтая о нем, я запомнил слова и мелодию нехитрой, по всему видать, любительской песенки. Ее иногда напевал нам, салажатам, наш однокашник Миша Онучин, воевавший на Северном флоте. Она мне ужасно нравилась, я подыгрывал себе на пианино и пел:
Волнуется море в багряном узоре,
Кипит океанский прибой.
Холодные волны, Баренцево море,
Пришлось повстречаться с тобой.
Надолго запомнишь ты синие горы,
Скалистые горы во мгле,
И ты, мой товарищ, забудешь не скоро
Зимовку на Новой Земле.
Мелькнут скоростным истребителем годы,
За рюмкой-другой коньяка
Ты тихо расскажешь друзьям безбородым
Далекую быль моряка.
Смотри ж, не забудь в задушевной беседе
Под рокот веселых похвал
Поведать друзьям о полярном медведе,
Убитом тобой наповал!
Мы выпьем за темные, вьюжные ночи,
За Солнце полярного дня,
За тот океан, что ревет и грохочет —
Никак не отпустит меня…
Вот он и не отпустил
[3].
Почему Толя крикнул: «Беда!»? Разве мало кто из полярников пережидал пургу, да еще глухой, отнюдь не мартовской, ночью? — Переживем, пересидим и эту, чего паниковать! Но уже в следующий миг стало страшно и мне. Высунув нос из палатки, я увидел… полнейшую невидимость! Не было ни берега, ни морского льда, ни даже собак у порога, уже погребенных под снежным надувом. Нас охватывало сплошное метельное пространство, которое можно было бы охарактеризовать гениальной блоковской строкой: «Ветер, ветер — на всем Божьем свете!»
В громкий вой пурги вклинился жуткий треск брезента, начала рваться палатка, и Толя закричал мне в ухо, пытаясь перекрыть нарастающий рев ветра:
— Она подгнившая, уже рвалась, ее штопали на живую нитку, сейчас от нее полетят клочья! Зиновий, нам — хана!
Я оторопел, мне ситуация отнюдь не казалась безнадежной. Ладно, попали в передрягу, и немалую, судя по началу, однако чтобы так перепугаться! Ну, бора, ну, страшная, но на дворе-то как никак светлый март, а не декабрь. Пошумит, побуйствует сутки-двое — и затихнет. Кто спорит, мало радости пережидать непогоду в рваной палатке, но не о смерти же думать! Надо побыстрее привести Толю в чувство, только первым сделал это он. Естественно, по отношению ко мне:
— Смотри, как дергается уровень воды в майне. Открытое море от нас в полумиле. Все, хана нам!..
Вот тут-то я понял все. Мне приходилось попадать в пургу и на суше, и на леднике, отсиживался, пережидал, оставаясь невредимым. Но сейчас мы с Толей находились на морском припайном льду, который — уж я-то прекрасно представлял это себе, изучив гидрометеорологические журналы «Русской Гавани» за добрые четверть века! — мог в любой момент быть унесен в море, а это — стопроцентная гибель.
Свободное ото льда Баренцево море плескалось примерно в восьмистах метрах от нас; сквозь лунку, через которую мы опускали приборы, было видно, как бурно и судорожно дышит море. Волны наверняка ломают припай, отрывая от него кусок за куском. Скоро окажемся в море.
Плавсредств и рации у нас нет, да и какой прок был бы от них в той обстановке? Лодку, попади она только на морскую воду, немедленно опрокинуло бы, а рация… Что, скажите на милость, могли бы мы передать во внешний мир? Что погибаем? — На зимовке и без того об этом догадывались, и никто во Вселенной не в состоянии был тогда оказать нам действенную помощь.
Вы скажете: авиация, корабли. Нет, все это не про нас. Не говоря уже о том, что вертолетов во всей округе не было, никакой самолет не сел бы на ледяной осколок (либо на трехметровую волну, если теоретически вообразить себе гидросамолет в зимней Арктике). Что же касается корабля, то ему понадобились бы не одни сутки, чтобы добраться до района бедствия и найти самих бедствующих среди битого дрейфующего льда. За это время мы бы уже тысячу раз были, как говорят моряки, на грунте, то есть на океанском дне!
Нам не хватило часа, чтобы собрать скарб и помчаться домой, а теперь, надо полагать, действительно поздно. Себя нам винить не в чем, мы честно работали, ничего не проморгали, не проспали, бора разыгралась в пределах нескольких минут, и это даже для Новой Земли великая редкость. Обычно ураган дает людям какое-то время «для разбега» либо, на худой конец, для раздумья. А здесь… Палатка трещала не только по швам, уже подгнившим, в ней образовались какие-то отверстия, может быть, пробуравленные несущимися в потоке метели камнями. Мы с отчаяния кинулись затыкать дыры запасными перчатками. Это помогало, но не надолго, перчатки, одну за другой, выбивало и уносило ветром. Рваные дыры сливались в огромные прорехи, сквозь них летели целые сугробы снега. Захрустели доски внутреннего каркаса, вовнутрь палатки ворвался бешеный вихрь и повалил на бок чугунную печку. Мы кинулись ее поднимать, что оказалось непоправимой ошибкой: раскаленный металл мгновенно разогрел наши залепленные снегом меховые рукавицы, они сделались насквозь мокрыми, а потом заледенели прямо на руках. Печь погасла, отогреть руки мы уже не могли ничем.
Мы попытались втащить в палатку собак, но удалось отвязать только одну (она потом прибежала на станцию), остальные были уже плотно впрессованы в снег. Я хотел разрубить постромки и высвободить каждую поодиночке, но топор вместе с рукой резко относило ветром, я мог попасть собаке по голове, и потому пришлось отступиться (собаки в итоге все уцелели, пообморозили лишь лапы и хвосты, правда, в отличие от нас, они до этого были сухими и не изнуренными работой. «Вот и вы отделались бы куда легче, если бы не были идиотами и не покинули палатку!» — я потом не раз читал этот упрек в глазах самых любимых мною и любящих меня людей, однако никогда не мог принять столь горького обвинения).
Мы вдвоем втиснулись в заносимый снегом спальный мешок и немногословно обсудили положение. Бора обычно дует не одни сутки, температура воздуха сейчас была много ниже -20°, мы уже окоченели, мокрые от работы, от пота, от брызг из майны, от треклятых разогретых рукавиц, ставших ныне комками льда.
Палатка к этому времени окончательно завалилась, стало трудно дышать, неистово хлестал снег, мы начали замерзать по-настоящему. Долго нам не продержаться. Анатолия все больше охватывал ужас, который постепенно завладевал и мною. Толя сказал:
— Эх, я, дурак, не послушал тебя, не взял карабин.
Я непонимающе взглянул на него, и он пояснил:
— Сейчас застрелились бы и не мучились больше!
И все же он думал над тем, как спастись. «Надо уходить», — сказал Анатолий. Я сразу с ним согласился. Мы решили пробиваться к берегу, предпочитая действие безропотному ожиданию неминуемой смерти. Единственный наш шанс — движение. Надо двигаться, двигаться к берегу, пока нас не оторвало.
Каким будет наше движение к спасению, этого ни Толя, ни я не знали, натурных экспериментов по этой части история Арктики, кажется, не ведала. Мы знали только, что до ближайшего берега, откуда уже недалеко до строений бывшей промысловой фактории — базы экспедиции, был ровно один километр (втрое меньше, чем до полярной станции), что бора дула именно оттуда, и идти нам, стало быть, предстояло прямо на ураган.
Тщетно стараясь загнать поглубже растерянность и страх, мы с Толей, прежде чем окончательно покинуть то, что еще полчаса назад называлось палаткой, внимательно осмотрели одежду: в ней одной, если, конечно, не считать нас самих, заключалась надежда на спасение. Нужно застегнуться на все пуговицы, заправить вовнутрь клапаны ватной куртки, «задраить» все отверстия, подтянуть и закрепить тесемками под коленками унты, плотно завязать под подбородком шапку-ушанку, чтобы не сорвало ветром, то же самое проделать с капюшоном ватника.
Только как осуществить все это уже капитально закоченевшими, негнущимися пальцами? Мы стали действовать крест на крест: встали для большей устойчивости на колени, я застегивал и закутывал его, он — меня. Почему-то Анатолий оказался без шарфа, то ли забыл на станции, то ли потерял уже в палатке, в круговерти метели. Я отдал ему свой, чтобы он мог обмотать им хотя бы часть лица. У меня же имелась в распоряжении маска, по воле случая и, теперь можно это сказать, Провидения, оказавшаяся в кармане телогрейки.
Веревки у нас не было, связаться было нечем. Договорились ни при каких обстоятельствах не расставаться, держаться бок о бок. Мы не произнесли больше ни слова, не попрощались, не просили передать поклон «родной матушке», как поется в этой рвущей сердце песне о замерзающем ямщике, — просто рванулись из-под обрывков брезента «в мир, открытый настежь бешенству ветров»!
Мы выбрались из палатки, и сразу же ветер покатил нас по льду. Мы начали цепляться друг за друга, за шершавый лед, с которого почти всюду был уже содран слой снега, за отдельные снежные заструги и наконец нам удалось остановиться. Но теперь стало ясно, что идти не удастся, даже в три погибели согнувшись. При
том урагане можно было только ползти.
Бора… Яростно налетела она, повалила навзничь, закупорила глаза, ноздри, рот, не дает дышать, не позволяет жить. Лишила сил, пробует лишить воли. Ушли в небытие всякие представления о том, что на дворе столетие, славное своими «научно-техническими достижениями». Ты беспомощен и жалок, ты можешь освоить Ближний и Дальний Космос, а справиться с земным ураганом не в силах. Вот она, Арктическая Стихия, трижды воспетая и четырежды проклятая!
С первых же минут наши лица опалила острая боль, в них бил непередаваемо жестокий поток воздуха, неслись тонны острого режущего снега. Низко над поверхностью ледяного моря летели камни с прибрежных моренных холмов, мчалась заледеневшая галька, вырванная ветром из покрытых ледяной коркой береговых пляжей. Я был в зингеровской маске, которая стоически принимала на себя главные удары, и то ужасно страдал — не могу даже представить, что испытывал Анатолий, ведь его шарф неминуемо должен был уже размотаться!
Мы ползли, барахтались, наваливались друг на друга, перекатывались через спину. Нас то и дело относило ветром на десятки метров назад, но пока мы как-то ухитрялись оставаться рядом. Вокруг была слепящая белая тьма, я смутно различал только край рукавицы на вытянутой руке. Очередной страшнейший порыв шквалистого ветра заставил нас судорожно вцепиться друг в друга, но он с легкостью приподнял нас, оторвав наши животы ото льда, и расшвырял в разные стороны. До меня донеслось: «Зи-и-н-о-о-ви-ий!», я крикнул: «То-о-ля!», мы повторили эти возгласы по два-три раза — и больше я Анатолия не видел.
Сыроедов почувствовал, как душа его проваливается куда-то очень глубоко.
Случилось именно то, чего он больше всего боялся…
– Я не знаю, о чем вы говорите! – пролепетал он плохо слушающимся языком.
– Все ты знаешь! – рявкнул длиннорукий. – И все нам скажешь… никуда не денешься!
– Он все скажет! – прошипела красотка, и облизнула губы узким красным языком. Сыроедову показалось, что язык ее раздвоен, как у змеи. – Он скажет, но, конечно, не сразу… сразу – это так неинтересно! Никакого удовольствия!
– Лучше сразу говори, а то Лама… она ведь такая… я ее сам иногда боюсь!
– Гоша, – перебила его красотка. – Смотри, какой станок интересный. Давай, мы ему что-нибудь просверлим. Для начала руку, а потом…
– Угомонись, Лама! Тебе бы только мучить кого-нибудь… он нам и так все расскажет!
– Во-первых, Гоша, сколько раз тебе повторять – я не Лама, а Ламия!
– Да какая разница?
– Огромная, Гоша! – Красотка сняла очки, и Сыроедов увидел большие, черные, горящие безумием глаза. – Я же тебе говорила, Ламии – прекрасные женщины, которые соблазняют мужчин, чтобы потом их сожрать!
Последнее слово она произнесла с такой яростью, что Сыроедова передернуло.
– Да ладно тебе, – отмахнулся длиннорукий. – Называй себя как хочешь…
Сыроедов в ужасе смотрел на красотку.
Она ведь и правда ненормальная… убить человека ей ничего не стоит… нужно что-то делать, пока не поздно…
Пока его похитители выясняли отношения, он сделал маленький шажок к двери… еще один…
Тут женщина заметила его нехитрые маневры и метнулась наперерез:
– Ты куда это? Я с тобой еще не закончила!
Сыроедов бросился к двери, но красотка его уже опередила и возникла перед ним, угрожающе размахивая ножом.
Сыроедов попятился.
Вдруг под руку ему попалась невесть как здесь оказавшаяся чугунная кочерга. Он схватил ее и замахнулся на женщину.
Та поднырнула под руку с кочергой, взмахнула ножом…
Сыроедов охнул, ему вдруг стало нечем дышать.
Ноги подогнулись, и он упал на холодный цементный пол…
– Ох, как неудачно! – жалобным голосом воскликнула красотка. – Кажется, он… того…
– Ламка, ты что?! – прохрипел ее напарник. – Никак замочила его? Опять ты за свое! Мы же еще ничего не узнали!
– Я не нарочно! Я не хотела! – забормотала красотка. – Он сам виноват! Размахался кочергой… чуть мне нос не сломал! Знаешь, как дорого стоят пластические операции?
– Пластические операции! – передразнил ее напарник. – Лучше скажи, как мы теперь узнаем, где он их спрятал?
– Ну, узнаем как-нибудь… он же был не один! У него же был этот… как его… Горыныч!
Я проснулась от скрипа половиц под чьими-то шагами.
В первый момент по пробуждении я не могла понять, где нахожусь. Точнее, я вообразила, что нахожусь дома, в своей комнате… если эту комнату в коммуналке можно назвать домом.
А если я дома – то чьи шаги меня разбудили? Кто может ходить в моей комнате?
Опять-таки, если я – у себя, то ходить здесь некому…
Из естественного чувства самосохранения я перед сном запираю дверь комнаты на задвижку, и делаю это уже на автопилоте. Витька в спокойном состоянии не опасен, но кто его знает, может спросонья толкнуться в чужую дверь. Так что я запираюсь на всякий случай.
Я покрутила головой, стараясь разглядеть комнату. Было темно, и пахло противно – пылью, плесенью и еще чем-то, мышами, что ли…
Я села в постели и подтянула одеяло к горлу.
Половицы снова заскрипели.
Я постепенно сбрасывала остатки сна и начинала соображать.
Для начала я осознала, что шаги звучат слишком деликатно для Витьки (если, конечно, это был он, чего я допустить не могла). А тут кто-то ходит тихо, неспешно, и ни слова не говорит…
Значит, это точно не Витька…
И тут я вспомнила, что вечером мне позвонила Аида, предупредила, что у Витьки очередной накат и возвращаться домой опасно для жизни. Так что я осталась ночевать в бабушкиной квартире…
Но если я у бабушки… тогда… тогда кто здесь ходит? Под чьими шагами скрипят половицы?
И в это время в окно заглянула луна. Ну да, в то самое окно, которое осталось с порванной занавеской.
Ее тусклый обманчивый свет залил часть комнаты, и в этом свете я увидела высокую фигуру в темно-красном платье…
Я протерла глаза… и увидела серебряные волосы, спускающиеся почти до плеч. В голове мелькнула мысль, что это бабушка. А что, я ее если и видела, то в далеком детстве, так что совершенно не помню.
Тут до меня дошло, что бабушка умерла. Уже больше полугода назад, и я унаследовала половину этой вот квартиры. Не может быть, чтобы это был бабушкин призрак. Чур меня, чур!
– Вы кто? – испуганно спросила я незнакомку.
Она повернулась ко мне…
И я поняла, как ошиблась.
Я увидела морщинистое лицо, умные карие глаза, остроконечную бородку, ухоженные усы.
Это была вовсе не женщина.
Это был пожилой мужчина в красной мантии, с длинными седыми волосами.
Похоже, он сам удивился, услышав мой голос.
Незнакомец огляделся, но не увидел меня и что-то удивленно проговорил на незнакомом языке…
Голос у него был глубокий и приятный, а язык, на котором он говорил, звучал музыкально…
Я вспомнила, как смотрела недублированный французский фильм, с русскими субтитрами.
Ну да, незнакомец в красной мантии говорил по-французски…
И вдруг в голове у меня словно что-то щелкнуло, и я стала понимать его речь.
– Мне показалось, что меня кто-то окликнул, – проговорил мужчина в красном, обращаясь к кому-то, кого я не видела.
– Здесь никого нет, кроме нас с вами, ваше преосвященство! – ответил его невидимый собеседник.
– Странно… – человек в красном пожал плечами. – Я так отчетливо услышал этот голос…
Он сделал еще несколько шагов и сел в кресло с ножками в виде звериных лап и с резной позолоченной спинкой.
В руке его появился бокал темно-красного стекла. Бокал, украшенный по ободку резными лилиями.
Он поднес этот бокал к губам, сделал маленький глоток, потом поднял бокал выше и посмотрел сквозь него.
А потом проговорил своим глубоким красивым голосом:
– Друг мой Марийяк, мне кажется, вы слишком заигрались.
– О чем вы говорите, ваше преосвященство?
– Мне кажется, вы слишком самонадеянны. Вы уверены, что королева-мать сможет добиться для вас самого высокого поста… но место пока что занято!
– У меня и в мыслях такого не было, ваше…
– Постойте, Марийяк, мне все же кажется, что здесь есть кто-то, кроме нас с вами… а ведь вы знаете, что наш разговор не предназначен для чужих ушей…
Человек в красном привстал, посмотрел в мою сторону…
И тут я на самом деле проснулась.
Через окно в комнату лился скудный утренний свет.
Я лежала на продавленном диване в бабушкиной комнате, и вспоминала свой сон.
Сон был удивительно яркий и красивый.
Я вспомнила человека с остроконечной бородкой, вспомнила бокал в его руке…
Бокал из темно-красного стекла, украшенный по ободку резными лилиями.
Точно такой, какой я нашла в бабушкином серванте.
Ну да, в этом как раз нет ничего удивительного – я увидела во сне такой же бокал, какой и наяву.
Говорят же, что во сне мы видим свои дневные впечатления, только в другом, странном порядке…
А кто был тот человек в красном?
Ну тут все ясно.
Я вспомнила фильм «Три мушкетера»… там именно так выглядел кардинал Ришелье.
Но он-то почему мне приснился?